Семён Ромащенко

Семён Ромащенко, 14 лет,  ЗАТО Северск

Руководитель О.А. Кочеткова

 

 

 

Мой импрессионизм, или Маленькая история небольшой жизни

 

Посвящается Юле

 

Я смотрел передачи про импрессионистов, которые по­казывали каждый день. Через неделю после просмо­тра, одним прекрасным майским утром, а это был послед­ний день в учебном году, я нарисовал котенка. Он пестрел всеми цветами радуги и, казалось, светится изнутри. Он был нарисован пастелью. Это был мой первый «импресси­онистский» котёнок…

 

I. Юля

 

Вечером того дня, когда я нарисовал котенка, мне стало ужасно скучно, и я позвал в гости Юлю. Она была моей со­седкой по дому, жившей этажом выше. Мы поиграли в шаш­ки, в домино, в Чапаева, в крутую нерусскую игру, которая непонятно как называлась, и … исчерпали весь игровой запас.

Тогда я спросил Юлю, любит ли она рисовать. Она от­ветила, что очень, и что больше всего – котов! Счастливое совпадение! Я предложил ей нарисовать котёнка.

Она села за мой рабочий стол и на простом листе ста­ла рисовать, продавливая каждую линию карандашом. После пятнадцати минут упорной работы она меня позва­ла. У неё получился вполне живописный и красивый, но не пропорциональный котёнок. Голова была слишком боль­шая, а лапы маленькие. И я решил провести мастер-класс по живописи пастелью. Юля не знала, что такое пастель. Мы начали рисовать этой загадочной для Юли краской одного и того же котенка. Она все время подрисовыва­ла, подглядывая ко мне. Я рисовал на плотной пастельной бумаге. А она на простом листочке. Увидев более живой эффект, чем на простой бумаге, она возмутилась, но уз­нав, что моя бумага дорогая и профессиональная, не име­ла претензий. Вскоре у нас получилось два совершенно разных котёнка. Она нарисовала хорошо, но если сравнить с моей работой…

Так мы сидели и обсуждали искусство до половины девятого. Когда прощались, договорились встретиться завтра.

 

II. У Юли

 

Наступило завтра. Вечером я поднялся на четвертый этаж и постучал в деревянную дверь.

…Никаких игр у Юли не было. Мы долго искали шашки, которые совсем не хотели быть найденными. Шашки мы не нашли. Я предложил порисовать. Но что? В конце концов се­ли перед плакатом с переливающимися фотографиями трех котят. Плакат висел на шкафу. Мы поставили стулья почти впритык друг к другу. Сначала я начал рисовать акварелью, но моя техника совершенно не подходила к акварели, и кра­ска растекалась по бумаге. Но я, не унывая, стал покрывать двух котят с бубенчиками гуашью. И опять у меня ничего не получилось! Я пошел домой за пастелью. Третий вариант ра­боты меня более чем удовлетворил. Поскольку я не могу ра­ботать молча, мы разговорились. Говорили о жизни, о школе, о том какие трудные уроки нынче задают. Я начал рассказы­вать Юле об импрессионистах интересные истории, в частно­сти, про Дега и Ренуара. Она очень заинтересовалась. Потом мы в разговоре перешли на собственное творчество. Она вы­шивала крестиком, я давно писал стихи. Прочитал кое-что из моих последних. Всё это время я очень увлеченно рисовал. Тогда мне как-то внезапно пришла мысль стать импрессио­нистом, и я сделал Юле заманчивое предложение – объявить себя импрессионистом XXI века. Именно XXI, потому что всем известные импрессионисты жили в XIX веке. После недолгих раздумий она согласилась. Маму, безуспешно звавшую ме­ня домой, на полтора часа задержала у телефона тётя Оля – мама Юли. Я просидел у Юли до половины одиннадцато­го. В тот вечер я был счастлив, приобретя единомышленника.

 

III. Высокое искусство

 

На следующий вечер мама не пустила меня к Юле.

– Играй с мальчиками, – сказала она.

Я был возмущен и обижен до глубины души. В первую очередь Юля была импрессионистом, а потом уже – де­вочкой!

И потом, какие игры? Мама совершенно не воспринимала серьезность моего импрессионистского настроения. А я был им залит. Ей казалось это играми, а мне – больше, чем искус­ством. Я чувствовал в себе импрессионизм. Мама рассказы­вала, что на святых сходит благодать, они становятся таки­ми радостными и счастливыми, что просят Бога забрать эту радость, чтобы от неё не умереть. Так же и я. В школе я ме­тался по классу, и моя душа разрывалась от радости и сча­стья от удивительного ощущения искусства, и грустью, что мне не с кем этим поделиться. Меня никто не поймет. Даже друзья. Дома я рассказывал об этом маме, которая за мыть­ем посуды почти ничего не слушала, и звонил друзьям, пы­таясь достучаться в их сердца. А они не откликались. А Юля стала спасительным буйком, с ней можно было поделиться мыслями и …жизнью.

Я испробовал столько видов искусства: кубизм, реа­лизм, рококо, романтизм, но импрессионизм оказался са­мым светлым и радостным, что давало силы жить. Это трудно объяснить. Для этого надо быть импрессиони­стом. Я рисовал котов, но чаще котят, потому что был аб­солютно уверен, что это неземные существа. Это суще­ства из космоса. Я долго был в этом уверен, потому что их глаза мне напоминали планеты, и всем своим видом и пове­дением коты проявляли свою неземную сущность.

Я писал пастелью, потому что мне казалось, что в ней заложено больше всего жизни.

Я решил увидеться с Юлей в понедельник. Отныне мы не будем принадлежать ни себе, ни кому другому, но только им­прессионизму. Окунаться в него с головой, и забывать о сне и еде… И я забывал… Были только цветные мазки, точки, линии. И я чувствовал себя импрессионистом. Таким счастливым, открывшим какое-то чудо, которое было создано для меня… И в этом – счастье. Я одновременно и вбирал в себя все соки жизни, и отдавал их искусству, до капельки.

 

IV. На картошке

 

Деревня… Я привёз с собой мольберт и пастель. И я на­шел у папы в мешке с продуктами очень живописную бул­ку хлеба. Пока я рисовал её, во мне боролось желание на­рисовать её, и желание съесть… Но искусство победило!..

Я не искал в творчестве огромных величественных сю­жетов. Их не было… Но была булка. И я нашёл прекрасное в ней. Я, как и импрессионисты, научился находить пре­красное в простых вещах, а в каждом предмете миллионы оттенков цвета…

В художке, когда нам рассказали об этом, я сначала ничего не видел. Например, баклажан. Он был фиолетовый. И я видел его просто фиолетовым! А потом... А потом мой зрачок взорвался! Я был потрясен многообразием палитры фиолетового овоща…

Я нашел большие резиновые сапоги и писал сапо­ги. Папа, полностью одобрявший «хлеб», назвал «сапоги» чушью. В деревне я нашел для себя новые темы и образы…

На следующий день, когда мы пошли сажать картош­ку, одно ведро оказалось таким живописным, что я оста­вил его для рисования. Это ведро должен был забрать дя­дя Володя, и я торопился. Я рисовал, сидя на маленькой скамеечке. Пальцы были озябшие, ветер все время сдувал рисунок, но светило такое невероятное солнце, что моя картошка в ведре становилась волшебной…

…Рядом с нашим домом стоит ещё один старый дом, тоже наш, которому больше ста лет. В нем никто много лет не жил. Я уже давно приглядывался к его полуразби­тому окну, найдя в нём невиданную поэзию. Раньше я её не замечал, а теперь впервые увидел игру света на этом по­луразбитом стекле и облупленной раме...

Поздним вечером, в восемь часов, я отважно шёл его писать. Я вышел в теплых шерстяных перчатках, но в них невозможно было рисовать пастелью. Я рисовал стоя, без табуретки и мольберта, положив листок на картонку, а па­стель по бокам листа.

Я до сих пор помню ледяные пальцы, которых я не чув­ствовал, дикое неудобство и пронизывающий ветер, ко­торый всеми силами старался отторгнуть меня от окна. Было очень тяжело. Я и окно. Черно-серое небо с кровавыми впадинами давало редкие просветы, которые через несколько секунд закрывали тучи…

Это было бы невозможно, если бы между мной и всей этой отвратительной, невозможной погодой не стоял им­прессионизм. Окоченевшими пальцами, почти без набро­ска я водил кусочками пастели по бумаге и вспоминал как в Голландии Сезанн рисовал до бесчувствия пальцев свои «Катания на льду». Он был близок к самоубийству, но его спас импрессионизм.

…Я победил холодную природу и окно, но несмотря на это, окно у меня получилось теплое. Может быть, ме­ня согревал свет, который горел в душе. В этот вечер я окончательно понял, что импрессионизм – невероят­ная сила.

 

V. Непонимание

 

Я дома… Опять в плену своих котов. Каждый день я рисо­вал по семь, восемь работ и совершенно не уставал. Если бы мне сказали, что такое возможно, я бы не поверил… Но это произошло именно со мной.

Мама злилась, когда узнавала, что я купил очередную пастель. В период импрессионизма я купил четыре короб­ки… В магазине продавались большие пастельные листы. Каждый стоил полсотни! И я, такой бережливый скряга, готов был потратить всё на них. В Евангелии написано: лю­бовь не перестает, долго терпит, все прощает… Так и я все терпел ради импрессионизма, и любил его всегда, каждую секунду…

…Опять пришла Юля. Ничего особенного не было, были коты. Я показал ей работы импрессионистов и она сказа­ла, что хочет научиться так рисовать. И я стал её учить… Я отдал ей две коробки пастели домой, чтобы она дори­совала своего кота. Я говорил ей, что в каждом предмете миллионов оттенков цвета. Она отвечала, что не видит. Я убеждал, что со временем все получится…

…Но несмотря на то, что она тоже стала импрессио­нистом, она не так сильно воспринимала искусство, как я. Даже она меня недопонимала…

Мама хотела, чтобы я рисовал танки и корабли, пото­му что в них много силы и мощи. А импрессионизм со сво­ими улетающими точками нужен был для легкости. Нужна мощь, пожалуйста, в романтизм и обращайтесь! Все эти тан­ки слишком громадные и скучные. Неживые груды железа. А коты были легкие и живые. И опять мама меня не понимала… Меня никто не понимал, а я все равно был счастлив!

 

VI. Последнее просветление

 

Помню, иду я вечером куда-то далеко-далеко. На улице после дождя всё залито солнцем и светится изнутри. Лю­бое дерево, любой кустик – как свеча. И дома как обли­тые воском.

Мне до смерти захотелось запечатлеть всю эту ухо­дящую особенность светлого вечернего пейзажа. На ули­це был свежий, как бы морской воздух. Как ранним утром. Иногда я выходил, но не с мольбертом, а с папкой, рисовал в каком-нибудь укромном уголке цветущую черёмуху, прислонившуюся к дому... Я слишком многое хотел нари­совать, но глаза мои разбегались и руки тянулись во все стороны, и я так толком никаких пейзажей не нарисовал. Я мог часами ходить по городу, любоваться его панорамами и все время мечтать о новом, прекрасном… Мне хотелось продвинуть импрессионизм дальше, чем он был. И я дол­го думал об этом.

…Опять пришла Юля. При свете красной лампы мы за большим рабочим столом рисовали картины по фотогра­фии. Это была клавишная часть фортепиано, на которой сидел белый котенок. Увлеченно обсуждали живопись, высказывали свои мнения, я её учил.

…Это был последний вечер, когда мы встречались как импрессионисты.

Уже поздно вечером, сам того не зная, я нарисовал сво­его последнего импрессионистического котенка. Эта ра­бота называлась «Лицо котенка». Она выражала какую-то открытую нежность, прощальную нежность. Голубовато- сиреневые тона были прозрачны, как душа уходящая на не­бо. После этой картины и окончания этого дня был обрыв…

 

VII …и перелом

 

Если бы в искусстве не было Матисса, я бы никогда не стал фовистом. Не родись этот художник, и моё счастье продли­лось бы ещё на какой-то срок. Но этот проклятый Матисс был! Уже в середине моей импрессионистической деятель­ности я стал развивать идею красного котенка. Я стоял между двумя «М»: Моне и Матиссом. Импрессионизмом и фовизмом. Фовизм притягивал меня тем, что каждый пред­мет изображался одним цветом, без оттенков, с объемным контуром, выглядел очень интересно... Новаторски! Меня тянули оба, но в конце концов, обрел силу фовизм. Моя ду­рацкая натура тянулась к чему-то новому, а импрессионизм уже казался отжившим и очень повседневным. Мне стало казаться повседневным счастье… К тому же у Юли начал­ся лагерь и она не могла больше видеться со мной, что все более и более подталкивало меня к фовизму. Опоры боль­ше не было…

Когда я стал фовистом, я не чувствовал счастья. Толь­ко усталость… Но я больше не возвращался к импресси­онизму. Даже мысли такой не было… Мной завладели Ма­тисс и Пикассо. Но я искал себя, и поэтому я пробовал всё.

Через полмесяца мы встретились с Юлей. Пошли гу­лять. Она уже не вспоминала про импрессионизм, а я за­канчивал с фовизмом.

Я спросил её:

– Ну как, рисуешь?

А она ответила:

– Нет…

Я пытался что-то сказать о котах, об импрессионизме, но все было в прошлом… Теперь оставалось вспоминать о нём, как о хорошем сне, который никогда больше не приснится.

Нам он казался таким огромным и в то же время дале­ким, как маленькая жизнь. Не поверите, он длился мень­ше двух недель – всего тринадцать дней! И за эти дни я

 

 

создал более пятидесяти картин… Не­вероятно! Сейчас я думаю об этом и тоже не верю. Одиннадцать летних и два весенних дня – всего! Как в песне. В песне одного из моих любимых бар­дов, Олега Митяева. Помните:

Лето это маленькая жизнь порознь.

Тихо подрастает на щеке поросль.

Дом плывет по лету – а меня нету...

Лето – это маленькая жизнь…

 

ПОСЛЕСЛОВИЕ

 

Так закончилась одна ма­ленькая история моей не­большой жизни. Вы спро­сите, зачем я истратил столько бумаги и слов? Честно говоря, не знаю. Наверно потому, что я просто был счастлив. Все время счастлив.

5-6 октября, 2013г.

 

 

 

 

АХ, ВЗРОСЛЫЕ, ВЗРОСЛЫЕ!

 

Как часто взрослые бывают несправедливы к нам! Иногда они просто забывают, что мы – дети. И они начинают лишать нас чего-то, подчас важного, доброго и любимого. Очевидно, они в пучине проблем и забот примеряют все на себя, оставляя мнение ребенка без внимания. Например, такая история. Жила-была девочка. У неё была любимая кукла. В садике младшей сестре сказали принести НЕНУЖНУЮ игрушку. Она попросила у старшей сестры, но та ей не разрешила. Тогда младшая пошла к маме, и мама сказала: «Отдай ей куклу, она же маленькая!»…

Как это ужасно! Родители потакают маленьким, потому что больше их любят. Но самое ужасное, что для младшей сестры это была ме­лочь, безделушка, которую она очень быстро забыла и которая даже не была ей нужна! А старшая очень долго жалела о кукле, думала о ней. Так взрослые невольно, не желая обидеть, задевают наши чувства. Они думают, что мы выросли из чего-то, додумывают за нас, но ведь только мы можем решать за себя – играть или не играть.

И представьте себе, та самая кукла до сих пор стоит в садике никому не нужная. Это равносильно тому, что забрать у взрослого машину, поставить её в гараж и не давать пользоваться. Ах, взрослые, взрослые! Они совершенно забыли, что такое игры. В их мире — заботы, проблемы и деньги, деньги. И где-то мелькают дети…

Это очень грустно. А для ребенка его игрушка – как маленькое солнышко. Он посмотрит на неё и улыбнется. И забрать у него эту игрушку – это значит лишить его радости! Хоть какой-то незначительной… Товарищи взрослые, пожалуйста, постарайтесь про­рваться сквозь ваш круг забот и прислушаться к детям. Это нам важно…

 

 

КАК Я ИХ НЕ ДООЦЕНИВАЛ…

 

ДВАДЦАТЬ четвертого сентября впервые в Северске состоялась встреча с крупнейшими писателями-критиками из Петербурга. Это были Яков Гордин и Андрей Арьев.

Сначала они по очереди рассказали о себе и решили проводить встречу в «формате» разговора с залом. А я знал, что буду читать свои стихи, и весь вечер провел в жутком волнении, а когда в самом конце этого мероприятия меня вызвали, я уже был как выжатый лимон. Я прочитал два стихотворения. Прочитал плохо, но писатели оценили мое творчество положительно и заметили что я пишу в будущем времени.

А еще весь вечер у меня на языке вертелся вопрос о Бродском. Я все время хотел спросить, не были ли они с ним знакомы, а если были, то как это произошло и о чем они разговаривали… Я все время поднимал руку для вопроса, но нерешительно опускал ее, мне казалось, что Бродский так высоко: эмигрант, лауреат нобелевской премии по литературе, великий поэт. А они казались самыми обычными писателями… Как я их недооценивал… Как говорил Блок: «Сознание того, что что-то чудесное было рядом с нами, приходит слишком поздно...». Они сидели в двух метрах от меня и открыто разговарива­ли с людьми из зала. Еще больше ста­ло мое огорчение, когда позже я увидел стихотворение в сборнике Бродского, посвященное Якову Гордину, а потом я нашел еще одно. Представляете! Но никто не спросил их о Бродском, и, поняв всю горечь моего молчания, я решил, что буду задавать вопросы всегда!

Еще мне было очень приятно услышать о новой биографической книге Арьева о поэте Георгии Иванове. Ведь в двадцатом веке среди таких как Пастернак, Есенин, Маяковский и другие, жили не менее значимые поэты: Георгий Иванов и Николай Асеев. Их считали жалкими копировщиками чужих произ­ведений, при жизни в России они были почти неизвестны... А в эмиграции Георгий Иванов стал одним из ярчайших по­этов. И я был рад, что об этом написал Андрей Арьев. Он показал этим, что у них самих была не менее значимая и интересная жизнь...

И еще меня заинтересовали рассказы о Сергее Довлатове, о котором я часто слышал. Было сказано о нем так: «…Сергей Довлатов был с нами в одних кругах и очень не хотел уезжать из России в Америку…».

И еще я запомнил такие слова: «В каждом произведении должны присутство­вать рок и судьба, только тогда оно может стать достойным и великим произведением…». Какие бы писателям ни задавали вопросы, они могли говорить на эту тему часами…

Я услышал много нового и полезного о тех писателях, которые были мне знакомы. Я почти не устал от трехчасо­вого мастер-класса, а когда уходил, у меня была легкая грусть от расставания...

Кстати, о «Звезде». Меня очень заинтересовал этот журнал. На передней и задней корочке обложки напечатаны стихотворения, и в каждом номере разных авторов… В тех номерах, которые я прочитал, зацепили воспоминания Михаила Петрова о Бродском. Он с юмором и правдоподобием затягивал читателя в мир раннего Бродского. Меня испугал анализ стихотворения Бориса Пастернака «Любить иных – тяжелый крест…». Такой доскональный разбор трехстишия привел меня в ужас. Я на минуту представил, чтобы было бы, если бы разбирали мое стихотворение, и прямо дрожь прошла… В целом, журнал мне понравился. Несмотря на то, что он выходит ежемесячно, он такой объёмный и содержательный… Одно не радует – очень мало стихов…