Поэтическая эссеистика

 

Дмитрий Бобышев (США)¹

 

АННА БОЖЕСТВЕННАЯ

К 50-летию со дня смерти Анны Ахматовой

 

Истинно большую поэзию отличает поразительное свойство: каков бы ни был повод для стихотворения, пусть даже такой ничтожный, как, например, «таинственная плесень на стене», – всё равно самые простые, но гармонически расставленные слова и строки вызывают у читателя подъём, приподнятость сознания, а порой и очищающие слёзы. Эти чувства опираются на естественное стремление души к возвышенной правде, к истинному... Более того, как раз из глубины отрицательного опыта униженная душа может ещё горячей, ещё пламенней взывать к путеводному свету.

Почему-то я так и не решился на прямой разговор о религии во время наших встреч с Анной Андреевной Ахматовой в те 60-е, увы, последние годы её жизни. Может быть, я ещё не был внутренне готов. А возможно, обсуждение этой темы не показалось уместным: на памяти слишком свежа была угроза из доклада Жданова, его осуждающий вывод: «Что поучительного могут дать произведения Ахматовой нашей молодежи? Ничего, кроме вреда». Она в те дни извлекала из засекреченных черновиков, равно как и из тайников памяти, свой «Реквием» – плач по исковерканным судьбам сына, мужа и многих, многих соотечественников, жертв бесчеловечного режима. Чтобы обнародовать (да ещё заграницей) этот цикл коротких стихотворений, сливающихся в поэму скорби, нужна была незаурядная гражданская смелость. Следует напомнить, что «Постановление ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года», клеймящее Ахматову, не было отменено и всё ещё висело угрожающей тучей над ней самой, над её читателями, да и над всей литературой, включая редакторов, издателей, прочих чиновников и партийных цензoров, запретивших (после неудачного для них эксперимента с Солженицыным) тему лагерей и репрессий. К тому же, кроме политического обвинения режиму, ахматовский «Реквием» был и моральным противостоянием ему, и открытым утверждением ценностей христианства, запрещённых в то время законом «о религиозной пропаганде». Вспомним, как образ матери в поэме сливается с образом Богородицы, предстоящей распятию:

 
Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла
Так никто взглянуть и не посмел.
 

Сила морального укора настолько велика, что заставляет виновато опускать взгляды у современников перед материнским горем. В то же время это – новый художественный приём: ведь ранняя Ахматова считалась мастером психологической детали, здесь же отсутствие её воздействует на читателя сильней, чем самое подробное описание.

Но «таинственный песенный дар» Ахматовой мог действовать и помимо художественных приёмов, обращаясь прямо к сердцу. Я в своё время был поражён пасхальной силой её четверостишия, написанного сразу же вслед за пресловутым «Постановлением»:

 
Я всем прощение дарую
И в Воскресение Христа
Меня предавших в лоб целую,
А не предавшего – в уста.

 

Здесь нет уже ни метафор, ни прочих ухищрений искусства, есть только «поющая истина», которая, по выражению одного из её учеников, и является поэзией. А как она сама определяла поэзию? В стихотворении, посвящённом Владимиру Нарбуту, её сотоварищу по акмеистическому «Цеху поэтов», она пишет:

 
Это – выжимки бессонниц,
Это – свеч кривых нагар,
Это – сотен белых звонниц
Первый утренний удар...
Это – тёплый подоконник
Под черниговской луной,
Это – пчёлы, это – донник,
Это – пыль, и мрак, и зной.

 

Стало быть, поэзия определялась ею как внезапный зов свыше, как пробуждение от дурных и мучительных мыслей к простоте и величию Божьего мира. Именно об этом говорил в своём прощальном слове религиозный мыслитель о. Александр Шмеман (слово на собрании памяти Анны Ахматовой в Свято- Серафимовском фонде в Нью-Йорке 13 марта 1966 г.): «Ни пафоса, ни громких слов, ни торжественных славословий, ни метафизических мучений. Эта вера светит изнутри, не столько указывает, сколько погружает всё в какой-то таинственный смысл. Так, никто, кроме Ахматовой, «не заметил», что Блока хоронили в день Смоленской иконы Божьей Матери. И Ахматова не объяснила нам, почему это важно. Но в этом удивительном стихотворении о погребении Блока словно любящая, прохладная материнская рука коснулась сгоревшего в отчаянии и страдании поэта. И, ничего не объясняя и не разъясняя в его страшной судьбе, утешила, примирила, умиротворила и все поставила на место, все приняла и все простила:

 
А Смоленская нынче именинница.
Синий ладан над травою стелется,
И струится пенье панихидное,
Не печальное нынче, а светлое.
И приводят румяные вдовушки
На кладбище мальчиков и девочек
Поглядеть на могилы отцовские.
А кладбище – роща соловьиная,
От сияния солнечного замерло.
Принесли мы Смоленской заступнице,
Принесли Пресвятой Богородице
На руках во гробе серебряном
Наше солнце, в муке погасшее, –
Александра, лебедя чистого» (конец цитаты).

 

Слова о. Александра, донёсшиеся по одному из свободных радиоголосов, вдруг высветили то, что билось, не находя ясного выражения, в моей голове: духовную сущность всей – ранней и поздней – поэзии Ахматовой.

Насколько я помню, бессодержательных встреч с ней не было. О пустяках говорить как-то не подобало, зато её литературные суждения бывали необычайно вескими и острыми. И обязательно звучали стихи. К тому времени Ахматова разработала свой особый поздний стиль, отличный от прежнего, — я бы назвал его «прекрасной сложностью», в отличие от «прекрасной ясности» акмеизма. Так была написана, без преувеличения сказать, грандиозная «Поэма без героя»; в подобном же стиле, буквально на глазах, создавался сравнительно короткий цикл «Полночных стихов». Эти стихи прочитывались как любовный и драматический по смыслу диалог, происходивший сразу в нескольких временных слоях с неким прототипом, который тоже как бы расслаивался. Получался неожиданный эффект: некоторые строчки казались адресованными прямо к слушателю, а другие уводили к иным адресатам. Поэтому смысл стихов ритмически пульсировал от более ясного к более таинственному.

Многие образы цикла говорили о перенесённом опыте страдания, как например, такие строки:

 
… И глаз, что скрывает на дне
Тот ржавый колючий веночек
В тревожной своей тишине.

 

Под этим «веночком», конечно, подразумевался «терновый венец» – символ страстей Христовых, но почему и как он оказался связан с человеческим глазом? Размышляя над этим дома, я к своему удивлению осознал, что не могу припомнить, какого цвета глаза, в которые я глядел, слушая это стихотворение.

И вот в одну из следующих встреч с Анной Андреевной я постарался неназойливо, но пристально вглядеться в её глаза, – специально, чтобы запомнить их навсегда. И запомнил, что глаза у неё серые с зеленоватым оттенком и с более тёмной окантовкой по краю радужной оболочки. А зрачок окружали карие вкрапленья, то соединённые между собой, то чуть разрозненные, но определённо складывающиеся в тот самый «ржавый колючий веночек»!

Мою догадку косвенно подтвердили слова отца Александра, которые с трудом различались по радио сквозь рёв глушилок: «По православному ученью пасхальная победа начинается на самой глубине, в последней темноте Великой пятницы. Поэзия Ахматовой – это свет, светящийся во тьме, и которого тьме не объять».

Эти слова открыли, наконец, мои глаза, застланные чужими критическими и порой недобросовестными или плоскими мнениями о великой поэтессе. Мне увиделась чистота лирического горения в её стихах, даже, казалось бы, написанных о самых земных чувствах и отношениях:

 
Под крышей промерзшей пустого жилья
Я мертвенных дней не считаю,
Читаю посланья Апостолов я,
Слова Псалмопевца читаю.
Но звезды синеют, но иней пушист,
И каждая встреча чудесней, –
А в Библии красный кленовый лист
Заложен на Песни Песней.

 

Эта песнь – радостная, счастливая в своей свежей силе, но написана она в сдержанных, целомудренных тонах. Так, Библия, – скорей, чем акмеистические манифесты, – задаёт стиль ранней Ахматовой, воздействует на её поэтику. Но наступают тяжёлые времена для всей страны, и Книга книг оказывается заложена на мрачных пророчествах пророка Исайи. В порыве последней жертвенности поэтесса истово взывает, как о милости:

 
Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар –
Так молюсь за твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.

 

Увы, пришли ещё горшие дни. Накликала ли она сама свои беды, как подумали одни? Или напророчила то, что ей открылось в молитве, как посчитали другие? Трудно сказать. Это есть тайна, и не нам о том рассуждать. Песенного дара поэтесса не лишилась, но голос её не стал слышен из-за запретов печати. И у неё, действительно, были отняты и единственный сын, и друг… «На губах твоих холод иконки», – только и успела она благословить арестованного.

Ранее она отвергла искушение эмиграцией, когда ещё можно было уехать. Была ли это ошибка? «Один из моих двойников», – её прелестная и легкомысленная подруга оказалась в Париже. Значит, и она могла быть ею:

 
Меня бы не узнали вы
На пригородном полустанке
В той молодящейся, увы,
И деловитой парижанке.

 

Так же живо она представляла себе другого двойника или другую себя, которая с той же вероятностью оказалась бы в противоположной от Парижа стороне света, в Сибири:

 
Я глохну от зычных проклятий,
Я ватник сносила дотла.
Неужто я всех виноватей
На этой планете была?

 

Но Ахматова осталась ни здесь и ни там, а в лимбе, посредине этих крайностей, в Ленинграде, где пришлось на её долю предостаточно горестей, страхов, невзгод, болезней и поношений, но и преданных дружб, помощи, тайного преклонения и утешения, выраженного её же словами:

 
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, –
Я была всегда с моим народом
Там, где мой народ, к несчастью, был.

 

Утешение одновременно и горькое, и горделивое. Такую двойственность почувствовал Георгий Адамович, эмигрант и тонкий литературный критик. Он увидел здесь укор эмиграции и был, конечно, этим задет. Но всё дело в том, какое из двух ключевых понятий тут перевешивает: горделивое «мой народ» или горькое «к несчастью», – вот в чём состоит неоднозначность этих слов. А «чуждые крылья», если вспомнить французских лётчиков эскадрильи «Нормандия – Неман» и американскую военную технику, посланную вместе с гуманитарными грузами нам в помощь, всё-таки крепко защищали в войне всех нас, тогда живущих.

Но несмотря на различные толкования, надо признать, что Ахматова, некогда, по словам критиков, «русская Сапфо» и, по её собственным словам, «царскосельская весёлая грешница» полностью разделила судьбу своего народа. При этом она не снизила моральных требований к себе и другим, а наоборот, возвысила эти императивы до необычайной обличительной силы:

 
О Боже, за себя я всё могу простить,
Но лучше б ястребом ягненка мне когтить
Или змеёй уснувших жалить в поле,
Чем человеком быть и видеть поневоле,
Что люди делают, и сквозь тлетворный срам
Не сметь поднять глаза к высоким небесам.

 

Персональная вина и ответственность всего поколения, историческое возмездие, суд неправедный и Высший Суд, – на этих темах разворачивается её грандиозный поэтический труд последних лет – «Поэма без героя».

Добавлю здесь личное воспоминание. В один из моих приездов в Комарово, где в летние месяцы жила Ахматова, она спросила, читал ли я целиком её «Поэму». Оказалось, что нет. Тогда она предложила мне сейчас же послушать её. И – обрушила на меня целую гору поэтических великолепий: ритмических, образных, цветовых, фонетических и сюжетных! Невинные святочные гадания по-Жуковскому вызвали хоровод призрачных фигур – поэтов, паяцев и балерин ушедших лет, вывели на авансцену трогательную историю влюблённого корнета, так трагически и театрально покончившего с собой, после чего занавес невероятно раздвинулся, и опера, она же – реальная жизненная катастрофа развернулась на целую страну и на все столетие, пока не стало «видно далеко во все стороны света» и автор, оставшись на голой земле, судит последним судом себя и эпоху.

Я был смятён от преизбытка образов и впечатлений, и на её вопрос о моём мнении смог ответить лишь: «Это – как Страшный Суд». Я тогда не был (и не думал, что смогу побывать) в Сикстинской капелле, но уже видел фрески Дионисия в Ферапонтове и другие подобные изображения. «Поэма без героя», действительно, представилась мне как словесная фреска на стене воображаемого поэтического храма. Потому я решился впоследствии в своих «Траурных октавах», состоящих из восьми восьмистиший памяти Ахматовой, на следующее сравнение:

 
Когда гортань – алтарной частью храма,
тогда слова святым дарам сродни.
И даже самое простое: «Ханна!
Здесь молодые люди к нам, взгляни...»
встает магически, поет благоуханно.
Всё стихло разом в мартовские дни.
Теперь стихам звучать бы невозбранно,
но без неё немотствуют они.

 

Похороны А.А. Ахматовой 10 марта 1966 г. Комаровское кладбище. В центре Арсений Тарковский. За его плечом Дмитрий Бобышев. 
Фото Б. Шварцмана.

 

Ахматову по–прежнему читают, она ведёт свой душевный и сердечный диалог как с отдельной личностью, так и с огромной национальной аудиторией, которая в последние десятилетия широко выплеснулась за пределы России. И более того – вопреки, казалось бы, неоспоримым мнениям о непереводимости поэзии, её стихи находят свой путь от сердца к сердцу даже сквозь перевод, а это всегда видно по глазам читателей.

Я много лет преподавал русскую литературу в Иллинойсском университете. Один из курсов «Русский модернизм» был целиком построен на поэзии Ахматовой, благо что я сам участвовал в издании наиболее полного двуязычного собрания её стихотворений. Долгая творческая жизнь Ахматовой помогла сопоставлять её поэзию почти со всеми литературными явлениями ХХ-го века вплоть до хрущёвской оттепели, литературы 60-х, 70-х и более поздних годов, куда я включил стихи моих литературных собратьев, в том числе и собственные «Траурные октавы». Таким образом, творчество Анны Ахматовой оказалось стержнем для русской литературы минувшего столетия.

  


¹ Информация об авторе опубликована в разделе «Редакция»