Дата публикации: 16.10.2013 7:27:21
По выздоровлении врачи советовали мне переменить климат, выехать из города Скобелева, теперешней Ферганы. Отец меня отвез к моей крестной О.К.Д. в Муян, за 25 верст от города, поближе к горам.
Муян мы все очень любили и летом я часто и подолгу живал на даче у крестной, которая вообще считала меня своим воспитанником, а я относился к ней с большим уважением и любовью. Она была высокообразованной женщиной, знала многие иностранные языки, а в 1905-1907 годах была заместителем редактора Ферганской областной газеты; была передовой женщиной, революционеркой, подвергалась преследованиям полиции и обыскам в то время (и я помню как помогал ей перед обыском прятать нелегальную литературу).
Теперь она — вдова-помещица: старуха с больным сердцем, живущая на валерианке. Живет доходами от своего хозяйства — 25 десятин земли, часть которой занята садом, а большая часть — хлопком, клевером, кукурузой, бахчей и другими посевами. Обрабатывают землю издольшики-чарикеры, десятки лет трудившиеся здесь и почитавшие ее за «барыню».
С молодых лет у нее всем хозяйством заправлял Гафур - «управляющий», как мы его в шутку называли, к которому О.К. была привязана как к родному своему. Но Гафура убили — и как выяснилось свои же рабочие (кроме постоянных чарикеров были еще годовые и сезонные рабочие — таджики, узбеки, киргизы). Это событие поразило всех, как громом: выяснилось подноготная отношений Гафура к своим же соплеменникам — рабочим. Он был большой развратник и, пользуясь свом командным положением, принуждал сестру своего рабочего Юнуса к сожительству.
Таджики — гордый народ и за поругание чести своей сестры, Юнус отомстил ему страшной местью: ночью Гафур вернулся из города, куда ездил получить на хлопковом заводе аванс на полевые работы (хлопок контрактовался). Сойдя на станции Кувасай, по обыкновению зашел в чайхану выпить чаю и похвастаться, что у него полные карманы денег, что «барыня» ему доверяет такие дела.
Напрямик, через речку, от станции всего две версты, тогда как в обход через мост и кишлак Муян — 5-6 верст. Гафур решил перейти в брод. Светила луна, грохот реки Исфайран слышен за километры кругом. Глухая пойма — в зарослях гребенника и дремучей облепихи...
Ночью, когда все спали, вдруг раздались неистовые вопли О.К.: «Убили Гафура». Под утро привезли на арбе его тело. Лицо его перекосилось, с полуоткрытыми глазами и лежало как-то плоско, так как череп потерял свою форму и мягко неестественно расплылся. Он был сокрушен камнями — теми белыми булыгами, которыми была выложена пойма и все русло Исфайрана.
Крестная упала на труп Гафура и долго рыдала. Никакие уговоры, успокоения не могли оказать своего действия. Потом она распалилась гневом, несдерживаемым желанием мести: стражники привели связанного Мама-Юнуса и его отца — старика лет 60-ти, еще крепкого и тоже стройного и гордого. Оба они с нескрываемой ненавистью смотрели на крестную, чего раньше никто из нас, наверное, не замечал. Про Мама-Юнуса, правда, говорили, что он не очень покорный, но он был очень красив собой, атлетически сложен и мог с арбы на большое расстояние носить 8-пудовые мешки с пшеницей, чего не мог сделать ни один рабочий.
Здесь еще не было Советской власти, хотя и шел 1918 год. Все делалось по старинке: стражники, волостные управители. Советская власть была в городах, а за пределами их жизнь ломалась, ходили разные толки, басмачи группировались в отдельных районах, но из города сюда никто не показывался; однако тишина эта была с поверхности; нижние слои уже поддались влиянию времени и — дело Юнуса — первая, но страшная для старого уклада вспышка. Батрак убил своего господина, хотя он был его единоплеменником, таджиком, и тем нанес смертельный удар всему романтическому помещичьему укладу. Моя крестная без Гафура уже была без рук и без ног. Но в этой женщине, на вид хрупкой, больной, передвигавшейся с палочкой и какой-то падающей из стороны в сторону походкой, сидел еще тигр, но уже не от революции, а наоборот.
В Учкургане, в 8-ми верстах, был недавно избранный волостной управитель Насреддин — молодой человек, почитатель нашей «барыни», приезжавший часто к ней за советом — теперь, говорили, собирает шайку «беков» (басмачей) — чтобы противостоять новому, непонятному им революционному порядку, явно враждебному царю, и богу, и шариату.
Однако хозяйственные заботы в конце-концов повернули жизнь в знакомое русло. Надо было сеять хлопок — он был законтрактован как обычно, заводы еще действовали у старых владельцев Потеляховых и др., рабочий аппарат был старый, надежный; рабочих надо было кормить, следить за их работой, заботиться о рабочей скотине, о коровах, о пчелах, садах. Место управляющего занял мой сверстник, тоже крестник Б.М.
Мое здоровье уже наладилось и меня потянуло к кетменю. Один из чарикеров моей крестной, по имени Улуг, предложил моему отцу купить возле него (он жил в 4-х км отсюда на окраине кишлака Актам) участок земли: в степи, на берегу Леганского сая. Улуг так и сказал: «Дурак какой-то продает очень дешево, согласен даже на уплату осенью — всего за 500 рублей: 24 танапа, по 21 рублю за танап (1 десятина — 6 танапов)». Пуд хлопка завод принимает по 5 рублей, следовательно, посеять даже 2 десятины хлопка при среднем урожае 50 пудов с десятины (8-9 центнеров) можно было уплатить за землю, а на остальной площади вырастив то, что теперь для нашей большой семьи так необходимо ввиду надвигающегося голода.
Я с радостью заявил отцу, что готов один жить в степи и работать, мне не нужно ни рабочих, ни чарикеров.
Перед глазами расстилалась полынная степь, за нею — снеговые хребты Алая, каждая зазубрина которых знакома с детства. До гор тут всего 8-10 верст, а рядом холодная, как лед, вода Легана-сая.
Улуг берет меня на харчи — его одинокая курганча стоит в полуверсте от нашего участка, на краю киргизского кишлачка, протянувшегося веревочкой вдоль арычка, берущего свое начало неподалеку из Легана-сая.
Хашаром вспахали участок, все разъехались и я остался один. Кругом столько красоты. От ясности моей задачи — быть полезным семье, в которой я — старший, - вырастить урожай — я испытывал счастье, что хороша, необыкновенна хороша земля и мой большой кетмень уходит по самый черень; что полынь на целине пахнет сладко и дико, но в ней звучит голос истории, чудятся походы Бабура; на водопой летят карабауры — степные рябки, утренний крик которых «чуфрфр-чуфрфр» - далеко и звонко разносится в пустыне. Здесь все мило сердцу, все полно особого смысла и содержания, все так близко сердцу — даже огромная фаланга, которую я подкармливаю мухами и стрекозами, и ящерица-круглоголовка, которую я спасаю от поливной воды, сажая на большой камень, и она сидит притихшая, как будто понимая меня.
Часть грядок намечена Назаром; у которого глаз, как уровень, грядки надо расположить по горизонтали, чтобы вода в них стояла ровно, заливая арычки по самый гребень, где-то по этой линии и сажается чигит, хлопковые семена. Под хлопок мы отвели две с половиной десятины: полторы решили засеять машем, джугарой и бахчей; в центр участка решили выбрасывать и сносить в середину камни, вывернутые под кетменем, а из них строить забор-курганчу и стены жилья в две комнаты с сенями, так как сразу нужно было думать — куда сложить урожай осенью, спрятать его от дождей.
Целую арбу фруктовых саженцев отец привез, и мы их сразу же рассадили.
Но какова земля — все деревца прижились и пускают листочки, хотя тени еще никакой.
Живу я у Улуга, спим мы на крыше вместе с его сынишкой Муратали — парнем лет 16-ти. Он — единственный сын и поэтому командует над сестрами и даже матерью.
Улуг уговаривает отца, ручаясь, что он примет на себя все заботы о том, чтобы я был сыт, говорил, что и я буду полезен ему тем, что басмачи будут бояться и не отнимут у него лошадь, так как «Мысырвай», как он меня звал, охотник, имеет ружье и все окрестные люди знают это. Поэтому я старался оправдать его доверие и мы с Муратали запаслись еще камнями, на случай осады, а Улуг сделал нам (и себе) хорошие пращи, которыми мы часто упражнялись в стрельбе, научились метать камни шагов на 100 и довольно метко попадать ими в цель. Главным нашим оружием была моя винтовка, привезенная отцом с германской войны и подаренная мне для горной охоты на зверя. Пока я не собирался дешево отдавать жизнь. Каждый день шли слухи, что басмачи кругом собираются в большие шайки; под Кокандом Ергаш во время еще «Кокандской автономии» собрал 4000 аскеров. В Маргелане объявился Мадаминбек, в Гарбуве — Курширмат, в Оше - Халходжа и другие, а мелкие шайки бродят по всем кишлакам.
Страшновато было, но тем романтичнее — ведь басмачи теперь — то, что мне непонятно — это те самые, что изображены на картинах Верещагина. Он их видел, а мне не довелось, и если я хочу быть художником — историческим живописцем, то увидеть все это своими глазами мне очень нужно.
Я ведь буду писать картины о Средней Азии. Мало знать историю — надо все знать об этих людях; о нраве, быте, занятиях...
И вот теперь я живу в семье киргиза — я верю, что он друг мне, но, как говорят, надо пятирик соли съесть прежде чем сделать вывод — ведь кругом нас люди, и самые разные; среди соседей есть и недоброжелатели и басмачи — Улуг их опасается и рассказывает разные истории. Он работает на земле моей крестной чарикером, своей земли кроме одного танапа пол курганчей у него нет, а на работу ездит на своей лошади, которую там держит на траве, пряча от глаз проезжих и с опаской, без дорог, возвращается домой, а чаще остается там ночевать. Лошадь эту Улуг купил всего лишь год назад, а десять лет ходил эти 4 километра пешком. Семья жила на краю этой пустыни одна. Рядом лежала плодородная, мягкая, как песок в пустыне, рассыпчатая, как вареная учкурганская картошка, земля, в которую я с таким наслаждением теперь всаживаю свой большой кетмень, продолговатой «ферганской» формы с клеймом кузнеца из Ашта — этот кетмень мне кажется идеалом земледельца.
Но все эти пустынные земли, с виду не имеющие границ, в сущности давным-давно представляют затейливую, как мозаику, разноцветную карту, где каждый цвет новое васиха с описанием границ участка и наименованием его собственника. Хозяева землю не обрабатывают. И никто не может этого сделать — сейчас же явится хозяин и отберет у него урожай, да еще за самоуправство притянет к ответу. Закон шариата.
Десять лет Улуг работает на земле моей крестной , отдает 3/5 урожая и все же держится за эту работу, так как он обеспечен: пашет хозяйским тяглом, хозяин дает ему семена, аванс на хозяйство летом, а заработанного ему хватает только на зиму. Улуг исключительно трудолюбив и мой отец называет его лучшим здешним агрономом: такого хлопка, такого картофеля, кукурузы или пшеницы здесь никто не умеет вырастить как Улуг. Все, что он делает — превосходно: если варится плов, то это делает Улуг, хотя каждый здесь мастер на это вкуснейшее и полезнейшее во всех отношениях блюдо.
Мои приятели собрали мне большую коллекцию семян дынь, которые я собираюсь теперь посадить и вырастить: ранние хандаляки, летние кызыл-урук, ак-урук, шакарпаляк, бысывалды, амыры, обинават, алача и поздние — хокуз-калла и кыркма (последние готовы будут в октябре и потом на крыше, на мягкой травяной подстилке, на солнышке должны будут месяц лежать, чтобы стать мягкими, сочными и сладкими, как мед; в лежке они превосходят все другие сорта, сохраняя свои вкусовые качества до весны).
Мы пашем на своей земле, я живу в семье этого чародея-труженика, который в эту горячую пору полевых работ редко имеет возможность бывать дома. Пахали омачами, как здесь принято. Отец почему-то отдавал ему предпочтение перед сохой, но на меня эта картина производила удручающее впечатление, если пахали на лошадях: вместо хомута шеи лошадей толсто накрывались потниками и всяким тряпьем: старые детские халаты, куски кошмы и рваной одежды, а посередине на эту толстую подстилку накладывали бревно с пропущенными сквозь него колышками (запорами), которые туго стягивались внизу веревками и ремнями. Это бревно называлось «мугонтырык», в центре под ним на сыромятном жгуте, накинутом на вбитый клин ходило дышло, другой конец которого укреплялся в отверстии омача, имевшего форму деревянной ноги, на острый кончик которой одевался железный наконечник, именуемый зубом, по-узбекски «тыш». На омаче имеется ручка, держась за которую, пахарь управляет омачем, а коновод ведет лошадей по борозде. Лошади задыхаются и храпят на все поле, дышать тяжело и от стесненного дыхания и от усилий, через полчаса уже в мыле, а ноги трясутся от перенапряжения. Я страдал вместе с лошадьми и недоумевал — почему не перенять другой способ. Ведь вон агроном Я-ко пашет маленьким плужком; на лошади обыкновенный русский хомут, она не задыхается и не дрожит так от усилий, не храпит от того, что ей сдавили горло. И один человек легко ходит за плугом, иногда так наладит его, что и держать не надо. Говорят, что пахота не та — но ведь там хлопок еще лучше! Быкам гораздо лучше — у них горло не сдавлено и они работают спокойнее, но зато медленнее.
За несколько дней все было вспахано хашаром — это значит, что наша пара лошадей должна будет свою долю отработать еще соседям, которые своим тяглом помогали вспахивать нам.
Вспаханное поле теперь предоставлено мне. Нужно делать грядки, сажать, сеять, поливать, окучивать. Мне особенно радостно было думать, что работы очень много, столько, что хватит на 3-4 рабочих и все это я должен выполнить один и хотелось испытать свои силы. Любо растить урожай , но хозяйничать постоянно я бы не согласился — не в моем характере. Ни продать, ни купить я не умею; хозяйство связывает, да об этом мне тужить не приходится: я ведь работаю для семьи, и вырастив урожай, я буду новь свободен, а пока имею возможность быть в непосредственной близости к народу, который мне так нужно знать. И поэтому, когда все разъехались и поле было предоставлено мне, я почувствовал себя свободным и счастливейшим человеком. Я встал до света, когда прокричали петухи и отправился в поле, на котором предрассветный ветерок вел свои рассказы, полные очарования; ветерок этот дует с гор, доносит их свежесть и аромат полынной степи. Чувствуешь эти дали и в груди такая сладкая мечта вырваться туда. Изредка доносится далекий рокот и шум Исфайрана, хотя до него три версты.