moskowholiday
Каникулы в Москве Марк Шехтман
"…Ты не выглянул, сынок, не помахал рукой. Грустно было возвращаться с вокзала одной. И в комнате нашей стало так одиноко, так пусто, что я испугалась: вдруг больше никогда не увижу тебя… Сегодня утром стою на кухне у столика – гудят примусы, разговаривают соседки. И сквозь этот шум слышу: странный хрип доносится с черного хода. Вышла и вижу – твой кот Тигр просунул голову в лестничную решетку под перилами и повис над пролетом. Повесился без тебя с тоски. Еще несколько секунд и он бы задохнулся. Еле успела вытащить. Сейчас Тигр уже отошел, успокоился и мурлычет у меня на коленях, а я пишу тебе письмо…" Мама неумело нарисовала кота. Он похож на большую сардельку, из которой все в одну сторону торчат пять одинаково загнутых на конце палочек: четыре – лапы, пятая, длиннее – хвост. Застрявшая в железной решетке голова свернута набок, свесился высунутый язык. Смотрю на печать: письмо отправлено 17 июня 1941 года. Почти сорок лет хранил его, пока не исчезло в предотъездной суматохе…
* * *
Я сразу увидел отца и, схватив маленький свой чемодан, первым выскочил из вагона. Даже с соседями по купе не попрощался. Отец ждал на перроне под застекленным ангаром Киевского вокзала. Мы обнялись и сквозь густеющую толпу стали пробираться к выходу. Группы элегантно одетых людей, военные в незнакомой форме спокойно продвигались к поданному на соседний путь поезду. Чужая речь слышалась то здесь, то там. Многие шли с женами и детьми. Носильщики толкали тележки с добротными, кожаными, в разноцветных наклейках чемоданами. Спешащие к выходу пассажиры удивленно смотрели им вслед. Оглянулся и отец, но не сказал ни слова.
На залитых солнцем ступеньках мы остановились. Впереди широкая привокзальная площадь. Высокие дома выстроились на другом берегу Москва-реки. Зачем слетелись сюда вороны? Вот первое, что пришло в голову, когда я поднял глаза. Но это были не вороны: черные клочья сгоревшей бумаги кружились в воздухе и медленно опускались на асфальт. Прибывшие в Москву пассажиры глядели на темное небо за рекой – там тоже кружился пепел – и тихо переговаривались. "Говорят, иностранцы архивы жгут в посольствах. Скоро узнаем, правда ли это", – уклончиво ответил на мой вопрос отец, но объяснять не стал. Значит, правда. Перед отъездом из Киева я уже слышал об этом. Сколько должно быть посольств, чтобы засыпать пеплом столицу? Может, жгут бумаги не только иностранцы? Кто еще? Почему именно сейчас? Много вопросов мог я задать, но кто на них ответит?
Перед вокзалом новшество: мототакси. Неплохо бы проехаться по Москве – на мотоцикле я еще не катался. Но он без коляски, на одного пассажира, и чемодан положить некуда. Поэтому на стоянке ни души. Рядом в ожидании обычных такси безнадежно застыла над чемоданами и мешками скучная, длинная очередь. Спускаемся в метро – этот радиус пока только до Курского вокзала. Дальше – в трамвае. Стоим на площадке переднего вагона. Две девчонки через стекло поглядывают на меня, шепчутся, смеются. Что они увидели? Я оглядел себя и, ничего смешного не обнаружив, пожал плечами, а они захохотали еще сильнее, и одна, вытаращив глаза, показала мне свой острый, ярко-красный язык. Я отвернулся. Две дуры. Что с них возьмешь? Лучше на Москву посмотрю. Но перед глазами снова клочья черного, как воронье, пепла. Что все-таки жгут?
…Первая неделя каникул прошла незаметно. Наш район – Перово Поле на город совсем не похож. Перед деревянными домами поросший травой пустырь, где пасутся козы. За ним, в полукилометре, пятиэтажные дома – "американки". Несколько лет назад их вместе с заводом "Прожектор" построили американцы. Здесь пепел над головой не летал, и я немного успокоился. Сожгли уже все или на окраине просто жечь нечего. Кварталы бревенчатых домов, огороженные штакетником сады и огороды. Электричества нет ни в домах, ни на улице. Но воду уже набираем не в колодцах, а в колонках на перекрестках. По утрам горланят петухи. Иногда слышно недовольное мычание коровы. В сарае визжит от жадности здоровенная соседская свинья. Когда ее кормят, визг ненадолго умолкает. Кудахчут во дворах куры. А с вечера и до утра непрерывно лают собаки. И это Москва? Настоящая деревня!
Отец все дни занят, и я без дела болтаюсь по улицам, где пусто, тихо и нет ничего интересного. Ни машин, ни трамваев. Нет магазинов, скверов, всего, к чему привык в городе. В деревне хоть лошадь попадется. А на этих полудеревенских улицах и людей не увидишь. Хорошо, что в заводском клубе каждый вечер показывают новый фильм. Посмотрел "100 мужчин и одна девушка". В Киеве перед отъездом мы с мамой его уже видели. Оркестр Стоковского оставил равнодушным, но в Дину Дурбин я влюбился с первого взгляда... Скучно здесь. Вся надежда на Якова. Он уже несколько дней обещал взять меня в Музей изящных искусств. И вот сегодня, в воскресенье, наконец собрался. Отец должен закончить работу и остается. Мы выходим. День сегодня неожиданно пасмурный, холодный. Сильный восточный ветер гонит вереницы тяжелых облаков. Странный шум доносится с шоссе. Кажется – гремит бесконечный поезд, но ближайшая, Московско-Рязанская железная дорога совсем с другой стороны, и до нее километра три.
Уже у калитки нас окликнула соседка из дома напротив: по радио объявили, что в 12 часов будет передано важное сообщение. Я позвал отца, и мы втроем вошли к ней – в нашем доме радио еще не подключили. Соседку зовут Аня. Видно, что она неравнодушна к Якову. Он пытается шутить, но неудачно. По радио передают какие-то дурацкие песни. Ждем. Что это может быть? Внешне отец, Яков и Аня спокойны, говорят о пустяках, но вижу, что нервничают. Их напряжение передается мне. В 12 выступает Молотов. Мы не глядим друг на друга, слушаем. Молотов перечисляет города, которые бомбили немцы, и когда называет Киев, колено мое начинает дрожать: в Киеве мама. Прижимаю его рукой – дрожит. Прижимаю сильнее – вместе с коленом дрожит рука. И стыдно мне, ох, как стыдно! Но не потому, что дрожит колено – нет! А почему – сам не знаю!
"…Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!" – закончил свою речь Молотов, а мы не осмеливаемся спросить: где же Сталин? Почему не выступил сегодня!
– Да… Такое, как в 39-м, уже не повторится, – только и сказал отец. – Мы им не Польша… и не Франция… Но они ведь тоже не Польша…
Мне очень хотелось услышать, что скажет Яков – он парашютист и демобилизовался три года назад. Но промолчал Яков.
– Вы все-таки поезжайте, пока еще можно, – предложил отец. – Иди, знай, когда снова выберетесь. Потом будет не до того.
Мы на шоссе у трамвайного круга. Так вот откуда этот шум: сплошной поток военных машин движется на запад, к Москве. В обе стороны, насколько хватало глаз, прямое, как стрела, шоссе буквально запружено машинами. Но везут всякий хлам, который обычно оставляют в покинутых летних лагерях: сколоченные из досок скамейки, стенды с фотографиями отличников боевой и политической подготовки, щиты с наклеенными газетными вырезками, таблицами, графиками и простреленными в клочья мишенями, портреты вождей, набитые исписанными листами ящики письменных столов. Кому это нужно на войне? Вереницы черных легковушек М-1 с армейскими номерами. "На них – что, воевать собираются? – думаю. – Где же артиллерия, танки?" Но техники не видно. Появится иногда на прицепе игрушечная противотанковая 37-миллиметровая пушка, и снова служебные автобусы и грузовики с хламом. В редкой машине, кроме водителя, еще кто-то. Порывистый ветер временами срывает с низко нависших облаков мелкий колючий дождик. Как все это непохоже на грозные парады 1 Мая и 7 Ноября! На залихватские кадры из фильма "Если завтра война"! А песню с тем же названием мне теперь и вспоминать противно!
– Где армия? – хочу спросить у Якова, но он на меня не смотрит. Ведь и ему не по себе. Да и не любит он болтать. Трамвай наш почти пуст. Вид у считанных пассажиров растерянный. Растерянными выглядят девушки – кондуктор и водитель. Молча смотрят они на ползущие грузовики. Молча глядят на грузовики москвичи с тротуаров, из окон. Застыли на перекрестках растерянные милиционеры. И мне кажется, что все эти люди стали чем-то похожи друг на друга…
Вот она и пришла – война. Наступило "завтра". Дождались…
За несколько дней Москва преобразилась неузнаваемо. Люди озабочены. Все куда-то спешат. Очереди за газетами были и раньше, но сейчас у газетных стендов вообще не протолкнуться. В парках разворачивают зенитные батареи, устанавливают прожекторы, выкладывают мешки с песком для укрытий, копают глубокие канавы-щели, а на площадках, будто ничего не случилось, играют дети. Связисты сматывают провода с тяжелых катушек. Но, как всегда, сдвинув на лоб очки, невозмутимо вяжут бабушки и голуби толкутся у их ног. На Пушкинской площади у здания "Известий" на щитах плакаты – Окна ТАСС. Вот самый популярный:
Каждый ариец должен быть
Белокур, как Гитлер,
Строен, как Геринг,
Красив, как Геббельс.
В толпе смеются. Плакаты действительно смешные. Кривоногий брюнет Гитлер со знаменитой своей прядью. Тучный, утонувший в собственном сале Геринг. Особенно удачно получился Геббельс – настоящая крыса. Есть на плакатах и Муссолини. Зад его кокетливо, как у женщины, оттопырен. Почти вся голова – огромная нижняя челюсть, над ней маленький, как воробьиный клюв, нос и под пилоткой с кисточкой совсем уже микроскопический лоб. Никому раньше не известный Антонеску изогнулся перед немецкими сапогами.
Что такое Антонеску?
Много шума, много треска.
Стал шершав его язык:
Сапоги лизать привык.
Женщины в косынках заклеивают стекла витрин, окна учреждений, жилых домов белыми крест-накрест полосами бумаги. Говорят, во время взрыва они не дадут стеклам разлететься. Может быть, так оно и есть, но разве Москву будут бомбить? Кому пришло в голову такое? Кто вообще осмелится полететь к столице?
По вечерам темень – не горят уличные фонари, погасли и так немногочисленные огни реклам. Затемнение я уже видел в Киеве во время польской войны. Но тогда, в сентябре 39-го, оно воспринималось как забава. Сейчас все по-другому. Непривычно медленно пробираются автомобили с погашенными фарами, окна в домах наглухо зашторены. Пробьется полоска света – сразу свистки патрульных милиционеров. Посыплются над темным трамваем искры – вот и все освещение. Даже папиросного огонька не увидишь. Переходить по вечерам улицы стало опасно. Мы, правда, не страдаем: на окраине и так темно, да и транспорт по улицам не ходит. Неужели немцы долетят до Москвы? В магазинах очереди все длиннее, товаров все меньше, а пьяных больше – водка пока еще продается свободно. Вообще пьяные на столичных улицах – не такая уж редкость, но сейчас они почему-то больше бросаются в глаза. Особенно молодые ребята, лет 15-16. Через несколько дней по вечерам начались тревоги. В первый же вечер, только взвыли сирены, в направлении прожекторного завода пронеслась, роняя зеленые искры, сигнальная ракета. С треском и шипением летела она так низко, что хотелось пригнуться. А ведь кто-то запустил ее. Столько лет вылавливали шпионов, а нашелся же еще один. Один ли? Фантастические слухи поползли и наутро разрослись до абсурда. Говорили даже, что в трех кварталах от нас, на Зеленом проспекте, высадился немецкий десант. Хотел бы я знать, кто сочиняет эти небылицы? И все-таки в глубине души я доволен, хотя и не осмеливаюсь сказать: наконец, все стало на свое место. Исчез в газетах и на радио насквозь фальшивый тон, которым говорили обо всем, что связано с Германией. Исчезли ссылки на немецкую прессу, цитаты из выступлений главарей.
– Надо бы сфотографироваться вместе. На этот раз война так быстро не кончится, – сказал через несколько дней отец. Так мы и сделали: 27 июня, в пятницу, сфотографировались в центре Москвы и пошли смотреть первые военные хроники. Маленький и раньше полупустой кинотеатр "Новости дня" в начале Цветного бульвара теперь самый посещаемый. Но ничего радостного в кинохронике нет. Взрывы, пожары, движутся подкрепления к фронту, в тылу – митинги, собрания, речи. Мобилизованные получают форму, оружие. Женщины становятся за станки.
5-го июля телеграмма. Несколько слов всего: "Я оставила Киев. Целую. Мама". Куда она выехала, оставалось загадкой: въезд в Москву наглухо зарыт с первого дня войны. Отца направили на новую работу – маскировать военные объекты. А меня он отослал в летний лагерь.
Лагерь размещался в Доме творчества художников, в лесу, на берегу озера Сенеж. На другом берегу, в нескольких километрах, видны сквозь зелень белые строения – там знаменитая командная школа "Выстрел". В первый же день директор отобрал маленький театральный бинокль, который дал отец.
– На тот берег смотреть в бинокль запрещено, – сказал он.
– Почему?
– Снайпер заметит блеск стекол и выстрелит, а мне потом отвечать. Верну твоему папе, когда приедет.
Он говорил это, повернувшись к солнцу у самой воды, и стекла его очков сверкали ничуть не меньше, чем линзы бинокля. Неужели он сам верит тому, что говорит? Ведь даже я знаю, что на таком расстоянии винтовка беспомощна – далеко. Что за болван! А еще взрослый. Спорить с ним бесполезно. Неужели и я когда-нибудь стану таким?
Писем от мамы все нет. Где она? Зачем ей было уезжать? Неужели немцы дойдут до Киева?
Сирены воздушной тревоги доносились из Солнечногорска, к ним привыкли и не очень реагировали. Прятались послушно в щель, и через несколько минут выходили. Так было и 22.07.41 г. – ровно через месяц после начала войны. Мы спустились, как обычно в щель, посидели, но когда вышли, увидели, что небо над Москвой освещено. Метались лучи прожекторов. Медленно пересекались неровные цепочки цветных огоньков. Молниями вспыхивали разрывы зенитных снарядов. Их было множество, больше, чем звезд в ясную ночь. Казалось, все небо покрылось мерцающей сетью. Розовое зарево поднималось над городом и постепенно заняло полнеба, а над самой землей оно раскалялось все ярче, становилось все красней, даже смотреть было больно. Иногда огненное пятно горящего самолета скользило вниз и таяло в зареве. И все это происходило в полной тишине: Москва лежала в 60 км. Мы молча глядели на зарево и ничего не понимали. Наконец какой-то умник радостно закричал:
– Я понял, откуда зарево! Горят сбитые немецкие самолеты!
– Что-то маловато их падало для такого зарева, – ответил я, да и ребята не очень обрадовались. И вообще, если даже сбили столько самолетов – горят ведь они в городе, среди домов! Но простая истина – горит Москва – в голове не укладывалась. Гореть может Лондон, Ковентри, Шанхай, Берлин, Мадрид, Варшава – любой город на Земле! Но Москва? Никогда!
Тишина неожиданно прервалась: отбомбившись, немецкие самолеты волна за волной возвращались прямо над озером. По ним откуда-то безрезультатно постреливали. Нас снова загнали в щель. Щенок Тимка увязался, как всегда, за нами, но воспитательница Софья Григорьевна его не впустила.
– Начнет лаять – немцы услышат, – заявила она.
– Услышат на самолете? – с иронией спросил наш признанный военный специалист, изобретатель и теоретик Сашка Данилов.
– У немцев даже на самолетах есть специальные – как это называется? – звукоулавливатели, понятно? – безапелляционно отчеканила Софья Григорьевна.
– Услышат сквозь шум моторов? Ведь даже сейчас, когда немцы летят, мы на земле с трудом слышим друг друга, – удивился Сашка.
– Я знаю, о чем говорю. У меня муж военный! – В голосе ее прорывались истерические повизгивания. – И нечего тут переглядываться, дурочку из меня делать!
Мы умолкли. В том, что она не дурочка, а самая настоящая дура, сомнений ни у кого не было, но как она в темноте видит, что мы переглядываемся? Щенок обиженно скулил и скребся под самой дверью убежища, но Софья Григорьевна считала, что отдельно взятого щенка немцы бомбить не станут. Где ей понять, что все бомбы уже сброшены на Москву! Такая же дура, как наш директор. Или притворяются оба? Поди, разбери этих взрослых!
На другой день – ясное, безоблачное утро. Озеро спокойно. В зеркальной воде отражаются кудрявые деревья на другом берегу. Щебечут над водой ласточки. Ничто не напоминает о вчерашнем. Но часам к 10 запылила дорога вокруг озера: командная школа "Выстрел" отправлялась на фронт. Духовой оркестр, как на параде, шагал впереди. Только вид у курсантов совсем не бравый. В касках, навьюченные подсумками и вещмешками, через плечо скатки, нестройно шагают они по обеим сторонам дороги. Винтовки новые, полуавтоматические, с примкнутыми плоскими штыками. А на дороге один за другим выплывают из пыли закрытые грузовики, зеленые автобусы – тоже с курсантами. Молча глядим на солдат. Лица потные, красные. И сквозь забивающую дыхание пыль явственно проступает аромат алкоголя. Мы в шоке! Как такое может быть? Казавшиеся почти святыми красноармейцы пьяны, как уличные забулдыги, которые шатаются по Москве."Смотрите, ребятки, смотрите: больше нас не увидите – всех поубивают!" – сказал курсант, сунул нам плитку шоколада и, отдав зачем-то растопыренными пальцами честь, прошел мимо. Он явно был расстроен, чуть пошатывался, и от него густо несло перегаром. Сашка Данилов стоял по другую сторону дороги и слов курсанта, конечно, не слышал. "Так прямо и сказал? Что всех поубивают?" – несколько раз переспросил он. Не верил мне. Я бы тоже не поверил, и решил больше не повторять слов курсанта. Мы стояли на обочине, глядя на солдат, пока все не прошли. Пыль долго еще висела над дорогой – не было ветра в тот день. Опустела знаменитая школа "Выстрел", и стало нам, мальчишкам, тоскливо. Не хотелось смотреть в бинокль, хоть теперь и можно. И подаренный шоколад мы даже не развернули. А вечером снова тревога, снова в щель. Так будет и завтра, и послезавтра. И каждый вечер прожектора, медленные цветные пунктиры пулеметных трасс, вспышки, и все выше, шире, ярче зарево над Москвой.
В один из вечеров настроение поднялось. Прямо над нами загорелся и начал падать двухмоторный "Хейнкель-111". Основная волна бомбардировщиков прошла. Этот, поврежденный, отстал. Второй мотор не работал. Горящий бензин выливался наружу, бледно-фиолетовое пламя, словно Северное сияние, нежным, прозрачным шлейфом тянулось за "хейнкелем", быстро угасало, и тогда небо вокруг казалось еще темнее. Но вот пламя охватило самолет, он круто свернул вниз и исчез. Глухой удар через пару секунд, и наступила тишина.
Радости хватило до следующего налета. Назавтра снова тоскливо, скучно. Мы считали падающие немецкие самолеты, но у всех получалось, хоть и по-разному, но все равно ничтожно мало. И чьи самолеты падали? Немецкие или наши? Тосковали мы недолго: 26-го июля родители привезли чемоданы с зимней одеждой и обувью – нас отправляют на Урал. А мои вещи – в Киеве. Решение об эвакуации приняли накануне, и отец ничего не успел купить. "Пришлю в посылке", – сказал он. Я сразу заметил, как изменился отец. Спокойный, немногословный, сейчас он напряжен, говорит больше, чем обычно, угнетен. Чувствую – хочет сказать что-то важное, но суматоха сборов мешает.
Нас отвезли на станцию Подсолнечная, и через полтора часа – Москва. Только вышли на Комсомольскую площадь – завыли сирены: началась первая воздушная тревога. Было ровно 6 часов вечера. Так с немецкой пунктуальностью повторялось несколько дней: в 6.00 к Москве приближалась воздушная разведка "Luftwaffe" и сразу поворачивала обратно. Бомбежки начинались в 10.00. Всех погнали в метро. В бурлящей толпе мы потеряли друг друга. Я поджал ноги (так, по крайней мере, не отдавят), и меня понесло вниз по лестнице: метро на Комсомольской площади без эскалаторов. Внизу было свободнее, я спустился с перрона и ждал отца в самом начале туннеля. Там мы встретились и до отбоя часа полтора сидели на рельсах.
– Через две недели я заканчиваю работу и ухожу в армию. Мы с Яковом решили: он моложе – пусть продолжает учиться. Пойдет воевать, когда наступит его очередь. А я уже кое-что успел в жизни – пойду сейчас. " Вот почему он такой", – понял я и неуверенно спросил:
– Тебя призвали?
– Нет. Иду добровольцем, в дивизию Московского ополчения. – Он замолчал и долго смотрел на меня. Молчал и я, не зная, что сказать…
Как я когда-то мечтал об отце-военном!
…Мы с мамой ехали на дачу. Высокий офицер сидел напротив. Темно-зеленая диагоналевая гимнастерка, синие галифе, блестящие ремни, кобура на поясе. Я не спускал с него влюбленных глаз, не выдержал, дотянулся до маминого уха и прошептал:
– Мама, почему наш папа не военный?
Хоть прошептал я как только мог тихо, офицер услышал и засмеялся. Засмеялась и мама. А я смущенно молчал и от стыда горели уши. Было мне тогда 6 лет.
И вот мечта моя сбылась – отец идет в армию. Только теперь я этому совсем не рад. Какой же он военный? Что за солдат из него? Но разве мог сказать ему такое в тот последний вечер?
Когда вышли из метро, было еще светло. Напротив, над Казанским вокзалом столб густого черного дыма. Поднимался он из высокой кирпичной трубы – до заката Москву не бомбили. Мы перешли на Ярославский вокзал. В зале полумрак, тускло. Набралось человек 50. К нам присоединяются мамы. Но не все провожают – многие едут на Урал с детьми. Боже, сколько у них чемоданов! А у меня один тощий рюкзачок и маленький чемодан – все, что отец успел вчера собрать.
На художников и других работников культуры распространялась "бронь", призыву они не подлежали, и через некоторое время в нашем уральском интернате к мамам начнут потихоньку присоединяться отцы. Кто-то даже купит корову и, пока не кончится война, предпочтет в Москву не возвращаться. Там они вполне сносно проведут годы войны. А мой останется защищать столицу, и я больше никогда не увижу его.
По ночам немцы выжигали в Москве целые районы, особенно доставалось Замоскворечью. Нас отправят до 10.00, начала налета.
Прощаться мы не любили – ни отец, ни я. Слишком часто это случалось в последние годы… Отец дал мне конверт с деньгами и сказал: "Это для мамы – она тебя найдет". Кто мог знать, что в те дни мама лежала с тифом в куйбышевской больнице. Она нашла меня через месяц. Но отца больше не видела.
У поезда отец долго рылся в карманах и сунул мне три рубля. Я знал, что последние. Мы обнялись, и я незаметно вложил зеленую трехрублевку ему в карман. Нашел он ее? Отец долго шел рядом, пока поезд набирал скорость. Таким я его и запомнил: невысокий, крепкий, чуть седой. Он, наверное, еще долго стоял на перроне, но, как ни тянул я шею, не видел уже ничего – фонари не горели.