Северянин Колокола Собора чувств
Два предислова
1
Когда я в стихах фривольно
Пишу о минувшем дне,
Я делаю многим больно,
Но делали больно и мне…
Ведь все-таки я ироник
С лиризмом порой больным…
Смешное семейных хроник
Не может не быть смешным…
Владимир Иваныч, милый!
Узнал ты себя, небось?
Ну что же, в ответ «гориллой»
И ты в меня в шутку брось!..
И все вы, и все вы, все вы,
Кого осмеял, шутя,
Простите мои напевы,
Затем, что поэт — дитя!..
2
Чем проще стих, тем он труднее.
Таится в каждой строчке риф.
И я в отчаяньи бледнею,
Встречая лик безликих рифм.
И вот передо мной дилемма:
Стилический ли выкрутас,
Безвыкрутасная ль поэма,
В которой солнечный экстаз?…
Пусть будет несколько сырое,
Обыденное во втором,
Но выбираю я второе
Своим пылающим пером!
И после Белого и Блока,
Когда стал стих сложней, чем танк,
Влюбленный в простоту глубоко,
Я простотой иду vа banque!
Виденья введенья
В соборе чувств моих — прохлада,
Бесстрастье, благость и покой.
И высится его громада
Над всей набожностью людской.
В душистом сумраке собора,
Под тихий, мерный перезвон,
Лампады нежности у взора
Глубокочтимых мной икон.
Но прежде, чем иконным ликом
Отпечатлеться на стене,
Живущая встречала криком
Любви меня и шла ко мне
Доверчиво, порывно, прямо,
Все отдавая, ничего
Взамен не требуя. Для храма
Она отныне — божество.
Мои возлюбленные — ныне
В соборе вечных чувств моих
Почили в мире, как богини.
И перед ликами святых
Клоню благоговейно стих
И поклоняюсь их святыне.
В тяжелые часы сомнений, —
Под старость страшные часы, —
Я в храм несу венки сирени
Для ликов мертвенной красы.
Несу фиалки и мимозы,
Алозы, розы и крэмозы,
И воскуряю фимиам,
И на иконах небылозы,
Рубинные роняя слезы,
Вздыхают по минувшим дням.
И между тем как сердце мечет
Прощенье мне и ласку льет,
Бубенчик ландыша щебечет
И лилий колокол поет.
В тиши я совершаю мессы,
Печальный траурный обряд,
И все они, мои принцессы,
Со мной беззвучно говорят.
И чем звучней беззвучный шепот,
И чем незлобивей слова,
Тем тяжелее мне мой опыт
Уничтоженья божества…
Но стоны муки прерывая,
Так гулко, что трепещет мгла,
Поют, что мертвая — живая,
Собора чувств колокола.
И оживленные иконы
Изнедриваются из рам, —
И все мои былые жены
Толпою заполняют храм.
И молвят речью голубою,
Приемля плоть, теряя прах:
«Обожествленные тобою,
Мы обессмертены в веках…
За это нет в нас зла и мести:
Пей всепрощенье с наших уст…»
И вторят им, сливаясь вместе,
Колокола собора чувств.
Часть I
1
Иван Васильевич Игнатьев,
Эгических издатель книг,
Любимец всех моих собратьев,
Большой проказник и шутник,
Лет восемнадцати с немногим,
Имевший домик на Песках,
В один из невских дней убогих
Ко мне ворвался впопыхах:
«Я только что от Сологуба!» —
Вскричал взволнованный такой
И, жалуясь на схватки зуба,
Затряс подвязанной щекой:
«Он альманаху футуристов
Дает поэму строк на триста,
Но под условьем, чтобы Вы
С ним познакомились и лично
Поговорили…» — «Что ж, отлично, —
Ответил я. — Я ни совы,
Ни ястреба, — орла тем паче, —
Бояться не привык и, значит,
Иду к нему в ближайший день,
Но только Вы, Иван Васильич,
Пристрожьтесь: часто дребедень
Берете Вы, Господь Вас вылечь,
От недостойных новичков —
Бездарных жалких графоманов,
И симулянтов, и болванов,
Хотящих ваших пятачков
И более чем легкой славы…» —
Перегружать пугаясь главы
Подробностями, я лечу
На грезовом аэроплане
Вперед, вперед, поставив Ване
За упокой души свечу:
Зимою следующей бритвой
Он перерезал горло. Что
Его заставило, никто
Не знает. Грустною молитвой
Собрата память осеня,
Я вдаль стремлюсь; влечет меня
Уютный мыс воспоминанья,
Где отдохнуть от лет лихих
Среди когда-то дорогих
Людей смогу я, друг мечтанья.
2
В студеный полдень октября, —
В такой обыденный, но вещий, —
У Сологуба на Разъезжей,
От нетерпения горя
Увидеть стильного эстета,
Я ждал в гостиной. На стене
Лежала женщина в огне
Дождя при солнце. Помню, эта
Картина, вся лучистый зов,
Какую создал Калмаков,
Меня тогда очаровала.
И вдруг, бесшумно, предо мной
Внезапно, как бы из провала,
Возник, весь в сером, небольшой
Проворный старец блестко-лысый
С седою дымчатой каймой
Волос вкруг головы. Взор рысий
Из-под блистающих очков
Впился в меня. Писатель бритый,
Такой насмешливый и сытый,
Был непохож на старичков
Обыкновенных; разве Тютчев
Слегка припомнился на миг…
Меня смущая и измучив
Осмотром острым, дверь старик
Раскрыл, ведущую из зала
В свой кабинет, и указала
Мне выхоленная рука
На кресло против старика.
3
Мы сели и, храня молчанье,
Сидели несколько минут.
Затем он стал чинить мне «суд»
И делать резко замечанья
По поводу моих доктрин
Футуристических. Вопросы
Я обответил, как умел,
В дыму крепчайшей папиросы…
Я стал вдруг вдохновенно смел, —
И засвистали окарины,
Запчелила виолончель,
Ударил по сознанью хмель,
И трельный рокот соловьиный
Объял всю комнату: то я
Читал, восторг в груди тая, —
Читал поэт перед поэтом!
Смягчая лаской строгий глаз,
Меня он слушал. Мой экстаз
В поэте, чтеньем разогретом,
Святые чувства всколыхнул.
Он улыбнулся, он вздохнул…
И понял я, что было в этом
Так много доброй теплоты
И разволнованной мечты.
В дверях Настасья Николавна,
Его сотрудница и друг,
С улыбкой появилась вдруг…
4
За чаем мы болтали славно,
Иронизируя над тем
Или иным своим собратом
И критиком, совсем распятым
Гвоздями наших ядных тем…
Так совершался мой восход:
Поэт был очарован мною, —
Он вместе со своей женою
Немало приложил забот,
Чтоб выдвинуть меня из мрака
Безвестности. В разгаре драка
В то время с критикой была
У юноши. Его признанье
Меня — в огонь подлило масл,
Но был огонь уже угасл,
И, несмотря на все старанья
Презренных критиков, взошел
Я на Поэзии престол!
Недели через две в салоне
Своем дал вечер мне Кузмич.
За ужином сказал он спич
В честь «блещущей на небосклоне
Вновь возникающей звезды»,
И приглашенные светила
Искусства за мои труды
Меня приветствовали мило
И одобрительно. А «Гриф»
Купил «Громокипящий кубок»,
И с ним в горнило новых рубок
И сеч пошел я, весь порыв.
5
В те дни еще со мной по-свински
Не поступал никто, и вот
Уже мы с Сологубом в Минске,
Где вечер Сологуб дает,
С участием Чеботаревской,
Его жены, и — слава им,
Меня повезшим! — и с моим…
Мы едем с помпой королевской,
Пьем в ресторанах только «мумм»
И производим всюду бум,
Встречаемые молодежью,
Уставшею по бездорожью
Литературному брести
И ныне нам во славу божью
Венки решающей плести.
В разгаре вечер. Старый лектор,
Сошедший с кафедры, под плеск
Ладоней, свой смакует блеск
И пьет хвалы живящий нектар.
Вдруг в лекторскую голоса
Врываются: под смех и взвизги
Две старших классов гимназистки,
Как стрекоза и с ней оса, —
Летят на Сологуба прямо,
И старшая, смотря упрямо
И пристально в глаза ему,
Твердит: «Люблю Вас, — потому
Вас целовать не знаю срама».
И с этими словами в лоб
Поэта длительно целует.
Жена, конечно, не ревнует:
Ведь дети вроде антилоп:
Невинны и наивны. Эти ж
Еще так юны. Как же встретишь
Причуды и проказы их,
Как не с улыбкой губ своих?
Поцеловав, смеется звонко,
И вдруг конфузится она,
И шепчет голосом ребенка:
«Я Сонечка Амардина…»
6
«Вы не завидуете, — спросит
Меня читатель, — что не вас
Поцеловать девица просит,
Взобравшаяся на Парнас?»
Что значит зависть? Вот, во-первых,
Мой вопросительный ответ.
А во-вторых, играть на нервах
Самостоятельно поэт,
Привыкший, знающий секрет
Несравниваемых успехов,
Вам холодно ответит: «Нет».
Бряцая золотом доспехов
Своей одарности, в те дни
Поездки первой по России
Я покорял толпу впервые
И зажигал в сердцах огни.
В тончайшей лекции своей
Про «Дульцинею» и «Альдонсу»
Мне из похвал поэт лил бронзу
И пел меня, как соловей.
«Блистательнейший изо всех
Поэтов, здравствующих ныне», —
Он называл меня. Успех
Ему обязан мой. О сыне
Заботится ли так отец,
Как обо мне старик, певец
Елисаветы и Маира?
Ему, поэту, и жене
Его я вечно благодарен:
Она всегда лучиста мне,
Он неизменно светозарен.
Признался как-то мне Кузмич,
Что в первые же дни знакомства
Моих стихов победный клич
И их всевластное огромство
В его душе зажгли такой
Ответный блеск, что он тенью
Вокруг квартиры, где с мечтой
Я жил, блуждал, дыша сиренью
Живительной моих стихов.
За это я любить готов
Его восторженность весенью.
7
Из Минска в Вильно, а оттуда
Чрез Харьков в Катеринослав,
Дурманя головы от гуда
И блеска двух слиянных слав.
Оттуда в пеструю Одессу,
Попутно Пушкина-повесу
Невольно вспомнив. Вот и пост
Великий — время запрещенья
Стихов и песен. Посещенье
«Гамбринуса» и с Сашкой тост
За Куприна. Автомобили
В «Аркадию». И де-Рибас,
Юшкевич, Лоэнгрин и Нилус,
И Щепкин с Федоровым. Час
Или неделя? Что случилось
За это время? Сологуб
Придумал нам пока забаву:
Поехать в Крым, а сам в Полтаву,
В страну окороков и круп,
Вишневых хуторов и смеха,
Нас в Ялту проводив, уехал
Покушать малоросский борщ
И лекцию прочесть хохлушкам —
Как ты там брови не топорщь! —
Такую чуждую их ушкам,
Привыкшим к шепоту Грицько,
В котором мед и молоко…
На дряхлом пароходе «Пушкин»,
Лет двадцать шесть тому назад,
В год моего рожденья, тело
Семена Надсона несмело
Привезшего из Крыма, взгляд
Последний бросив на Одессу,
Мы вышли в море, за завесу
Тумана, кушая цыплят
И запивая их «удельным»…
О, не был наш маневр бесцельным:
Кур за детей их не кляня,
Я качку перенес геройски, —
Недаром капитан «по-свойски»
Бороться с ней учил меня…
Мафусаильчат, весь проржавен
И валчат, с горем пополам
Шел этот «Пушкин», как Державин
По взбудораженным валам…
8
С Настасьей Николавной в Ялту,
Заехав в Севастополь, мы,
В разгар таврической зимы,
Попали к вечеру. Приял ту
Красу я тотчас. От Байдар
Вдоль побережья нас автобус
Извилисто стремил. Мы оба
С восторгом на морской пожар —
Заход светила — любовались.
Когда же Симеиз, отдалясь
Своею мраморною тьмой,
Исчез, казалось нам, в самой
Пучине моря, мы отдались
Иным красотам, и Мисхор
Привлек взыскательный мой взор.
В большой гостинице «Россия»,
Где мы остановились, я
Узнал, что многие больные
Живут в ней, и, портье прося
Мне сообщить — не здесь ли тоже
И Мравина, ответа с дрожью
Я ждал, и был его ответ:
«Они живут здесь много лет».
Я к ней вошел — и мне навстречу —
О, как я боль свою оречу! —
Поднялся… скрюченный скелет.
Улыбкой выблеклой встречая,
Без голоса и без лица,
С печатью близкого конца,
Она мне предложила чая.
Она была в рядах светил,
В нее влюблялись без рассудка, —
И вот туберкулез желудка
Ее в руину превратил.
Ужель она была Снегурка,
Татьяна, Джильда и Лакмэ?
Удел людей — удел окурка:
Так все истлеем мы во тьме.
Смотря на солнечное море,
Умолк я грустный у окна…
Она скончалась после вскоре,
И стала вновь собой она:
Искусство вечно выше жизни,
И жрец его — сверхчеловек,
В какие рамки нас ни втисни
И как ни дей из нас калек!..
Мы в Ялте пробыли два дня лишь
И наняли автомобиль
На Симферополь, снегопыль
Вздымив. О, как меня ты жалишь,
Змея воспоминанья! — в край
И олеандров, и магнолий
Меня вдруг повлекло всей волей…
Оттуда мы в Бахчисарай
Проехали, и в Симферополь, —
В татарский город сволочей, —
Вернулись на неделю. Чей
Там облик властвовал? Европа ль?
Иль Азия? Ах, для очей,
Конечно, Запад! Но для духа —
Монголка, и притом старуха…
9
А там и дорогой Кузмич
Приехал вскоре к нам в Симферо.
Одна забавная афера
Произошла тогда. Не бычь
Свои глаза, быкообразный,
Но добродушный дилетант:
Твой добродетельный талант
Развенчивать мне нет соблазна.
Наоборот: ты очень мил,
Сердечен, мягок, деликатен,
Но и на солнце много пятен,
А ты ведь солнца не затмил!..
Так вот, один купец-богач,
Имевший дом, сестру и маму
И сто одну для сердца даму,
Пек каждый день, но не калач,
А дюжину стихотворений
И втайне думал, что он гений.
Купец был ультра-модернист
И футурист; вообще был «ультра»,
Приверженец такого культа,
Какому очень шел бы хлыст…
Он, например, писал: «Сплету
На грудь из женщин ожерелье», —
Чем приводил всегда в веселье
Его внимавших на лету.
Нелепость образа смешна:
Каким же нужно быть колоссом,
Чтоб женщинам длинноволосым
Дать место на груди? Одна
На нем повиснувшая дева
Его склонила б до земли;
А несколько — кишки из чрева
С успехом выдавить могли…
Томимый жаждой славы, он
Решил истратить сотен восемь,
Чтоб влезть на славы пышный трон,
А потому, придя к нам: «Просим
К себе на вечер», — он сказал.
Мы были там. Огромный зал
Был декорирован венками.
Гирлянды вились через стол.
Там ело общество руками,
И все, как следует… Он шел
Вокруг стола, завит, во фраке,
Держа в одной руке «Банан»,
В другой же водку. Гость же всякий
Ему протягивал стакан.
Хозяин спрашивал: «Вам водки
Или ликера-под-омар?»
Гость залпом пил ликер и, в жар
Бросаемый, куском селедки
Затем закусывал, кряхтя…
А он, безгрешное дитя,
Стремился дальше, и бутылки
Осматривали всем затылки.
10
Ростов с его живой панелью,
Тысячеликою толпой,
В фонарный час вечеровой
Блуждающей и гимн безделью
Поющей после дня труда,
И Дона мутная вода,
Икра ростовская, и улиц
Нью-йорковая прямота, —
Весь город миллионоульец,
Где воздух, свет и чистота, —
Все это выпукло и ярко
Запечатлелось навсегда,
И даже толстая кухарка
В «Большой Московской», что тогда
Раз промелькнула в коридоре,
До сей поры видна глазам…
Екатеринодар. А там
Солончаки, унынье, море
Каспийское, верблюд, киргиз,
Баку, Тифлис и, в заключенье,
Декоративный Кутаис,
Где непонятное влеченье
И непредвиденный каприз
Мне помешали до Батума
Добраться с милою четой:
От впечатленья и от шума,
От славы внешне-золотой
Я вдруг устал и, — невзирая
На просьбы дорогих людей
Турнэ закончить и до края
Кавказа, через пару дней,
Доехать с ними, чтобы вместе
Затем вернуться на Неву, —
Упорно не склонил главу
И пламно бросился… к невесте,
Которую в пути моем
Судьба дала мне. С ней вдвоем
До Петербурга добрались мы.
И понял я тревоги смуть,
Меня толкнувшую на грудь
Моей Гризельды. Эти письма
На мутной желтизне листков,
Сожженные давно! готов
Я воскресить их для поэмы:
В них столько животворной темы.
Чета писателей меня
На поезд нежно проводила
И продовольствием снабдила
До Петербурга на три дня.
Цветы, конфекты, апельсины —
Мне дали все, — и на Рион
Пустился я увидеть сон
Любви весенне-соловьиной…
Но прежде чем помчаться дальше
И продолжать со мною путь,
Прошу вас раньше заглянуть
К одной тифлисской генеральше,
Устроившей для нас банкет
И пригласившей сливки знати
Армянской, и послушать кстати,
Что о Тифлисе вам поэт
Расскажет через десять лет.
11
Над рыже-бурою Курою,
В ложбине меж отлогих гор
Красив вечернею порою
Он, уподобленный герою,
Кавказский город-златовзор.
Иллюминован фонарями,
Разбросанными там и здесь,
Под снежно-спящими горами
Он весь звучит, пылает весь.
Его уютная духана
Выходит окнами к реке,
В которой волны, как шайтаны,
Ревут и пляшут вдалеке.
Порой промчится в челноке
Какой-нибудь грузин усатый
С рыдающей в руках зурной
Иль прокрадется стороной
По переулкам вороватой
Походкой мародер ночной.
Гремят бравурные оркестры,
Уныло плачет кяманча.
Все женщины — как бы невесты:
Проходят, взорами бренча,
Вас упоительно милуя.
Все жаждет песен, поцелуя
И кахетинских терпких вин.
И страсть во взорах альмандин
Зажгла, чье пламя, вспыхнув, хочет
Собою сжечь грузинок очи.
В такую бешеную ночь,
Когда прикованы к ракете
Тифлисцев взоры, на банкете
Собрались мы. Пусть, кто охоч,
Подробностями уснащает
Повествовательный свой рот,
Но я не тот, но я не тот:
Естественно, что угощает,
Кто пригласил к себе народ…
Не в пире дело, а в Тифлисе,
В его красотах и в сердцах
Его красавиц, в их очах
И, — на ушко скажу Фелиссе, —
В его помешанных ночах…
Один из призванных хозяйкой
Армянских богачей-вельмож
Встает и, взявши в руки нож,
Стучит и, свой фужер «ямайкой»
Наполнив, держит тамада —
Речь в честь меня высоким слогом:
Он в ней меня венчает богом,
С небес сошедшим к ним сюда.
О, дни моей непревзойденной
И несравненной славы! дни
России, в гения влюбленной,
Господь вас в мире сохрани!
12
Курьерский поезд верст полсотни
И больше проходивший в час,
Меня на север влек; бесплотней
И низменнее стал Кавказ.
Я вышел на площадку; вскоре
Две девушки пришли туда.
Одна с мечтой больной во взоре,
Мерцающею, как звезда,
Миниатюрная шатенка
С бескровно-мертвенным лицом,
Смотрела мне в глаза, причем
Я видел: голубела венка
У незнакомки на виске…
И захотелось мне, в тоске,
Обняв ту девушку, заплакать,
Не понимая сам о чем…
Одна из них ушла до мрака.
Темнел час вечера. Плечом
Мне полюбившаяся резко
И так нежданно повела
И вдруг сказала: «Я была
В Тифлисе на концерте. Блеска
Немало в чтенье Вашем. Я
Вас полюбила». — «Ты моя», —
Я прошептал. И не устами —
Полузакрытыми глазами
Она ответила: «Твоя…»
Моя Гризельда! Где ты ныне,
Утерянная десять лет?
Я припадаю, как к святыне,
К твоим ногам. Глубокий след
В моей душе твоей душою
Отпечатлен. Как много слез
Я пролил по тебе. Я нес
Любовь к тебе всегда живою
Дни, месяцы, года. Я сам
Тебя покинул, голосам,
Звучавшим лживостью, подвластный.
Гризельда! Нет тебя, прекрасной!
Со мною нет тебя! Жива ль
Еще ты, нежная? Мне жаль
Тебя, утонченный ребенок,
Чей профиль так печально-тонок
И чья болезненная страсть
Тебя толкнула рано пасть…
Ты явь или сон? Ты жизнь иль греза?
Была ли ты иль не была?
Тебе, былая небылоза,
Собора чувств колокола.
13
Роман наш длился две недели,
И был поэмой наш роман.
Дни соловьями нам пропели,
Но вот сигнал разлуке дан:
Другая женщина, с которой
Я прижил девочку, в мольбе
К ногам склонилась. О тебе,
Своей грузинке грустновзорой,
Я помнил свято, но она,
Изменой так потрясена
Моей была и так молила
Ее с ребенком не бросать,
Что я сбежал — и это было! —
В лесную глушь, а там, опять
Опомнясь, звал тебя, страдая,
Но покорил, но превозмог
Свою любовь к тебе: у ног
Моих она, немолодая,
В печали билась головой…
Я прожил лето сам не свой,
Запоем пил, забыл знакомых
И чуть не одичал совсем, —
В тяжелых пьяных полудремах
Все повторял: «Зачем? Зачем?»
Моя Гризельда! ты, белоза!
Ты слышишь вопль и пальцев хруст?
Тебе, былая небылоза,
Колокола собора чувств.
Часть II
1
Погода или Теккерей,
Чей том читал я на диване,
Но серый день еще серей
Стал к вечеру, и в свежей ране
Моей потери, несмотря
На тлен отлетенного лета,
Боль тихо теребит заря,
Исполненная арбалета
Свиданий нежных на заре
С моею призрачной грузинкой,
Растаявшей живой снежинкой
Весенних яблонь. В сентябре
Меня вы застаете с книгой,
И на предложенное: «Двигай!» —
Рассеяв прошлого туман,
Охотно двигаю роман.
Звонок. Шаги. Стук в дверь. «Войдите!» —
И входит девушка. Вуаль
Подняв, очей своих эмаль
Вливает мне в глаза, и нити
Зеленобронзовых волос
Капризно тянутся из кос.
Передает букет гвоздики
Мне в руки, молча и бледна,
Ее глаза смелы и дики:
«Я Сонечка Амардина». —
Я вспомнил Минск, концерт, эстраду,
Аплодисментов плесткий гул,
И, смутную познав отраду,
Я нежно на нее взглянул.
«Вы помните?» — «О да, я помню…»
«И Вы хотите?» — «Да, xoчy…»
И мы в любовь, как в гр золомню,
Летим, подвластные лучу
Необъяснимого влеченья
И, может быть, предназначенья
Повелевающей судьбы,
Ее покорные рабы.
И если это все не сразу,
С двуразия наверняка:
Перебивает фраза фразу,
И в руку просится рука,
И губ так жадно ищут губы,
Глаза вливаются в глаза…
…Ах, все поэты — Сологубы,
Для девы с именем «Гроза»!..
— «Бежим, поэт мой, на утесы!
Над бездной станем, отдадим
Себя себе и под откосы,
В момент слиянья, полетим…» —
Не в этом ли четверостишьи
Вся сущность Сонкиных речей,
Ее громокипящей тиши,
Ее целующих очей,
Смотрящих в душу поцелуев,
Что мотыльчат, мечту балуя…
Она ко мне по вечерам
Ходила чуть не ежедневно.
Ее любовь была напевна
И уподоблена коврам
Текинским — по своим узорам…
Я влекся к ароматным взорам,
К благоухающим устам;
И вся она, блондинка Сонка
С душою взрослого ребенка —
Сплошной живящий фимиам.
Но вот настали дни каникул,
И все курсистки по домам.
Так я Гризельды не отмыкал,
Как принял Сонку в грезный храм.
2
Селим Буян, поэт Симферо,
Решил устроить торжество:
Он пригласил на Рождество
Меня, в поэзии эс-эра,
А Игорь, в очередь свою,
С улыбкой исхитро-бесовской
Собрал искусников семью:
Бурлюк, Игнатьев, Маяковский.
Игнатьев должен был доклад
Прочесть о новом направленье,
А мы — стихи, и в заключенье
Буян решил свой мармелад
Дать на десерт: «лирионетты»
И «баркароллы», как стихи
Свои он называл: лихи
Провинциальные поэты…
Все вместе взятое звалось
«Олимпиадой футуризма».
Хотя Буян был безголос,
Но в нем немало героизма:
Напудренный и завитой,
Сконфуженный и прыщеватый,
Во фраке с лентой голубой
Вокруг жилета, точно ватой
Подбитый весь, «изящный» шаг
Выделывал по тренировке
И выходил медвежьи-ловкий,
За свой муаровый кушак
Держась кокетно левой ручкой,
А в правой он имел платок,
Обмакивая им роток,
Весь истомлен поэзной взбучкой…
Такие типы, как Буян,
Который голос свой осипил,
Идеей славы обуян,
Типичный тип, и я отипил
Его, как типовой баян.
Все знают, как Давид Давидыч
Читает: выкриком, в лорнет
Смотря на публику, и нет
Смешного в гамме этих выдач
Голосовых; в энтузиазм
Бурлюк приводит зал. И злобно,
Чеканно и громоподобно,
Весь мощь, спокойно и без спазм
Нервических, по залу хлещет
Бас Маяковского. Как я
Стихи читаю, знает точно
Аудитория моя:
Кристально, солнечно, проточно.
3
Стремясь на юг, заехал на день
За Маяковским я в Москву,
Мечтая с ним о винограде
Над Черным морем. Я зову
Его поехать на ночь к «Зону»;
Нас провожает «Мезонин
Поэзии», и по газону
Его садов, пружа резин
Круги, несется лимузин.
За ним спешат на дутых шинах
С огнем оглобель лихачи:
То едут, грезя о кувшинах
С бордоским, наши смехачи:
Сам Велимир зелено-тощий, —
Жизнь мощная, живые мощи, —
И тот, кто за нос зло водим.
Чужими музами, галантный,
Сам как «флакон экстравагантный»,
Наш Габриэлевич Вадим…
Затем Якулов и Лентулов,
Виновники в искусстве гулов,
Талантливая молодежь,
Милей которой не найдешь…
4
Ночь, день, вторая ночь, и к утру
Дня третьего — пред нами Крым.
Свои прыщи запрятав в пудру
И тщательно устроив грим,
В бобровой шубе, в пышной шапке,
Селим Буян берет в «охапки»
Нас с Маяковским. Мы к нему
В санях несемся. Горожане
Гадают: «Знатные волжане —
Купцы, должно быть…» Потому
Мы смотрим на прохожих важно,
В санях разбросясь авантажно.
Но вскоре Симферополь вестью
Животрепещущей объят:
Участники «Олимпиад»
Уже приехали. И честью
Считает житель, если взгляд
Футуристический уловит…
Но что же нам. Буян готовит?
Саженных тысячи афиш
Твердят упорно шрифтом жирным
О происшествии всемирном:
О нашем вечере. И шиш
Зажав в кармане, мой Володя
Смеется едко, «нео-модя»…
«А где ж Игнатьев и Бурлюк?» —
Спросил Буян, платком махая.
«Судьба их, знаете, лихая,
Они упали через люк…» —
«Какой? Куда? Да говорите ж!» —
Вскричал взволнованный Селим.
«Они упали в город Китеж», —
Мы сокрушенно говорим.
«Что значит Китеж?…» — он растерян,
Он обеспудрился, дрожа.
«Я просто вру, как сивый мерин», —
Сказал Володя, без ножа
Селима бедного зарезав…
Он лишь тогда пришел в себя
И, захихикав из «поэзов»,
Вдруг забаранил «бе» и «бя».
5
Буянов дом для нас распахнут:
Пекут три бабы пироги
И комнаты «иланжем» пахнут,
Белье ласкают утюги;
И чижики поют нам славу,
Подвешенные под окном;
Сестра изображает паву,
Как бы разнеженную сном
Искусства нашего. И мебель
Одета в чистые чехлы;
И раболепно, как фельдфебель,
Обшныривая все углы,
Во всем нам угождает сёстрин
Случайно купленный супруг,
Чей дисциплинный лик заострен…
Супругу дан женой сюртук,
Супруг имеет красный галстух,
И сизый нос, и трухлый мозг,
И на носу коньячный лоск,
И на устах всегда «пожалуйста»…
И только стоит мне слегка
Привстать, как привстают все разом;
Иль посмотреть на облака,
Как все на небо лезут глазом…
А если Маяковский гром
Густого кашля тарарахнет,
Семья присядет в страхе, ахнет
И заперхает вчетвером…
Когда ж, читая что-нибудь,
Проходит он из угла в угол,
Буянцы, наподобье пугал,
За ним стараются шагнуть.
Буян имеет целый взвод
Совсем особенных поклонниц:
Старушек с минеральных вод,
Столь специфических лимонниц…
Они приходят на поклон
К нему, вертя сухие ребра,
И он, в глазах их Аполлон,
Дает им пламенный автограф…
Но связь с старушками порвем, —
Расскажем, как в гостях живем.
Живем совсем как борова:
Едим весь день с утра до ночи,
По горло сыты, сыты очень;
Вокруг съедобные слова:
«Еще котлеток пять? Ветчинки
Пол-окорочка? Шемаи
Десяточек?» — так без запинки
В живот хозяева мои
Нам впихивают всякой снеди,
Вливая литрами вино…
Но ведь желудки не из меди, —
И им расстроиться дано!..
А в промежутках меж блюдами
Буян нас пичкает стишками,
И от еды, и от стишков,
Скрепленных парою стежков,
Мутит нас так, что мы с Володей
Уже мечтаем об уходе
Куда-нибудь и, на постель
Валясь, кричим: «В отель, в отель!»
6
Режим подобный не по нраву
Поэтам, от него больным,
И вот мы требуем, по праву,
Беспрекословным и стальным —
Эстрадным! — голосом: свободы
И переезда в номера.
Переезжаем и «ура!»
Кричим и жадно ищем броды
В кафешантанной глубине…
А между тем «Олимпиада»
Все приближается: о дне
Ее — афишная громада
Оповещает городок:
Через неделю. Этот срок
Решаем мы на Крым истратить,
Чтоб силы, возвратясь, оратить
И дать рутине грозный бой,
Поднявшей в местной прессе вой…
Забавно вспомнить: две газеты
Чуть не дрались из-за меня.
«Он создал слово „триолеты“,
Значенье нам не объясня… —
Одна из них твердила тупо, —
Что значит „триолет“? Как глупо
Звучит сей дикий „триолет“!» —
Я хохотал до слез в ответ…
Иван Игнатьев все не едет
И шлет десятки телеграмм,
В которых смутно что-то бредит,
Но не бредет в Тавриду к нам.
Давно Бурлюк уже подъехал,
Досуг наш дружески деля.
О, сколько было там для смеха!
Какие для забав поля!
…Бристоль. Британочка. Людмила.
Моэта ящики. Авто.
Нелепо, пусто, но и мило,
И впечатлительно зато!..
С утра шампанское и булки,
Чай, оливье, газес, икра —
Все вперемешку! И с утра
Автомобильные прогулки
В Бахчисарай и на Салгир,
В Гурзуф, в Алушту, просто в горы.
Какие выси и просторы!
И пир, как жизнь! И жизнь, как пир!
Живем мы праздно на Салгире,
Жуируя средь «медных лбов»…
А между тем в подлунном мире
Есть город, названный «Тамбов».
И в этом названном Тамбове
Есть дева, ждущая любови
(Дабы не осквернять любви,
Падеж слегка переиначу…),
И эта дева наудачу,
С девизом: «Жениха лови!» —
Мне письма шлет и телеграммы,
Где свадьбы назначает час…
Что ж, я готов! Володин бас
Меня спасительно от драмы
Женитьбы вдруг предостерег…
Вот что мне этот бас изрек:
— «Она ко мне пришла нагою,
Взамен потребовав венца.
А я ей предложил винца
И оттолкнул ее ногою».
А из Москвы мне пишет Лида
Слегка во вкусе fleur d'orange,
И в письмах тех сквозит обида
На разных театральных ханж…
Из Минска присылает Сонка
Своих экстазов сувенир.
О, если необъятен мир,
Объятна каждая девчонка!
7
Но вот уже «Олимпиада»,
Так долго жданная, в былом,
И разношерстая плеяда
Поэтов лезет напролом
На Севастополь, повторяя
Победоносный вечер свой,
И с поднятою головой
Докатывается до края.
Зовется Керчью этот край,
Где «от тоски хоть умирай».
Но происходит здесь размолвка
Из-за каких-то пустяков;
И вечер дав, с ухваткой волка
Затравленного, из оков
Антрепренерства, много тысяч
В своем убавив кошельке,
Буян, в смятеньи и тоске,
Выскальзывает. Жаждем высечь
Его за что-то. Я сердит,
Я принимаю грозный вид,
Надменно требую расчета,
Сажусь в курьерский — и домой.
Бурлюк с Володей тоже что-то
Ворчат по поводу помой
И горе-купчиков. И мой
Покинутый, Селим Буян,
В сраженьи потеряв колчан,
В Симферо едет от керчан.
Я возвращаюсь, радый лавру,
Еще вплетенному в венок,
И чуть не упадаю с ног:
По Старо-Невскому на лавру
Печальный движется кортеж.
Кто, сердце надрывая, стонет?
Откуда эта молодежь?
— Жена Игнатьева хоронит.
Часть III
1
Должно быть, всех червей червивей
Тщеславья неунывный червь:
Позабывает о разрыве
Буян и тащит, как на верфь
Суда на биржу для ремонта,
Ряд государственных бумаг
И, думая затмить Бальмонта,
Предпринимает новый шаг
К смеющейся и скользкой славе:
Буяна генеральный штаб,
Ограндиозив свой масштаб,
Решает, что орлу двуглавей —
Помпезней быть, и в этот раз
Не только Крым, но строй всех рас,
Живущих на Земле, Буяна
Обязан знать; и вот он рьяно
Мне пишет, свой шикаря слог,
И предлагает кошелек.
Что ж, импресарио мне нужен,
Как всякому желудку ужин…
А если он еще к тому ж
Богат, почтителен, не муж
Какой-нибудь мегеры злобной,
Супружескому кошелю
Мешающей, тем лучше: шлю
Согласье и программы пробный
Листок. На этот раз состав
Чтецов я изменил: с докладом,
Футуристический устав
Всем изъясняющим и рядом
Умело выбранных цитат
Живописующим свой тезис,
Намечен Ховин, кто, поэзясь,
На красноречье тороват.
А чтоб слегка разнообразить
Концерт, решаю дать сюрприз:
Позвать с собою поэкстазить
Какую-либо из актрис.
Но так как их удел — отвратно
Читать стихи, хоть имена
Порой звучат довольно знатно,
Совсем особая нужна
Актриса мне: нужна актриса,
Как говорят, не из актрис.
Но как найти ее? Повис
В печали нос, и я у мыса
Раздумья, пригорюнясь, смолк.
В уме проходит целый полк
Знакомых женщин. Но кого же
Из них избрать: ведь не похожа
На чтицу ни одна из них,
Из этих близких и чужих?
Но вдруг, внезапно осененный
Наитьем, свойственным орлу,
Подсаживаюсь я к столу
И Сонечке, в экстаз влюбленной,
Шлю телеграмму: «Ты нужна
Немедленно». — И вот она
Спустя два дня передо мною
Уже стоит: «Что хочешь ты?»
— «Вот книгу я тебе раскрою,
И ты, во имя Красоты,
Прочти мне маленький отрывок
Из этой пьесы». — «Хорошо».
И просто, ярко и свежо
Она читает. Вижу: гривок
Ржи золото, и плеск ручья
В июльский полдень слышу… «Чья, —
Шепчу восторженно, — чья школа
Тобой окончена?» — «Эола,
Любви и Вакха, и твоя», —
Мне отвечает, улыбаясь,
Безгрешная и голубая,
С такой кристальной простотой…
И я кричу в восторге: «Стой!
Мне так нужна была актриска,
Но если в мире нет актрис,
Да будь актрисою курсистка!
Ура! Так хочет мой каприз». —
И в тот же вечер, овагоня
Ее, я проводил домой:
К родителям спешила Соня
В свой Минск, напудренный зимой.
Концерты через две недели
Должны начаться, а пока —
На юг депеши полетели:
Я взял Буяна за бока!
2
А дни идут, день дня лукавей.
Со мною дружен некий бес…
Концертом в Катеринославе
Начнется третий путь поэз,
Как сообщает штаб-квартира,
И Сонечке я знать даю,
С ней свидеться мечту таю,
А сам с улыбкою сатира
Влюбляю женщин и люблю.
Но Сонка смолкла. Нет ответа.
Я беспокоюсь. Я смущен.
Я горячусь. Я возмущен.
Меня уже тревожит это
Молчанье: до концерта пять
Дней остается. Я понять
Не в состояньи, что такое
Произошло, и сгоряча
Я заменить ее другою
Решаю, так сказать, сплеча.
«Ну, подожди же ты, чертовка», —
Я говорю себе и вот
Припоминаю, что живет
Девица с именем Зиновка,
Поблизости у невских вод.
Она девица как девица:
Не то работает, не то, —
Сам черт не знает, деет что! —
Я вас просил бы не дивиться,
Что избираю я ее:
В ней что-то чую я «свое».
Она стройна, она красива,
И голосиста, и смела,
И в разных смыслах, — там, — мила,
Подчеркиваю для курсива…
Я шлю. с посыльным ей привет
И приглашаю в кабинет.
Что ж, тут как тут она. И разве
Она могла бы быть не тут?!.
Ее мозги ведь не в маразме,
Чтоб не идти, когда зовут
Прославленные повсеместно,
Поставленные на виду…
Я с нею быстро речь веду:
«Итак, да будет Вам известно,
Что Вы с сегодняшнего дня
Актриса: поняли меня,
Надеюсь?» — Предложенье лестно
Для девушки «ни то ни се»,
И вмиг мы с ней решаем все.
Она читает. Это проба
Совсем прилична. Я хвалю,
И мы смеемся с нею оба,
И я почти ее люблю…
«До завтра, девочка! Курьерский
На юг уходит в семь часов». —
Она встает, мне бросив дерзкий
И пылкий взгляд, в котором зов.
А завтра утром, звонко-звонко
Меня целуя, гонит сон
И тормошит со всех сторон
Ворвавшаяся в спальню Сонка!
Послав Зиновке от Гурмэ
Конфект, садимся в поезд трое —
Победоносные герои
В своей поэзокутерьме.
3
Опять встречает нас Буян
С помощниками на перроне;
Опять я чувствую в короне
Себя и вновь, как прежде, пьян
Вином, стихами и успехом;
Опять улыбками и смехом,
Цветами нежа и пьяня,
Встречают женщины меня, —
Но предан я иным утехам:
Я в Сонку не шутя влюблен
И страстью к Сонке распален…
Концерт, озвученный помпезно,
Уже прошел. Успеху рад,
Буян в Елисаветоград
Зовет приехать нас любезно,
Но перед этим, в честь удач,
Решает пир задать богач.
Опять оркестр, вино и бездна
Веселья: там хоть все разрушь!
И Gordon vert, и Gordon rouge…
И Сонка с помпою шампанской
Царит над пиром, вся экстаз:
О, Эсклармондой Орлеанской
Она недаром назвалась!
Я был свиделем успеха
Ее эстрадного, и эхо
Рукоплесканий огневых
До сей поры в ушах моих:
«Брависсимо! Виват! И браво!!» —
Почти стонала молодежь.
Так неожиданная слава
К тебе идет, когда не ждешь.
И если б Сонка в эту эру
Поверила в свой редкий дар,
Она бы сделала карьеру
Не меньше, чем сама Бернар.
С распущенными волосами,
Взамен костюма прямо в шелк
Стан забулавчив свой, стихами
Она будила в зале толк:
«Откуда? Что это за школа?
И кто ее учителя?» —
А школа та была Эола,
Любви и песен короля!
4
Ее томит отелья клетка,
Она спешит покинуть дом,
И вьется флагом вуалетка,
Когда на жеребце гнедом
Она устраивает гонки
С коляскою, везущей нас,
И в темно-синей амазонке, —
Вся вдохновенье, вся экстаз, —
Будя всеобщее вниманье,
Несется за город, к Днепру,
Где историческое зданье
(Я вам его не отопру!),
Дворец Потемкина, а там,
Хотя нас не встречает сам
Великолепный князь Тавриды,
Какой простор! какие виды!
Какая солнечность зато!
И то в коляске, то в авто
Туда мы ездим постоянно;
И Сонка, наша Сонка, кто
Мне так воистину желанна,
То впереди, то сзади нас
На жеребце своем гарцует
И взглядами меня целует
И вдохновляет на Парнас…
5
Собрав знакомым всем приветы
И запечатав их в конверт,
Мы в городе Елисаветы
Даем впервые свой концерт.
Успех повсюду неизменен,
И может быть, когда-нибудь
В твою страну, товарищ Ленин,
Вернемся мы успех вернуть.
Давно красавицами славен
Елисаветы Первой град.
Мужчина каждый обезглавен
Сердцами их, как говорят.
Брюнетки, рослые смуглянки
С белками синими слегка —
Вас, южные израильтянки,
Я узнаю издалека.
И здесь по городу мы ездим,
И здесь осмотрен город весь,
И здесь, как и везде, мы звездим,
И здесь, как там, и там, как здесь.
И здесь настроен я амурно,
Влюбляясь в Сонку день за днем.
Вдруг на концерте Сонке дурно
Внезапно стало. Мы ведем
Ее поспешно за кулисы,
К ней вызвав экстренно врача:
Трепещем мы за жизнь курсисы…
Рука ее так горяча…
Уложенная на диване,
Она без чувств. Буян, в кармане
Сжимая четвертной билет
И постарев на пару лет,
В волненьи носится от лестниц
По коридорам и фойе,
Где девы продают «кайэ»
И лимонад, и на прелестниц
Не смотрит. Он несется вскачь
И восклицает: «Кто здесь врач?»
Но вот уже и доктор найден,
И начинается осмотр.
Врач улыбается. Он бодр
И ей питье из виноградин
Вливает в рот. Мы ей пальто
Надев, ведем ее в авто.
Врач диагнозит, даже бровью
Не поведя: «Немного жар.
Обычный случай малокровья».
И деньги, как в резервуар,
В карман кладя: «Аu revoir[1]» —
С улыбкою сквозь зубы цедит…
6
А Сонка дома стонет, бредит
И бурно мечется в бреду.
И вот я в номер к ней иду,
Склоняясь близко к изголовью,
И с исцеляющей любовью
По бреду вместе с ней бреду.
И вижу то, чего не видит,
Кто вместе с нею не тавридит.
И слышу то, чего чужой
Не слышит. Всей своей душой
Я жажду Сонке исцеленья
И силой своего влюбленья
Ее в сознанье привожу.
Она в спокойный сон грузится,
И грезится ей небылица:
Она ступает на межу
В июльский день. И хищный ястреб
Играет с голубем, венки
Свивая клювами, где к астре
Так не подходят васильки.
И оба нежно ей гуторят,
Нашептывают про любовь.
Им волны нив зеленых вторят…
А птицы говорят: «Готовь
В своем сердечке место страсти
И одного из нас бери
Себе в мужья…» — И столько сласти
В речах. Но только — раз! два! три! —
Гром, молния, и шторм, и тучи,
И голубь прячется к ней в лиф,
А ястреб хищный и могучий
Взлетает к небу, весь порыв.
Захвачена его экстазом, —
Сама порыв, сама экстаз, —
Она следит влюбленным глазом
Его полет, а он, как раз,
Кружась, парит над головою,
Борясь презрительно с грозою,
И Сонка, в жажде смелых душ,
Кричит ему: «О, будь мне муж!..»
7
Но не пора ли нам в Одессу —
Давать в Одессе вечера?
И, отслужив по чувству мессу,
Нам по домам ли не пора?
В одесском «Лондонском отеле»
Мы проживаем две недели,
Даем концертов пару и
Пьем «реймса» пенные струи;
Автомобилим на фонтаны,
Порою ездим на лиман.
И ревизируем шантаны,
Пунктиром метя в них роман…
Но что мне может дать Куяльник
Какой-нибудь, когда печальник
Я стал, смотрящий на печаль —
Веселой раньше — Сонки? Вдаль
Задумчиво и беспредметно
Она свой устремляет взгляд,
Худеет на глазах заметно,
Бросая фразы невпопад.
Хотя отказа от участья
В концертах мы не слышим, но,
По-видимому, мало счастья
Приносит слава ей: темно
Ее исполненное света
Чело, и как-то вечерком
Она зовет к себе поэта
С ней побеседовать вдвоем.
«Меня ты любишь ли?» — «Как прежде». —
«Ты мне отдашься?» — «Не могу.
Когда-нибудь потом. Есть вещи,
Но… но…» — И больше ни гу-гу.
«Скажи, ты влюблена в другого?» —
«Я этого не говорю». —
«Моею быть дала ты слово». —
«Да, слово, данное царю
Поэзии, сдержу я свято.
Но после, после. Сердце смято
Большим несчастьем, но каким —
Не спрашивай: я не отвечу». —
И, проклиная втайне встречу,
Из комнаты я вышел злым.
8
И, несмотря на все успехи,
Сказав любви своей «прости»,
Велел Буяну сбросить вехи
Всего дальнейшего пути.
И, несмотря на уговоры,
На все Буяновы мольбы,
Я все нарушил договоры
И захотел простой избы
Взамен роскошного отеля,
И вместо вин — воды ручья…
И вмиг все цели обесцеля,
С печальной Сонкой, участь чья
Меня томила и терзала,
Уехал вскоре в Петербург.
И там мне Сонка показала
Такую мощность бурь и пург
Душевных, столько муки горькой,
Что я простил ей все, и зорькой
Весенней в памяти моей
Она осталась. Только ей
Я не сказал о том ни слова
И с ней расстался так сурово,
Так незаслуженно, что впредь,
Не зная, как в глаза смотреть,
С ней не хотел бы новой встречи,
Себя другими изувечив,
Которые в сравненьи с ней, —
На протяженьи тысяч дней
Утерянной, — идти не могут.
Не могут, ну и слава богу…
Роман кончается, и пленка
Печали душу облекла…
Но и тебе, то тихо-тонко,
То мрачно, то победно-звонко,
Они звучат — о Сонка! Сонка! —
Собора чувств колокола.
Two Prefaces
1
When I in poems frivolously
Write of a passing day,
I am hurting many,
But painfully to me did they…
Still I am an ironist
With lyricism sometimes ill…
The laughable of family chronicles
Cannot not be laughable…
Vladimir Ivanovich, my dear!
Did you recognize yourself, I see?
Well, as “gorilla” in the answer
And you are throwing joke in me!..
And all of ye, and all of ye, and all of ye,
At whom I jokingly was laughing,
All of my chants forgive,
Because the poet - is a child!
2
The simpler is the verse, the harder.
In each line hides the reef.
And I grow pale in despair,
Meeting the face of faceless rhyme.
And before me is dilemma:
Is it a stylistic twist,
A no-frills poem,
In which sun’s extasy there is?..
May there be raw something,
Everyday in the second,
But I choose the second
With my flaming feather!
And after Beliy and Blok,
When poems are harder than a tank,
Deeply in emptiness in love,
I go with simplicity va banque!
Visions of Introduction
In cathedral of my feelings – chill,
Dispassion, rest and kindness.
And his hugeness stands tall
Over all people’s piety.
In fragrant cathedral’s dusk,
Under quiet, measured ringing,
Lamps of tenderness at the gaze
Of my deeply revered icon.
But before, with the icon’s face
On the wall made an imprint,
With the scream the living met
Of loving me and to me went
Trustingly, fitfully, directly,
Giving everything, nothing
Demanding in return. For temple
She is now – divinity.
My beloved ones –
Now in cathedral of my eternal feelings
Rest in peace in world, like goddesses.
And before the holy icons
I bow reverently to the verse
And worship at their shrine.
In the heavy doubt’s hours, -
Under fearful hours of life’s autumn –
I bear to temple branches of lilacs
For deadly pulchritude’s faces.
I bear violets and mimosas,
Shads, creams and roses,
And smoke the incenses,
And non-stories on the icons,
Dropping the ruby tears,
They sigh of the past days.
And between them heart races
Pours forgiveness to me and tenderness,
The bell of lily of valley chirps
And sings the bell of lily.
I’m doing masses in silence,
The sad mournful ceremony,
And they all, my princesses,
With me talk soundlessly.
And the louder silent whispers,
And the more kind-hearted words,
Heavier is my experience
Of destruction of divinity…
And stopping moans of my misery,
As loudly, as the mist trembles,
They sing, that the dead one – lives,
The bells of the cathedral’s feeling.
And the icons come alive
Are being from frames introduced –
And all my former wives
Fill the temple with a crowd.
And with the blue speech they say,
Accepting flesh, the ash losing:
“By you made divine,
We are deathless for centuries…
For this there’s no evil and vengeance:
Sing forgiveness with our lips..”
And second them, pouring together,
Bells of the cathedral of feelings.
Part I
1
Vladimir Ivanovich Ignatiev,
Epic books’ publisher,
The beloved of all my brothers,
Big prankster and joker,
About eighteen years old and some,
Who in Peskahs had a home,
In one wretched Nieva day
Burst into hurry in my place:
“I now am from Sologub!”
Shouted the one thrilled
And, complaining for contradictions tooth,
Shook with the tied up cheek:
“To the futurists’ almanac
Poet gives three hundred lines,
But under condition, that you
Will acquaint with him and talked
Personally…” “Well, excellent,”
I responded. “Not a hawk,
Not an howl – eagle even more –
I’m not used to fearing - and, so,
I come to him on nearest day,
But only you, Ivan Vasilyich,
Brace yourself: nonsense frequently
You take, God will cure you,
From unworthy newbies –
Talentless graphomaniacs,
Malingerers, and morons,
Who want your money
And an uneasy glory…”
Chapters to overload forgetting
With details; I am flying
On the dreams’ airplane
Ahead, ahead, putting Vanya
Candle for the soul’s rest:
With razor on the winter following
He slit the throat. What
Forced him, nobody knows.
With a prayer sorrowful
Is gathered memory of the fall,
I strive afar: pours me
The cozy cape of memories,
Where to rest from dashing years
Among some dear men
I look, friend of dreaming.
2
On chilly October noon, -
In such ordinary, but prophetic –
On Razyezha from Sologub,
From the mountain’s impatience
To see the aesthete in style,
I waited in living room. On the wall
A woman lay in the flame
Of rain in sun. I recollect all,
Painting, the rainy call,
Which created Kalmakov,
Then charmed me.
And suddenly, before me, noiseless,
All of a sudden, as from abyss,
Appeared, out of the gray, an old
Prompt little man brightly-bald
With smoky gray border
Around the head. Lynx’s stare
From under shining glasses
Pierced into me. The shaved writer,
So sated and derisive,
Did not look like geezers
Ordinary; did Tyutchev simply
Remember for a minute…
As it me embarrasses and torments
With sharp look, the old man opened
The door, leading to the entrance
Into his study, and directed
My well-groomed hand
To the armchair against the old man.
3
We sat and, being silent,
For several minutes sat.
He started to repair my “court”
And give a sharp retort
About my doctrines
Futurist. The questions
I answered, as I could,
In smoke of strongest cigarette…
I suddenly became brave inspiredly –
And whistled ocarinas,
The cello began to beep,
On consciousness hit the hop,
And nightingale’s trill singing
Embraced all room: Had I been reading
Such delight into the chest –
Poet reads before poet!
Softening with tenderness the strict eye,
He listened to me. My ecstasy
In poet, warmed by reading,
Stirred up the sacred feelings.
He smiled, he sighed…
And understood I
That there’s in this so much good warmth
And the excited dream.
In doors of Anastasia Nikolayevna,
Her co-worker and friend,
I suddenly with smile appeared…
4
At the tea we gloriously went on,
Ironizing over one
Or another critic or friend,
Completely crucified
With nails of our topics poisonous…
Thus happens my sunrise:
By me the poet was charmed,
He together with his spouse
Laid a little bit of worries,
To move me from the dusk
Of obscurity. Fight in full swing
At time with critic was going on
With the youth. His confession
To me – Pour oil into flame,
But the flame was already dim,
And, not looking at the suffering
Of despised critics, I’m ascending
To throne of Poetry!
In the salon for two weeks
Kuzmich made me evening.
He said a speech at the dinner
S’
Newly appearing stars,”
And luminaries of arts
Invited after my efforts
Welcomed me dearly
And openly. And the “Vulture”
Bought “the cup thunderous,”
With him into crucible of new fellings
And cuts I went, all impulse.
5
In those days no one like a pig
Behaved toward me, and here
I am with Sologub in Minsk,
Where Sologub is giving evening,
With Chebotaretavskaya’s participation,
His wife’s, and – to them glory –
Having carried off me! – and with my own…
We ride with the pomp royal,
We drink in restaurants only “mumm”
And are making everywhere a boom,
With the youth we are met,
To litterateur tired
Of off-road to wander
And now in glory of God
To weave for decided one the garlands.
Middle of the evening. Old lector,
Coming from department, under shimmer
Of palms, his gloss savors
And drinks alive praise’s nectar.
Suddenly they break in
To lector’s voice: under laughter and screaming
Two older classes of gymnasie,
Like dragonfly and the bee –
Fly to Sologub directly,
And old one, staring stubbornly
And fixedly into his eyes,
Mumbled: “I love you – for this
I do not dare you to kiss.”
And with these words
Long-kisses poet on the forehead.
Wife is not jealous, of course:
Like antelopes are the kids:
Innocent and naïve. These
Are still young. How will you meet
Their quirks and their twists,
As not with smile of your lips?
Kissing, she loudly laughs,
And is embarrassed at once,
And with voice of child whispers:
“I am Sonya Amardina.’
6
“Do you not envy” – asks
Me reader, - “that to kiss
Not you the girl requests,
Having climbed the Parnassus?”
What means envy? At first,
My questioning response.
And secondly, poet can
Play on the nerves by himself,
Used to, knowing secret of
Incomparable victories,
Coldly responses to you: “No.”
Jingling with the gold
Of the armor of talent of his
In days of first Russian trip
I conquered the crowd at first
And in the hearts the fires burned.
In my lecture finest
About “Dulcinea” and “Aldons”
Poet poured me bronze in praise
And sang me, like a nightingale.
“The most brilliant of all poets
That are now in existence,” –
Thus he called me. Success
I owe to him. Does he fret
About his son like my dad,
What about me, old man, singer
Of Elizabeth and Maira?
To him, poet, and his companion
I am eternally grateful:
She always radiant to me,
He luminous unchangingly.
Kuzmich to me confessed,
That in first days of acquaintance
The victorious shout of my poems
And their omnipotent vastness
In his soul lit up such
Return shine, that with umbrage
Around apartment, where with dream
I lived, wandered, breathing
Lilac of my living poems.
Thus to love I am ready
His enthusiasm in spring.
7
From Minsk to Vilnius, and therefrom
Through Kharkiv and Katerinoslav,
Doping the head from the buzzing
And two merged glories’ shine.
To colorful Odessa from there,
Pushkin-rake along the way
We will recall. Here is the great
Fast – time of forbidding
Of songs and poets. Visiting
Of “Gambrinus” and with Sasha toast
Of Kuprin. The automobiles
In “Arcadia.” And Des-Ribas,
Yushkevich, Loengrin and Nilus,
And Shepkin with Fedorych. Hour
Or week? What did occur
In this time? For us
Sologub an amuzement thought up:
To go to Crimea, to Poltava himself,
In land of cereals and hams,
Of laughter and cherry farmsteads,
Conducting us to Yalta, went
The Little Russian borsch to eat
And lecture to Ukrainian girls to read –
How not to bristle there the brows –
Such alien to cheeks of theirs,
Used to Grisko’s whispering,
In which there is honey and milk…
On “Pushkin,” a decrepit boat,
Twenty six years long ago,
In year of my birth, body
Semyon Datson frightfully
Coming from Crimea, on Odessa
Having tossed the final stare,
We went to see under the fog’s
Cover, eating chicks
And washing them down with “precise”…
O, our maneuver was not aimless:
For their kids not cursing chickens,
I heroically bore the knocking –
Not in vain captain “like a friend”
Taught me with her to contend…
Methuselahchat, rusty all
And walruses, on half with woe
Went this “Pushkin,” like Derzhavin
On the waves excited…
8
With Nastasya Nikolayevna in Yalta,
Coming to Sebastopol,
In height of the Crimean winter,
We came in evening. I took on
That beauty at once. From Baidars
Along the shore our bus
Strived winding. Both of us
With delight the sea fire –
Setting of liminary – admired.
When Simeus, moving past
With its marble darkness,
Disappeared, it seemed, in the most
Sea abyss, we moved past
Other beauties, and Mishor
Attracted my curious stare.
In the big hotel “Russia,”
Where we stayed, I found out
That many of the diseased lived there
And, asking for the porter
To tell me – is not here
Mravina, response with fear
I waited, and was his answer:
“They live here for many years.”
I came to her – and meeting –
Oh, how I will speak my pain! –
I rose… a crooked skeleton.
With faded smile meeting,
Without a voice and without a face,
With seal of a near end,
She offered to me some tea.
She was in rows of luminaries,
To fall in love with her without sense –
And here stomach tuberculosis
Into a ruin turned her.
Had she been the Snowgirl,
Tatiana, Gilda and Lakme?
Lot of cigarette butt – the lot of men:
Thus in the dark won’t decay we.
Looking upon a sunny sea,
Sorrowful by window I went quiet…
She soon thereafter died,
And now herself became she:
Art is higher than life eternally,
And its prophet is a superman,
How not to squeeze us in a frame
And like no day for us cripples!..
We were in Yalta for two days
And an automobile we did rent
For Simferopol, having raised
Snow dust. O, how you pity me,
Snake of remembrance! – Into country
Of magnolias and oleanders
I was drawn by will all of a sudden…
From there to Bakhchisarai
And Simferopol we went by, -
In Tatar city of creeps
We returned for the week.
Whose image there reigned?
Europe or Asia? Ah, for eyes,
Of course, the West. But for soul –
Mongolian, and a crone…
9
And then Kuzmich dear
Came to us in Simfero.
One funny hustle
Happened there. Not the bull
Its eyes, bull-like
But kindly dilletante:
Your virtuous talent
I have no temptation to refute.
Instead: you’re very sweet,
Heartful, delicate, soft,
But on the sun there’s many spots,
And you did not eclipse the sun!
Thus, a rich merchant one
Having home, sister and mom
And hundred and one dames for the heart,
Baked every day, but not bread,
But a dozen poems
And thought in secret, he’s a genius.
Merchant was ultra-modernist
And futurist; “ultra” he was,
Adherent of such a sect,
For which the whip was good…
He wrote: “I’ll weave for the chest
Garland of ladies,” –
With which conducted to merriment
The ones responding him in flight.
Nonsense of image is funny:
What colossus must you be,
That to the long-haired women
To give place on the chest? One
Maiden hanging onto him
To the earth bent him;
And several – the worm’s intestines
We could squeeze out with success…
Tormented for thirst for glory, he decided
To spend eight hundred,
To climb on opulent throne of fame,
And then, coming to us, “We request
To come in evening,” – he had said.
We have been there. The hall, vast,
Was decorated with bouquets.
Through the table curled garlands.
There was society to hands,
And all, as follows… He went
Around table, curled, in tailcoat,
Holding “banana” in one hand,
In another vodka. Any guest
Offered to him a glass.
The master asked: “Do you desire
Vodka or liqueur under lobster?”
Guest drank liqueur, and in heat
Throwing, a herring’s bit
Then snacked upon, groaning
And he, a babe without a sin,
Aspired further, and bottles
Looked at the back of everyone’s heads.
10
Rostov with his panel living,
With a thousand-faced crowds,
In lantern hour of the evening
Wandering and anthem to idleness
Singing after the labor,
And the Don’s muddy water,
Rostov caviar, and streets’
New-York straightness –
City of million streets,
Where there’s air, light and cleanness –
All this, convex and bright,
Is imprinted for all time,
And the fat cook even
In “Big Moscow,” that then
Once in corridor flashed by,
Visible until now to eyes…
Yekatiringrad. And there
Salt marshes, despair,
Caspian see, camel, Kyrghyz,
Baku, Tiflis,
Decorative Kutais,
Where unanticipated attraction
And whim unforeseen
Kept me from reaching
With lovely couple Batumi:
From noise and impression,
From glory externally-golden
I am tired – disregarding
The request of dear men
To finish tour and to the edge
Of Caucasus, in pair of days,
To come to them, so headlong
To Nieva to return –
Persistently he bows not the head
And the flame threw… to the bride,
Whom on my way fortune
Gave me. Together with her
We reached Peterburg.
And confusion of anxiety I understood,
Pushing me on the breast of
My Griselda. These letters
On muddy yellowness of leaves,
Burned long ago! Ready
I am to resurrect them for the poem:
In them are so many life-giving topics.
Pair of writers tenderly
Onto the train conducted me
And supplied for food
For three days in Petersburg.
Oranges, candy, flowers –
They gave me all – and on Rion
I set forth to see the dream
Of love nightingale-spring…
But before we further run
And continue way I begun,
I ask you earlier to glance
At one Tiflis generaless,
Who made a feast for us
And having invited Armenian
Nobility, and by the way to listen,
That poet about Tiflis
Will tell in ten years.
11
Over the reddish-stormy Kura,
In hollow midst slopy mountains
Beautiful in evening countenance
It, looking like a hero,
Caucasian city - giant cat.
Illuminated by the lights,
Here and there thrown,
Under snowy-sleeping mountains
He sounds all, all aflame.
His cozy tavern
With windows leads to the river,
In which waves, like demons,
Roar and dance afar.
Would rush in shuttle sometime
A mustachioed Georgian
With zurna weeping in hands
Or will sneak in by the side
On thieving alleys with gait
Of marauder of the night.
Shine the bravura orchestras,
Tiredly weeps kamancha.
All women – just like brides:
Come, strumming with sites,
Having on you mercy.
All thirst for songs, a kiss
And tart Cahetian wines.
And passion in almandines’ sights
Lit, like flame, flared up, wants
To burn eyes of Georgian girl.
In such an insane night,
When chained to the rocket
Are Tiflis sites, on the banquet
We gathered. Let him, who wishes,
Equip with details
The narrative mouth of his,
But I’m not this, but I’m not this:
Naturally, that he’s treating,
That he invites the people…
Matter’s not in feast, but in Tiflis,
In its beauties and hearts
Of its beauties, in the eyes
And – I’ll say in ear to Felissa –
In its insane nights…
One of by the mistress called
Armenian rich nobles
Stands and, taking in hand knife,
Stands and, having filled his glass
With “Jamaica,” makes a toast –
Speech in my honor with high words:
In it I am crowned by God,
Came here from the heaven.
O, days of my unparalleled
And incomparable glory! Days
Of Russia, in love with the genius,
May the Lord keep in peace!
12
Fifty versts the train courier
Or more passing in an hour,
Dragged me to the north; more fleshless
And lower became Caucasus.
I went upon the square;
Soon two girls went there.
She with the ill in sight dream,
Like a star flickering,
A miniature brunette
With bloodless-deadly face,
Looked me in the eyes, then
I saw: blue was the vein
On the stranger’s head…
And I desired, in angst,
To kiss the girl, to weep,
Not understanding anything…
One of them left before darkness.
Darkened evening hour. Loving me
With the shoulder sharply
And lead so unexpectedly
And suddenly said: “I have been
In Tiflis for the concert. In
Your reading there is a bit of shine.
I have loved you.” – “You are mine,” –
I whispered. And not with lips –
With half-closed eyes
She responded: “Yours…”
My Griselda! You are where,
Having lost ten years?
Like at a shrine, I fall
At your feet. In my soul
With your soul deep trace is imprinted.
About you how many tears
I poured. I did bear
Love to you always alive
Days, months, years. I myself
I abandoned you, subject
To the voices sounding falsity.
Griselda! Not you beautiful!
You aren’t with me!
Are you alive, tender? I pity
You, refined child,
Whose profile is sad and refined
And whose harrowing intensity
Pushed you to die early…
Are you truth or sleep? Are you life or dream?
Had you been or had you not been?
To you, a former fairy tale,
The Cathedral of Feelings’ bells.
13
Our romance lasted for two weeks,
And our romance was a poem.
Like nightingales days sang to us,
But here signal was given to parting:
Another woman, with whom
I gave birth to a girl, bending
In prayer to the feet. You,
My sad-looking Georgian,
I remembered sacredly, but
She, thus shaken by deceit,
Was mine and so prayed
Not to leave her with the kid,
That I run off – and this has been! –
In wooden wilderness, and there, again
Coming to, called you, suffering,
But he called you, he’d overcome
His love for you: at the feet
Of mine she, not young,
In sadness beats the head…
I lived the summer not my own,
Drank on a binge, friends forgotten
And almost wild I have gone –
In heavy half-dreams drunken
Repeated: “What for? What for?”
My Griselda! Your one white!
Do you hear screaming and crunch of fingers?
You, non-story past,
The bells of cathedral of feelings.
Part II
1
The weather or Thackaray,
Whose tone on coach I did read,
But the gray day became more gray
In the evening, and in fresh wound
Of my loss, despite
Summer on decay flown away,
Dawn fiddles with pain in quiet,
The crossbow enflamed
Tender meetings on the dawn
With my ghostly Georgian,
Melted as living snow
On spring apple-trees. In September
You will see me with a book,
And on proposed: “Move!” –
Scattering past’s fog,
I move romance willingly.
Bell. Steps. Opens the door. “Come in!” –
And enters girl. The veil
Raising, her eyes’ enamel
Pours me in eyes, and threads
Of the green-bronze hairs
Capriciously are pulled from braids.
Will give carnations’ bouquet,
Quiet and pale, into my hands,
Her eyes are brave and wild:
“I’m Sonya Amardina.” -
I remember Minsk, concert, stage,
Whipping hum of awards,
And, having known a vague joy,
I look at her with tenderness.
“Do you recall?” – “Oh yes, I recall…”
“And do you want?” – “Yes, I want…”
And we in love, like in thunderstorm quarry,
Fly, subject to a ray
Of inexplicable attraction,
And, maybe, destinations
Of the commanding fate,
Her obedient slaves.
And if it is not at once,
With for sure two minds:
A phrase interrupts a phrase,
And into hand to throw hand,
And greedily the lips seek lips,
Eyes pour into the eyes…
… Ah, all poets – Sologubs,
For a maiden with the name “Thunder”!...
“We run, my poet, to the cliffs!
Let’s stand over the abyss,
Let’s give self to self over slopes,
Let’s fly in merging of moment…”
Not in this quatrain
Is Sonya’s speeches’ essence,
Her thunderous silence,
Her kissing eyes,
Looking into the soul of kisses,
That fly like butterflies, entertaining dreams…
On the evenings she to me
Went almost daily.
Melodious was the love of hers
And likened to carpets
Of Tekinsky – by patterns his…
I am poured to aromatic eyes,
To the redolent lips;
And she, the Sonya blonde
With the soul of a grown kid –
Solid living incense.
And then came days of holidays,
All female students at home.
Thus I did not unlock Griselda,
When I accepted Sonya in dreams’ temple.
2
Selim Buyan, poet Simfero,
Decided to make a ceremony:
For Christmas he invited me,
In poetry SR,
And Igor, in his line,
With shy-devilish smile
Gathered his family of craftsmen:
Burlyuk, Mayakovsky, Ignatieff.
Ignatieff had to read
Report about new direction,
And we – poems, and in conclusion
Buyan decided his marmalade
To give to deception: “lirionettes”
And “barcarollas,” like his
Poems he called: dashing
Are the provincial poets…
All was called together
“Olympiad of futurism,”
Although Buyan was voiceless,
But in him is much heroism:
Powdered and curled,
Confused and pimply,
In tailcoat with a blue band
Around the jacket, almost padded
With cotton wool, “elegant” step
I did it to training according
And bear-agile I left,
For my moire girdle
Holding coquettishly with left hand,
And handkerchief in the right holding,
Wetting my mouth with it,
Exhausted by poetic scolding…
Such types as Buyan,
Whose voice hoarse has gone,
Overwhelmed by idea of glory,
Typical type, and I got drunk
Him, like typical accordion.
All know, how David Davidych
Reads: shouting, in lorgnette
Looking at public, and none
Laughing at gamma of the starts
Of voice; in enthusiasm
Burlyuk conducts the hall. And darkly,
Chasing and with thunder,
All might, calmly and without
Nerve spasms, on the hall lashes out
Mayakovsky’s bass. And I
Read the poems, precisely knows
The audience of mine:
Crystal, flowing, of the sun.
3
Striving to south, to go on the day
In Moscow for Mayakovsky,
Dreaming about him in the grape
Over the Black Sea. I am calling
Him to come to night to the “Zone”:
We’re conducted by “Mezzanine
Of Poetry,” and on the lawn
Of his garden, circles of rubber springs,
Carries the limousine.
After him hurry on inflated tires
Daredevils with the shafts’ fire:
Or go, dreaming of jugs
With Bourdeaux, our laughers:
Velimir himself is greenish-thin, -
Life powerful, living relics, -
And he, led by evil by the nose.
Gallant, with other muses,
All like “bottle extravagant,”
Gabrielich Vadim of ours…
Then Yakulov and Lentulov,
Culprits in the art of ghouls,
Youth talented,
Dearer than which you will not find…
4
Night, day, second night, in the morning
Of the third day – Crimea before us.
Having with powder hid his pimples
And makeup carefully organized,
In beaver hat, the lush hat,
Selim Buyan in “armfuls” takes
Me and Mayakovsky. We to him
Rush in sleighs. Citizens
Say: “Noble Volga residents –
Must be merchants…” For this
Importantly on passers-by we stare,
Advantageously scattered in sleighs.
But soon Simferopol with news
Is vibrantly embraced:
“Olympiad” participants
Already came. And resident
Counts it honor, if he will catch
The futuristic glance…
But what is for us.
Buyan is cooking? Thousands of posters
Tell insistently in bold font
Of a global incident:
Of our evening. And cones
Pressing in pocket, my Volodya,
“New mode,” caustically laughs…
“Where are Byurlak and Ignatieff?” –
Asked Buyan, waving handkerchief.
“You know, daring is their fortune,
They fell through the manhole…” –
“Who? Where? Do tell!” –
Shouted the Selim thrilled.
“In Kitezh city they fell,” –
Contritely we tell.
“What knows Kitezh?” – he’s confused,
Trembling, he’s de-powdered.
“I lie simply, like gray gelding,” –
Said Volodya, cutting
Without a knife poor Selim…
Only then he came to sense
And, giggling from “poems,”
Rammed “b” suddenly.
5
Wide open for us is Buyan’s home:
Three broads here make pies
And like “ilange” smell the rooms,
The irons the clothes caress;
And finches glory to us are singing,
Hung under the window;
Sister peacock is expressing,
As if pampered with a dream
Of our art. And furniture
Dressed in clean covers;
And servilely, like surgeon major,
Snooping around all corners,
In all us pleases the sisters’
Suddenly purchased spouse,
Pointed is whose disciplined face…
Frock coat is given to husband by wife,
Spouse has a red tie,
And gray nose, and rotten mind,
And cognac gloss upon the nose,
And on the lips always “Please”…
And only slightly is given to me
To stand, like all stand all at once;
Or to look upon the clouds,
As all with eyes climb to the skies…
And if Mayakovsky’s thunder
Of the dense cough will shatter,
Family will sit in fear,
Will gasp and choke in four…
When, reading something,
From corner to corner he’s walking,
The brawlers, like bogeymen,
Attempt to walk after him.
Buyan has full platoon
Of most special fans:
Old women with mineral waters,
Among specific lemongrass…
He comes to bow
To him, dry ribs turning,
And he, Apollo in their eyes,
Gives him a flaming autograph…
But we’ll tear connection to hags –
We’ll say, as we live as guests.
We live like a boar:
We eat all day to night from morn,
Sated to throat, sated always;
Around edible words:
“Still five cutlets? Ham
Half a leg? Ten
Alburnuses?” – Thus without stutter
In the stomach my masters
Push all sorts of food into us,
With liters pouring the wine…
But stomachs of copper are not –
And it’s given to them to be upset!..
And in intervals between dishes
Buyan stuffs us with poems,
And of food, and of verses,
Fastened with the pair of stitches,
Nauseates us, that I and Vladimir
About exit are dreaming
Somewhere, and on bed lying,
“In hotel, in hotel” we are shouting.
6
Poets don’t like the regime
Similar, seek from him,
And for the right we are demanding
With steel and unquestioning –
Stage! – Voice: the freedoms
And moving to the rooms.
We move and “Hurrah!” we scream
And ford we greedily seek
In café chantant depth…
And between them nears
“Olympiad”: of her
Day – the giant poster
Notifies the town:
In a week. This time
We seek in Crimea to spend,
To return, to speak the strength
And give formidable fight to routine,
Raising in local press the yowling…
Two papers – it is funny
To recall: fought over me.
“He made up word ‘triolets,’
Not explaining meaning to us… -
One of them dumbly did repeat
What means ‘triolet’? So stupidly
This wild ‘triolet’ sounds –
I laughed to tears in response…
Ivan Ignatiev still does not come
And sends tens of telegrams,
In which darkly he’s delirious,
But does not come to us to Taurides.
Burlyuk long ago to us has come,
We share together our leisure time.
O, how much laugher there was!
What fields on which to amuse!
… Bristol. British. Lyudmila.
Bottles of champagne. Auto.
Stupid, empty, but dear,
And impressive therefore!..
In morning champagne and bread,
Tea, olives, caviar, lemonade –
All mixed up! And from morning
The automobile walks
To Bakhchisarai and Salgir,
To Gurzuf, to Alushta, simply on rocks.
What heights and expanse!
And feast, like life! And life, like feast!
We live idly in Salgir,
Chewing among “foreheads of copper”…
And between them in the moon world
Is the town, “Tambov” called.
And in this called Tambov
There’s a girl waiting for love
(Love will not desecrate,
I’ll lightly rephrase the case…),
And this maiden at random,
With motto “Catch the groom!” –
Send me letters and telegrams,
Where he appoints hour of wedding…
Well, I am ready! Bass of Vladimir
From drama of wedding me
Suddenly warned savingly…
That to me this bass uttered:
“She to me has come nude,
Having demanded in place garland.
And I offered her wine
And pushed her off with the foot.
As Lyda from Moscow to me writes
Slightly in fleur d’orange taste,
In those letters drafts offense
At different theatrical hypocrites…
Sonya sends from Minsk
Souvenir of her ecstasies.
O, if immense is the world,
Embraced is every girl!
7
But here already “Olympiad,”
So long awaited, in the past,
And the motley Pleiades
Of the poets climbs ahead
To Sebastapol, repeating
Its victorious evening,
And with the uplifted head
Is getting there till the end.
Chercha is name of this land,
Where “from boredom you fall dead.”
But here happens variance
From the same trifles;
And giving evening, with the grip
Of hunted wolf, from entrepreneurship’s
Shackles, many thousands
Having reduced in his purse,
Buyan, in confusion and angst,
Slipped away. We thirst
To carve him out for something. I’m furious,
I attain a fearful sight,
Arrogantly demanding count,
I sit in express – and home.
Burlyuk and Vladimir something
Mumble about the trash
And bad merchants. And my
Abandoned, Selim Buyan,
Having lost quiver in war,
Leaves from Kerchans to Simfero.
I return, happy for laurel,
Still woven into a garland,
And almost from feet am falling:
On Old-Nievska on the laurel
Moves the motorcade sad.
Who moans, tearing the heart?
Wherefrom is this youth?
Ignatiev’s wife buries.
Part III
1
Must be, wormier than worms all
Is vainglory’s cheerful worm:
Of breakup Buyan will forget
And pulls, as on a shipyard
Of the court for stock exchange to repair,
The row of state papers
And, thinking Balmont to eclipse,
A new step he undertakes
To glory slippery and laughing:
General headquarters of Buyan,
Having expanded its scale,
Decides, that the two-headed eagle –
To be more pompous, and this once
Not only Crimea, but build of every race,
Living on the Earth,
Must know Buyan; and he zealously
Writes to me, making beautiful his syllable,
And offers to me his wallet.
Well, impresario is needed,
Like to every stomach dinner…
And if he also in addition
Rich, respectful, not a husband
Of some spiteful dragon,
Meddling with the family wallet,
The better: I send agreement
And the program’s trial leaflet.
For this composition of the readers
I exchanged: with report,
The futuristic cohort
Clarifying all and adjacent
To smartly chosen citations
Your painting thesis,
Hovin is planned, who, in poems,
Is generous with his eloquence.
And so as lightly to variegate
Concert, I decide surprise to give:
To call with you to ecstasy
One of the actresses.
But since their lot is – in creepy way
To read the poems, though the names
Fairly notably now sound,
A special actress I need:
I need an actress
Not from actresses, as they say.
But how to find her? Did hang
In sadness nose, and I at the cape
Of thought, saddened, went quiet.
In mind walks whole regiment
Of familiar women. But which one
From them to choose: Not similar
Any of them is to the reader,
From the strangers and ones near?
But at once, suddenly dawned
With characteristic of eagle inspiration,
At the table I sit down
And to Sonya, in ecstasy in love,
I send a telegram: “You are needed
Immediately.” – And she here
Already two days in front
Of me stands: “What do you want?”
“I’ll open the book for thee,
And you, in name of beauty,
Read to me a small fragment
From this play.” – “It is well.”
And simply, brightly and freshly
She reads. I see: a mane
Of golden rye, and splash of stream
I hear in the July noon…
I whisper excitedly: “Whose school
Did you complete?” – “Aeolus’s,
Love’s and Bacchus’s, and yours,” –
Smiling, she tells me in response,
All blue and without sin,
In such crystal simplicity…
And in delight I shout: “Stand!
Of such an actress I had need,
But if there are no actresses in the world,
Let the student be an actress girl!
Hurrah! Thus desires my whim!” –
And on the very same evening,
Dropping her off, I conducted her home:
To parents hurries Sonya
Powdered by winter, into Minsk.
Concerts in two weeks
Must start, and for now –
Dispatches have flown to the south:
I took Buyan on the sides!
2
And days go, day the day more cunning.
Some demon is a friend of mine…
With concert in Katerinoslav
Third way of poetry will start,
As headquarters-flat reports,
And to Sonya I give to know,
I melt the dream to visit her,
And with the smile of a satyr
I fall in love with women and I love them.
But Sonya’s silent. There’s no answer.
I worry. I am dazed.
I get excited. I’m outraged.
Disturbs me this silence:
Until the concert five days
Remained. I was
Unable to understand, that this
Happened, and in the heat of the moment
To replace her with another I decide,
From the shoulder, as they say.
“But, you she-devil, wait!” –
I remember, that lives here
Girl with the name Zinovka,
Near the Nieva’s waters.
She’s maiden from maidens:
Not this works, not this, -
Devil does not know, what he does! –
I asked you not to wonder,
That I’m seeking her:
In her I sense something of mine.
She’s beautiful, she is trim,
And voiced, and with dare,
And in different thoughts – there – dear,
I underline for italics…
I send with message her greetings
And in office invite her.
Wait, she is here.
And how she there could not be?
Her brains are in insanity,
That you not go, when they call
The famous in places all,
In the sight delivered…
I lead speech quickly with her:
“Now, may by you be recognized
That from today you’re an actress:
Do you understand me, I hope?” –
Flattering is proposal
For maiden “neither one nor other,”
And suddenly with her I decided.
She reads. This test
Is completely decent. I praise,
And both of us laugh,
And I her almost love…
“Till tomorrow, maiden! Express
Goes to south in seven hours.”
She stands, throwing at me daring
And ardent gaze, in which is calling.
And tomorrow morning, kissing
Me loudly, chases dreaming
And from all sides is shaking
Sonya torn into the bedroom!
Sending from Zinovka to Gurme
Candies, we sit in the train –
The heroes victorious
In their poetry circle.
3
Again meets us Buyan
With helpers on the perron;
Again I feel in the crown
Myself and again I am drunken.
With success, poems and wine;
Again with laughter and smile,
With flowers intoxicating and delicate,
Women with me meet, -
But to other pleasures I’m devoted:
I’m in love with Sonya not joking
And heated up to Sonya with passion…
Concert, pompously sounding,
Has happened. Of success glad,
Buyan calls to Elisavetgrad
Lovingly to come calls us,
But before this, in honor of success,
Rich man decides to give feast.
Again orchestra, wine and abyss
Of joy: May they all damage!
And Gordon vert, and Gordon rouge…
And Sonya with champagne pomp,
All ecstasy, rules over feast:
O, she’s not with reason called
Esclarmonde of Orleans!
I was witness of his success
On the stage, and here
Echo of fiery applause
Is still in my ears:
“Bravo! Viva! Bravissimo!” –
The youth almost moaned.
Thus glory unexpected
Comes to you, when you don’t wait.
And if Sonya in this era
Believed in her gift rare,
She would have made a career
Not less, than Bernar.
Having let loose her hair,
Instead of costume directly
With silk having pinned her appearance,
She wakened sense in hall with poems:
“Wherefrom? What is this school?
And who is her teacher?”
And the school was Aeolus,
Love and songs of the tsar!
4
She is tormented by hotel’s cell,
She hurries to leave the home,
And the veil curls with flag,
When on a bay with a stallion
She organizes races
With a stroller, carrying us,
And in a dark-blue Amazon, -
All ecstasy, all inspiration, -
Being the common attention,
Carries to Dnieper, beyond city,
Where the historical building
(To you it I will not unravel!),
Palace of Potyomkin, and there,
Although does not meet us
Taurides’ magnificent prince,
What sights! What space!
And therefore what sunniness!
And in the auto, in the stroller
We there constantly go;
And our Sonya, who to me
Is desirable truly,
Ahead, or behind us
On her stallion prances
And with looks me kisses
And inspires to Parnasus…
5
Gathering all familiar hellos
And sealing it in envelop,
We in city of Elizabeth
Give our first concert.
Success is everywhere unchanged,
And possibly, sometime hence,
Comrade Lenin, into your land,
We’ll come back to return success.
Long to the beauties is glorious
City of Elizabeth the First.
Beheaded is every man
By their hearts, as they say.
Brunettes, tall dark-skinned girls
With slightly blue squirrels –
You, southern Israelites,
From afar I recognize.
And through the city we ride,
And here inspected is whole city,
And here, like everywhere, we are stars,
And here, like there, and there, like here.
And here I’m in an amorous mood,
In love with Sonya day after day.
Might in concert Sonya foolishly
Suddenly stop. We lead her
Behind backstage hurriedly,
Urgently calling her a doctor:
We tremble for life courses…
Hot is her hand…
On the couch placed,
She is without feeling. Buyan, in pocket
Squeezing the fourth ticket
And older by couple of years,
In worry is worn from the stairs
On hallways and foyer,
Where maidens sell “kaie”
And lemonade, and does not stare
And beauties. He carries
And shouts: “Who is the doctor?”
But was found the physician,
And begins examination.
Doctor smiles. He is happy
And to her drink from the grapes
Pours into mouth. We’ll find her coat,
Driving her in an auto.
Doctor diagnoses, does not lead
With the brow: “A little heat.
Common anemia case.”
And money, like in reservoir,
Placed into pocket: “Au revoir” –
And strains with smile through the teeth…
6
And Sonya at home moans, rants
And rushes about violently in madness.
And I go into her number,
Bending to the headboard near,
And with love invigorating
Together with her I am ranting.
And I see what she does not see,
Who with her is not Crimean.
And I hear, what does not hear
Another. With whole heart
I thirst for Sonya’s healing
And with power of my love
I bring her to consciousness.
Into the calm dream she loads,
And of fairy tale she dreams:
She steps in between
In July day. Predatory falcon
Plays with a pigeon, garlands
Weaving with beaks, where the aster
Is not approached by cornflowers.
And they both talk of her tenderly,
About love they are whispering.
Echo them waves of green fields…
And birds say: “Get ready
In your heart the passion’s place
And take one of us
As a husband…” In the speech
So much passion. But only – one, two, three! –
Thunder, lightning, storms and clouds,
And the pigeon hides in her bodice,
And the falcon strong and predatory
Flies into the sky, all a fit.
She’s captured by his ecstasy, -
Self ecstasy, self impulse, -
She follows with an enamored eye
His flight, and he, once,
Soars above head, circling,
Fighting contemptuously with thunder,
And Sonya, in thirst of brave souls,
Shouts to him: “Oh, be my husband!”
7
Is not it time to go to Odessa for us –
In Odessa giving evenings?
And, having celebrated the mass,
Is it not time home to be returning?
In Odessa “Hotel of London”
For two weeks we are residing,
Giving pair of concerts
And drink “Reims’” foamy jets;
Automobiles to the fountains,
At times to estuary we are coming.
And we revise chantants,
Making dotted line in their romance…
But what could Kuylanick give me
Sometime, when sad man I became,
As on sadness I peered -
Happy before – Sonya? Afar
Thoughtless and powerless
She directs her glance,
Noticeably thins on the eyes,
Throwing phrases out of place.
Although refusal to participate
We do not hear in the concerts,
Apparently, brings her glory
Little happiness: cloudy
Is her luminous forehead,
And somehow in the evening
She calls to her the poet
With him to converse.
“Do you love me?” – “As in the past.” –
“Will you give me yourself?” – “I can’t.
Sometime later. There are things,
But… But…” – And then nothing.
“Say, you’re in love with another?”
“Of this I do not declare.”
"Probably you gave the word." -
“Yes, the by Tsar given word
Of poetry, I will keep it sacred.
But after, after. Heart is crumpled
With big disaster, but which one –
Do not ask me: I won’t respond.” –
And, cursing meeting secretly,
From room I went out angry.
8
And, despite all successes,
Having “Forgive” to his love said,
Wished Buyan to throw off his milestones
Of the entire further way.
And, despite the arrangements,
Despite all Buyan’s prayers,
I all agreements did violate
And asked for a simple hut
Instead of hotel luxurious,
Instead of wine – the spring waters…
And once making all goals goalless,
With sad Sonya, my circumstance
Tormented and tormented me,
To Peterburg soon I did leave.
And there showed to me Sonya
Such might of blizzards and snow storms
Of soul, so much bitter torment,
That I’ve forgiven her, and dawn
Of spring in my memory
She remained. To her only
I did not say the word of this
And parted with her sternly,
What next, so undeservedly,
Not knowing, how in eyes to peer,
Didn’t want new meeting with her,
Having maimed self with others,
Which compare with hers, -
For thousand days
Lost – they cannot go.
They cannot, and glory to God…
Romance ends, and pellicle
Of sadness closed the soul…
But to you, subtly-quietly,
Once gloomily, once victoriously-loudly,
“O Sonya! Sonya!” they are ringing,
The bells of cathedral of feelings.