Теплоход «Кахетия»

Наразі, подаємо лише уривки з цієї повісті Ольги Петрівни Джигурди, віднайшовши примірники цієї книги - додамо й решту.

Уривки повісті

Бомбы над головой

И началось...

Гул самолетов нарастал, становился все слышней и слышней. Бомбардировщики шли строем, по три-пять штук. Моими немного близорукими глазами я увидела едва различимые темные точки. Они приближались, становились все больше и больше, и скоро стали видны их крылья. Они мчались на нас, каждый нес с собой бомбы, каждый нес с собой ненависть к нам, желание убить и потопить нас.

Жещина с ребенком стояла не шевелясь. Раненые на палубе сжались в комочки, многие из них прикрыли головы. Я смотрела на приближающиеся самолеты и не испытывала страха: меня душили гнев и ненависть. У рядом сидящего капитана сжались кулаки, сузились глаза, лицо его стало колючим и злым, губы непроизвольно шептали слова, которыми русский человек часто выражает свой гнев...

Сосед капитана, лейтенант в фуражке с зеленым околышем, прикусил губу, дышал тяжело, часто и горящими, сверкающими глазами впился в небо.

Заговорили орудийные башни лидера. Орудия своими стволами обращались на восток, к горизонту, потом поднялись вверх. От выстрелов задрожал корабль. Выстрелы следовали один за другим, дружными залпами.

Свист падающей бомбы, второй, третий...

Бомбы падали на воду. Над местом падения высоким смерчем вздымалась вода и с шумом падала вниз. Бомбы рвались близко, рядом, по правому и по левому борту, за кормой, перед носом, — сосчитать невозможно.

Пенистые водяные смерчи то и дело обрушивались на палубу и с шумом скатывались вниз. Зенитки стреляли непрерывно. Шум, грохот. Корабль набирает наибольшую скорость, покачивается, дрожит и вздрагивает после каждой разорвавшейся вблизи бомбы. Волны с ревом ударяются о борт корабля, холодный поток падающей сверху воды обдает людей. Все сидят тихие, безмолвные, точно застывшие, только люди у орудий движутся быстро, точно, неутомимо.

Меня не спасает мое укрытие, ящик надо мной подпрыгивает при каждом выстреле и колотит меня по голове, брезент не защищает от холодной воды, она просачивается откуда-то сверху и струйкой бежит на меня. Я забираюсь еще глубже под орудие, поджимая под себя ноги, и впадаю в забытье. Я чувствую, как меня бьет ящик, окатывает студеная, шипящая вода. Вдруг больно ударяюсь об угол ящика правым виском; над правым ухом вскоре появляется опухоль, она начинает мучительно болеть, я закрываю глаза, и мне кажется, что я засыпаю.

Временами прихожу в себя, приподнимаюсь, смотрю на палубу, в небо, на окружающих людей. Женщина с ребенком стоит все в той же позе. Два красноармейца стоят рядом с ней и не отрываясь смотрят в небо, где шныряют вражеские самолеты. Они считают самолеты: пятьдесят, шестьдесят, семьдесят... Каждый самолет сбрасывает по четыре бомбы. Наши орудия посылают им навстречу сотни снарядов. Фашистские летчики боятся пикировать прямо на судно — их пугает заградительный огонь, и бомбы рвутся рядом, не попадая в корабль.

Уже три часа идет бой. Три часа стоит непрерывный гул и грохот. Три часа фашисты забрасывают нас бомбами, они уже сбросили двести пятьдесят штук, и уже три часа орудийные расчеты отбивают вражеские атаки.

Движения краснофлотцев все такие же быстрые, но лица их потемнели, на лбах вздулись вены, пот градом струится по лицу, они вытирают его предплечьем, дышат тяжело и часто. По движению их губ я угадываю, что они посылают вдогонку и навстречу врагу свои не всегда удобоваримые словечки.

Вдруг один за другим два сверлящих свистка, два оглушительных взрыва, водопад холодной воды и... стон корабля. Я уже слышала подобный стон на «Кахетии»!

Лидер как будто замер на мгновение, и где-то в глубине его что-то затрещало. Я поднялась, и сразу сердце сжалось и как-будто на мгновение остановилось. Корабль осел на корму, вода на палубе потекла на другую сторону. По лицам людей пробежала тень испуга, но ни один человек не двинулся с места.

Четыре краснофлотца из команды лидера, немного пошатываясь от качки и неся в руках доски, веревки и еще что-то, прошли на корму и исчезли в трюме. Появились еще два краснофлотца. Они начали перетаскивать вещи и ящики с кормы ближе к носу корабля. Один из них направился в мою сторону, я пошла навстречу к нему и тихо спросила:

— Что случилось? Чем я могу помочь?

Несмотря на страшный шум, он понял меня и ответил так же тихо:

— Бомбой вырвало борт на корме. Латаем пробоину. Командир приказал перенести груз на середину корабля, а пассажиров убрать с кормы. Помогите переместить людей.

Я скорей догадалась, чем услышала слова краснофлотца. Когда он говорил, голос и лицо у него были спокойны: ни дрожи, ни волнения я не уловила у этого молодого, крепкого матроса.

— Никому не говорите об аварии, — предупредил он и ушел.

Армейский капитан и лейтенант вскочили мне навстречу, как только я сделала несколько шагов:

— Чем помочь?

Не обьясняя причин, я сказала им, что надо немедленно убрать груз с кормы.

— Слушаюсь, — он приложил руку к козырьку и посмотрел на лейтенанта. Тот ответил:

— Есть! Понимаю.

Группа командиров и рядовых сразу же поднялась и пошла за капитаном.

Двум моим сестрицам я сказала:

— Уведите раненых с кормы на середину.

Они молча встали и пошли выполнять приказание.

Я подошла к женщине с ребенком, тронула ее за локоть. Она повернула ко мне лицо с сосредоточенным взглядом. Я показала ей, куда идти. Еле заметным кивком головы она показала, что поняла меня, и, взяв свой небольшой узелок, послушно пошла в указанную сторону.

Наши артиллеристы, обозлившиеся после ранения корабля, подняли такую оглушительную пальбу, что невозможно было расслышать ни одного слова. Жестами я подняла несколько раненых, помогла найти им место у башни. Глазами я встретилась с молодым краснофлотцем, который сказал об аварии, и он кивком головы дал мне понять, что я делаю то, что нужно.

Я осторожно и медленно двигаюсь по палубе, перемещая раненых. Здоровые люди сами переходили в нужную сторону и помогали переносить груз.

Уже четыре часа шел неравный бой. Два красноармейца насчитали восемьдесят, потом девяносто вражеских самолетов, которые атаковали нас равномерными непрерывными заходами по десять, пятнадцать самолетов.

Опять сверлящий свист. Опять три один за другим оглушительных удара. Водопад холодной воды, и снова стон корабля. Из башни, расположенной посредине корабля, через люк машинного отделения повалил горячий пар. Разорвавшаяся вблизи бомба повредила машину, корабль замедлил ход; белый пар горячим столбом поднимался вверх.

Еще несколько бомбовых взрывов, и шум боя начал стихать. Прекратился грохот, стала затихать артиллерийская канонада. Я сидела на ящике у башенки, из которой валили пар и горячий воздух. Струя воздуха била меня по левой половине тела и по левому уху. Напротив меня сидела Старошинская, бледная, с дрожащими губами. Она не кричала и не плакала в это утро, а, закусив губы и закрыв глаза, просидела эти часы боя в углу возле башни. Один из красноармейцев, считавший вражеские самолеты и сброшенные бомбы, громко подытожил:

— Всего было девяносто шесть вражеских самолетов, сброшено триста шестьдесят бомб.

И вдруг наступила тишина: замолчали зенитки, прекратился гул самолетов, не слышно рева волны, бьющейся о борт, нет шума страшного водопада. Слышен только свист пара, вырывающегося из машинного отделения.

Корабль потерял ход и остановился. Покачиваясь на тихой поверхности моря, он медленно стал погружаться в воду.

Аварийная команда чинила пробоины, которых оказалось четыре или пять, выкачивала воду, непрерывно поступающую в нижний отсек. Насосов не хватало, вода медленно и неуклонно прибывала. Кораблю грозила гибель.

Краснофлотцы стали готовить спасательные круги и шлюпки.

Наконец я собралась с силами, поднялась и ушла от этой ужасной струи горячего воздуха.

На нижней палубе у борта стоял человек в сапогах, в защитном костюме и серой фуражке. Он вытянул вперед руки, поставил кисти ребром одна на другую таким образом, что пальцы обеих рук находились на одном уровне, и, медленно загибая один палец за другим, показывал, сколько осталось пространства от уровня воды до нижней палубы. Мужчина показывает восемь пальцев, потом загибает один, потом еще. Все с замиранием сердца следят за его руками. Никто не двигается с места, только краснофлотцы занимаются своими приготовлениями.

Теперь, когда корабль не двигался, когда ничто не тревожило море, оно спокойно и лениво плескалось о борт корабля. Я остановилась посредине палубы и, заложив руки за спину, стала любоваться морем. Именно любоваться. Мне показалось, что никогда прежде я не видела такого чудесного, спокойного, как в зеркале, моря и такого глубокого голубого неба. «Неужели конец? – подумала я. – Не может быть! В такой чудесный солнечный день с синим морем и голубым небом не может быть конца!»

Мелькали картины прошлого. Я стояла неподвижно, только время от времени посматривала на зловещие руки человека в защитном костюме, который через каждые пять-шесть минут загибал палец. Осталось еще четыре пальца. Через пятнадцать-двадцать минут вода зальет нижнюю палубу. Уже волны время от времени попадали на нее и оставляли белую пену. Люди с нижней палубы начали группами переходить на верхнюю.

Команда лидера сохраняла абсолютное спокойствие: ни выкриков, ни беготни, ни суеты. И казалась нелепой мысль, что этот голубой красивый корабль, полный раненых и здоровых людей, идет ко дну.

Все молчали, у всех напряженные лица.

— Надо доложить командиру, что все готово, — услышала я голос краснофлотца.

Сердце екнуло. Тихо и жалобно заплакал ребенок. А море ослепительно сверкало на солнце и слепило глаза.

Вдруг стоящий недалеко от меня человек круто повернулся. Лицо его сияло. Он бросился ко мне с криком:

— Женщина, милая женщина! Идут корабли! — Он схватил меня в объятия, затормошил: — Вы слышите! Идут корабли! Вы видите? Вон на горизонте темные точки...

Но как ни напрягала я зрение, ничего не увидела на сверкающей поверхности моря. Он показал на горизонт и сразу все головы на палубе повернулись к нему, глаза впились в его устремленную вперед руку. У краснофлотцев вырвалось облегчение:

— Наконец-то!

Корабль ожил. Зашумели, заговорили все сразу. Кто-то закричал, кто-то засмеялся.

— Идут корабли! Идет спасение!

На горизонте уже ясно видны черные точки, виден темный дымок. Точки приближались, их несколько.

Я вдруг почувствовала, что совсем больна, что не могу стоять на ногах, шатаюсь. Схвативший меня в объятия человек оказался армейским капитаном, он бережно посадил меня на ящик, а сам побежал собирать своих людей. Должно быть, я потеряла сознание, потому что ничего не помню из того, что произошло в ближайшие полчаса или час.

Очнулась от прикосновения чьей-то руки. Предо мной стоял все тот же капитан:

— Вставайте, доктор, идите на другой корабль. Всех пересаживают на эсминец.

Я с трудом поднялась и послушно пошла за ним.

* * *

Мы уходим в море раньше обычного времени. В Сухарной балке уже не стреляют, и только издалека глухо доносятся выстрелы.

Начинается третий штурм Севастополя.

Опять берег багров от горящих зданий, опять золотые свечи над ними и небо, испещренное цветными звездочками трассирующих пуль.

Героическая черноморская крепость! Несмотря на ожесточенный штурм, несмотря на неистовые налеты, ты сопротивляешься и стоишь, как прежде, символом человеческого самоотвержения и воли. Мужественные, уже столько выстрадавшие жители Севастополя, ушедшие в подземные убежища, построившие себе второй город под землей, продолжают, несмотря ни на что, работать, жить и сопротивляться! Слава тебе, наша стойкая, несдающаяся крепость! Слава людям, защищающим ее!

Я останавливаюсь на несколько мгновений у борта. Мы идем быстро, спокойно, окруженные конвоем сопровождающих нас кораблей. Мы увозим самое дорогое, самое ценное — раненых героических защитников Севастополя! Я смотрю на пожары, на багряно-золотую, окровавленную полосу горизонта и думаю о тех, кто сейчас там, в крепости, кто защищает ее до последнего дыхания... Сколько усилий понадобится потом, чтобы снова воздвигнуть во всей его прежней красе этот замечательный город!

“Ведь все равно нет такой силы на свете, чтобы победить нас, — думаю я и не могу оторвать взгляда от мрачного зарева пожаров вдали. — Ведь все равно победителями будем мы, зачем же столько тупого и злобного упорства у врага”.

И простая, ясная мысль приходит в голову. Враги сами не верят в свою победу, если даже в эти дни своих кажущихся успехов с таким остервенением уничтожают то, что хотят “завоевать”!

— Чувствует, сволочь, что не быть ему тут хозяином, и разрушает все, сукин сын! — вдруг слышу я чей-то голос.

За моей спиной стоит раненый краснофлотец в тельняшке, держа бескозырку в руках. Голова его забинтована пропитанной кровью марлей. Он стоит твердо, немного расставив ноги. Выражение лица суровое, брови сдвинуты, голос спокоен.

Мы встречаемся с ним взглядом и понимающе смотрим друг другу в глаза.

— Пойдемте, товарищ, я перевяжу вам голову, — предлагаю я, и он послушно идет за мной.

Мы благополучно дошли до Туапсе. В тыловом порту, вспоминая о пережитом в Севастополе дне, нам казалось совершенно невероятным, что всего лишь вчера мы были у Сухарной балки, работали под непрекращающимися налетами врага, отстреливались, стояли на краю гибели и остались невредимыми!

“Кахетия” — счастливая!

Потянулись томительные, тревожные дни. Третий штурм Севастополя продолжался. До нас доходили слухи о героической защите города, об отражении жесточайших вражеских налетов и атак. Наши держали Мекензиевы горы, и там шли упорные бои. Противник нес большие потери, но упорно лез вперед и не давал передышки исстрадавшемуся городу. Гарнизон отступал медленно, и каждый метр нашей земли враг покупал кровавой ценой.

Севастополь стойко держался. Нужны были все новые и новые людские подкрепления, боезапасы, продукты. Мы стали готовиться в очередной рейс. Все прекрасно сознавали, что на этот раз нам предстояла борьба более опасная, чем когда бы то ни было, и каждый чувствовал себя готовым к ней. Все были молчаливей, сосредоточенней, чем обычно, и что то торжественное ощущалось в нашем ожидании выхода в море.

* * *

“Кахетия” пришла в Севастополь ночью 10 июня. Швартовались опять у Сухарной балки. Издали слышались глухие разрывы снарядов и гул самолетов. Это казалось уже таким обыденным, что никого не беспокоило. Разгрузка корабля на этот раз шла особенно быстро: с рассветом ждали налета вражеских самолетов. В разгрузке принимали участие и экипаж и санчасть — все, кто был свободен в эти часы.

Я стою на палубе и вижу — наш зубной врач Николай Поликарпович Антонов на спине носит ящики со снарядами, ступая медленно, важно и осторожно. На берегу он ставит свои ящики подальше от корабля. — А то как взорвет, корабль потонет, — объясняет Николай Поликарпович

Он покрикивает на других носильщиков и заставляет их переставлять ящики подальше. “Подальше” — это значит в двадцати-тридцати метрах от причала. точно какие-нибудь двадцать метров спасут корабль, если бомба упадет рядом с боеприпасами!

На корабле царила рабочая тишина, только иногда пройдет кто-нибудь торопливыми шагами, пробежит по трапу на мостик к командиру,послышится приглушенный голос, скрипнет кран, спускающий груз на землю. Но тишина эта — тревожная, напряженная. Люди работают быстро молча. Почти бегом сносят груз и возвращаются с берега, перепрыгивая через две-три ступеньки трапа. На берегу не курят. Стоит предрассветная мгла, холодно, сыро. Где-то вдали непрерывно рвутся снаряды, гудят самолеты. Чуть-чуть брезжит рассвет, воздух как вдруг раздается звук боевой тревоги, сейчас же вслед за ним — грохот наших зениток. К зениткам “Кахетии” присоединяются зенитки берега и эсминца — он сопровождал нас сюда.

Бой начался около четырех часов утра. Грохот стоял невообразимый. корабль содрогался; казалось, что он стонет.

В моем отсеке работа шла попрежнему. Принялись за уборку, но не успели ее окончить, как начался обстрел. Санитарка Зина сейчас же убежала стрелять. Другие продолжали драить помещения, носить постельные принадлежности и белье; сестричка Валя готовила койки.

В это памятное утро санитар Бондаренко прибежал к своему другу, тоже санитару, Цимбалюку и шепотом сказал ему:

— В случае чего, без меня с корабля не сходите, я прибегу, мы вместе. Сегодня будет трудно.

Цимбалюк через плечо ласково кивнул ему головой, и Бондаренко убежал.

Начальник санитарной службы Цыбулевский ушел на берег. Ему сказали, что в штольнях собралась большая партия раненых, ожидающих отправки. Он захватил с собой врача-хирурга Кечека, чтобы вместе с ним на месте решить, кого брать в первую очередь.

Все шло по заведенному порядку, но чувствовалось, что происходит что-то необычное, бой чем-то отличался от прежних боев: стрельба была гораздо сильнее, корабль как-то особенно вздрагивал и трясся — бомбы рвались рядом. К привычному шуму наших орудий прибавились незнакомые глухие, сильные звуки, похожие на короткие раскаты грома.

— Что это? — спросила я.

Цимбалюк сразу понял меня. Он тоже обратил внимание на эти звуки и прислушивался к ним.

— Дальнобойные орудия ихние, — ответил он тихо.

Вот что было необычно — в нас еще никогда раньше не стреляли прямой наводкой.

Цыбулевский привел на корабль первую небольшую партию раненых. Ко мне в отделение направили несколько краснофлотцев с тяжелыми ранениями плеч и с повреждением костей. Один молоденький краснофлотец был в особенно тяжелом состоянии, правая рука его представляла собой какую-то бесформенную массу.

— Готовить гипс? — понимающе спросила меня Валя.

— Готовь, введи камфору, морфий, как всегда. А я пойду позову хирурга, чтобы показать этого раненого. Может быть, ему надо ампутировать руку.

Я вышла. Проходя мимо машинного отделения, я увидела в коридоре трех краснофлотцев, среди них Селенина из боцманской команды. Он сидел на корточках и прикуривал, поглядывая вокруг своими хитрыми маленькими глазками. Я остановилась. Краснофлотцы вскочили и спрятали папиросы в кулак.

— Почему курите в неположенном месте? — тихо, но строго спросила я.

В это время корабль так тряхнуло, что мы едва устояли на ногах. Раздался оглушительный грохот. Мы застыли на месте.

— Обсуждаем вопрос, — бойко заговорил Селенин, когда грохот немного затих, — выдержит “Кахетия” или нет? Если выдержит сегодняшний день, то ее надо в музей, как редкость.

Снова раздался грохот, и снова застонал корабль. Я быстро обошла первое отделение. В поисках Кечека натыкаюсь на Цыбулевского и чуть не сбиваю его с ног.

— Кечек на берегу, в штольне, сейчас он придет, — спокойно, но немножко невнятно говорит Цыбулевский. — А Анну Васильевну я отправил на берег, чтобы не пугала людей. — Он улыбается и убегает.

— Так пришлите мне Кечека! — кричу ему вдогонку.

— Пришлю!

Удивительный человек Цыбулевский. Для него не существуют ни разрывы снарядов, ни качка, ни ужасы боя; он ничего не замечает, а беспрерывно бегает, именно — не ходит, а бегает по кораблю с озабоченным видом: сегодня, как и всегда, у него масса дел.

Мне не понравилась обстановка наверху: очень тревожная, напряженная. Лица у всех, кого я встречала, были нахмурены, сосредоточены.

Враг у Северной стороны! Сердце на мгновение остановилось, а потом забилось часто-часто. Вновь и уже совсем рядом раздался ужасный грохот, корабль вздрогнул, что-то затрещало в нем. В вестибюле мигнула и погасла электрическая лампочка. Замолкло радио.

Я побежала к себе в отсек. У нас было сравнительно тихо, — наше отделение располагалось внизу у твиндека. Здесь еще не знали о том, что немцы прорываются на Северную сторону и непрерывно бьют прямой наводкой по Сухарной балке. Грохот и шум боя доносится к нам глухо, только дрожит и стонет корабль.

— Все готово, — слышу я спокойный голос Вали из перевязочной. — Будем начинать? Брать больного?

— Бери, — отвечаю я и совершенно машинально надеваю халат, мою руки.

Цимбалюк приводит раненого. Тот бледен, измучен, еле стоит на ногах, здоровой правой рукой он поддерживает левую, — у него огнестрельный перелом левого плеча. Засыпаем рану порошком стрептоцида и кладем гипсовую повязку.

Между тем грохот все увеличивается. Вдруг страшный удар по кораблю — такое впечатление, что корабль подпрыгнул и со скрипом опять упал на воду. Мы, в нашем отсеке, не знали еще, что в нос попала первая бомба, что в кормовом отсеке и во втором хирургическом отделении начался пожар.

— Можно вести на койку, — говорю я Цимбалюку. Цимбалюк кивает головой и, почесав затылок, говорит, как бы извиняясь:

— Разрешите одеть раненых, а то как бы чего не вышло. Я сразу поняла его.

— Оденьте, не велите спать. Скорей давайте другого в перевязочную.

Мы продолжаем работать. А корабль все дрожит то мелкой, то более крупной дрожью. Непрерывный гул самолетов и непрестанный свист бомб...

Мне делается нехорошо. Я чувствую, что не могу больше работать. Голова у меня кружится, я снимаю халат, мою руки в тазу и в это время слышу громкий голос Кечека:

— Джигурда! Где Джигурда? Я выхожу и кричу ему:

— Иди сюда! Мне нужно показать тебе одну руку — можно ли ее гипсовать или нужно ампутировать?

Кечек кубарем скатывается по трапу, видит гипсовые бинты, халаты:

— Какая может быть ампутация? Сумасшедшая! Уходи отсюда скорее. Пожар... дым... а она гипсует!

Он быстро втащил меня по трапу наверх и сейчас же исчез. Я ему успела крикнуть:

— Где пожар? Куда ты? И издали услыхала его ответ:

— Уходи!

Я кинулась вниз. Навстречу мне — Цимбалюк, лицо у него встревоженное.

— Оденьте раненых, выведите их наверх! — приказываю я ему. — Собирайтесь сами. Здесь все оставить, как есть. Выходите на верхнюю палубу. Я пойду узнаю, в чем дело.

Шатаясь и держась руками за поручни, я пошла наверх.

В первом классе на меня пахнуло жаром и дымом.

“Здесь горит”, — успела я подумать, и сейчас же мне ткнули ведро в руки, и я услышала торопливый тревожный голос:

— Скорей воды, доктор! Бегите по воду! Пожар во втором классе!

Дыма много. Он ест глаза, не дает дышать. Боцманская команда, аварийная команда, санитары, санитарки тушат пожар, но нехватает шлангов, воду передают ведрами по конвейеру; ведер мало. Пожар во втором классе. Пожар в курительном салоне.

Я слышу:

— Боцман убит, политрук Волковинский ранен, четыре артиллериста убиты... десять человек ранено...

Я не знаю, кто это говорит, и не пытаюсь вслушиваться: все происходящее доходит до меня как бы издалека. Вдруг я соображаю, что мало ведер. В буфетной нахожу несколько ведер, наполненных вилками, кружками. Со мной няня Готовцева. Сквозь дым вижу розовое красивое лицо санитарки Морозовой.

— Бросай все на пол!

Мы освобождаем три ведра, наполняем их водой. Как невозможно медленно течет вода из крана!

— Доктор, Ольга Петровна, посмотрите, у нас умирает капитан в крайней каюте. Что с ним делать?

Я не помню, кто меня звал и кто потащил в каюту к тяжело раненому. Я увидела смертельно бледного человека с обвязанной головой. Его губы сжаты, глаза закрыты, но он еще дышит. Пульс еле прощупывается.

— Надо срочно инъекцию камфоры и переливание крови, — говорю я; оборачиваюсь и вижу в дверях каюты Бердникову, старшую сестру хирургического отделения.

— Потом камфору, — прерывает она меня. — Приказ снести всех раненых на берег. Давайте его на носилки.

Санитары кладут капитана на носилки и уносят. Я направляюсь в операционную, за мной следуют Готовцева и Бердникова.

В этот момент новый страшный удар. Корабль опять как бы подпрыгивает, качается, и сейчас же раздается душераздирающий крик. Я поворачиваюсь и вижу Бердникову. Она стоит спиной к стенке, держась руками за поручни, и кричит:

— Помогите! Помогите!

Готовцева шатается, она одной рукой держится за стенку, тоже кричит и медленно оседает на пол. Это я вижу лишь одно мгновение, у меня кружится голова, и я перестаю понимать, что происходит.

Второй удар. Кажется, он сильней предыдущего. Ударяюсь головой о стенку и теряю сознание. Сколько прошло времени — не знаю. Наверно, считанные секунды, может быть, минуты. Я поднимаюсь, еще слышу стоны Бердниковой, но они раздаются откуда-то издалека. Ни Бердниковой, ни Готовцевой не вижу — их, очевидно, унесли в перевязочную. Вероятно, я оглушена. Встаю, прижимаюсь к переборке. Правая половина головы болит так, что не могу открыть глаз. Соображаю все же: надо идти вниз, в свой отсек, к раненым. Собираю силы, поворачиваюсь и, шатаясь, иду к выходу.

Дыма опять стало больше, сильней пахнет гарью, грохот, шум, свист бомб. На меня нападает страх, и мне хочется закричать: “Помогите! Помогите!”, но я иду, сжав зубы.

Сквозь дым вижу Антонова.

— Почему вы здесь? — удивленно спрашивает он меня. — На корабле уже почти никого не осталось. Была команда всем сходить на берег.

Он не приседает, как обычно при бомбежках, и вообще совершенно спокоен. Я тоже сразу успокаиваюсь, и мне даже кажется, что у меня голова болит меньше, но я шатаюсь.

— Вы бледны. Вам нехорошо? Может, вам помочь? — озабоченно спрашивает он и хочет взять меня под руку.

— Нет, спасибо, я сама... Я скажу моим...

— Ваши давно уже в штольне на берегу с Цимбалюком. Я сам видел. Сходите на берег.

— А вы куда? — спрашиваю.

— В свою каюту, возьму плащ.

Я медленно пробираюсь на палубу. Все в дыму, в огне... Корабль кренится. Палуба уходит у меня из-под ног. Ясно вижу берег, но никак не могу понять, почему трап необычно поднят вверх. Мелькнула мысль, что на берег уже нельзя сойти, и я останавливаюсь. Мимо прошли две женщины; они вынырнули из дыма и сразу же пропали, за ними два краснофлотца. И тоже исчезли.

Я все-таки, очевидно, плохо соображаю. Голова нестерпимо болит, но я отчетливо видела у одного краснофлотца кровь на лице; его поддерживал товарищ, у которого неестественно болталась правая рука.

— Бинты есть? — слышу я.

— Сейчас, — отвечаю кому-то.

Бинтов со мной нет, но я ясно вспоминаю, что у меня в каюте целый узел бинтов и ваты. Я быстро поворачиваюсь и иду к себе в каюту: это первый класс, каюта номер семь, четвертая дверь направо. В дыму плохо видно, я ощупью считаю двери. Дым ест глаза. Корабль дрожит, стонет и все больше клонится набок; грохот продолжается, но он уже отдаленнее.

Орудия не стреляют. Нет, вот раздался наш выстрел, — я узнала его по особому звуку. Кто-то еще есть на корабле. Ощупью нахожу свою каюту. Дверь не заперта. Под койкой на полу маленький чемоданчик и рядом узел с бинтами и ватой. Я беру чемоданчик и узел. Последний взгляд на каюту, на картинку, которая висит над диванчиком, — лес, деревья и зеленая трава...

Я возвращаюсь к трапу. На трапе краснофлотец. Он спускается очень быстро, за ним женщина в платке. Пламя зловеще окрашивает воду и берег в зеленоватый цвет. Трап отошел от причала; с трапа на берег переброшена доска.

Краснофлотец бежит по доске, она качается под ним. Он бежит быстро, так же быстро сходит и женщина в платке, за ней я. Сзади слышу торопливые шаги. Неужели я сойду по доске и не упаду? Голова кружится. На берегу слышу голос Галкина:

— Сходите спокойно. Был приказ командира покинуть корабль без паники. Идите в штольню. Сюда, прямо! Проходя мимо него, спрашиваю:

— Цимбалюк сошел?

— Да, да, Цимбалюк давно с ранеными в той штольне, — он показывает рукой. — Вы идите туда.

Я иду и все время оборачиваюсь. “Кахетия” уже совсем накренилась. Столбы дыма, пламени... Трап дрожит... Доска, переброшенная к причалу, качается, по ней кто-то сходит. Немецкие самолеты еще тут — невдалеке слышны разрывы бомб.

У самой штольни меня кто-то встречает, берет под руку и ведет в штольню. Здесь темно, душно, дымно. Слышу тревожный голос Заболотной:

— Что делать? Нет ни одного бинта. У политрука Волковинского хлещет кровь. Чем перевязывать?

Слышу другой чей-то взволнованный голос:

— У Ухова были бинты,

— Уже нет ни одного.

Я вхожу в штольню. Несколько рук тянутся ко мне. Я вижу Надю Заболотную, ее лицо кажется мне особенно милым в эту минуту. Она бросается ко мне.

— Вам нужны бинты? Возьмите, — и я протягиваю узел с бинтами. У меня его сразу же выхватывают, и я слышу радостный крик:

— Бинты! Бинты!

Оказывается, у нас тридцать пять раненых и шестнадцать убитых. Аптека наша сгорела. Все сошли на берег в чем стояли. Тяжело раненых успели перевязать в перевязочной. Бинты принес аптекарь Ухов: он вернулся с трапа в свою потайную кладовочку и взял целую наволочку бинтов, кроме того, бинты принесла я. Вот и все наши запасы. Ни шприца, ни камфоры, ни спирта, ни жгута — ничего.

Наши люди, столько раз спасавшие других, лежали неподвижно и истекали кровью, и мы беспомощно толпились вокруг, не зная, как им помочь.

Я подошла к Волковинскому. Он тушил пожар вместе с боцманской командой в курительном салоне. Туда попала первая бомба. Боцман был убит наповал, а Евгений Никитович ранен. Его снесли на берег, положили на носилки, кое-как перебинтовали. Ранения тяжелые: левая часть лица надорвана, губа рассечена, перебита правая рука, осколочное ранение живота, невидимому, проникающее, ранены и обе ноги. Он лежал тихий, бледный, было до слез жаль его.

— Ну, медицина, — сказал он невнятно: раненая губа мешала говорить. — Спасайте меня! Оперируйте. Делайте какие-нибудь уколы. Ну, что же вы? Или пришел конец Женьке Волковинскому?

В штольню ввели под руки лейтенанта Анохина — командира БЧ-2, артиллериста. Он до последней минуты руководил боем, сам стрелял, сам наводил орудие на пикирующих бомбардировщиков; на его глазах вдребезги разнесло орудие. Сейчас Анохин не в себе; у него безумные глаза, он громко кричит, плачет, смеется и все зовет своих погибших товарищей. Его держат, стараются успокоить, но он вырывается, хочет бежать на горящий корабль спасать кого-то. И он-таки вырвался и убежал, помчался к кораблю; его догнали как раз в тот момент, когда он хотел прыгнуть в воду.

Махаладзе помогла сойти с корабля раненой Готовцевой.

Кто-то рассказывает, что убита Морозова. До службы на “Кахетии” она работала в Новороссийске на трикотажной фабрике и добровольно пошла на корабль санитаркой. Морозова считала своим долгом “лично принять участие в войне”, как она говорила. Незадолго до ее гибели новороссийская газета поместила о ней восторженную заметку, и Морозова с гордостью ее всем показывала... Она была уже на берегу, и вдруг ей вздумалось зачем-то вернуться на горящий корабль. Больше Морозову никто не видел. Обгоревший труп ее нашли краснофлотцы на палубе.

Погибла и наша Полищук, военфельдшер.

Она с начала боя была в санчасти, оказывала первую помощь раненым. Во время пожара, который возник рядом с санчастью, ока не покинула своего поста и вместе с санитаром перевязывала пострадавших. Потом ей сказали, что на верхней палубе лежит артиллерист с разбитой головой. Она схватила два бинта и бросилась к нему на помощь. Здесь ее и убило. Тело Полищук видели многие. Она лежала на спине, с широко раскинутыми руками, в каждой руке крепко зажато по бинту...

Многих наших раненых отнесли в находящуюся рядом штольню, где располагался эвакопункт. С ними были Цыбулевский, Кечек и еще кто-то.

Все случилось очень быстро. В течение нескольких минут одна за другой в “Кахетию” попали четыре бомбы, вспыхнули пожары, и утро, начавшееся так привычно в боевой обстановке, кончилось катастрофой.

Но бой все еще продолжался. По Сухарной балке непрерывно стреляли из орудий. Выходить наружу было опасно. Очевидно, придется пробыть в штольнях до вечера. А потом?

Я сижу, сжавшись в комочек. В подземелье сыро, холодно, душно Чья-то заботливая рука прикрыла меня бушлатом.

Я даже не подняла головы.

Люди располагались где попало — на ящиках, на снарядах (в этой штольне был склад боеприпасов), на полу; жались друг к другу; возле меня разместилась группа наших девушек и краснофлотцев. Кто-то, вздохнув, тихо произнес:

— Нет нашей Полищучки! Кто же нас теперь ругать будет?

И сразу тихий женский голос запел:

Чайка смело пролетела над седой волной, Окунулась и вернулась, вьется надо мной...

Голос был слабый, и мотив звучал неверно. Но тут же его подхватили несколько голосов и запели тихо-тихо, с особенно грустным выражением.

Наша Полищук очень любила эту песню. Иногда она приходила в салон на корабле, где был рояль, и под аккомпанемент Нины Махаладзе пела “Чайку”. При этом она складывала руки на животе, ногой отбивала такт и печально тянула слова, выкрикивая на высоких нотах. Сейчас, вспомнив Полищук, запели ее любимую песенку, и в ней прозвучали скорбь о погибшем товарище и уважение к нему.

* * *

Бой продолжался. Иногда бомбы падали где-то совсем рядом, и тогда в подземелье нашем что-то звенело и качалась земля. В глубине штольни обнаружилось целое богатство: груда домашних вещей, чемоданов, узлов, одеял, подушек. Люди бросились к ним, как к находке. Наших раненых сразу уложили на найденные матрацы, подушки, укрыли одеялами.

Несколько смельчаков, в том числе и Селенин из боцманской команды, отправились на горевшую “Кахетию”. Они лазили в буфет, на камбуз и принесли в штольню консервы и немного хлеба. Делили все по-братски. Часть продуктов отнесли в соседнюю штольню, где помещались раненые, так и не дождавшиеся отправки на “Кахетию”...

Селенин растрогал меня. Оказывается, он пролез через иллюминатор в мою каюту, которая наполовину была залита водой, достал мой новенький летний китель, две шелковые кофточки — они плавали сверху — и несколько вымокших книг и тетрадей. Торжествующий, он принес все это в штольню и громко стал звать меня. Ему указали на мой угол. Он присел на корточки — вода, стекавшая струйками с его одежды, сразу же образовала лужицу — и громко заговорил:

— Ведь это ваши вещи? Из вашей каюты взял. Четвертый иллюминатор от входной двери. Я знаю. Я красил у вас рамы в Поти. Нате, берите.

— Спасибо, спасибо вам, но как же вы добрались до “Кахетии”? Как вскарабкались на нее? Ведь она горит.

— Горит...

Селенин сел возле меня прямо на мокрую землю, поджал под себя ноги и рассказал, как он с другими краснофлотцами прыгал в воду, как карабкался на борт горевшего корабля.

— Ну, сказано — коробка, — то и дело горестно повторял он. — И горит, как коробка. А до чего жалко, и сказать не могу. Селенин наклонился близко к моему лицу и прошептал:

— Наши думают, что всех отправят на Большую землю. А нас оставят здесь, в Севастополе. Будут списывать по частям, так я пойду с вами. Хорошо? Немцы уже на Северной стороне, прорвались.

— Посмотрим, — ответила я. Под вечер подошел ко мне Ухов.

— Ну, вот и свершилось, — тихо проговорил он. — Мы все были готовы к этому. Недаром “Кахетию” называли счастливой. Она и впрямь счастливей других: погибла у стенки, и большинство людей спаслось.

Он рассказал мне, что Волковинский умер и его похоронили в ямке от снарядов, забросав могилу камнями и землей.

С наступлением темноты нам предложили перейти в другую штольню, где были койки. Сюда свозили раненых, чтобы эвакуировать их на Большую землю. В штольне всегда с особым нетерпением ждали “Кахетию”. Это был большой корабль, он брал на борт много раненых, и все верили в его счастливую звезду. И вот корабль погиб...

Стемнело. По Сухарной балке уже не стреляли, но бой шел где-то совсем недалеко. “Кахетия” еще горела. Невысокие языки пламени освещали берег вокруг нее, и море казалось золотым.

Вместе с другими выхожу из штольни. Меня встречают мои санитары Цимбалюк и Цимбал.

— А мы тут волнуемся, — медленно и ласково заговорил Цимбалюк, отбирая у меня пожитки: чемоданчик с письмами дочери и узелок со спасенными Селениным вещами. — Сказали, что вы ранены, потом сказали, что вы убиты, от Галкина узнал: жива! Идемте, мы вам постель приберегли и чаю оставили.

Оказалось, что Цимбалюк, Цимбал и Валя Бабенко сразу же после моего ухода из отсека вывели всех раненых на палубу, благополучно свели их по хорошо еще действовавшему трапу на берег и сдали в штольню номер два, где помещался эвакопункт. Они хотели пойти еще раз на корабль, но их вернули с полдороги, так как уже был приказ всем покинуть “Кахетию”.

Цимбалюк сейчас же занялся хозяйственными делами: сбегал в штольню номер три, достал воды, даже чаю, кормил людей, носил “утки”, в общем работал целый день, как обычно. От него не отставали и Бондаренко с Цимбалом. Они, пожалуй, были единственными санитарами, которые без приказаний и напоминаний сразу приступили к работе. Позже к ним присоединились другие.

Меня уложили на койку, дали чаю и бутерброд с консервами. Рядом со мною на соседней койке лежала Зина Экмерчан. Она была ранена. У нее оказались множественные мелкоосколочные ранения обоих бедер. Кости не были повреждены. Она лежала на животе и стонала. Я подсела к ней. Зина уткнулась лицом в подушку и тихо заплакала.

В это время в штольню вошел командир “Кахетии” Михаил Иванович Белуха.

Я с трудом узнала его. Он шел, шатаясь, натыкаясь на койки и табуретки, точно слепой. Руки болтались, как плети, голова свесилась на грудь, губы подергивались.

Я встала ему навстречу, окликнула, он не ответил. Я взяла его за руку, привела к моей койке. Он был в расстегнутой шинели, весь перепачкан грязью, руки до крови исцарапаны. Оказывается, Михаил Иванович все время находился на мостике; даже тогда, когда сорвало его каюту и штурманскую рубку, он все еще оставался на своем посту.

С ним рядом был комиссар Карпов, и он-то силой стащил Белуху с корабля. Михаил Иванович не хотел покидать горевшей “Кахетии”.

Когда я подвела его к кровати, он молча лег на спину, фуражка упала. Крупные слезы медленно текли по щекам.

— Погибла “Кахетия”, — негромко, с мукой произнес он. — Горит — смотреть страшно.

И этот славный человек, смеявшийся над “душевными переживаниями”, лежал на постели и горько плакал.

Тут меня позвали. Кто-то сердито произнес:

— И куда наши врачи пропали! Ни одного нет, а люди умирают. Я занялась ранеными.

* * *

Через два-три часа нам приказали собраться в “вестибюле” штольни. Нас разделили на несколько групп: Белуха и Карпов, затем Тарлецкий, штурман и еще некоторые квалифицированные корабельные специалисты получили приказание явиться в штаб обороны для направления в Новороссийск. Весь вольнонаемный состав корабля, няни, санитарки и все наши раненые должны были остаться в штольне и дожидаться попутного транспорта, чтобы тоже отправиться на Большую землю.

Нашу санитарную часть разделили: одни оставались в штольне ухаживать за ранеными, другие, в том числе я, должны были явиться в санитарный отдел Севастополя за получением назначения в часть для защиты города.

Затонула дорогая “Кахетия”, и люди, столько месяцев жившие бок о бок, вместе работавшие и страдавшие в тяжелой обстановке боевых рейсов, разлучались.

Мы вышли из штольни. Ночь была звездная. Справа виднелось уже невысокое пламя догоравшей “Кахетии”; шла стрельба, то и дело слышались близкие и далекие выстрелы, гудели самолеты; на небе сверкали красные, зеленые и желтые огоньки трассирующих пуль. Все, как по команде, остановились; взоры всех обратились к горевшей массе, так недавно бывшей красивым, благоустроенным кораблем, проделавшим много славных походов и спасшим так много людей.

Кто-то громко, надрывно сказал:

— Прощай, “Кахетия”!

Кто-то заплакал, словно мы прощались с другом.

— Пойдем, товарищи! Вперед! Чей-то молодой голос крикнул:

— До свидания, товарищи! До свидания, друзья!

И мы разошлись группами в разные стороны, на всю жизнь запомнив наш прекрасный корабль, нашу трудную жизнь, наши боевые походы, унося в сердце любовь к товарищам и надежду на лучшее будущее.