Дата публикации: 15.05.2016 2:31:07
В конце апреля 1951 года по командировке Союза художников Узбекистана я выехал на строительство Большого Туркменского канала, начало которого намечалось у каменной площадки Тахиаташ (в переводе с туркменского значит «каменная тюбетейка»). Здесь, по преданию, разбойники подкарауливали барки купцов, прижимавшихся течением к берегу, и грабили их. Работали на строительстве заключенные, их лагеря, обнесенные колючей проволокой и сторожевыми башнями, растянулись от берегов Амударьи вглубь пустыни по будущей трассе канала, который намечалось вывести к Красноводску. (Со смертью Сталина в 1953 году стройку законсервировали, т.к. она была недостаточно подготовлена). На трассе были участки с глубиной песка в 300 метров; их пришлось бы сплошь бетонировать, иначе вода без остатка ушла бы в песок, а песка для бетонирования на месте не было (пустынный песок не годится для этого, т.к. слишком мелок — это все равно, что бетонировать без заполнителя — одним цементом и «пионерканал» для доставки воды с этой целью тоже провести невозможно). Но тогда все были преисполнены оптимизма и считали, что они находятся на великой стройке. Начальником стройки был Калюжный.
Я устроился на берегу Амударьи, в фанерной постройке конторы склада; в одной комнате было служебное помещение, в другой — общежитие. Тут жили завскладом Семенов, бухгалтер и третья койка была моя. Рядом прямо на песчаный берег выгружали товары, фанеру, доски, а лес доставляли в сплотках и он до выгрузки оставался в запани. Ниже Тахиаташа в 4 километрах был заголовок канала Кызкеткен (девочка утонула), проходивший возле Нукуса и орошавший нижележащие земли правобережья Каракалпакии.
Я давно мечтал побывать в Каракалпакии и потому с радостью наблюдал ее население, быт, постройки.
На базаре я увидел впечатляющую картину, которая до сих пор стоит у меня перед глазами: старинные арбы на маленьких колесах с железными шинами; хомуты, могонтырыки, седелки, ремни, вся сбруя украшенная камнями, шитьем и раковинами — перенесли меня в те далекие исторические времена, когда еще Дарий пытался покорить эту страну. Предания сохранили нам красочную и героическую летопись этой эпохи. Женщины были в ярких одеждах, ребятишки разодеты в бархат, шелка и перья. — Как зовут малыша? — обратился я к молодому отцу. «Масагит», — отвечал мне к моему изумлению с доброй доверчивой улыбкой смуглый джигит. «Масагет», — повторил я. — Да, да Масагит, — повторил он. Да ведь это как раз то племя, которое пленило Дария, и о котором история повествует вот уже вторую тысячу лет!
Совпадение ли это или мальчик действительно назван в честь древних героев? К сожалению, отец его оказался неграмотным, истории не читал, и о своих предках ничего не мог рассказать, и вообще впервые слышит о древней истории своей земли. Дальше последнего хана его сведения, полученные из устных рассказов, не шли. — Что за изображение на домах над окнами? — спросил я его. (Это древняя традиция в любом Каракалпакском орнаменте, ведущаяся от «культа барана»). Он сказал, что это вообще красиво, всем нравится и потому каждый хочет, чтобы на стенах его дома было это изображение, а что оно означает — он не знает. (Оказывается, этот орнамент обнаружен при раскопках Топрак-калы — памятника IV-I веков до нашей эры и памятников первых веков нашей эры). На базаре продавался ковер с изображением юрты, пустыни, стада баранов, верблюдов, коров — за 5 тысяч рублей. Этих денег у меня не нашлось и я до сих пор жалею, что не мог купить этот редкостный ковер. Краски ковра были таковы, что они годились бы и для живописной картины: очень трудно изобразить пустыню так красочно, и многому можно было бы поучиться у этих художников в их интерпретации красочной гармонии пустыни, которая нам кажется бесцветной и скучной, а им — красотой и полной жизни. Я, например, в своих этюдах так и не смог овладеть красочной гармонией пустыни. Я почувствовал, что мне нужно поработать здесь несколько лет, чтобы понять эту палитру так, как поняли ее местные ковровщицы-художницы.
На 1 мая, когда я писал этюд на берегу Амударьи, вдруг раздались выстрелы: охрана подняла тревогу и срочно приказала строиться лагерникам в колонну и с криками, свистками и автоматными очередями они повели эту колонну в свой лагерь, а стихия начала бушевать все сильнее — надвигалась песчаная (пыльная) буря; небо заволакивали тучи песка: на горизонте шла стена смерчей.
Ветер усиливался. Доски и фанеру укрепляли бревнами. Налетевший вихрь разметал стопку фанеры, разбросав ее по Дарье и на том берегу ее (2-4 километра) одному рабочему оторвало голову. Все погребло песком. В нашей спальне кроватей не было видно — через щели песку набилось в комнате на полметра, а у изголовья — около метра. Меня провели под руки, т.к. я смотрел на бурю во все глаза, стараясь запомнить ее — и глаза мне засыпало песком. Прозрел я, лишь когда мне дали воды промыть глаза. Шофер рассказал случай — он возвращался из пустыни и его застала буря. Включил фары, сигналил и двигался очень медленно. Вдруг заметил что-то на дороге — перед фарами оказалась женщина, беременная, шедшая в больницу. Глаза ей засыпало песком и она ничего не видела: шофер подвез ее к каналу, промыл ей глаза и вот привез ее, чтобы передать в роддом.
По памяти тут же я написал этюд — «песчаная буря» (Чанглоу) с буровой, только что поставленной здесь и машиной, удирающей от бури с зажженными фарами. Над массами пыли, освещенными сверху солнцем, летел самолет, придерживающийся здесь обычно в 4 тысячи метров — высота пыльного облака; судя по самолету, была около 2 тысяч метров. Запасы воды у людей, отправляющихся в пустыню, обычно ограничены и поэтому песчаная буря представляет собой страшную опасность.
Помимо того, что песком может занести вещи, животных, дорогу, людей может ослепить и лишить движения, но если она длится не несколько часов, а несколько дней, как бывает иногда, то целые караваны могут погибнуть, как это и бывало.
Этюдов в Тахиаташе мне не пришлось много писать. Я не успел даже изучить и привыкнуть к палитре; все этюды получились сырые. Писать можно было только на рассвете, на заре, до восхода солнца и при заходе солнца. Как только всходило солнце — все краски меркли: поднимался ветер с песком, горизонт окутывался вуалью, небо становилось мертвенно-бесцветным, а песок засыпал краски на палитре. К заходу солнца ветер, как по команде, стихал и вдруг все преображалось: дышалось полной грудью, воздух становился чист и приятен, пол неба окрашивалось в золото, которое постепенно гасло, сгущая краски до малинового багрянца над лилово-сизой полоской у самого горизонта. Наступала отрадная ночь, прелесть которой можно было постичь только в пустыне. Только сознание того, что за день ничего не смог сделать в живописи, омрачало это отдохновение на лоне бархатной тихой ночи, убранной мириадами крупных и мелких светил, засыпанных золотым песком «саманной дороги» (млечного пути).
Воздух был настолько чист и сух, что весь «окоем», как выражался Ломоносов, до самой земли был усыпан звездами, а там, где гладь Амударьинской воды уходила до горизонта, эти звезды купались, мерцали и отражались в воде до самого берега, на котором сидишь и слушаешь, как проголодавшийся сом обследует с чмоканьем берег, с гулким эхом разнося всплеск, и пушечный гром падения тысячетонной стены подмытого обрыва.
Контролер пассажирского катера пригласил меня на воскресенье к себе в гости — в Ходжейли. Предстояло полюбоваться 15 километровым участком Дарьи и посмотреть старый поселок, когда-то стоявший на берегу Дарьи, а теперь, Дарья ушла от него на 4 километра (все реки движутся у нас на восток, почему и Турткуль, бывший пост. Александровск, оказался смытым Дарьей. Новый город строится в 4 километрах от старого, последние кварталы которого уже брошены и улицы обрываются прямо в Дарью, вися над ней на 10-15 метров).
Я, как гость, запасся вином, чтобы угостить хозяина за его любезность — и мы отправились. Этюдов мне писать не удалось и я наслаждался сменяющейся картиной берега, правда, однообразного. Дома у моего хозяина почти никого и не было — все обитатели его разошлись по гостям. Мой хозяин был уже «под мухой» и беспрерывно рассказывал о своей жизни, о том как воевал и в подтверждение своих слов достал с печки кучу орденов и медалей, причем редкая из них не была омыта кровью. Передо мной был один из замечательных героев Великой Отечественной войны, показавший миру стойкость наших воинов. Но стойкость на войне — это одно, другое дело — условия мирной жизни: наш герой много стал пить и пьянка его все больше поглощает. На войне была великая цель, тяжелая служба, требовавшая полной отдачи сил, здесь — как-то он не находит такой большой цели.
Через неделю мне удалось съездить посмотреть Куня Ургенч, его мавзолей, башни, народ, а потом меня вызвал телеграммой Союз художников на съезд, где я должен отчитываться как председатель Ревкомиссии. Я быстро собрался. Прихожу на пристань. Катер вернулся из последнего рейса и больше не пойдет. Что делать? Вдруг вижу: мой знакомы контролер приказывает команде заводить дизеля, а меня приглашает на палубу — катер отправился в новый рейс до Кызкешкен ради одного пассажира! И денег за проезд с меня не взял. И все это — по душевному расположению, ради человека, к которому он почувствовал бескорыстное расположение. По национальности он был татарин, душою чист, как здешний туркмен, а чувство товарищества он взял на войне. Большое, чистое и доброе сердце — а человек гаснет, не находит себе применения, где бы вся его душа могла раскрыться на работе, в труде, среди людей. Как у нас еще не устроена эта жизнь и сколько еще гибнет хорошего материала — как деревья в саду, который перестали поливать.
Я прибыл вовремя к самолету и улетел в Ташкент, надеясь, что Союз продлит мне командировку потом, однако, Союз этого не сделал. Работа осталась незавершенной, мои художественные принадлежности так и остались на Туркменском Большом канале, который потом законсервировали.