Дата публикации: 29.12.2013 4:16:24
Грустно и радостно было уезжать в город. Грустно потому, что все мы за лето очень привыкли друг к другу. Жена Улуга напекла в дорогу патыр, сам Улуг был очень расстроен; Муратали внешне был спокоен, но смотрел в мою сторону как-то застенчиво; девушки стояли молча, одна возле другой и на глазах у них написано было гораздо больше чувства, чем у городских. Здесь была милая простота и прелесть чувств, а в городе это иногда так замаскировано, что больше сомневаешься, чем чувствуешь и понимаешь.
Однако была и радость — поверх этой грусти: кипящая общественная жизнь, тренировка ума, работа, связанная с политикой, культурой, другим, непохожим городским бытом; снова увидеть город, который возненавидишь за зиму, но когда после долгого отсутствия возвращаешься в него, то первая увиденная девушка в чистом белом платьице, утренние аллеи города и выстроившиеся ряды тополей, свесившиеся над дувалами ветви айвы и черешни; розы в садах, люди, обсуждающие важные проблемы, газеты, книги, картины — все это глубоко радостно, кажется невыразимо милым, дорогим, ценнейшим в жизни явлением. Душа разрывается, но стремится скорее, скорее в город. Отец и братья, наоборот, из города, любуются полем и степью с горами, наслаждаются и пьют исфайранскую ледниковую воду, теперь уже чистую, как хрусталь, голубовато-серебристую, над которой метнулся и исчез в степи поздний сказочно нарядный махаон.
Я шагал к станции; большой груз впечатлений и переживаний перед ожидаемым, сжимал сердце и в тоже время сокращал путь, отвлекая от окружающего. Иногда останавливался, чтобы еще раз всмотреться на прощанье, запомнить, пережить! И не примешивалось ли тогда в эту грусть предчувствие того, что все это передо мной в последний раз, никогда больше не увижу Тутты, которая через несколько месяцев погибла от сыпного тифа; никогда больше не услышу комыза Калчи, ни добрых слов ее матери, ни Муратали, ни самого Улуга! Мы расстались навсегда, а вся эта местность уже кишит басмачами, но только они еще скрываются, готовятся. Уже зимой из города на много лет никто не отваживался выехать в какой-либо кишлак. Жизнь пойдет по иному руслу.
Тут нужно, однако, прибавить, в преддверии культурного общества, встречу с моей крестной, к которой по пути я зашел проститься.
«Мы решили тебя как можно скорее оттуда взять, ты совершенно «окиргизился» и ходят даже слухи, что Улуг может оказаться новым родственником?». Это был некрасивый намек на то, что Улуг с сыном здесь, а там я один «мужчина» в окружении его жены с двумя дочерьми, где-то на отлете в степи, и что я могу жениться на Тутты.
Грязная сплетня, неизвестно кем состряпанная, в устах моей крестной, которую я так идеализировал и с детства привык считать ее образованнейшей женщиной, революционеркой 1905 года (я сам прятал нелегальную литературу перед обыском у нее и допросами в жандармерии), женщину смелую до безумия (она, одна с револьвером пускалась в поездки из города в Муян и обратно, когда требовали этого обстоятельства), женщина до самозабвения способная встать на защиту обиженного, способная положить жизнь за идею, за человека, даже спасая животное, кинуться в огонь и воду (даже бешеного сенбернара «Мишку» держала у себя в комнате, ухаживая за ним до последнего его вздоха).
И в храбрости, и в принципиальности, и в образованности она была для меня всегда недосягаемым примером; и вот эта моя крестная за последнее время стала какой-то раздражительной, озлобленной, скрытной.
Земельная реформа повлияла на нее, как на локомотив, сошедший с рельс. Мне казалось, что это-то как раз и открывает путь для революционера, для его широкой общественной деятельности, как никак она пострадала за свои революционные убеждения в 1905-07 годах, а тут вдруг такая непоследовательность: она против; после смерти Гафура она не верит никому, но Улуг ее хотя и лучший чарикер, но ее крестник, если женится на его дочери — через своего крестника она тоже станет родственницей... Никаких к этому оснований нет. Более того, там простые трудовые будни, а здесь — их истолкование, как шашни и любовная нить. Все это — из пальца, досужая сплетня. Но как могла ей поддаться моя идеальная «крестная мать»? В моих глазах все, что снижало достоинство одной стороны, возвышало другую.
Неужели так меняются люди, носители таких твердых и благородных принципов??
С отравленным чувством я шагал к станции. Горько было разочарование. Но тем дороже и чище были мысли о скромной семье Улуга, о нем самом, доверявшем мне оказывается больше, чем моя идеальная крестная, и тем более о девушках Тутты и Калче, которые обогрели мою душу такой чарующей музыкой своего доброго чувства. Конечно, доля идеализации была и здесь. Это для меня не новость, но идеализация эта шла совсем не в том направлении, как это кем-то истолковано, чтобы перевести на язык самой обыкновенной, всегда отвратительной и действительно сплетни. Но всегда, когда на душе было что-то хорошее, она неизменно брала верх в моем сознании, и, наконец, в моем чувстве.
Стоило перейти вброд реку, взглянуть на горы, линия снегов на которых опустилась уже довольно низко и приближалась к Учкургану, как все неприятное растворилось, и осенние кусты тамариска и облепихи, осыпанной оранжевыми бусинками терпких плодов, стайка пронесшихся над шумной водой чирков превратили все окружающее в поэзию бессмертной нашей природы.
Город снова поразил меня своей дивной красой, чистотой быта, людьми, массовыми формами деятельности, жизнью, которая стала так непохожа на все прежнее, где, как в пустыне, хочется пить, так здесь теперь с жадностью хватаешься за любую работу, лишь бы она была в гуще организаций, людей, митингов, собраний.