Ее светлость леди Роксана, герцогиня фон Сонненхайм
Обрывки воспоминаний
Четверг, вскоре после шести
На вывеске заведения «Зебра» красовался черно-белый полосатый мул, осклабившийся в неприятной ухмылке. Внутри был полумрак, пахло тем самым мерзким дымом. Вдоль одной из стен небольшие перегородки отделяли столики друг от друга, образуя несколько закутков; в одном из них и оказался Вольдемар. Он высказал радость снова меня видеть и заказал вина. Надо признать, он выбрал едва не лучшее место в этой зале: здесь почти не было запаха дыма, и грохот музыки был едва слышен, не требуя от сидящих повышать голос при разговоре, так что мы приступили к беседе, не обращая внимания на изредка проходящих мимо посетителей, высматривающих, по-видимому, столь же тихий и спокойный уголок.
Поначалу наш разговор касался прежде всего предлога, под которым я просила его о встрече, пока я не убедилась, что если он и знает что-либо об артефактах или тех, кто их раздает, мне не удастся вытянуть из него даже обмолвок (впрочем, и первое, и второе казалось мне равно сомнительным; я склонна была полагать, что обо всем этом он все же ничего не знает). Наконец я позволила Вольдемару уговорить меня оставить вымышленные мною же тревоги и принялась расспрашивать его о Силе и тех, кто способен овладеть ею. О, вот об этом он способен был говорить, не переставая - мне оставалось лишь не позволять ему отступать слишком далеко от того, что я хотела знать.
...восхитительное чувство легкости, с которым направлялся разговор - так искусный всадник легкими движениями поводьев и шпор, почти невидными стороннему зрителю даже с наметанным глазом, управляет горячим конем, умело держа его в радостном и охотном повиновении...
При всем том я не заметила с его стороны магического воздействия на ход моих мыслей или же испытываемые мною чувства; да и перстень сэра Тристана, переданный им мне на время этой встречи, оставался не более, чем кольцом с сапфиром. Тем не менее все рассуждения и риторики Вольдемара не сообщили мне более того, что мне уже было известно после вечера в обществе его и его последователей, ибо он вновь говорил о достойных и способных людях, кои, отринув мирские привязанности и чувства, довольствуясь и руководствуясь только собою, воспримут Силу во всей ее полноте, и мир ляжет к их ногам. К таковым людям он относил и меня, однако же не могу сказать, чтобы мне это польстило.
Составив наконец суждение о Вольдемаре, я все же медлила заговаривать о прощании. При всей моей уверенности в том, что сам он - не более, чем то, что о нем говорила Галина, я чувствовала то ли чью-то волю, то ли чей-то замысел, не то рядом с ним, не то за его спиной. Однако, несмотря на все усилия, мне не удалось не только узнать что-либо об этом, но даже подступиться к такому разговору - и отнюдь не потому, что Вольдемар был в чем-либо скрытен, но потому, что сам, похоже, не сознавал того, что оказался пешкой на чужой доске.
...однако пешка, дойдя до дальней горизонтали, может стать любой фигурой... кроме короля... и не пешка выбирает, кем ей стать...
Очередной посетитель, заглянувший в закуток, где мы говорили, почему-то не прошел дальше, а остановился напротив нашего столика. Вольдемар обернулся к нему, и по лицу его я поняла, что он узнал подошедшего, и хотя не ожидал этой встречи, все же рад ей, что он тут же подтвердил, воскликнув: «Привет, а ты тут как?..» - однако подошедший, не обращая на него ни малейшего внимания, а глядя только мне в лицо, выкрикнул на всю залу «Это она!» и набросился на меня с ножом, причем я даже не успела заметить, как и откуда он успел его выхватить.
...пришелся мне в плечо; сердце остановилось, пропуская удар, второй... и с усилием забилось вновь, и я снова смогла дышать; бледное лицо отскочившего к стене Вольдемара, его голос, как из-за крепкой двери: «Ты чего, Сашк? Да чего ты?..», рука нападавшего, отведенная для нового удара; в лицо - но он отшатывается, а мне сделанного усилия оказывается довольно, чтобы задохнуться, чтобы перед глазами зашатались стены и люди, и я едва успеваю подставить руку под летящий в грудь нож, рукав сильней намокает красным и тяжелеет, горло перехватывает судорогой, невозможно вдохнуть, колени дрожат, готовые вот-вот подломиться, да что же это, а нож снова приближается, нечем дышать, тело словно налито свинцом, но в последний миг все же повинуется, лезвие полосует предплечье, в глазах начинает темнеть, и приходится схватиться за стол...
Нападавший рухнул мне под ноги; за ним возвышался сэр Тристан, и взгляд его был тяжел. Мне было все так же нехорошо, воздуха не хватало, голова кружилась, горло и грудь горели огнем. Отпустив стол и сделав шаг, я тут же поняла свою опрометчивость, однако Георгий Николаевич крайне своевременно оказался рядом и помог мне удержаться на ногах. Высказав сэру Тристану пожелание расспросить и нападавшего, и Вольдемара, я с помощью Георгия Николаевича покинула закуток, где увидела магистра и по его лицу поняла, что он чрезвычайно встревожен моим состоянием. Лишь теперь я поняла, что в зале царит суматоха и расслышала выкрики «Драка! Милицию!». Я несколькими словами заверила собравшихся в том, что беспорядок окончен (с ужасом чувствуя, что и говорить мне становится все труднее) и, поддерживаемая магистром и Георгием Николаевичем, покинула это заведение и добралась до нашей повозки. Сэр Тристан вышел следом за нами, одной рукой таща потерявшего сознание несостоявшегося убийцу, другой же волоча тщетно пытавшегося вырваться из его хватки Вольдемара.
...мир сжался до вдоха и выдоха... самой тяжелой работы на свете...
Голова кружилась, дышать становилось все трудней, и сердце билось все реже и тяжелее. Даже сидя в повозке, мне не удавалось держаться прямо без помощи. Выражение лиц моих спутников говорило мне едва ли не больше, чем то, что я чувствовала. Магистр склонился, рассматривая что-то в моих глазах, затем тихо и горько произнес «Похоже, это яд...» и с решимостью и надеждой потащил из-за ворота священный символ. Однако память моя еще служила мне; и хотя здесь нельзя было полагаться на то, что попало сюда вместе с нами из Сонненхайма, но... Я дотянулась до скрытого под грубой вязаной рубахой кошеля и, вытащив непослушными пальцами коробочку с притертой крышкой, вложила ее в руку магистра - молча, ибо мне уже не хватало дыхания говорить. Георгий Николаевич разрезал пропитанный кровью рукав, и магистр начал наносить на мои раны мазь с прохладным и свежим запахом трав, от которого сразу стало легче дышать, а на глаза едва не навернулись слезы.
...запах лугов возле замка после весеннего ливня...
Я смогла наконец выпрямиться на сиденье повозки и, пожалуй, попытайся я сейчас встать, мне удалось бы и это, хотя голова все еще кружилась. В ушах более не шумело, сердце застучало чаще и ровней, в глазах прояснилось. Магистр вернул мне коробочку и выразил радость тем, что мазь, по-видимому, сохранила свои целебные свойства и в этом мире. Он все же настоял на том, чтобы прочесть надо мной исцеляющие молитвы, и хотя возможности его в этом мире были невелики, все же мне стало много лучше.
...лишь сейчас я поняла, как чудовищно жестоко и несправедливо было бы умереть здесь, в этом мире, на серой грязной улице, видя бессильное отчаяние в глазах стоящих надо мною...
Я выбралась из повозки; сэр Тристан на мой вопрос сообщил, что о пленниках можно не беспокоиться, поскольку оба сейчас лежат без чувств в «багажнике» повозки. Приблизившись, Георгий Николаевич протянул мне сверток с бинтами и местной тонкой корпией и кивнул на раны, переставшие уже кровоточить:
- Все же лучше перевязать.
...крепкие уверенные руки, не давшие упасть... явившийся по первому зову и с тех пор остающийся рядом, ничего не прося взамен... не в Сонненхайме - здесь, где нет благородных людей...
- Мне неудобно перевязывать одной рукой.
Усмехнувшись обычной своей кривой усмешкой, Георгий Николаевич принялся накладывать повязку, справляясь с этим довольно ловко; однако же магистр наблюдал за его работой, несколько недовольно покачивая головой. Лицо сэра Тристана, как почти всегда, ничего не выражало.