Поэзия диаспоры
Григорий ПЕВЗНЕР (ГЕРМАНИЯ)
Родился в Харькове 8 мая 1956 года, и жил там же – с перерывом на учёбу в Ленинграде – до отъезда в 1992 году в Германию. В прошлом педиатр, в настоящем физиотерапевт. Женат, двое взрослых детей, двое внуков. Живёт в Марбурге. В Москве вышли три сборника стихов: в 2006 г. «Зелёный медведь», в 2012 г. «На этом берегу» и в 2016 «Обрывки сна». В Гейдельберге в его переводе вышли две классические немецкие детские книги «Der Struwwelpeter» Генриха Гофмана («Стёпа-растрёпа») и «Max und Moritz» Вильгельма Буша. Публиковался в «Иерусалимском журнале», журналах «Партнёр» и «Зарубежные записки», в различных антологиях.
Григорий Певзнер в своих стихах часто совмещает две разных точки зрения – детско-подростковую и зрелую взрослую, что придаёт стихам очарование свежего поэтического взгляда и житейской мудрости. Автор бывает лукав, весело ироничен и печален, добр и гневен – в зависимости от того, что переживает, о чём размышляет. Но никогда не бывает назидательно скучным. В его стихах живёт обаяние настоящей поэзии.
Д. Ч.
Большие соборы – словно вокзалы или базары,
в коих много золота, в коих мало Бога.
Богу уютней в часовнях старых!
...А ещё есть кирха под Марбургом и марбургская синагога.
Синагога – это сказано слишком громко и чинно.
В основном для являющихся по повестке
престарелых безбожников постсоветских
дом молельный и дом общинный.
Просто нет евреев других под рукой, се ля ви.
Но зато есть Амнон и Беня, ведущие службу.
В этот Дом Бог является в виде Бога любви,
предлагающего взамен нетерпимости дружбу.
Этот Дом создавался с большим трудом.
Дом стал больше не нужен больничной кассе, а нас устроил.
Из него рождался общинный наш дом,
а мой папа с командой дом этот строил.
Здесь в почёте суть, а не чепуха.
Здесь не ищут грехи твои ежеминутно.
Здесь Амнон сказал: «Очень важная вещь галаха!
Но важней, чтоб здесь каждому было уютно!»
Так что тут я пристрастен: свои, евреи...
Но теперь о кирхе – о деревенской церкви.
...Бог не злее нас и не добрее,
просто у него другие акценты.
Просто Бог один, а нас разных много.
Но при этом принцип неизменяем:
мы сперва под себя подгоняем Бога,
а потом себя под него подгоняем.
Эта кирха вот начинается с детского уголка:
всякий хлам, игрушки, головоломки.
И, родители приобщаются к Богу пока,
приобщаются к Божьему дому потомки.
Тут иначе, чем всюду: придёшь впотьмах –
мало ли какие чувства кого накроют! –
а священник со старостою в ближайших домах.
Постучишь, попросишь – тебе откроют.
Здесь любви служеньем, похоже, заняты,
и живёт здесь любовь, а не наносное.
Все сидения подогреты, все дверцы не заперты.
А под потолком готическое кружево подвесное...
Все апостолы, словно с детских рисунков срисованные,
и вообще всё какое-то любвеобильное.
Под органом старые туфли органиста растоптанные,
возле органа старое зеркальце автомобильное.
...А когда все ложатся и жизнь замирает,
когда сладко спят все уже и ещё, в эту гулкую пору
Бог приходит, садится и на органе играет –
органиста туфли Всевышнему впору.
Проснулась муха и как будто «Дуглас»
из множества б/у-шных запчастей
сварганенный любителем на старте
сперва подрагивает пробует моторы
моторы тарахтят неровно глохнут
но снова заведённые стартёром
внезапно набирают обороты
и с видимым усильем малость боком
подбрасывают муху над бетоном
точней над подоконником щербатым
она летит и от полёта крепнет
всё больше мощи круче виражи
и дело пахнет высшим пилотажем
Лёгкий апрель. Тихое утро.
Мочится пёс. Кошка глазеет.
Там перламутр. Тут камасутра.
Солнечный звон. Детская зелень.
Спит ещё шум. Отдых для слуха.
Муха молчит, спамить не хочет.
сонным дыханьем ангел щекочет.
на мрамор, тёплый изнутри, –
Остепениться? Стать степенней?
Пусть Пан играет на свирели,
пусть дует в дудочку Господь,
а арфы – на хрена нам арфы,
когда, в шкафы отправив шарфы,
мы соль земли берём в щепоть?
нанизывая «ман-дель-штам»
на струны бывшего тумана,
Немецкий выучишь и вдруг,
обалдевая, въедешь в идиш
на тот, что в детстве доносился
(и тот хорош – и сей хорош!),
(чтобы не гнать тебя взашей)
какой-то текст произносился,
(две-три проехал – снова новый!
Для чужака расклад суровый)
германских на литературный,
народ трындит не как в деревне.
Зато иврит похож на древний –
А бабка деду «ред аф идиш»
[1]
бросала, предваряя текст.
И я не знал, что Ты не выдашь,
Не знал я, кто я и зачем я.
(я был предметом развлеченья
Я успевал по всем предметам,
лишь стать собой не успевал.
когда страну под знаком «пох*й»
вёл ставший куклою генсек
о синей птице не для всех.
[1] ред аф идиш – говори по-еврейски (идиш)
Я заперт в русском языке.
Ограды прутья плохо гнутся.
но к рюкзаку не дотянуться.
Мой в украинском мал улов.
Он смачен, наперчён и точен,
но в нём мне не хватает слов –
нужны, а не хватает очень.
Никак с немецким не сдружусь –
на нём тружусь неутомимо,
но для нюансов не гожусь:
я глуховат – нюансы мимо.
Иврит с испанским по чуть-чуть.
Английский выпал по дороге.
Мой к языкам нелёгок путь –
в своих глазах немного стою.
Когда внезапно скончался тесть,
он превратился в могильный холм
с таким же мягким большим животом,
пуговички камней с которого отрывались,
класть обратно их было лень,
и, как посланная украдкой весть,
на этом месте цветы пробивались
и иная неунывающая хрень.
...Сорняки мы по просьбе тёщи выпалывали
(должен быть дер порядок!),
но через пару дней они снова,
не говоря ни слова, горстью выпаливали –
точь в точь стрелы лука со щедро политых грядок.
...Когда поверх живота улеглась плита,
тесть потускнел, но сумел
сделать по-своему, как всегда:
вчера, когда нам понадобилась вода,
на кладбище не оказалось воды.
Мы смели с плиты листья, но остались следы –
отпечатки перьев какой-то птицы.
на камень и заглянуть в плиту,
в тускло поблёскивающую её немоту,
как в ветвях древесного отражения
большой копошащийся силуэт –
скорее птицы, не человека, нет.
Я поднял голову, над головой
ещё не покрывшееся листвой
дерево помахивало ветвями.
Надо ли объяснять словами,
что никакой птицы в них не было?
И, не рассуждая уже про были и небыли,
я снова нагнулся и улыбнулся:
Старость – это подглуховатость, за глупость
принимаемая заносчивыми потомками.
Старость – это скорость, размениваемая на скупость,
но старость – это и новые радости перед потёмками.
Старость – это брезгливость, которая в вирши фальши
мешает пролезть, ибо не успеешь отмыться.
Старость – это зоркость не наружу, а дальше
и целеустремлённость – хотя куда стремиться?
Пора не стремиться уже, а стрематься,
но лень и мешает ненависть к старческим темам.
Впрочем, чем подготовкой к кремации заниматься,
лучше что-то жевать – к примеру, пирожное с кремом.
Старость – это когда жена всё дороже,
но каждую юбку гладишь взглядом.
А ещё, когда внуку корчишь рожи,
за спиной строгой дочки, стоящей рядом.
Рядом что-то вроде кашки,
чуть не плюхнувшийся в лужу,
(то есть в сущности шмелиха),
(медвежата – как шмели!).
между ними влазит прытко,
Дремлет ветер – притомился,
шмель смешной куда-то смылся,