Дата публикации: 07.02.2016 2:10:02
Теперь я — солдат. Это таинственное и почетное звание я принял, как счастливый жребий. Кончилось мое черное пятно, с которым я не расставался с тех пор, как по-своему решил проверить вопрос ликвидации басмачества и как на меня была навешана бирка, позволяющая каждому, кто пожелает, лягнуть меня или куснуть, для получения успеха в своей карьере, — теперь я — защитник Родины.
Во-вторых (это уже личное), я никогда еще не был солдатом — обстановка так сложилась, что я оказывался на командных постах, не имея даже для этого специальной военной подготовки, а так — в порядке самодеятельности: в дни февральской революции я собрал отряд из наших студентов туркестанского землячества 22 человека и повел их на Выборгскую сторону, где мы влились в боевые дружины вооруженных рабочих и атаковали монархию: завладели Троицким мостом, арестовали царских министров, завладели Петропавловской крепостью и выпустили на волю политических заключенных, атаковали арсенал, вооружали народ и т.д.
У Кучукова командовал одиннадцатью басмачами, числясь командиром взвода; в Красной гвардии — командиром эскадрона, а в конезаводстве уже занимал должность, соответствующую командиру полка. И вот теперь — солдат, о психологии которого я много читал, слышал, но сам в этом звании не бывал. Романтика, конечно, быстро столкнулась с действительностью: меня отправили в баню с сержантом.
Были среди офицеров замечательные люди, которые трудились вместе с солдатами и днем и ночью, т.к. не хватало на стройке кадров специалистов, носили рабочую одежду, относились к солдатам по-человечески (таким был, например, капитан Галицкий П.П.). Но вот, например, Капустянский — инженер капитан, известная ташкентская фамилия (фотографа). «Боец, ко мне» — увидя меня, как-то командует он, расставив ноги и стоя на крыльце своего домика. «Бегом». Я не прибавляю шага — какая нужда в такой спешке? Кроме того, я старше его в два раза (и тоже носил офицерское звание когда-то) и сердце у меня больное (еще с 20-го года). Я могу ходить долго, но медленно. Пока я дошел до него и вытянулся перед офицером, доложив о себе по всем правилам, он уже изошел слюной, уничтожив меня своими резкими изощренными фразами. Я слегка улыбался, т.к. больше занят был наблюдением, чем вниканием в сущность его науки, и, видя, что его интеллигентная (как он думал) ругатня, что горох о стену, он быстро истощил свои угрозы и сказал то, что хотел — найти и призвать к нему его вестового. Когда полагалось снова бежать, чтобы «бегом» выполнить приказание, я опять не побежал, хотя слышал его команду. Однако никакой кары за это не последовало, не считая той, что ко мне слишком пристрастно стал относиться старшина нашей третьей роты — тип, прямо противоположный тем старшинам, которых описывают наши писатели.
С помполитруком мы подружились — он относился ко мне как к товарищу. Неизменно хорошо относились ко мне политрук Кочетов и зам. ком. по полит. части Лаганов Н.И. С солдатами я еще не успел сойтись, т.к. меня сразу от них отделили, заставив меня проводить ежедневную политинформацию, получать сводку у радистов и сидеть за картой фронта, передвигая флажки, заведовать библиотекой и вести все клубные дела.
Офицеры с утра до поздней ночи, а то и ночами, были на стройке, при компрессорах, понтонах и других инженерных работах, где надо было руководить, это был цвет батальона, ими он держался. Среди солдат были незаменимые умельцы, например, рядовой Ананьин. Его посылали инженеры-офицеры и знало об этом и начальство стройки, что если где дело не клеится — поручить это Ананьину. Он брал себе по своему вкусу помощника и отправлялся. Например, не могли наладить бетонный завод. Бились, бились строители, а бетон, не дойдя до места, твердеет, вся машина останавливается. Наконец, вызвали Ананьина. Я писал неподалеку этюд и поэтому имел возможность наблюдать за его работой. Он сел на косогор и долго смотрел на сооружение. Потом пришел ко мне закурить, умылся, посмотрел на этюд — и снова залег к себе на косогор; иногда отходил и осматривал отдельные его части. Так продолжалось два дня и никто его не тревожил, даже просили его об этом не спрашивать, чтобы старшина не наскакивал на него, когда он как бы без дела ходил по двору, забывал даже вовремя пообедать. Но вот на третий день он «дал команду» — сюда столько народу, таких-то людей, туда — столько-то и таких-то (по именам). Работа кипела трое суток (день и ночь) — и завод заработал! А парнишка был почти неграмотный — окончил 3 класса, а над машинами думать умел! Сибиряк!
Поскольку не было боевой подготовки, а работали все на стройках, то и отношение к дисциплине было своеобразное: солдаты считали самым важным — не попасться на глаза и жить в свое удовольствие, поскольку это позволяли их маленькие возможности. Ночью однажды меня кто-то осторожно окликает — Тов. Милеев, подойди сюда! Чего тебе? — «Дай сорок; старшина обшарил, чтоб его, спички и табак забрал; не куримши стою». — «Да ты подумал, что ты делаешь — ведь у порохового склада стоишь!» — «А я незаметно, в рукав!» Я чувствовал себя Дон-кихотом, т.е. человеком, которому до боли очевидно несовершенство наших порядков, идущих вразрез разуму.
Сначала солдаты относились ко мне недоверчиво: я готовил доклады политрукам, проводил политинформацию в батальоне, давал комментарии и отвечал на вопросы на собраниях — о государствах, о политическом строе, о границах, о географическом положении стран, по истории народов, войн и т.д. Для подготовки мне предоставлено было время и возможность заниматься, и я писал свои записки по теории искусства, брал книги в городских библиотеках, ездил в Ташкент с доверенностью на получение для кинопередвижки материалов и лент, и солдаты считали, что я больше принадлежу начальству, чем им, и значит мне нельзя было и доверять своих солдатских тайн, которые часто сопряжены были с нарушением дисциплины.
В конце-концов солдаты поняли, что я — тоже солдат, и хотя меня использует политчасть по своей линии, начали мне откровенно говорить все, приходили обязательно почитать письма, если получат из дома; поэтому я уже был в курсе всех их личных и семейных дел.
И политчасть шла мне навстречу, т.к. работа велась по порядку, мне разрешили поселиться в библиотеке, где удобнее было заниматься, не мешая солдатам, ночью подготовить свой доклад к утру; я стал заниматься живописью, много читал, штудировал Чернышевского, Белинского, Энгельса, Ленина, Маркса, читал Писарева, Добролюбова, освежая в памяти то, что читал раньше, но с других позиций, например, Канта, Гегеля, Фихте и даже Ницше, который теперь, в связи с немецким фашизмом, так был теперь понятен, как один из предшественников гитлеровских майн-кампфов. Поразительно, что я раньше этого не видел, считал его «просто оригиналом» — а ведь Ленин все это давно подметил и классифицировал всех философов на материалистов и идеалистов. Под понятие идеализма теперь подводилась новая база. Эту классификацию мне хотелось очень хорошо усвоить, так, чтобы в море искусствоведческих оригиналов (где их особенно много) мог я разбираться теперь не как мальчишка, а как гражданин Советского Союза. Я верил, что в нашем Союзе художников еще так много лицемеров, что если начнешь бороться за научный критерий в оценке произведения искусства, то тебя поднимут на штыки 99 из 100 художников и искусствоведов, т.к. все они со времен сотворения мира — «за» субъективную оценку картины и за «собственное видение» мира, если даже в нем и есть какие «объективные процессы» и «бытие», независящее от нашего сознания. Эта идея во мне все зрела и зрела, но я не могу все это сформулировать в единой «концепции» и поэтому все читаю, пишу, думаю и, если даже лягу спать, то не сплю, а соображаю, формулирую, вскакиваю, чтобы записать формулу, вывод, фразу. Каждый день я теперь пишу письма жене и стараюсь изложить на бумаге то, что надумал за эти сутки; пишу много, спешу, т.к. можем отправиться на фронт и дело останется незавершенным, но все мне кажется, что мысль я выразил неясно и что до сути очень далеко. А эту ясную суть очень хочется получить скорее, чтобы связать воедино понимание истории искусства, его теоретических основ, которые у Чернышевского только намечены, и получить практический метод, позволяющий идти все вперед и вперед, а не делать тех позорных отступлений, которые на протяжении человеческой истории не раз бросали народы в формализм и на сотни лет, а то и на тысячелетия заставляли уничтожать свое искусство, все достигнутое, дойти до отрицания искусства, чтобы потом вдруг, как по мановению какого-то жезла судьбы, подняться вновь на головокружительную высоту и создать «непревзойденные» образцы искусства. Теперь все должно быть подчинено разуму; человеческая история только начинается и в ней нужно обуздать половодье, которое вместо огромной радости, пользы и счастья приносит разрушения, духовный голод и застой. Скорее это надо высказать, т.к. идет война.
Сентябрь 1944 года — идут тяжелые бои за Эстонию. Под Нарвой брат Петр «отправлен тяжело раненый в медсанбат» — это было последнее письмо командира его части. После этого ни о командире, ни об этой части никаких известий получить не могли. Брат сложил свою голову, но где именно, при каких обстоятельствах — осталось неизвестным. Вот уже двадцать лет ждем какой-либо весточки — нет. Последнее время он был в саперных частях. А первые годы войны — стрелял из противотанковой пушки и хвалил ее, как может только хвалить охотник попавшее ему в руки хорошее ружье. Он не мог нахвалиться ее маневренностью, выносливостью, сильным и метким боем, особенно, когда приходилось бить прямой наводкой. Почему он расстался с пушкой — ни разу не писал.
Сложил голову и Икв-в А., бывший зампред Джалалабадского товарищества охотников, потом директор Базаркурганского Орехового завода, охотник-энтузиаст, много лет фактически возглавлявший охоттоварищество, выросший на этой работе в крупного специалиста. На фронте был пулеметчиком, и товарищи, вспоминая его, всегда приводили фразу из его письма: «либо грудь в крестах, либо голова в кустах». Такова была обстановка и ему досталось и то, и другое.
Другой его сподвижник (и наш сподвижник) по охотсистеме Харьянов — вернулся с фронта «по чистой», после тяжелого ранения; жизнь у него сложилась несладко: запил и вскоре умер. Так я его больше и не видел, но помнить этих людей будешь всю жизнь. Сколько хороших жизней унесла война. И среди художников, с которыми вместе учились в студии, многие не вернулись.