Лукина Наталья

КРАСНАЯ ГЛИНА

 

(рассказ-эссе)

 

Памяти матери и отца

 

Июль. Этот месяц самый вкусный и зрелый изо всех остальных месяцев года. Поспевает на лугах и полянках лесных, в огородах и садах все, чему должно поспеть, налиться соками земными и напитаться светом небесным, радуя разнообразием вкусов, цветов и запахов сердце, душу и тело.

Выйдешь с утра в сад: какая же благодать кругом!

Тяжелые землянично-клубничные косы прикорнули на сверкающих росой листьях, так и маня зачерпнуть ладонью и сорвать эту яркую ягоду и насладиться ее красотой и вкусом, - вкусом зрелости лета, запивая чаем из листьев смородины. Скоро и она начнет одаривать гроздьями налитых темно-бордовым соком ягод. А там и малинка подойдет, дополняя и завершая букет настоящим праздником вкусов лета, его вершины и апогея накануне грядущего августа.

Как быстро все же природа восстанавливается от зимнего полубытия, после весеннего возрождения, расцветает, достигает зрелости и буйного расцвета сил, призванных выдать все, на что она способна, за то короткое время, которое для этого отпущено.

Каждая пядь, каждый кусочек, каждый миллиметр земли живет жадно, во всю силушку, стремясь народить жизни как можно больше, заполнить ею все сущее кругом.

Июль. Это месяц, точнее, конец месяца – это время и моего рождения в мире сем. Я чувствую теперь каждый день, приближающийся к этой дате, - 30-е число июля, - как, наверное, чувствовала его приближение я и чувствовала и ждала его моя мама 62 годочка уже назад, в то время двадцатидевятилетняя. Вернее – я тогда еще только могла смутно предчувствовать то, что должно совершиться.

 

…Сей мир виделся размыто через пелену околоплодных вод, слышался сквозь них пением птиц, голосами мамы и папы, отзвуками идущей кругом своим чередом жизни, - пока еще без моего участия в ней.

Мой собственный маленький мир колыхался в такт шагам мамы, мерно покачивался под взмахи литовки по траве. Ощущалось тепло и запахи земли и свежескошенного сена, слышались ударяющиеся о стенки ведра звонкие струи молока, утробное коровье му-уу, хрюканье поросят, перепелкино «спать пора», тишина звездного неба и все более громкое отчетливое кукареку на рассвете…

Я родилась в конце дня, почувствовав, что готова, время приспело, и пора переступить эту хрупкую грань меж бытиями и войти в мир и свет, что так близко сосуществуют с миром тьмы и иного бытия.

Мама моя тоже поняла, что «время пришло», еще возвращаясь с покоса – начались схватки.

Тяжело ступая, старалась побыстрее доделать все дела: накормить скотину, подоить корову, сготовить ужин, накрыть стол для двоих старшеньких сыновей, прибежавших с речки и голоднешеньких после бурно проведенного дня с купаниями и рыбалкой, и для мужа, вернувшегося с поля, когда копешки совхозного сена уложены были наконец в зарод: слава Богу, успели до дождей! Устал дО смерти, а тут еще бабе приспичило рожать! Отдохнуть бы малость, но, как говорится, «с…ть да родить не дает погодить»!

Пришлось идти в сельсовет, просить лошаденку, чтобы отвезти роженицу в больничку в соседнее село, за пять километров. Лошадь была на конном дворе свободная только одна, самая старая, считай, - пенсионерка: разгар страды, что и говорить. Конюхи все на лугу, да в полях работают. Запрягать пришлось самому.  Вот что бы дома-то взять да родить! Но так захотела мать: вези, мол, меня в больницу, и все тут! В те-то разы дома рожала, с бабками, и нормально. Но то было ранней весной и поздней осенью, и работы всякой было поменьше, а теперь вот и огород, и покос, и работы в поле, не говоря уже о скотине да о детях. А в больничке хоть два-три денька, но дадут отдохнуть, полежать. А дома свекровка да золовки, авось, помогут управиться.

И вот едем, трясемся по проселочной дороге. Отец, покуривая самокрутку, правит лошадью (думая о том, что вот ещё один лишний рот появится, когда и те- то парнишки ещё не помощники, и дом не достроен толком, и сено скошенное, - свое, не совхозное, - в валках завтра надо бы ворошить да сгребать, да копнить, даже дитенка толком не обмоешь...) а та, старая, плетется еле-еле душа в теле, сгорбатившись и опустив устало голову в дорожную пыль.

Мама просит отца погонять лошадь, и думает:

- Ему-то что! Везет же мужикам – не дано им рожать дитя на свет, муки такие страшные принимать! А тут…

Мама сидела на охапке сена, кусая стебелек овса, зажатый в зубах, перемогая волнами накатывающие одна за одной схватки. Охватывала руками трясущийся на колдобинах живот, сжимая его, удерживая рвущуюся всё-таки не совсем ко времени жизнь, - в разгар страды! А мой крошечный, такой спокойный доселе мирок, сотрясался и раскачивался, и бултыхались вокруг буйные волны, норовя захлестнуть и задушить.

Мир, к которому так стремилось мое существо, видимо, не готов ещё был к моему появлению, и не допускал к своему свету.

- Господи, только бы не сейчас, только бы дотерпеть! Не в телеге же рожать! Это мама моя меня на покосе родила в кустах, да принесла уже готовенькую домой в подоле… Ой, мамочки мои, как больно-то! Кто ты – парень ли, девка ли, потерпи и ты маленько, счас приедем, тогда и… Лучше бы уж парень еще был один, - все хоть легше жить-то наверное будет тебе, мУки меньше… Ой, ой, отец, погоняй давай, погоняй живей!.. МОченьки нет уже, скорей бы уж приехать!..

Хлестанет отец вожжой лошаденку, а она, бедная, вконец заезженная, хоть и прибавит шагу, да не на долго, и опять плетется нога за ногу.

Приляжет мама на бочок – все полегче, между схватками. И все смотрит на проползающие поля да лесочки: ох скорее бы приехать, скорее!

Уже и воды отошли, и потуги подступили, когда за очередным поворотом пошла дорога вниз под горку, открылась плотина, затон, а за ними улицы пошли, и вот, наконец, бревенчатый длинный в один этаж сруб больнички о двух палатах!

Еле сползла мама с телеги, шатаясь, добрела до крылечка, взошла на него, присела на кушетку в прохладной приемной. Вышла медсестра из процедурной:

- Ой, поезжайте скорее за врачихой, - и рассказывает, как найти ее дом.

А там у врачихи тоже свое хозяйство, мужик на покосе, свиньи, куры да корова не доенная еще: «Ждите!» - мол.

А ждать уже мы не можем. Все, некуда тянуть уже. И так и появилась я на свет на кушеточке, сама, безо всякой врачебной помощи.

- Девка, однако?! Ох, ну да ладно, уж кого Бог послал. Кладите нас, наконец, в кроватку, шибко уж мы пристали обои, отдохнуть хоть уже!.. Отец! Ты шибко-то не загуляй смотри, там у меня в подполье за мешком картошки баночка медовушки припрятана, дак ты обмой маленько дитенка- то с мужиками. Но не напейся гляди, а то с сеном не управишься вовремя, чё тогда...

- Ладно! Поехал я, отдыхай покамесь.

Но отдыхать сильно-то некогда. И через три денечка приехал за нами папка,  привез узелок с пеленками из старых простыней, да рубаху свою (бабки положили, потому как непременно младенца надо, - как делали это бабушки спокон веков,- завернуть сначала в рубаху отца, чтобы он сразу почуял запах родного пота и впитал его навсегда), и снова в дорогу. Из тихих снежно побеленных стен – обратно в работу да заботу, - в жизнь.

 

С тех самых июльско-августовских денечков, - напоенных уже слегка подуставшим солнцем, запахами земли, сена, навоза, сушеных ягод и грибов, поспевающих картошки и пшеницы, рыбным духом воды из колодца, и запахами настоявшихся для чая целебных трав, и парного молочка, - окутывающих подвешенную к потолку зыбку мою, под тюлевым пологом от мух, – и началась моя жизнь. Началась под дробный перестук копыт по горячей дороге: то она проселочная, тряская и узкая, то, - широкая да гладкая, - протянется меж городом и деревней, то магистралью распрямится до самых горизонтов. Но, куда ни глянь, -  простирается кругом благодать земная, из конца в конец, под еще бОльшей и высшей благодатью круга небесного.

И с давних пор люблю я дороги. Так и тянут они, такие разные, и зовут идти за собой во все просторы вселенские, земные и разные иные.

Вот, закончу только все дела свои, и пойду, поеду куда-нибудь. Да вот хотя бы на родину съездить надо, на кладбище уже год не была, - могилку отца подправить, да проехаться по своей улице, посмотреть на домик, построенный руками его, где давным-давно живут уже чужие люди, и почти не слышно ни мычания коров, возвращающихся с луга с полным выменем, ни тарахтения тракторов да комбайнов на полях, - поубавилось, видать, у людей заботушки…

Но все равно хватает их, и нет им, - делам да заботам, - ни конца, ни края. Так уж создан человек, таким он рожден, чтобы «плодиться и множиться», да обихаживать сад – свой маленький земной Эдем, пока есть силы и возможности. Да ещё бы, и это главное, - душу свою заставлять трудиться, вынашивать ее, чтобы донести  по возможности зрелой по добродетелям  до Царствия, которое выше земного и – совершеннее.

 

В августе, отложив все дела, посвящаю один из воскресных дней поездке в свою родную деревню.

Из лабиринтов городских улиц выбираемся на автомагистраль, потом надо свернуть на старую трассу, проехать по ней сорок километров, затем проезжаем еще девять верст по гравийке.  И вот, наконец-то, с пригорка, из-под старой-престарой березовой рощи,  дорога сползает под горку к деревне. Сверху она видна вся, вернее – то, что от нее еще пока что остается.

Но в деревеньку мы не едем, а поворачиваем за мостиком через речку налево и по узенькой в колдобинах дорожке приближаемся к кладбищу. И снова поднимаемся на горку к могилкам, где они расположились с незапамятных уже времен.

 Погост небольшой – в самый раз для такой небольшой деревни, как Новобарачаты. Проходим с сыном мимо новых, прибавившихся за этот год могил, и старых, читая надписи на памятниках и крестах. Фамилии будто знакомые, но сын не знает никого из них, а мне люди помнятся  смутно: из рассказов родителей, воспоминаний юношества и даже детства, хотя меня увезли отсюда всего-то трех лет отроду, и из этих лет остались лишь несколько картинок, легкими набросками хранящихся в памяти.

Но вот одного человека помню хорошо. Вот он – Вова Г. На поблекшем фото – такой же, почти, каким он и был в те времена, когда мы с ним «дружили»…

Самый разгар лета, нам по пятнадцать лет, каникулы! Мы – две двоюродные сестры – приехали к третьей, проживающей здесь, погостить. В первый же вечер, нарядившись, идем в клуб. Вова – наш ровесник, но уже киномеханик, первый человек на деревне! – стоит на лесенке, ведущей к нему в кинобудку, и, облокотившись на перильца, курит, и смотрит на нас. Я сразу почувствовала, что он «положил глаз» именно на меня! Ведь это у меня такие модные брюки-клеш, и приталенная кофточка (в них, сменивших надоевшую за учебный год форму, чувствуешь себя совсем другим человеком!), и длинные волосы не заплетены в косу, а высоко подобраны в хвосты, подвязанные большими белыми бантами в крупный голубой горох, и челка на лоб. Такая же темная челка и патлы и у него. И даже клеши такие же! Модник, почти как городской!

Фильм уже начался, и мы пробираемся в темноте полупустого зала, пахнущего сырой известкой, в мельтешащих лучах света от проектора, к свободным местам.  Вскоре экран снова заслоняется ненадолго тремя полусогнутыми фигурами, которые тихонько прокрадываются и усаживаются позади нас. И начинают заигрывать – дергать за хвостики и косички, развязывая банты и мешая смотреть любимое индийское кино. Хотя… нам в этот раз не до искусственных полусказочных страстей. Мы и сами, кажется, уже вполне доросли до них, и с трепетом ожидаем: что же будет дальше?!

А дальше, конечно же, были гуляния ночами под Луной, от клуба по улице Центральной до самого ее конца и обратно. Девчонки идут одной оравой, под ручку, и все время орут во весь голос: «Ой цветет калина…», «Расцвела под окошком…», «Сини-синий иней…», и все остальные песни, которые только знают.

Чуть позади них всей гурьбой топают пацаны, песни не поют, а только слышатся их тихие переговоры да светятся огоньки сигарет. Да то и дело то одна девчонка, то другая вдруг исчезает, подхваченная под ручку своим ухажером, и, посопротивлявшись для вида, уходит куда-то в густую темноту, утопающую в зарослях ветлы за огородами, или ивы вдоль речки, березовых рощ,-  в этих, таких знакомых с детства, запахах густых трав, распускающихся цветов на рассвете, когда солнышко как бы медленно и неохотно, но все быстрее начинает приподнимать завесу тайны смены времен, тьмы и света в мире сем – таком загадочном и непостижимом пока еще для нас во всей своей полноте и многообразии.

Все самое главное – еще впереди, оно неумолимо быстро приближается, и как бы ни было страшно, надо только насмелиться, и переступить некую черту: свернуть с узкой тропки на дорогу, например, и – оно откроется. А что в этом «главном» самое-самое главное? Конечно же –любовь. Первое прикосновение к ней, проба на вкус и цвет… Прикосновение руки к руке, стыдливый поцелуй в щечку, но дальше этого –уже запрет.

Дальше были осень, школа. Письмецо из деревни, где чуть ли не в каждом слове – ошибка, исправленная мной (отличницей) красным карандашом. И – воспоминания о лете том, где все было просто мираж. И где «по правде» были только независимо и надменно сияющая надо всем округлая Луна; сиренево-туманные рассветы; окно дядиного дома, раскрытое в палисад, в котором всю ночь щебечет не умолкая какая-то птичка; крыша соседнего дома за ветлой, построенного когда-то моим отцом, да пыльная дорога, покрытая сеточкой трещин.

Эти трещинки я, кажется, помню с самого первого шага своего за те покосившиеся теперь, а тогда еще совсем новые воротца с нашего двора. Или даже с первого взгляда и вздоха. Конечно, я не помню те августовские дни, когда меня привезли на телеге в этот дом из больнички соседнего села, где родила меня мама, но вот эти самые трещинки на близкой-близкой земле стоят в глазах, они были здесь и есть, и всегда будут, кто и когда по ним бы ни топал ногами своими, хоть стар, хоть млад, хоть еще живущий, хоть уже давно уехавший или отошедший на покой вечный…

Прибравшись на могилке отца, дяди, помянув всех ушедших, мы с сыном решаем спуститься в деревню, чтобы проехаться по улице моего детства. Но сначала походить еще немного вокруг по лысому осыпающемуся пригорку: здесь такая интересная глина! Всех цветов и оттенков охры. И светлая, белая, и темная, с желтым, розовым, красным и лиловым оттенками.  Но основной цвет – красный. Такой глины я за свою жизнь не встречала больше нигде. И вся она изрезана глубокими трещинами –морщинами. Видимо весной здесь стекали ручейки – слезы уходящего времени зимы.

Иду осторожно, глядя под ноги – помня о том, что здесь должны водиться змеи. Отец рассказывал, что лет шести-семи пас здесь совхозных телят, и из озорства наловил как-то гадюк, прибил их да и развесил по перильцам мостика над ручьем, вытекающим из родника под горой. А бабы, идущие с покоса, перепужались дОсмерти, и не хотели идти через мост, пока Мишка, фулиган такой, не убрал змеек. И ругались на чем свет стоит, и матеренке нажаловались. Мать, Марея Маркеловна, хоть и укоряла тоже, но по заднице лупить не стала, - жалела ребятишек своих: и так они, сироты, голодные, раздетые-разутые растут, ведь осталась она вдовой в тридцать пять лет с пятерыми, мал-мала меньше. Мужик, Иван, умер от тифа. И хлебнули они горюшка тогда.

При отце были зажиточные, скотины много держали, а как осталась мать одна, куда что и девалось. Пришлось всех овечек раздать, чтобы рассчитаться с людьми за сено да дрова, осталась одна коровенка, за счет ее и выживали. Да огород. Да трава всякая в лесу, пучки-саранки, да грибы-ягоды. Вот в этом самом лесу, что на пригорке у кладбища, росли тогда такие подберезовики, баобабы, рыжики да грузди, - что моя шляпа.  А сейчас ни одной поганки не видать. Да и змей не видно совсем (может прячутся в этих трещинах и дырках в глине?).

И родника не стало вместе с ручьем и мостиком через него. Только глина, которую можно брать сколько хочешь, растирать с водой, лепить что-нибудь, готовить колер, и, как делали это раньше богомазы, писать иконы да портреты.

Этой же глиной, я помню, бабушка и мама мазали стены дома, и был он внутри белый, а снаружи красный, и как же вкусно пахло в нем после побелки – чистотой и свежестью. А отец, помню, говаривал:

- Из глины мы пришли, в глину и вернемся.

А я смеялась украдкой, и почему-то не смела спросить:

- Как это из глины, нас что, вылепил кто-то? Она же не живая!

Но вот смотрю сейчас на нее, и чувствую – живая. Только сухая очень. И почти такая же вечная, как вся земля, как и человек, что из нее сотворен. И также много чего намешано в человеке: и светлого, и темного, и разноцветного, и, смешанное с водой, как кровь и плоть, как земля и небо, - все это определяет его путь. Идти по земле, по осыпающейся глине под ногами, пить воду из пересыхающих родников, да любоваться небом, которое одно только непреходяще, и, как бы ни   бороздили мы его вдоль и поперек на самолетах да спутниках, - по-прежнему недоступное.

Мы уже собираемся ехать дальше, как вдруг из-за кустов вышло стадо коров, быков и телят, а за ними – высокий колоритный пожилой мужик. Разговорились, назвался он Трошиным. Оказалось – не из местных, приезжий, решил вот под старость лет в деревне пожить на свежем воздухе, да и стал фермером. Показывает свой дом там, внизу, возле речки, указал на коровники совхозные вдалеке, давно заброшенные. В одном из них, более-менее сохранившемся, он держит зерно, сено.

- Тяжело, наверное, вам. Аппаратами доите?

- Нет, вообще не дою.

- Как так?!

- Я ж их на мясо только рощу, молоко далеко возить на продажу, а телята сами сосут. Еще лучше поправляются, быстрее вес набирают.

- А, не заморачиваетесь, значит, особо-то с ними. Пасти бы хоть наняли кого из местных.

- Да кого нанимать-то?! Все спились. А приезжие тоже в основном – еще хуже, сброд всякий, наркоманы. Нанял одного, так он не укараулил, пьяный, стадо на кладбище зашло.

- Да видели мы – могилки все потоптаны. Но хоть траву коровы обьели, а так заросло бы все, наверное.

 Мужик потопал догонять свое стадо, которое быстро миновало голый глинистый косогор и ушло в лес, а мы поехали в деревню.

Улица Бардаковская (по фамилии первого поселенца, но теперь на ней и правда бардак, хотя и не такое запущение, как на улице Центральной, где почти все двухквартирные, совхозом строенные, бараки уже заброшены даже дачниками)-  год от года, кажется, становится все уже и уже, и даже небо как будто все ниже и теснее смыкается здесь над нею.

А какой необъятно просторной казалась мне улица, когда я делала тут по ней свои первые шажочки, училась ходить и даже бегать, и пытаться считывать письмена вот этих трещинок в пыли на дороге!

 За забором и высокой старой ветлой за ним виден только кусочек крыши моего дома, да кухонное окно.  Старое окошечко, с синевато-зеленоватыми кривоватыми стеклышками в нем, мелодично позванивавшими на ветерке, заменили не так давно на пластиковое.  И теперь белый свет отражается в нем ровно и прямо, без искажений, и ветер не проникает в дом.

 В прошлом году я постучалась в ворота, хотела войти, поностальгировать во дворе дома детства моего, но хозяин и на порог не пустил, мол:

- А зачем это вам? У меня тут дети, и я не хочу, чтобы ходили люди чужие.

Я успела увидеть только играющего на по-прежнему ярко-изумрудной траве ребенка да крылечко в сенцы – те самые три невысокие ступеньки (конечно, с не раз замененными в них досочками за шесть десятков лет-то!), казавшиеся мне, маленькой, очень большими, помню, как я с трудом вскарабкивалась на них, и любила там сидеть, играя с тряпичной, сшитой мамой, куколкой…

А рядом – дом дяди Гриши, отца моей двоюродной сестрички Галки. Но Боже мой, каким он стал! Совсем усохший, с провалившейся крышей, кажется, - держится уже из последних силенок, чтобы совсем не рассыпаться в прах. Пробираюсь через бурьян поближе к крыльцу.  Здесь когда-то, на лавочке, любили мы с сестрами посидеть, пережидая короткий теплый дождик, шепчась об ухажерах и гадая – пойдут ли они сегодня после кино нас провожать? И сердчишко сладостно замирает в предчувствии… (мы сами понимали тогда, пятнадцатилетние, и убеждали друг друга, что это еще не настоящая любовь, а – так, наверное, просто «дума о любви», - это выражение очень нравилось нам) чего-то такого, что может изменить все, весь мир перевернуть и показать его с совсем другой стороны – стороны света. А может тьмы. Либо смешения и того, и другого. Лучше бы, конечно, побольше – света!..

А потом бежали по сверкающей, умытой дождем, траве к речке, и, накупавшись в парном молоке ласковой водички, набираем полные ведра и тащим на коромыслах – главное, не пролить ни капли – поливать огородные грядки.

 А сами все посматриваем в сторону клуба: интересно, какое кино привезли сегодня? Хорошо бы снова индийское Вова крутил, - «Цветок и камень» или «Цветок в пыли»…

Одноэтажное кирпичное здание клуба было тогда самое внушительное в деревне. Окруженное штакетником, клумбами цветов, с крашеными наличниками окон. А теперь – кругом бурьян выше моего роста, лесенка в кинобудку – ответственный пост Вовы Г. – покосилась. Никому не нужны тут теперь ни клуб, ни написанные от руки афишки с многообещающими названиями, ни волшебные лучи проектора, ни танцы под родиолу с пластинками. Да и по улицам не ходит толпами молодежь, не орет песни, не видно вообще ни одной живой души, и тишина стоит такая, что закладывает уши. Где она – та полнота жизни, ожидание и ощущение приближения счастья, которое обязательно должно быть! Как-то все скукожилось, обезлюдело, рассыпалось в прах…

Остановив машину на горе, напоследок слушаю эту тишину, вдыхаю и не могу надышаться  - какие незабываемые, обостряющиеся на закате запахи, поднимающиеся с низины от речки Уньги, нигде в мире больше нет таких! Солнце, приобняв напоследок небольшую чашу земли, там внизу, кажется, удерживает ее навесу, не дает совсем утонуть в сгущающихся сумерках, из которых проступают всего лишь несколько крыш среди разросшихся дерев. Запомнить этот миг! Теперь, коли жива-здорова буду, приеду сюда снова через год. Правильно, все-таки, я сделала, что похоронила отца здесь – есть повод повидать те места, которые хоть и не стали местом жительства, но остаются все же самым главным местом на земле. Тянет повидаться деревня моя, дом на краю улицы, глина на красном яру, вот эта дорога, ее еле заметное уже ответвление, уходящее к селу Барачаты. Видится: вот едет трясучая телега, запряженная усталая лошадка тянет ее из последних сил, но, почуяв близкую уже конюшню, прибавляет шагу. Молодая мать, прикрывая личико от пыли, кормит дитя грудью, умиляясь: чудо ты мое, новорожденное! Сладко пахнет молоком, сеном, дымком самосада: отец раскурил самокрутку.

- Вся в тебя, однако, уродилась, отец! Может, счастливая будет, - примета такая. Дай Бог…

- Наша порода! На красной глине замешанная…

Дорога в трещинках, затем гравийка, бегущая среди полей, автомагистральная асфальтовая лента – все окрашивается на закате в красноватый цвет с малиновыми и охристо-желтыми разводами по западной стороне неба и отраженной в нем земли.