Дата публикации: 02.02.2014 3:25:48
Как выглядят мои идеи и жизненная практика. Делать революцию ради величайшей ее цели: построение гуманнейшего на земле нового общества, где человек должен обрести свое достоинство. И пролетарский класс, единственный, кто может довести эту задачу до конца, этим лишь и оправдана его диктатура — все остальное лишь шатание, боязнь и безразличие. Хуже всего собственничество и стяжательство. «Человек человеку волк», «Человек от природы зол» - эти нищенские идеи не для будущего гуманного мира. Человек по природе должен быть признан добрым — и все, что я видел среди этого чудесного народа — чем не подтверждение того, что человек добр по природе, склонен к дружбе, готов на доброе дело, но тогда надо уважать его достоинство, его чудный дар — склонность к добру.
Семья Улуга, Мирзакасым, Каляндар — сколько их, моих друзей, о которых я думаю, когда вижу несправедливость судьбы, многих, таких же как они добрых, но нищих и голодных людей. Попробуй, не имея понятия ни о праве, ни о гуманнейших задачах Революции, защищать себя от презумпции невиновности, выражаясь юридическим языком, о которой еще молодой Ление писал в своей статье, «Бей, но не до смерти!», разоблачая политический смысл царских судов. Нам теперь предстоит в своей практике развивать эти ленинские положения, выяснять со всей доступной нам тщательностью существо дела, разбирать все свидетельства, которые могут пролить свет на обстоятельства дела, но ни в коем случае не считать заранее человека виновным. Нарушением этой основной гуманной идеи были действия бывшего царского старорежимного следователя Б-ского, а теперь выясняются еще более грубые поступки Гайского, Гавлинского. Если тот считал всякого бедняка-киргиза виновным и по заявлению любого богача сажал его за решетку даже за небольшое преступление голодного батрака против имущественной неприкосновенности, то Гайский и Гавлинский заранее считают всякого (даже бедняка) киргиза, узбека, уйгура виновными в сопротивлении власти и содействии басмачеству, не утруждая себя в обосновании доказательств их вины. И часто только один оговор соседа или лица, имеющего свои счеты, служит единственным основанием для ареста, а затем и расправы над человеком. Все обвиняемые при этом оказываются неграмотными, то есть лишенными всякой возможности защищаться. Ни сам обвиняемый, ни его родственники не знают в чем его обвиняют, а после пыток прикладывают свой палец к бумаге какую им подносят. Даже не обвиняемый прикладывает к бумаге палец, измазанный чернилами, а сам следователь держит в своих руках этот палец и, поднося к краю стола, прикладывает его, как ему нужно. Свидетельские показания — тоже палец, и уж вовсе не имеет смысла — на каком языке ведется дознание и опрос. Взяточничество — это злейшая, отвратительнейшая отрыжка старого судо- и делопроизводства при таких обстоятельствах всецело перешло и в новый уклад, в котором ничто не говорило о пролетарском содержании. Я считал, что социалистическая революция — это борьба нового со старым, и каждый деятель должен прежде всего бороться за идею человека, за его благо, сам должен любить народ. Конфискации, реквизиции сейчас необходимы как меры подавления буржуазии и мобилизации средств, так как власть должна обладать материальными средствами, но проводить это надо в интересах народа, при его содействии; даже и это средство должно воспитывать народ в новом духе; все отнятое должно быть с величайшей рачительностью употреблено в дело, без всякой растраты, растранжиривания, экономно, бережно. А мы что делаем?
Бей, ломай, уничтожай — и наживайся.
Каждое действие руководителя не остается в тайне: народ нутром чувствует, куда девается имущество, отнятое у богатых баев. Население очень хорошо знает, что если волостному управителю приказано собрать на какие-либо казенные нужды тысячу баранов, то его амлекдары, юзбаши, элликбаши и аксакалы соберут в два-три раза больше, так как в казну пойдет меньшая доля сбора. Так и теперь: пока отобранное у бая имущество превратится в деньги, казна получит не половину стоимости его, а в лучшем случае одну десятую настоящей стоимости. Такое хозяйничанье ни к чему, кроме как к разорению, не приведет. Народ надо учить обращаться с этими ценностями, как с общественным достоянием, как его собственным, но еще более священным, чем частная собственность, так как благо общества теперь возводится в самый высокий закон. Конечно, здесь много выводов не только от романтики революции, но является плодом мечты, воспитанной на книгах, на примерах революционеров, литературных героях, на книгах всяких социологов-мечтателей, у которых мало было науки в основании их идей. Научное мировоззрение марксизма тогда мне было еще неизвестно; я гораздо позже усвоил великое революционное начало в марксистской революционной системе — учение о прибавочной стоимости. Смысл его открылся мне позднее — спустя двадцать лет. Диалектику я знал еще из греческой философии, знал еще по Гегелю. Но стройного научного значения ее и всеобъемлющий характер ее тоже понял позднее, а тогда к диалектике я склонен был просто внутренне, строем своих чувств, но без логики. Поэтому вся старался толковать сам, усвоить из жизни, а потому и прислушивался больше к чувствам, во всем видел прежде всего эмоциональную сторону.
У меня было несокрушимое внутреннее чувство, что этот народ, который я люблю (киргизы, узбеки, таджики), всегда мне ответит симпатией. Это доходило иногда до ощущения своей безопасности даже там, где опасность действительно угрожала. Вероятно, это происходило еще и потому, что я с увлечением отдавался интересу, который во мне вызывали люди — я смотрел на них глазами будущего художника, которому теперь жизненно необходимо все увидеть, понять, изучить, вжиться, запомнить.
Я не любил собственников, стяжателей и этим определялась моя политическая настроенность, но классовую сущность собственников я понял значительно позже — и то лишь на основании собственного опыта. Классовая принадлежность изучаемого человека тогда для меня не играла никакой роли — я мог изучать его человеческие черты и мог иногда оправдать бая и осудить бедняка, если он, с точки зрения общественного блага, заслуживал этого. Позднее, при Сталине, политический формализм (догматизм) доведен был до таких пределов, когда содержание и ценность личности потеряли всякое значение, и человека оценивали по его этикетке, ярлыку, который был навешан либо ранее кем-то, либо казенный человек имел возможность сам навесить на него. Этим ярлыком часто определялась и судьба человека, а ярлыки вешали целыми пачками — по оговору, по доносу, даже по одному намеку со стороны вышестоящего, иногда просто по телефонному звонку.
Все же пороки старого общества: взяточничество, равнодушие, бюрократизм, стремление к обогащению и пренебрежение к нуждам народа — получили свое законченное развитие в период культа личности Сталина, когда самого честного, инициативного, смелого, принципиального человека могли поставить к стенке, послать на каторгу по доносу ничем не обоснованному (опровергать должен был обвиняемый). Обычно этими доносами занималась «мразь» - людишки, знавшие однако силу доноса и оговора.
Такую силу оговор не приобретал даже в самую мрачную пору царизма, какую он приобрел при Сталине, этом аракчееве после ленинского периода светлейших надежд и свершений. Но если за спиной Аракчеева стояла прогнившая монархия, то за спиной Сталина стояла могучая партия, развивающаяся как стихия, в которую Ленин вдохнул бессмертный дух и которая в конце-концов отбросит культ личности, поведет борьбу с равнодушием, с бюрократизмом, взяточничеством, оговором, мещанством. Эта партия объективно, в силу законов природы и общества, открытых Лениным и Марксом, опиралась на народ, двинувшийся к прогрессу, переделывавший себя в своем движении, вырабатывавший новое сознание на условиях новых отношений в производстве, средства которого отныне и навеки ему теперь принадлежали. Форма частной собственности на эти средства производства теперь уже была противоестественной, отталкивающей чувство подавляющего большинства народа — это безошибочно знал Ленин, когда еще в Разливе сообщил смущенному Орджоникидзе, что через два-три месяца народ восстанет против Временного правительства, против власти буржуазии. В то время, когда Орджоникидзе информировал его о тяжких ударах, сковавших и заставивших уйти партию в подполье.
Халхаджа старался поддерживать религиозные предрассудки, еще более разъединявшие кяфиров («поганых») от правоверных и поддерживал у себя проповедь газавата — тотальная борьба против неверных. Население, привыкшее слушаться «аксакалов», находило в их словах многое из того, что привито им было с детства, а отсутствие классового самосознания при неимении в своей среде промышленного пролетариата не давало прямо чутьем определить — где правда; то, что делает чужая власть, не выражает их чаяний и интересов, связанных с положением города, стоящего на караванном пути. Даже батракам, которым нечего терять кроме своих «цепей», теперь делать нечего, все сельскохозяйственные работы заброшены, малаи и тащишки не нужны, у арбакешей лошади, если не отобраны басмачами, стоят голодные без надежды на работу, а хозяева их голодают.
С точки зрения и предРевкома В.К., Гайского и Гавлинского теперь каждого жителя Старого города - «мусульманина» - надо считать за басмача, за потенциального басмача.
Тот, кого они казнили во дворе своего учреждения, не был басмачом, как это выяснилось, а лишь оговорен был и назван басмачом самими следователями, как оказавший власти сопротивление. Он был арбакешем у бая, работал на лошади хозяина, платя ему оброк; чистил байскую конюшню, поливал двор, водил на водопой байских лошадей, вывозил на поля навоз. Сакля его, темная с черным от копоти потолком, со свисавшими ветками хвороста, была тут же при конюшне.
Когда стали отбирать лошадей у бая, он встал на защиту «своей» лошади, на которой он работал, и вырвал повод у председателя сельсовета, пытавшегося увести эту лошадь. На поводу у лошади повисли жена арбакеша и его 10-ти летний сынишка — они были тут же избиты нагайками, а сам арбакеш был связан, избит и его постигла участь, которая вызвала возмущение даже видавших виды милиционеров на дворе ЧК. Сам бай успел скрыться и, возможно, ушел к Халхадже — этого никто не мог проверить, имущество его было конфисковано (а какая часть попала в казну — неизвестно). Такое имущество продавалось с торгов, то есть за гроши и иногда получалось, что все имущество бая стоило одного ишака (а где остальное?). Или какой же это бай? Официальные документы, подшитые к делам, рисовали картину таких действий, которые нельзя было расценить иначе, как контрреволюционные.