Конинин Николай

 

МОЙ ДРУГ ПУШКИН

 

«Разве может быть прогнозируемое, ожидаемое счастье?» – Да это же летний отпуск у отца в деревне. А шире – пенсия в СССР, папа на «следующий же день» уехал в родовую деревню – воплотил многолетнею мечту, благо бабушка была ещё жива.

И так; после долгого перерыва я приехал к отцу – приветствия, объятия, поцелуи. Тётя Клара, папина сестра, соседствующая неподалёку, хозяйничала на кухне. Пока тётя Клара накрывала на стол, я достал из сумки книги. Отец устроился в кресле возле печки, раскрыл первую книгу – очки? Посмотрел вокруг, проверил карманы; «Клара, где очки?» – тётя Клара гремя ложками – чашками откликнулась: «Не ведаю, не знаю, сижу себе зеваю». Она любила вставлять в разговор присказки собственного приготовления. Отец провёл рукой по лбу, в третий разу проверил карманы и раздражённо хмыкнул: «А кто знает, Пушкин?». Вдруг из под стола выскочил курчавый пёсик, и стал тыкаться в кресло. Папа привстал и собак выскреб из щелки между спинкой и сиденьем кресла очки. Отец рассмеялся: «Клара, не ищи, Пушкин лучше знает!». Надел очки принялся рассказывать: «Тем летом, в начале июня вышел за газетами к почтовому ящику, а от моста на горку машина легковая взлетела и по дороге понеслась. За машиной – пёсик, выкинули наверно, хорошо хоть в деревне, а не на трассе. Бедняжка возле меня и рухнул замертво, нечего, оклемался – отпоили, накормили. Мне не к чему, у меня Мурад, а Кларе сгодится, во дворе лаять. Так он, поди ты из ошейника вывернется, да ко мне бежит, как то зимой, через изгородь полез, зацепился и всю ночь на задних ногах простоял. Сначала звали Собак, да Собак, в нём чувствовалась порода и не одна, кровей много по намешано! Через неделю после его появления прихожу с огорода, сапоги стащил, запыхался, а тапочек нет. Кричу Кларе:

– Тапочки знаешь где?

– Не знаю, не ведаю, сижу себе обедаю.

– А кто знает, Пушкин?

И на тебе, гостенёк тащит в зубах тапок, и следом второй. С тех пор, как не могу найти мелочь, какую ни будь, говорю: «а кто знает, Пушкин?» – и сразу находит, но причём, не произнесёшь: «Пушкин» – будет сидеть! Так и повелось Пушкин, да Пушкин – с бакенбардами, курчавый, в июне появился.

Мы с Пушкиным сдружились, ради меня ему дали послабление в «кандальном» режиме и он, нервируя окрестных псов, сопровождал меня в походах. После огорода собрался на речку, а шляпы соломенной нет. Крикнул: «Где шляпа, Пушкин знает?» – сидит, ещё крикнул – сидит. Отец смехом: «Где котелок, Пушкин знает?» – пёсик за порог и в огород, вернулся пустой, зубами штанину прихватил – за собой тянет! Гляжу, в огороде на столбике плетня, котелок дырявый нахлобучен. Думаю: «Эх, Пушкин, Пушкин» – а перед глазами Александр Сергеевич в цилиндре, на плетень, как на парапет Невы опёрся. «Цилиндр» – выдохнул я, и через минуту у ног лежала шляпа.  Я всплеснул руками: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Вот уж он возрадовался, всё лицо мне облизал! Сборы наши недолги – «цилиндр» и котомка для меня, (то лето я рассекал босиком) и неотразимое обаяние для моего спутника. 

Мы вышли на улицу, пересекли дорогу, и направились вдоль плетня. Надо сказать, что сопровождая меня, друг мой не терялся, он обладал какой – то притягательной силой для местных суч… пардон, сударынь, чем вызывал рогатую ярость их коб…, пардон кавалеров. И так – мы шли вдоль плетня, из за поворота вывернулась «кудлатая блондинка». Мой галантный спутник не стал затягивать время, они быстренько снюхались, и дамочка зазывно повлекла кавалера за угол. Через несколько минут прибыли разгневанные «мужья», но было поздно – «мавр сделал своё дело», и только африканская курчавость, и моя палка спасли «Дон Хуана» от яростных кинжальных клыков.

Мы направились к зарослям, по коровьему «туннелю», углублённому в берег поколениями Бурёнок и Красавок, спустились к реке. Я разоблачился, сунул всё в сумку и вошел в речку. До острова метров 40 – 50, дно каменистое, течение сильное. Пушкин не раздумывая, не раздеваясь, как есть ринулся за мной, река схватила его клыками и потянула от меня, но он и не думал возвращаться – пришлось подхватить – под живот. Выбрались, он спрыгнул, и я понял местных «красоток»; они зрели в корень, Аполлон какой то, собачий! Я улёгся с книжкой, а напарник, как истый «Чингачгук» принялся исследовать охотничьи тропы, минут через пять принёс добычу – рваный левый полу – сапог, обратил внимание, что я босой – «находчивый ты наш»!

Саша Пушкин, мальчонкой на слова рябоватого Дмитриева: «Арапчик» – мгновенно нашёлся: «Арапчик, да не Рябчик!».

Я размышлял, как появилось выражение: «А кто знает, Пушкин?». В тридцатые годы мы «отодвинули» Мировую Революцию, и занялись строительством государственности. Большего государственника, чем Пушкина и не найдёшь. Да, забыли; как скидывали его с «корабля современности».

Миллионные тиражи, города, площади, памятники – Пушкин, Пушкина, Пушкину. Ох, как был нужен «товарищу Сталину», товарищ, собеседник – поэт. Он в юности сочинял – подавал надежды. К сожалению, русскому уху в переводе невозможно оценить музыку стиха. Стиль, судя по «речам» генсека – лапидарный, афористичный, тот сам правил текст Гимна СССР. А то, что о поэме Горького: « Девушка и смерть» отозвался чрезвычайно высоко, как раз и говорит о его понимании сущности поэзии – оценка из конца 19 века, но если он был поэт, то безусловно знал свой уровень.

Товарищ Сталин постоянно выкашивал чистое поле вкруг себя, не только тех, кто говорил: «Нет», но и недостаточно быстро говорящих: «Да». Философов и духовенство – по Ленинскому завещанию, ещё в двадцатых годах, отделили, удалили, а кого то и удавили. По душам то, поговорить и не с кем! Берёг, ох стерёг поэтов, прикармливал, взвешивал на своих «шестипалых» веса – сквозь прищур винтовки и каждая оспина – дробина, что дробина – картечь! Чуял, чуял, их масштаб, но вот беда, прикормленные мельчали. Непокорных – выпускал из клетки: «Лети, лети ласточка» (я то грешил, что эти строки юного Джугашвили, но не нашёл подтверждения) хочешь на Север, хочешь на дальний, Дальний Восток». «Какая жалость» – думал он, снимая на ночь мягкие азиатские сапоги и ставя аккуратную пару возле изножья: «Пушкин умер, а может и счастье его!»

А радио и газеты ежедневно: «Пушкин!», «Пушкин!», «Пушкин!» – даже голодающего можно перекормить до отвращения.

Я представляю, как на Лубянке следователь в тысячный раз задаёт вопрос: «Вражья морда, сукин ты сын, кто подучил клеветать на товарищ Сталин: «Рябой?»... – Не знаешь?...А кто знает, Пушкин?».

Домой вернулись без добычи, голодные и весёлые, а не правый, одинокий сапог остался на берегу, в ожидании своей пары.

Дома ожидал сюрприз, новый жилец, котёнок – Васька. Отец, видел плохо, и всем кошачьим давал такое имя, стараясь не уточнять – Василий или Василиса, после того как очередной Василий оказался с букетом Васильков.

Пушкин, чей статус был не определён, ко всем обитателям двора: курам, воробьям и тому подобным, был лоялен, а к Васильку стал милеть отеческой лаской. Васька пользовался с беспардонным нахальством его хвостом, как объектом охоты, а животом, как одеялом и подушкой. Вечерами я сидел у телевизора, с плеером и книгой, на моих ступнях покоилась курчавая голова, а ниже из шерсти выглядывала усато - полосатая мордочка – они внимали музыке, особенно русским песням и романсам, некоторым Пушкин подпевал, мелодию выводил куда вернее меня. Отец с Тётей Кларой смеялись надо мной: «Мотивный, ты наш, Пушкина слушай!» Когда по телевизору показывали сказку «Золотой Петушок» он даже напрягся, как при виде рябчика.

К концу отпуска подоспели грибы, и мы отправились далече, за Малышкин ручей. «Чингачгук – Большой Змей», то обгонял меня, то отставая, догонял. Вышли на травянистый берег речушки, квакали лягушки, Пушкин неожиданно схватил меня сзади за ногу, аж но кожу прихватил. Я отболи и удивления замер, а он выпрыгныл вперёд, и залаял. Недалеко на камне грелась змейка, та очнулась и скользнула в траву. Я в природе змей не видел и не знаю, ужик это был, или кобра, да шутю, шутю – гадючка, один чёрт – гадость. Может быть с испугу, выше на полянку выскочили грибы, пришлось их всех спасать – в корзинку и домой!

– Явились, не запылились! Два сапога пара; цыган и гитара, один без другого – баня без пара – приветствовала тётя Клара!

Грибы пожарили со сметаной, с картошкой, да и съели зараз, а что не жарили, то засолили.  

Как всё хорошее отпуск быстро закончился.

Худо, бедно ли, успели починить забор, переслали в бане полы, заменили лавки, полки. Папа объяснял нехитрые премудрости, как правильно свалить дерево, куда годится осина, а куда берёза. Детство моё протекало в городе, и всё что умели руки поколений прадедов, меня не коснулось. С весны по глубокую осень, отец работал топографом в геодезических партиях, далеко от дома, на Яне или Индигирке.

В последний день обновляли баню. Припомнилось, как в Якутске ходили в городские Бани (ни брат, ни я в школе ещё не учились), как всей семьёй возвращались звёздной ночью. Снег горел искрами, скрипел под ногами, папа шёл первым, мы – гуськом за ним. Я декламировал: «Нам не страшен ни ветер, ни зной, мы идём за папиной, за маминой спиной!» 

В прощальный вечер пили чай с малиной, папа рассказывал о прадедах – ямщиках, о детстве; родители – Яков, Мария, брат Николай. Молодость – война, зрелость – работа за полярным кругом. Начертил родословное древо. Имена и даты, нанесенные профессиональным картографическим почерком, напоминали упорядоченную россыпь мелкого бисера, каждое поколение походило на скопление созвездий, а древо на путь в ночном небе идущий ко мне из бесконечности…

Всё не переговоришь, а завтра рано вставать.

Мы с Пушкиным вышли на крыльцо, посмотрели на огоньки за рекой, на звёздное небо – дождя не будет.

Друг мой и без слов понял что расстаёмся. После вчерашнего плутания по мокрой траве он был отмыт до младенческой чистоты, и я тайком разрешил ему лечь на диван в ноги.

Проснулся от того, что на размер песни: «Ехал на ярмарку ухарь – купец, ухарь – купец, удалой молодец», пою слова: «Дедова банька, да в ноги порог, банька отцова парок в потолок».

 Пушкин лежал головой на подушки, уткнувшись в моё ухо. Вставать, зажигать свет, искать бумагу, ручку – всё забудешь, всех – перебудишь. Слава Богу в плеере есть режим записи. Так засыпая и просыпаясь, я записал все сны, сложившиеся в стихи. Пушкин «спал без задних ног» и только что – то дышал мне на ухо.

Утро ударило солнцем и словами тёти Клары: «Петушок пропел давно! Вставай, завтрак на столе, автобус на шоссе!»

Провожали всем семейством – Папа, тетя Клара, Пушкин и Василёк, и пока я мог видеть в окно автобуса они стояли на обочине. Я включил плеер и услышал:

 

Дедова банька, да в ноги порог.

Банька отцова - парок в потолок.

Сброшу одежду, нужду и вражду.

Снова, как прежде, я в детство войду.

 

Хмеля малёхо на камень плесну,

Словно я в счастье закину блесну.

Щука Емелина плещет хвостом.

Веник берёзовый хлещет листом.

 

Уши сердито мне жар теребит.

Рядышком батя на лавке сидит.

Мама «рябину» поёт за окном.

В печке невзгоды сгорают огнём.

 

В тазик студёной воды зачерпнёшь,

Десять несчастий в судьбе зачеркнёшь.

Лёгкость такая - по небу летишь,

Все ещё живы, а сам ты малыш.

 

Выйдешь из баньки – и небо искрой,

Жизнь там записана деда рукой.

Звёздные строчки отыщешь свои.

Сыплются буквы, читать их лови.

 

Конь, да топор, да и чарка вина,

Дочка и сын, и по сердцу жена,

В поле дорога и брат за плечом,

и не жалей никогда ни о чем!

 

Так это было! Но что это было? В осколке голограммы, живёт вся голограмма. Двести с лишком лет назад выстрелила «голограмма «Пушкин» да и разлетелась по всей «Руси Великой» мириадами «пушинок».

И с тех пор живущие на этом необъятном пространстве «язЫки», рождали пиитов говорящих языком Пушкина. А тот, рождённый поэтом, но ставший «вождём» говорил ветхозаветным языком, он сдвигал горы и разверзал моря, он водил народы, а язык «нового завета Пушкина» для этого не нужен. С высоты Саваофа, человек почти не различим!

И нас никогда не перестанет мучить вопрос, заданный Александром Сергеевичем: «Гений и злодейство две вещи несовместные?» 

Мы делаем своё имя, или имя делает нас? Сочетание волшебных звуков породили характер, или характер и образ проявились аурой звуков. Но я имел опосредованную возможность глянуть на Мир, в её лучах. И так, вначале было Слово!

Через год, я вновь переступил порог отцовской избы, ко мне вальяжно подошёл Васисуалий, потёрся о ноги обошёл вокруг меня, как тот учёный кот и привычно запрыгнул на колени,

– А где Пушкин?

Отец молчал, тётя Клара потянула: «Пошли, покажу» – Вышли, в углу огорода среди бурьяна бугорок, к столбику забора приторочены отцовские очки, помолчала.

– Здесь покоится наш Пушкин. Зимой в начале февраля он по своему обычаю вывернулся из ошейника и побежал к Белянке, там Алехинские псы и достали. Вечером приполз, лежит курчавой головой на снегу, в шерсти раны не видно. Занесла в избу, отпаивала, отпаивала, а утром он остыл.

Тётя Клара постояла: «Мне на огород надо, а ты иди, чай пей, да заверни на обратном пути за баню».

Я включил на плеере наши песни: «Гори, гори, моя звезда» и его любимую: «Ехал на ярмарку ухарь купец». Место было хорошее, с горки открывался простор – речка Яя, заливные луга, сосновый бор – свобода!

«Эх, Пушкин, Пушкин, не терпел ты цепей, больше жизни любил свободу, и погиб на дуэли, нет в сражении за любовь, один против десяти, настоящий мужчина, такие на этом свете долго не задерживаются.»

И опять полились строки:

 

«Глянешь на улицу - в окнах покой,

Брат на пороге стоит за тобой.

Воздуха радости в грудь наберёшь,

Самое главное в жизни поймёшь.

 

Дедова банька – купель и Собор,

Банька отцова - судьбы приговор.

Банька моя, поднебесный полок…

Жар не остыл, да и срок не истёк!»

 

Спасибо тебе, Брат Пушкин!

 

Я пошёл в избу, завернул в круг бани, из будки потягиваясь, вышел молодой пёсик, белый – белый, кудрявый – кудрявый, он лапами старался освободиться из ошейника. Ай да сукин сын, ай да молодец!