Серенада Солнечной долины              Марк Шехтман
На главную

Лето 1944. С афиши на фасаде кинотеатра "Форум" чуть улыбался симпатичный тромбонист в очках. Его окружали музыканты, лыжники, танцоры, скользила по льду девица на коньках. Фильм назывался "Се­ренада Солнечной долины". "Еще одна голливудская комедия", – поду­мал я и хотел пройти мимо, но что-то заставило остановиться…

Демонстрировался киножурнал – сеанс только начался.

То, что произошло дальше, объяснить трудно: я был настолько оше­ломлен, что с середины фильма вообще перестал воспринимать проис­ходящее на экране, и в памяти ничего не осталось: великое до меня с первого раза не доходило. Несколько дней я тщетно пытался вспом­нить хоть одну мелодию, сцену, эпизод, но прошла неделя, пока понял, что должен посмотреть "Серенаду Солнечной долины" снова. Фильм демонстрировался по всей Москве, но мне опять захотелось на Садовое кольцо – любил я "Форум".

Сегодня зал почти полон. Голливудская комедия оказалась не та­кой, как я думал – в ней снимались Гленн Миллер и его оркестр! По­добной музыки я еще не слышал – ведь, кроме хрипящих патефонов и московского радио, тогда ничего не было! Начинаю понимать, что Миллер останется со мной навсегда, на всю жизнь. Оркестр оглушил и ослепил – никогда раньше, даже в кино, я не видел биг бенд, и мои тогдашние радиокумиры – Утесов, Рознер, Цфасман – сразу померкли. Не только само исполнение, каждая нота, аккорд, нюанс, но каждое движение, взгляд, вздох музыкантов Миллера – подлинное совершен­ство. Возвышение, на котором стоял басист, подчеркивало важность его инструмента. Солируя, он успевал дуть на пальцы, словно обжег их о раскаленные струны. Волна восхищения проносилась по залу, когда внезапно саксофонисты на секунду выворачивали инструменты вправо или когда в знаменитом "In the mood"1 тромбонисты, поочередно скрещивая кулисы, замирали на самой нижней, уже неслышной ноте глиссандо. А вокал! Голоса чистые, без чрезмерных модуляций вели мелодии с тонким, едва уловимым юмором. Не было в них слащавой пошлости и самолюбования, присущих многим эстрадным испол­нителям. Через много лет, прослушав пластинку "Серебряные голоса Гленна Миллера", понял – лучше их не назовешь! Театральные репе­тиции всегда интереснее спектакля – это я знал с детства, но оказалось, что так и с оркестром. Сцена репетиции "Чаттануги-чу-чу" – настоя­щий шедевр! Справа от оркестра играет в карты состав мужского квар­тета, слева, за столом, вяжет девушка. Музыканты одеты как попало – свитера, лыжные куртки. Славный парень Текс Бенеке в бейсболке с лихо заломленным козырьком насвистывает вступление, поет. Ему отвечает мужской квартет. К ним присоединяется девушка. Четырех­голосая гармония заставляет забыть обо всем, я плыву в ней, не чув­ствуя под собой кресла. Теперь Текс поднимает саксофон, и оркестр, усиливая свинг, имитирует набирающий скорость поезд. Он движется все быстрее и вот уже вырвался на простор, его пытаются догнать тем­нокожие чечеточники братья Никольс. Бурно выражать эмоции совет­ская публика не приучена, но что творилось в зале, когда началась эта танцевальная погоня! В финале пышный хэппи-энд: на льду Соня Хейни – фигуристка с мировым именем. Но после "Чат­тануги" ее пируэты и прыжки выглядели банально и впечатления не оставили.

Вспыхнул свет, и я спешу взять билет на следующий сеанс. Однако посмотреть фильм еще раз не удалось: по Садовому кольцу к "Форуму" приближаются десятки тысяч пленных немцев. Я остаюсь в толпе – это зрелище пропустить нельзя, а фильм сойдет с экранов еще не скоро.

Немцы, удивленно озираясь и соблюдая строй, идут с московского ипподрома, мимо Белорусского вокзала на Павелецкий. Лица небри­тые, усталые, рваные серо-голубые мундиры. Впереди генералы. Эти

                                                                                                                                                                                                     

1 "In the mood" – "В настроении" (англ.) – популярнейшая танцевальная пьеса. На­писал ее саксофонист и композитор Джон Гарленд в 1939 году. Многие десятилетия, вплоть до настоящего времени, пьеса остается в репертуаре оркестров всего мира.

выбриты, начищены высокие сапоги, светло-серые, тонкого сукна ши­нели с красными отворотами. Держатся надменно, по сторонам не гля­дят. Совсем недавно они стояли на пороге столицы, смотрели в цей­совские бинокли на кремлевские башни. И вот теперь входят в Москву под конвоем пеших и конных автоматчиков. Столпившиеся на тротуа­рах москвичи молча глядят на них. Рядом с колоннами пленных мед­ленно движется грузовичок-полуторка. В кузове киноаппарат на тре­ноге – немцев снимают операторы кинохроники. Непривычно тихо на самой оживленной магистрали Москвы. Только многотысячный стук ботинок и позвякивание солдатских котелков. Мелодии Миллера все еще звучат во мне, но какой диссонанс с медленным маршем пленных! Шествие продолжается долго. Проходит последний батальон, и появ­ляется техника, но не трофейная. Поливочные машины в несколько рядов вплотную одна к другой заполняют широченный асфальт. Песка и грязи немцы нанесли на удивление много.

Толпа на тротуарах быстро тает. Пора возвращаться. Я иду по Садо­вому кольцу и на улице Кирова сворачиваю к центру. Там, у Политех­нического музея остановка моего трамвая. Даже сегодня не могу равно­душно пройти мимо отделанного красным гранитом творения Ле Кор­бюзье. Массивные боковые крылья здания покоятся на стройных ко-лоннах. Как они выдерживают тяжесть многоэтажного строения? Про­хладный полированный гранит охлаждает мои потные ладони. Расстав­шись с Корбюзье, пересекаю Бульварное кольцо и напротив Почтамта сворачиваю во двор. Ехать домой расхотелось, а здесь, на девятом эта­же красного кирпичного дома живут наши друзья, и я подумал, что ма­ма у них. Она действительно была там и ушла полчаса назад. Я оста­юсь. Гости, как всегда в этом доме, приходят и уходят. Просят расска­зать о марше пленных. Юлик спасает меня и уводит к себе. Он намного младше, но с ним тоже интересно. В этом доме время бежит незаметно, здесь засиживаются допоздна, но мы с мамой всегда уходим раньше: надо успеть домой до комендантского часа. Засиделся и я, а когда опомнился, было уже поздно. Распрощавшись, побежал к трамваю и успел на последний, но он только до "Нефтегаза". В первом вагоне не­сколько женщин, в прицепе, кроме спящего кондуктора, ни души. В этот поздний час московские улицы словно вымирают, и трамвай мчится, минуя остановки. Может, успеем? Вот и "Нефтегаз". Не ус­пели: комендантский час уже наступил – на часах 12.05. Запоздавших пассажиров ждет пожилой милиционер. Он мирно покуривает само­крутку и, когда мы выходим из трамвая, нехотя поднимается. "Ну, что, гражданочки, пойдемте потихоньку? Здесь недалеко, две остановки. Вы уж извините – до утра придется посидеть. Такой порядок", – со­чувственно говорит он, не забыв пересчитать нас, и сдвигает за спину съехавший карабин. Ничего, в общем, особенного, с ребятами из моего класса это уже не раз случалось. Но у меня в кармане финский нож, ко­торый я выклянчил у Юлика. Милиционер не оборачивается, послуш­но идем за ним. Я последний. Выбросить нож в траву – не заметят, но жалко, а оставить – страшно. Знал бы я тогда из-за чего рискую! В ми­лиции допрос легкий, формальный. К пассажирам трамвая относятся с явным пренебрежением – по ночам сюда приводят посетителей поин­тереснее. Имя, фамилию, год рождения, адрес дежурный записал в журнал, уплатили по 10 рублей штрафа, и я с облегчением вздыхаю. А если бы обыскали? Об этом лучше не думать. Теперь остается сидеть до утра на расставленных вдоль стен скамейках. Вот и первый ночной посетитель: два солдата комендантского патруля, выкрутив полупьяно­му инвалиду за спиной руки, швырнули его в угол, за ним полетел костыль. Голова инвалида с глухим стуком ударилась о стену, он сполз на пол и несколько секунд молчал. Штанина задралась, обнажив бле­стящий коричневый протез с никелированными застежками.

– Я на фронте ногу потерял, чтоб вы, суки, здесь отжирались в ты­лу! Мусора, падлы легавые… – захрипел он, но продолжить ему не да­ли: последовал профессиональный удар в челюсть, звякнули медали, и, растянувшись на полу, инвалид затих. Испуганно замерли женщины. Прошло несколько минут. Тело инвалида дернулось, изогнулось в су­дороге, еще раз и еще, и вдруг забилось, как выброшенная на берег ры­ба. Заколотилась на деревянном полу голова, глаза, обнажив белки, закатились, из приоткрытого рта пошла густая белая пена. Но патруль­ные костоломы знали свое дело: продолжая разговор и посмеиваясь, один сел инвалиду на ноги, другой – на грудь и придержал руками го­лову. Судороги постепенно затихли, глаза закрылись, дыхание стало ровным, и глубокий сон сковал инвалида. Милиционеры в происходя­щее не вмешивались: дежурный что-то писал. Староват он был для лейтенанта. Другой – помоложе, улыбаясь и прикрыв ладонью теле­фонную трубку, вел амурный разговор. Патрульные снова ушли – до утра еще далеко. Возвращались они еще два раза. Первым приволокли пьяного. В ответ на вопросы он что-то мычал и с безмятежной улыбкой мгновенно уснул на полу. Второго – откровенно бандитского вида – в милиции знали. "Ты еще гуляешь?" – удивился дежурный и сразу от­правил в камеру. Лязгнул засов на двери, и снова стало тихо. Через час за ним подкатил "черный ворон". Дежурный приподнял штору затем­нения и выглянул. Небо за окном посерело, часы на стене показывали 4. Еще два часа сидеть. Женщины давно успокоились. Одна спала, бес­помощно уронив на плечо голову. Другая, полузакрыв глаза, быстро-быстро вязала двумя крючками, изредка поглядывая на свою работу. "Хорошо вяжет", – вспомнил я девушку из "Чаттануги". Третьей, самой симпатичной, дежурный разрешил читать за своим столом – там свет­лее. Еще две, беззвучно шевеля губами, продолжали начатую в трамвае беседу. Как они слышат друг друга? Милиционер, который привел нас, тихо дремал на табуретке в углу, поставив между ног карабин. Голова его склонялась все ниже, ниже, подбородок касался груди, милиционер вздрагивал, открывал на секунду глаза и выпрямлялся, но тяжелые ве­ки слипались снова. Глядя на него, чувствую, что сон одолевает и меня. Чтобы не заснуть, вспоминаю мелодии из фильма, и вдруг словно про­валиваюсь, а очнувшись, вижу, что минутная стрелка почти не сдви­нулась. Сон освежил ненадолго и, откинувшись на спинку скамейки, я закрыл ладонями лицо – почему бы не подремать часок?

…Снова толпа на тротуаре у "Форума". На асфальте – немцы, бата­льон за батальоном, и нет им конца, а впереди – генералы в шинелях с красными отворотами. Шагают они сейчас быстро и четко, но не зна­менитым гусиным шагом, а легко пританцовывая и чуть касаясь ас­фальта. И во всю мощь звучит над Садовым кольцом "In the mood"! Пе­ред очередным батальоном появляется Текс Бенеке. Генерал злобно смотрит на него и отстает. Опустив саксофон, Текс насвистывает, за ним появляются черные танцоры. Подхватив генерала под руки, они пародируют эсесовский гусиный шаг.

…Ритм вдруг сломался, странный перезвон вклинился в мелодию, бросив генерала, исчезли танцоры, солдаты сменили шаг и, шаркая рва­ными ботинками, медленно пошли вразброд…

Я открыл глаза. "Широка страна моя родная", – прозвенели позыв­ные московского радио, затем куранты пробили шесть. "С добрым ут­ром, товарищи!" – сказал диктор. "Доброе утро, – повторил дежурный, – все свободны. В следующий раз возвращайтесь пораньше и на трам­вай не опаздывайте".

Инвалида не тревожили, он все еще спал. На губах у него засохла пена. Второй пьяный, пошатываясь, поднялся и уплатил штраф.

Мы вышли из милиции и, попрощавшись, разошлись. Начинался новый день. Заливались птицы, деловито пробежали две собаки, про­звенел первый трамвай. Несколько крытых военных грузовиков про­ехало по шоссе на восток. Дворник с метлой и совком трудился на тро­туаре. Я зажмурился от утреннего солнца, потянулся и пошел домой, было близко – пять минут ходу. Странно, мама не волновалась и спо­койно встретила меня. Когда она отвернулась, я спрятал нож в печке. Вспомнил о нем осенью, когда пришла пора топить. За лето нож про­ржавел насквозь – сталь оказалась дерьмовой. Он мог обойтись мне в пару лет исправительных лагерей.

…Почти через 20 лет, зимой 1963 года, "Серенада Солнечной доли­ны" появилась на экранах вновь. Я взял с собой сына – пусть перво­клашка тоже посмотрит. Погас свет, послышалась музыка, на экране появились силуэты джазменов. Сын потянулся ко мне. Широко откры­тые глаза его светились в темноте. "Папа! – сказал он, – во!" – и поднес большой палец к моему лицу. В отличие от меня, он сразу принял фильм и долго считал "лучшим в мире".

Прошло еще четверть века. Из передававшихся в радиорекламах секундных отрывков мой младший сын полностью смонтировал мело­дию "In the mood" на магнитофоне! Но посмотреть фильм ему не привелось. Может, когда-нибудь снова покажут.