Дата публикации: 14.06.2015 1:54:52
Приступив к работе в качестве юрисконсульта, я прежде всего взялся за изучение законов, положений, разъяснений и распоряжений правительства, изданных за все время существования Советской власти, т.к. давно был оторван от этого, а в Исполкоме теперь обращались ко мне по всякому поводу для дачи «заключений». Стараясь взять срок для такого заключения «до завтра», я просиживал все ночи напролет, т.к. еще «плавал» в юридических вопросах и мог оказаться в невыгодном положении перед людьми более меня сведущими, а такими могли оказаться и работники административного отдела, и Окружком партии, инструктора Окрисполкома, с/х банка, прокурор, нарсудья, нарследователи, многочисленные учреждения г.Джалалабада и его волостей, среди которых были такие отдаленные, как Кетменьтюбинская (за перевалом Ферганского хребта, до границ Таласского горного района) и Нанайская с Чаикалом, нижняя часть которого граничила с Ташкентом (бассейн р.Акбулак к востоку от Чимгана с Майданталом считался тогда киргизским). Когда я, обложившись книгами, газетами и узаконениями, при керосиновой лампе (в Джалалабаде еще только строилась электростанция) занимался за столом, Ишанхан не шел спать, хотя за забором «ичкарей» его домочадцы давно все спали — он сидел, клевал носом, и, вскидывая на меня глаза после каждого клевка (причем, веки над его глазами давно уже не поднимались), он вынужден был высоко поднимать брови, морща лоб, и задирать голову вверх, чтобы в щелки разглядеть меня и потом большим усилием воли некоторое время удерживать их в этом положении, чтобы свинцовая голова и дремота, снова и снова одолевали его и с новым клевком, подчиняясь какому-то внутреннему приказу, опять встрепенуться и откинуться на спину своего скрипучего стула. Пропели уже третьи петухи, начинало светать, а Ишанхан все не уходил. Так ночи напролет мы с ним и работали. То ли это было сочувствие моему труду, то ли это исключительная личная привязанность, которая бывает между узбеками и русскими. Я любил в Ишанхане и то и другое. Меня, как юрисконсульта, он оценил прежде всех других и вот уже прошло почти сорок лет, мы шагнули из одной эпохи в другую, а он все еще верил в мою непогрешимость по прежнему. Тогда у него была семья — жена — красавица Межениса, старший сын Ахматхан, дочь Аммахан и сыновья Махмуд и Якуббек. Кроме того, у него жила младшая сестра жены Кундуз и постоянно бывали ее братья Юлдашхан и Юсупхан.
Махмуд бегал по улице, поднимая пыль, в одних штанах или даже без штанов. Махмуд в то время был самым меньшим, не считая грудного Якубба (долго не прожившего), и Ишанхан ему отдавал явное предпочтение перед остальными. Когда он голышом прибегал к нему на супу, где расположились гости, Ишанхан давал ему в руки деньги (по старой узбекской теории — это избавит его от бедности в будущем); учил его ругать свою мать самыми мерзостными словами (он будет настоящим мужчиной и не будет у своей жены под башмаком), вызывая всеобщий смех у мужчин — гостей, и, усаживая себе на колени, брался руками за доказательство его мужского пола, гордился этой возможностью перед своими друзьями, т.к. мальчик считается гордостью отца, в сравнении с девочкой, рождение которой не приносит чести. Да это перекликается и с русскими обычаями, выраженными в поговорке «хорош молодец, да девичий отец!».
У Ишанхана было два брата Саитхан и Маматхан, с которыми жил их отец Шадымкары, слегка согнувшийся, опиравшийся на палку старик, быстрый взглядом, с резкими суждениями (Кары — это «читающий коран», т.е. образованный).
Про Шадымкары рассказывали в махалле, что он и Худаярхану не давал спуску, и, обращаясь к нему на «ты», говорил как-то на приеме: «Эй, ты, Худаярхан! Побойся бога! Если мы тебя не будем поддерживать — кто тебя поддержит! Какое право имеют твои амалдары брать налог с святых мест, которые обслуживают «худжа» и «Хаджа»? Дай им бумагу и освободи от оброков!». И Худаярхан будто бы дал эту бумагу, рассмеявшись его храбрости: «Ты не побоялся, что я тебя повешу за твою дерзость, ну, так и быть — на тебе эту бумагу — навсегда освободить их от оброка!».
Хозретаюб — источники были наверху, на горе, а Ишанхан жил внизу — на окраине Джалалабада, но в кишлаке Хозретаюба имел много друзей, о которых отзывался весьма похвально, рисуя их в образе чуть ли не доблестных богатырей — это, мол, самый красивый и самый сильный народ; борцы Хвзретаюба сильнее андижанских, маргиланских и кокандских, джигиты этого кишлачка годятся на всякое дело, ни перед чем не отступят — и в борьбе с басмачеством и в любом порученном деле. Ишанхан был большой идеалист и романтик; если он хвалил какого-либо человека, то до небес; если лошадь — то казалось, что это по крайней мере Буцефал Александра Македонского, а если это корова, то она заслуживает по крайней мере золотой медали на выставке. Любое поручение Ишанхан выполнял с азартом, самозабвенно и проявлял огромную энергию: будь это полночь, дождь, снег — он принимался за выполнение его мгновенно. Глубоко в душе, я склонял голову перед этой великой человеческой искрой и жалел лишь, что у Ишанхана нет настоящего поля деятельности и нет настоящей подготовки, он умел лишь читать и писать по-арабски. С каким рвением он отдал бы свои силы этой подготовке видно было уже из того, что он ночами просиживал со мной за столом, борясь со сном, чтобы следить, как я занимаюсь, работаю над книгами, делая выписки, обдумывая какой-либо вопрос. Наравне с огромной тягой ко всему прогрессивному, к общественной деятельности, у Ишанхана еще глубоко коренились старые бытовые воззрения. Жену он держал в ичкаре и требовал, чтобы она закрывала свое лицо от посторонних мужчин. В то же время он часто приглашал меня в свое ичкаре, и когда его жена проходила мимо нас, закрывая свое лицо ребяческим халатиком, он подсмеивался над ней — что она прячется даже от меня. Тогда она, приоткрывая один глаз, быстро оборачивалась и, шутливо высмеивая его, говорила, что он больше всего боялся, что если Советская власть заставит открыть своих жен — как он покажет свою беззубую жену; у нее не было двух передних зубов, а вставлять зубы женщине он считал предосудительным. Бывали случаи, что он даже побьет свою жену, а потом, как ни в чем не бывало, интимно, дружески обсуждает с ней какое-либо дело. Всегда говорил, что совет жены надо выслушать — и поступать наоборот. Но на самом деле, получив ее совет, высоко ценил его и считал ее женщиной самой умной и, конечно, самой красивой и никогда не позволял себе волочиться за другими, и самую мысль об этом считал недопустимой. Он ей верил беспрекословно, уважал как женщину и ни разу не оскорбил каким-либо упреком или ревностью. По мере возможности он всем детям — и мальчикам и девочкам — дал образование. Жена его почти каждый день пекла лепешки в тандыре, пасла барана, сушила урюк, стирала, кормила ребят, готовила вечером шурпу, аталу или лапшу. Ребята питались, как и в большинстве узбекских семей, больше «подножным кормом», а дома едва получали одну лепешку на день. Вместе с соседскими играли, купались в арыке или хаузе, а, проголодавшись, шли куда-нибудь в сад, набирали яблок за пазуху, вишни, урюку в тюбетейку; няньчили младших, таская их голышами за спиной, пасли вместе баранов, коз, коров на обочинах дорог, на садовых лужайках, а иногда и на окраине кишлака.
Плов бывал у них редко, корова славилась очень хорошей породой, но молока давала один «тавак», т.е. литра полтора-два, т.к. была очень худа, а после зимы ног не поднимала, питаясь одним саманом.
В конюшне стоял рыжий с лысиной во всю морду жеребец, который также был худ до такой степени, что ездить на нем уже было нельзя — его едва можно было довести лишь до арыка. Ишанхан его очень хвалил и уверял, что если его покормить, то эта конюшня и эти заборы его не удержат. Я видел, что это обыкновенная карабаирская лошадь, но мне хотелось в нем видеть те же достоинства, которые в нем видел Ишанхан, и я ему сказал: «Я буду его кормить и ездить на охоту». Откармливать его пришлось целых полтора месяца прежде, чем рыжий стал походить на лошадь. Неприятно было очень заходить в конюшню; на ноги лезли блохи в несметном количестве; ахуры были развалившиеся, столбы слабые, крыша текла, дверь низка настолько, что лошадь должна была сгибать колени, чтобы пролезть в нее, и только ее редкая сообразительность позволяла ей без увечий каждый раз выходить наружу и нырять обратно. Когда энергии у нее прибавилось, она действительно стала напоминать тот образ, который создал о ней Ишанхан; ржала так, что сотрясались окрестности, во дворе не было надежного места, где ее можно было бы привязать, чтобы оседлать, почистить, искупать. Теперь ее действительно не могли держать никакие заборы — она отстоялась и требовала движения, дико ворчала своим «сорочьим» глазом, взбрыкивала, непрерывно ржала и, поводя ушами, прислушивалась — не отзовется ли соперник; стараясь вырваться, поднималась на дыбы и вообще выходила из повиновения. Постепенно я ее вытягивал в езду, голова у нее была тяжелая, повод тугой — пальцы руки бывали часто в крови; ни хороших аллюров, ни резвости в ней не обнаружилось. С грустью вспоминая своих таласских лошадей, у которых, кажется, было все, что нужно для любителя езды, но теперь и этому был рад — все-таки имел возможность в воскресенье поехать поохотиться на стрепетов за 15 км и привезти с такой охоты 7-8 этих степных красавцев, иногда подстрелить дрофу; но охотиться за зайцами в Сайтал под Сузаком или на уток на Карадарье уже было неудобно, т.к. лошадь надо было где-то оставлять в кустах, а это было опасно. Иногда удавалось съездить в горы, в адыры, на Карадарью. Сам Ишанхан не ездил на своей лошади и держал ее, вероятно, только из мысли о ее сказочных возможностях (которых в действительности не было). Принадлежавшие ему хлопковые поля обрабатывали для него его братья, которым он «покровительствовал», хотя и не был старшим из них, но по своему развитию и положению пользовался их безусловным почитанием.