Дата публикации: 22.10.2013 7:01:14
Солнце уже высоко, брюхо подвело, но я ни на минуту не прерываю работу — готов хоть до вечера работать, когда кетмень, большой ферганский кетмень, с размаху уходил на всю глубину, и затем расчесывает в порошок все комья, оставляя идеально ровную полосу арыка, стенки которого будто смазаны курдючным рассыпчатым топленым салом. Грядки я решил делать небольшие (места хватит), арыки поглубже и сажать пореже, чтобы вырастить кусты-великаны, в рост человека.
Давно я об этом мечтал, не знал еще настоящей агротехники, а просто руководствовался больше эстетикой, чем экономикой.
В самый разгар работы я заметил, что от курганчи в мою сторону направляется женская фигура в розовом платье — по всем признакам Тутты — старшая 19-ти летняя дочь Улуга — она несет мне обед в ведерке. Идет босиком по этой колючей степи; время от времени останавливаясь, чтобы либо стоя извлечь колючку из ноги, либо передать ношу в другую руку: видно ноша тяжелая. Подошла, молча поставила передо мной арчевое ведерко, почти до краев наполненное аталой (болтушка на муке) и опрокинув деревянную ложку бугорком кверху (таков этикет) ручкой положила на край ведерка в мою сторону; сама отошла на несколько шагов и опустилась на пахотное поле. На ней было длинное до пят в розовых цветах старенькое платье с широкими длинными рукавами, служившими при нужде полотенцем: и для лица, и для посуды. Платье уже пришло в ветхость — на спине и на плечах просвечивала смуглая кожа. Из под кромки платка выпущены были две смоляные косы, связанные на конце какой-то веревочкой с легкой побрякушкой. Красные штаны у щиколотки оторочены узкой тесьмой, потерявшей от времени свой настоящий колорит; все это было очень бедно (а младшая ее сестра Калча со множеством косичек была куда наряднее). Нелюбимая дочь?
Я сказал ей, что работал бы до вечера, но когда в животе ничего нет, то голова кружится. Она ответила, что на солнце нельзя работать с пустым желудком — может быть солнечный удар. Больше она ничего не сказала, но лишь застенчиво наблюдала, как я расправляюсь с аталой, вкус которой казался мне превосходным. Тутты сидела, поджав одну ногу, а на колено другой опиралась рукой и этой рукой, подперев щеку так, что напоминала мне картину Маковского: мать принесла сыну, мальчику, отданному в «люди», калач и подпершись, смотрит с грустью, как он жадно ест,вцепившись двумя руками в калач. В глазах ее была скорее забота, чем стыдливость. Она первый раз разглядывает меня на таком расстоянии один на один в степи, где солнце жжет, а ее розовое в крупных цветах старенькое платье так чудесно гармонирует с сероватым цветом земли, подлинной азиатской целиной, с пепельно-серой полынью, мелким степным шиповником, с оливково-желтыми цветами, невыразимо нежного аромата; с голубым небом и далью, где видна полоска зелени возле курганчи. Тутты была некрасива — грубое лицо, изрытое оспой, тяжелая доля, отпущенная ей судьбой в нищенской бедной семье. И в этой судьбе, как в капле воды, отражалась судьба народа.
Тринадцатилетней девочкой была отдана замуж за восьмидесятилетнего, больного старика, который за нее отдал чарик пшеницы и одну кошму — и получил работника, бесправного как жена.
Через год умерла старшая его жена — старушка лет 60-ти и на плечи Тутты легло все хозяйство: у старика было два танапа земли и несколько фруктовых деревьев. Старик был совсем дряхлый: Тутты кетменем вскапывала землю, сеяла кукурузу, просо, ячмень, сушила урюк, выкармливала до одной коробки шелковичных червей, кормила и одевала старика, и, наконец, похоронила его, а отплакавшись вернулась домой; землю старика захватил соседний бай, а все, что было у Тутты нажитого, она истратила на поминки, задолжав еще порядочную сумму. И все это в девятнадцать лет.
Вся ее горькая судьба стояла у меня перед глазами, и то, что она по-свойски, не стесняясь, как брату, принесла этот обед на поле (так всегда носят братьям, работающим на поле), с такой деловитостью, простотой и заботой, что я почувствовал себя близким к этой семье, пробудилось родственное чувство. Моя мечта — понять, быть ближе к этому народу — становилась действительностью, так неожиданно легко, здесь сбывается так просто, непосредственно, что мне казалось, будто какая-то тайна раскрылась человеческая, бедняцкая, загадочное стало простым и повседневным.
Одолев ведро аталы, я передал его Тутты, она деловито все вылизала со стенок его при помощи пальцев и затем начисто прополоскала его в журчащем возле нее арычке.
От большого количества горячей пищи меня прошиб пот, а ведро аталы лишило меня движений. Я отвалился набок. Тутты, от наблюдательного глаза которой ничего не укрылось, одобрила мое поведение, пот — это значит пища пошла на пользу. Она также естественно и просто поднялась и ушла, как появилась. Полежав минут пять, я принялся за кетмень и легко работал до вечера, не уставая, заметив, что ведра аталы мне немножечко не хватило до вечера — вновь почувствовал мучительный голов и слабость.
Уже в сумерках я возвращался к дому, который вдруг стал мне ближе и как-то роднее. Но в тоже время меня мучила и оскорбляла судьба Тутты, такой милой, хоть и не красивой, простой, разумной девушки! Как могли родители (ведь они же любят свое чадо) отдать ее на такое поругание, такое унижение, так растоптать ее достоинство. Неужели нищета и бедность могут довести до такого состояния и совесть человека?! И ведь эта нищета и бесправие закреплено тысячелетиями, освящено законом. Где ж тут разница между человеком и животным, если даже родители перестали понимать эту разницу и свою дочь отдали за теленка, чарик пшеницы и одну кошму. И она не могла протестовать, молча подчинилась, считая, что так уж и должно быть. И так продолжают жить люди, хотя декреты Советской власти объявляют совсем иное положение: кто бы ничем, тот станет всем.
Революцию нужно углублять всеми способами — прокладывать мост к народу, к бедноте, воспитывать в них чувство достоинства.
Революция победит, народ будет свободен от своего шариата и от своих насильников.
Я вот строю этот мост, сколько от меня зависит, разъясняю им человеческое право, говорю о вреде шариата, о вреде веры в бога, которая лишь разъединяет людей; земля теперь государственная, бедные должны ею распоряжаться, все должны быть грамотными. Меня слушают и стараются понять.