Дата публикации: 18.10.2015 2:47:50
Через месяц меня отправили под конвоем во Фрунзе, дав мне в сопровождение узбека-милиционера. Милиционер-конвоир почувствовал ко мне расположение и сказал, что в Андижане у него в старом городе есть родня, где он хотел бы побывать, а мне хотелось повидать своих друзей — и мы договорились, что проведем время свободно друг от друга. Я привел его к своим знакомым, у которых остался ночевать, и он ушел к своим. В полночь он вдруг является с другим милиционером — здешним начальником, и говорит, что это его заставили сделать, опасаясь за мой побег. Перед посадкой в поезд он меня проинструктировал: скажи, что здесь — опасный преступник, чтобы нам занять отдельные полки в вагоне, а то народу набьется много и ехать будет тяжело. В то время вагоны брали с бою и набивались в них, как сельди в бочку. Наш план был хорош, и мы устроились. Он лег на полку с глухой стеной и просил меня спать чутко, т.к. у него могут украсть наган и тогда ему не миновать тюрьмы. На каждой станции действительно от волны пассажиров приходилось отбиваться, а т.к. мой конвоир доверял теперь мне больше, чем себе, то я и не спал всю ночь, а он беззаботно дрыхнул, не слыша, какая тут шла перебранка и даже физическая борьба за «арестантское отделение». Когда понадобилось сходить в уборную, пришлось его будить, чтобы он не проспал свой наган.
В Ташкенте нам пришлось сидеть сутки. Тут у него тоже нашелся «старый город» — а у меня свои знакомые и родные. Тут уже никто не пугал его, и мы хорошо провели время, каждый по-своему. До Фрунзе ехали уже, как старые друзья-заговорщики, объявив свои верхние полки «арестантскими», и больше всего охраняя его наган, который он временами даже поручал мне.
Уходя за кипятком или просто побродить — то по станции, то по вагонам, и пропадая в этих прогулках так долго, что я беспокоился и за него, и за себя, когда меня почему-то спрашивали — почему так долго нет нашего милиционера и что-то непохоже, что я — арестант.
Во Фрунзе мы явились в ГПУ. Он просил меня сказать дежурному о деле, т.к. сам плохо говорил по-русски и был очень застенчив. Выступив вперед с препроводительной бумагой, я обратился к дежурному: «примите арестованного». Тут сразу вызван был конвоир и моему товарищу было предложено следовать за конвоем, и на их лицах заметно было минутное недоумение, когда я сказал, что арестованный — это я. Тут они сообразили, что он в форме и при нагане, тогда расписку вручили ему.
Так мы расстались, он мне пожелал «аман булынг!» и меня отвели в камеру в полуподвальном этаже, где сидело 7 человек русских: бухгалтер, научный работник, какой-то партиец, крестьянин-кержак и др.
Бухгалтер страдал геморроем и часами простаивал на карачках, уверяя, что это очень хорошо помогает. Я подружился с научным работником, кажется химиком, и мы с ним вместе ходили на пятнадцатиминутные прогулки по тюремному двору, где, как в старину, арестанты шагали друг за другом в затылок, беседовали о том — о сем, больше рассказывали друг другу о временах ученья, о путешествиях — он тоже был любитель природы. Политических тем не касались. Никто из нас не знал, за что сидит, да и допрашиваться было неудобно.
Я не скрывал, что по убеждениям я большевик, но на меня смотрели явно, как на Дон-кихота, считая, что это совсем непрактично и нелегко, т.к. преследований от этого еще больше, а оправдывать все это какой-то «идеей» — глупо. Но так смотрели не все. Иных это интересовало, и они от чистой души старались уяснить для себя некоторые вопросы идеологического порядка, например, почему обязательно нужно уничтожить крестьянскую собственность, когда она еще может быть использована рядом с коллективизацией, проводимой на добровольных началах. Конечно, многих в разной степени возмущало голое администрирование, которое в принципе отвергалось, а на практике поощрялось, и многих это затрагивало за живое, т.к. все туркестанцы росли и жили в сельскохозяйственной стране, где к индустриальным очагам имели очень немногие прямое отношение, и не все постигли на практике политику превращения сельскохозяйственной страны в индустриально-аграрную.
Дехканин и скотовод были главной фигурой в окружающей жизни, и все это так или иначе чувствовали.
Через несколько дней, как только вернулся из командировки следователь, за которым я числился, меня вызвали на допрос. Я уверен был, что для меня это — свобода, и вошел к нему с улыбкой, как к старому приятелю. Он в ответ тоже и удивился, и улыбнулся и о деле, собственно, и не говорили. Так я и не узнал, какое обвинение мне хотели предъявить. Меня освободили, но взяли слово, что в Джелалабад я не вернусь — очевидно, там все было против меня. Я поступил на службу в Кирлестрест, а т.к. у меня не было удостоверения личности, а паспортов тогда вообще не было, то мне сказали, что начальник пусть позвонит в ГПУ, и ему отсюда скажут что нужно.
Директором Кирлестреста был Шволик, чех, коммунист, высланный. В тот год приезжал Фучик, гостивший иногда у Шволика.
Так я стал юрисконсультом. Закон о кредитной реформе только что входил в практику и много еще случалось по поводу его применения споров и недоумений. У Кирлестреста тянулась старая тяжба с одним из получателей леса, заготавливаемого в районе озера Иссык-Куль. Изучив это дело, я увидел, что решить его можно на основе нового закона очень просто — я написал в банк бумагу, в которой приводились выдержки из статей закона и доказывалось право Кирлестреста на сумму договора (в то время, по твердому курсу червонцев, это была огромная сумма в тридцать с лишним тысяч рублей), которую банк должен снять со счета потребителя леса в бесспорном порядке. И банк сделал это. Но должность штатного юрисконсульта скоро сократили, и меня назначили плановиком-экономистом, и в ней я проработал целый год.
Жил во вновь построенном здании при Кирлестресте. Но на теплом месте мне не сиделось, хотелось перемен, путешествий. Я много рисовал — карандашом, красками; участвовал в музыкально-литературном кружке, где были очень интересные люди; много читал, иногда бывал на охоте, но с чужими ружьями, пока не имел возможности купить свое.