Дата публикации: 25.11.2013 2:31:44
В пятницу, в мусульманский нерабочий день, мы отправились в Учкурган на арбе — на тамашу, посидеть в чайхане, сделать плов, посмотреть на народ.
Какой-то бай-киргиз устраивал той по случаю обряда обрезания сына; была большая байга, угощение и народная борьба — кураш, киргизские обычаи смешанные с узбекскими и таджикскими — как и все окрестное население в этой части Ферганской долины.
В нашем составе было два заправских борца, не пропустивших случая померяться силами. Мирза Касым и Каляндар. В большом кругу сцепившись на поясах, ходили две-три пары борцов. Настала очередь выходить Шахаркишлаку, от имени которого выступала наша команда. Круг уже подходил к концу, побеждал молодой киргиз — Маскарабаз — острослов, ходивший по арене и занимавший публику своими шутками. Этот палван не просто палван. Его привезли в тороках на кутасе с самого Алая. (К этому времени он положил и Каляндара, и Мирза Касыма).
Ой, джигиты из Шакаркишлака! У вас на губах был сахар (игра слов — у вас были сладкие речи), а теперь на животе выступает соль — алайскому богатырю будет чем посолонцевать на обратном пути (намек на то, что у киргиз постоянная нехватка соли и скотина их убегает из стада, чтобы полизать выходы соли где-либо в глинистых слоях и иногда настолько забивает свои кишки глиной, что часто сдыхает от этого). Шакаркишлак опозорен. Борцов больше нет, алайский палван, красный от усилий и мокрый от пота, скалит в широкой плотоядной улыбке сверкающий белыми зубами рот, продувает голый живот, оттопыривая чапан, а в это время шакаркишлакцы под руки ведут на арену меня , одевают халат и крепким узлом стягивают черный Мирза Касымовский бельвак (поясной платок). Борьба в нашей бригаде была почти ежедневным занятием во время отдыха и Мирза Касыма я каждый раз побеждал. Но одно дело без народа, а тут на публике, да еще в защиту кишлачного авторитета. На ногах у меня киргизские чарыги с загнутыми кверху носками, борцы выступают босиеом и мне советуют их сбросить, чтобы «не зацепиться», но я не снимаю, так как под ногами сплошной камень.
Мы сцепились. От палвана пахнет кумысом и бараньим жиром — видно его подкормили. Маскарибор, указывая пальцем на большую плоскую булыжину, говорит, что этот камень был «противовесом» у алайского палвана на другой стороне курджума вместе с десятью чапачами кумыса. Теперь этот камень не нужен — лжигит поедет верхом на иноходце, а Шакаркишлак может взять этот камень для своей мельницы — чтобы нават молоть на шакар (на сахарный песок) и посыпать его на лепешку (как кормят детей).
Мой противник, утомленный предыдущей борьбой и захваленный Маскарабатом, начал действовать очень напористо и неосторожно: подставив свою спину под «замок» - «прием, допустимый правилами этой борьбы и доставлявший мне обычно успех» - полетел на лопатки.
Когда я встал, оглушенный криками толпы, заглушивший шум речки, у меня дрожали ноги и все мое старание было направлено к тому, чтобы скрыть это от публики. Между тем Мирза Касым действовал быстро — развязав зубами узел на моем поясном платке, пошел с ним собирать даяние: бросали в платок щедро и от медяков он отяжелел.
На радостях устроили жирный палау и купили продуктов про запас. Все произошло как во сне.
Но некогда было думать о том, как бы я себя чувствовал вместе со всем Шакаркишлаком, если бы мне не удалось свалить этого молодца.
По дороге, возвращаясь в степь, смеялись, считая, что самое главное — это избавились от того камня, который нам советовали взять в Шакаркишлак молоть сахар.
Спустя десять лет, сопоставляя факты, я понял, что новый мир нужно строить средствами и материалом, какой был под рукой, а не выдумывать его. Конечно, те люди, мои сверстники остались как-будто бы теми же, но у них появилось новое сознание (их жены, например, не носят паранджу, а дети стали инженерами, врачами, агрономами — о чем и подумать раньше не могли эти люди, мои сверстники, а вместе с ними и я). Видел это Ильич отчетливо. И когда теперь читаешь его, то поражаешься разнице в уровне ощущения и анализа реальности. Теперь нет уже рябых от оспы людей, и Тутты, родись она в наше время, была бы другой и за калым ее никто не смог бы продать. Судьбу ее не покалечили бы родители, придавленные оскорбительной нищетой и беспощадным шариатом. Обретя самосознание и достоинство, не пошла бы на этот оскорбительный шаг.
Внизу, в городе, в июне поспели черешня, урюк, вишня, а здесь, ближе к горам, сроки отодвинуты на полмесяца. В один прекрасный день я заметил со стороны Муяна на краю степи многочисленные яркие, разноцветные точки, рассыпавшиеся по полю, медленно приближавшиеся в моем направлении. Скоро я различил в них девочек и мальчиков: это были мои два брата, три сестры, две девочки Мелешко и две Спасибуховы и с ними еще несколько человек. Тащили мне из города корзины: урюк, вишни, черешни, огурцов; пирожков с мясом и вареньем, лепешек и другие продукты. Вероятно, я очень соскучился по городу, по родному быту, но больше всего меня поразила красота этой карнавальной весны на фоне однообразной серо-пепельной жаркой степи.
Все, конечно, сейчас же бросились купаться в Лягансай, а потом веселые, шумные все потащили к Улугу. Мне не забыть, как защемило у меня сердце, когда я увидел Калчу, Тутты и всю их убогую бедную курганчу, заполненную теперь гостями, будто из другого мира: беленьких, чистеньких, нарядных, беззаботно веселых, не думающих о том, какая тяжкая борьба за существование идет здесь, у этих людей, имеющих право на такую же жизнь и такие же радости. Калча и Тутты очень ревновали меня к пришельцам, замкнулись и исподлобья рассматривали непонятные им существа, и долго после этого чувствовалась эта отчужденность. Только Муратали оставался прежним. Калча долго не играла на комызе по вечерам, а Тутты, принеся аталу на поле, старалась смотреть в другую сторону.
Какая непреодолимая пропасть была между нами и мостики, которые было так робко перекидывались, так были слабы.
Пирожки, которыми девочки угощали хозяев, вызвали самое враждебное отношение; особенно непримирима была Калча; она их не ела, сказав, что они приготовлены на свином сале. Муратали молча разрушил это подозрение. Потом Калча обиделась вдвойне, когда все пирожки были съедены и Муратали, разделив остатки между матерью и Тутты, не оставил ей ничего. Сам Улуг бывал теперь дома только по пятницам, так как день и ночь занят был работой: поливал ночами, днем окучивал, жал клевер, вязал, сушил, смотрел за своей лошадью и оставался там с ночевой.