Эстер                                                Марк Шехтман
На главную

Никогда не возвращайся туда,

где тебе было хорошо

Багаж отправили и сдали паспорта. Из документов остались только визы. Жили в пустой квартире, которая нам больше не принадлежала – председатель кооператива был славный парень. Шли дни, сменялись недели, и мы постепенно привыкли.

Кончался май. Осыпав бело-розовыми лепестками тротуары, обле­тели свечки-цветы на каштанах. Бесконечно далекий день отъезда вдруг приблизился, и осталось нам пребывания в СССР 48 часов! При­шла пора расставаться. Соседи вели себя по-разному: одни заходили прощаться, другие при встрече глядели сквозь тебя, третьи отворачива­лись. А к председателю – Виктору я зашел сам. На столе появилась бутылка. Разговорились, нашли общих знакомых, пожалели, что за семнадцать прожитых в доме лет не успели познакомиться ближе. И все казалось мне: что-то он не договаривает.

– А вы почему не уезжаете?

Виктор ответил не сразу:

– Первая форма секретности – кто меня выпустит?

– Сколько вам лет?

– 32. Я понимаю, что вы имеете в виду. Предположим, через 10 лет меня выпустят. Кому я буду нужен? В таком возрасте инженеру на Западе дороги уже нет.

И это он говорит мне, которому за 50? Восемь лет назад я оставил отличный коллектив, с которым проработал 18 лет, друзей, карьеру. Продолжать разговор не имело смысла, я встал и хотел уже попрощать­ся, но Виктор удержал меня и, помолчав несколько секунд, решился:

– Вообще-то я не очень люблю рассказывать о нашей семье, но вам стоит послушать. Вы поймете – почему.

В тот последний перед отъездом день я услышал удивительную ис­торию.

– Моя бабушка, – начал Виктор, – родилась в Каменец-Подольске. Ей было тринадцать, когда семья через Австрию и Польшу добралась до Гамбурга и оттуда в Нью-Йорк. Обещанный в Новом Свете рай ока­зался для наших эмигрантов скорее чистилищем, но за несколько лет они сумели прилично устроиться. Настало время, и Броне – так звали бабушку – нашли хорошего жениха (кстати, земляка). Сыграли свадь­бу, и через какое-то время она почувствовала, что будет матерью. Каза­лось бы, остается только радоваться: не всем так везло. Но вскоре в по­ведении Брони появились странности. Поступки ее становились все бо­лее непредсказуемыми: обычные мелкие капризы, на которые вначале не обращали внимания, повторялись все чаще и перешли в затяжную депрессию. Начались тяжелые скандалы, истерики. Но в семье им не придали значения. "Ничего страшного. У женщины в положении слу­чается. Родит – сразу успокоится: когда младенца кормишь – не до скандалов. И не такое бывало", – говорили многоопытные родственни­цы. Но чем все это действительно кончилось – предположить не мог никто. Когда до родов оставалось три месяца, Броня перестала разгова­ривать с мужем, кроме матери, не подпускала к себе никого и однажды, собрав близких, заявила, что рожать будет только в Каменец-Подоль­ске, в том доме и на той печке, где появилась на свет сама. Родит и вер­нется в Нью-Йорк. И всегда будет рожать только в Каменец-Подольске – там, где мама родила ее. Или там, или нигде. А если муж не согласен – откажется от пищи и погибнет вместе с не родившимся еще ребен­ком. Тщетно мать убеждала Броню забыть о странной этой прихоти.

– Ну, зачем тебе, доченька, возвращаться в нашу развалюху? Что ты о ней знаешь? Я еще помню, но ты? Что связывает тебя с этим городом?

– Ничего, мама.

– Кого ты там забыла?

– Никого – ты знаешь.

– Разве плохо тебе в Нью-Йорке?

– Мне хорошо здесь, мама.

– Зачем же ты хочешь уехать? Думаешь, там легче рожать?

– Я не могу сказать, мама. Не мучай меня, ничего не спрашивай, и дай спокойно уехать. Богом клянусь: только ребенок начнет ходить, мы вернемся.

– Может быть, тебе не хватает здесь гоев? – вмешался отец. – Так мы переедем из Бруклина в Детройт – там, говорят, нет ни одного еврея – сплошные гои! А если ты только за украинцами скучаешь – поедем в Канаду, я и на это согласен – там их больше, чем в нашем Каменец-Подольске. Переедем куда скажешь, хоть в Мексику, в Бразилию – только не возвращайся на Украину.

Но Броня просто не слышала, что говорили родители. Скорбное молчание воцарилось в семье. Молодой муж – мой будущий дед Ашер – ушел тогда из дома и несколько дней не появлялся. Позвали раввина, но и он при всем своем красноречии не мог уговорить Броню. Всякие фантазии бывают у женщин, но до такой еще никто не додумался. Не помогли даже собранные по всему Бруклину мудрецы и знатоки Торы: как ни трясли они бородами – Броня стояла на своем. А ведь беремен­ной нельзя отказывать, что бы она ни попросила. Так что в конце кон­цов пришлось нашим мудрецам уговаривать не Броню остаться, но Ашера – поехать с ней. И, представьте, таки уговорили! Короче говоря, собрали деньги, оформили бумаги, и через две недели наши молодо­жены спешно отплыли в Европу.

Помните анекдот о том, как встретились два корабля: один из Одес­сы в Хайфу, другой из Хайфы в Одессу? Посмотрели из своих кают друг на друга два еврея и каждый покрутил пальцем у виска. Такие анекдоты из ничего не рождаются – история с моей бабушкой навер­няка была для него поводом.

Броня с мужем проделали обратный путь и нашли в Каменец-По­дольске тот самый дом, где теперь жили остававшиеся на Украине род­ственники. Сохранилась и старая печка. Ждать пришлось недолго: че­рез месяц родился мой отец. Как вы думаете, когда это произошло? – спросил Виктор и, помолчав, ответил: – В конце июля 1914 года… Вот, собственно, и все. Теперь вы понимаете, почему я здесь? Ведь все мы могли спокойно родиться в Нью-Йорке, но из-за нелепой фантазии баб­ки одни погибли в сталинских застенках, другие – в гетто, а те, кто вы­жил, прозябают в наших "хрущобах". А еще говорят, что евреи – ум­ный народ. Я смеюсь, когда это слышу. Ну, кто еще, кроме евреев, спо­собен на такие совершенно иррациональные выходки?

И пришлось молодоженам остаться в Каменец-Подольске навсегда. Дед после этого возненавидел Броню смертельно. От прежней горячей любви его не осталось и следа. Так, во всяком случае, казалось.

Там, на знаменитой этой печке, один за другим исправно появились на свет все девять братьев и сестер отца. Дед обожал их до сумасшес­твия, и ненависть к жене ничуть этому не мешала. Но пережил бабку всего на месяц: только она умерла – зачах и вскоре последовал за ней.

Вы, конечно, спросите: что же все-таки было причиной возвраще­ния молодоженов в Старый Свет? Ашер и Броня давно уже перешли в мир иной. Братья и сестры подросли, не зная об американской эпопее бабки. Я собирался жениться. Только тогда отец открыл мне тайну.

Бабка видела во сне, что после родов умрет. Сон повторялся: мерт­вая лежит она на столе. Играя с новорожденным, смеются возле нее родные. Сквозь закрытые веки она видит каждого, слышит смех, но знает, что мертва, и не может вымолвить ни слова. Ей подносят мла­денца, и он, наткнувшись на холодную грудь, синеет и заходится в кри­ке. Смех вокруг переходит в рыдания. Рыдают родители, братья, гости, соседи; их становится больше, в комнате уже негде повернуться, но люди все прибывают. И тогда падает мертвой ее мать.

Сон этот навязчиво преследовал бабку. Броня была уверена, что по­сле родов умрет, и хотела только одного: чтобы это не случилось на глазах у матери. Вот почему она решила рожать в Каменец-Подольске. Так и прожила, не раскрыв никому, даже Ашеру, своей тайны. Только перед самой смертью рассказала о страшном сне старшему сыну – мо­ему отцу, взяв с него клятву молчать, пока не вырастут внуки.

Знаете, что всю жизнь любил повторять мой дед? "Никогда не воз­вращайся туда, где тебе было хорошо". Он твердил эту фразу как за­клинание, шепотом и во весь голос, к месту и совсем невпопад, за ново­годним столом и на свадьбе. Иногда, после хорошей выпивки, добав­лял: "И туда, где было плохо – тоже! Где было хорошо – разочаруешь­ся! А где плохо – что там искать?" Даже на похоронах умудрялся про­шептать эти слова. В семье давно перестали воспринимать их – мало ли что болтают выжившие из ума старики. А ведь был в сказанном смысл, но понимать его начинаем только сейчас. Дед и умер с этими словами.

Отец мой с детства был молчалив. Лишнего слова не выжмешь. Видно, потому бабка и доверила ему свою тайну. Он тоже иногда вспо­минал любимое изречение деда. А несколько лет назад, умирая, про­шептал те же слова. И я хочу повторить их теперь: если уж выпало вам такое счастье, – продолжал, все больше волнуясь, Виктор, – и открылся железный занавес – не возвращайтесь! Ни рожать! Ни в отпуск! Ни к родителям на могилу! Ни в гости!

– А в командировку? – спросил я с улыбкой, чтобы немного успоко­ить его, и тут же пожалел об этом. Виктор обиделся:

– Да вы еще и фантазер! Ну, и шуточки у вас! Надеюсь, что в новой жизни чувство юмора вам поможет. Будьте счастливы!

Он был, наверное, прав: совсем не до шуток было тому, кто оставал­ся. Тем более человеку, который мог спокойно родиться в Нью-Йорке.

Мы обнялись, и я ушел.

…Не знаю почему, но куда бы я ни собирался, – в командировку ли, в отпуск – накануне отъезда не могу заснуть. И в ту, последнюю ночь лежал без сна. "Не увидеть больше мне этот дом, улицу, город, где ро­дился и вырос, – без всякого сожаления думал я. – Не увидеть и страну, за которую отдал жизнь и где лежит непохороненный мой отец. Стра­ну, где за сотни лет переплелись корни многих поколений моих пред­ков. Наше время здесь истекло. Так было всегда. Страну за страной оставляли мы. Теперь наступил черед России. За много лет мы стали чужими, и нет в душе ностальгических сантиментов". Но не чувствовал я злобы, обиды, а ведь страна не была для нас раем. Впрочем, разве только для нас?

Была глубокая ночь, а сон все не шел. Я вспомнил Каменец-По­дольск. С первого взгляда полюбил я этот построенный на скалах го­род. Глубокое ущелье разрезает его, шумит внизу извилистая речка Смотрич. Здесь сохранилась романтика польско-украинского барокко, давно исчезнувшего в других городах Подолии. В Каменец-Подольске веками уживались поляки, украинцы, русские, евреи, армяне. Вместе отстояли они от Хмельницкого свой город. И синагоги в нем служили не только для молитвы: то были синагоги-крепости. По-другому их не называли. Кто знает теперь об этом? Бывшая синагога кожевников на высокой скале, над речкой, когда-то выдержала осаду казаков. А теперь в ней ресторан. Город хорошо сохранился, и дом, о котором рассказал Виктор, стоит, наверное, и сейчас. Может быть, я даже проходил мимо. Я попытался себе представить, что почувствовали Ашер и Броня, когда вспыхнула первая мировая война, и содрогнулся… Не дай Бог!

И вдруг вспомнил: ведь и у нас в семье случилось такое…

Сестру отца – Эстер я знал по фотографии, которая всегда стояла на книжной полке. В семье часто говорили о ней. Я так привык к этим рассказам, что если бы тогда, в детстве, она вдруг действительно поя­вилась в дверях и заговорила – ничуть бы не удивился.

У Эстер, как и у многих в семье отца, высокий, чуть выпуклый лоб, светлые волосы, острый подбородок. Но если вглядеться, заметны и не­привычные, новые черты: присущие американцам открытость и досто­инство. А еще, как бывает у тех, кто умер молодым, легкая дымка грус­ти в больших, серых глазах. Ее, как и бабушку, унес тиф. Но бабушка умерла в 1920, когда шла гражданская война. Тогда тифом болели в окопах, теплушках и штабах, в разоренных городах и голодающих се­лах, в подвалах Лубянки и застенках деникинской контрразведки "Ос­ваг". Особенно много было раненых комиссаров. Они метались в бре­ду, затем выздоравливали и женились на самоотверженных девушках-санитарках, которые их спасали. Это я знал совершенно точно: такая пара жила и в нашем доме. Но откуда тиф взялся в 1932, – удивлялся я, – через десять лет после гражданской войны, когда жизнь в стране (как считали мы, мальчишки) наладилась, и в такой семье, как у Эстер?

Вот, что я помню из рассказов о ней.

В семье Эстер была самой любимой. Но как ни старались родители держать ее возле себя, настал день, когда девочку отвезли в Норинск и отдали ученицей к портнихе. Она вставала теперь раньше всех, таскала воду из колодца, колола дрова, разводила огонь в плите, мыла полы. А ведь надо было еще и ремеслу учиться. Успевала и это, не унывая ни на минуту, и, сидя за шитьем, весело распевала еврейские и украинские песни. Хозяйка держала еще несколько учениц, и все они сразу при­знали за новенькой первенство, хоть была она самой младшей.

Тяжкий труд взваливали на детские плечи своих учеников много­численные сапожники, портные и переплетчики, добывавшие пропита­ние для населения черты еврейской оседлости. Но сколько работы ни поручала хозяйка, Эстер все успевала, оставаясь веселой и доброй.

Выходной день, когда можно отдохнуть от непосильной, от зари до зари работы, только один – суббота. Не было еще кино, не устраивали по вечерам танцы, и редко попадала в дом хорошая книга, но и тогда смеялись так же звонко и весело, как теперь. И девушки радовались скромному своему отдыху, считая, что так и должно быть. Летом они проводили субботу на реке, и в укромном, подальше от парней, местеч­ке купались нагишом.

Украинские девушки купались по воскресеньям. Прохожий, услы­шав голоса, не задерживался и шел себе дальше – знал, что место заня­то. Но иногда расшалившиеся парни подкрадывались, хватали сложен­ную на берегу девичью одежду и бросались (не слишком, правда, быст­ро) наутек. Тогда и начинался настоящий спектакль: крепкие, горлас­тые деревенские девки, казалось, только того и ждали. С визгом и хохо­том кувыркались они в воде и притворно голосили:

– Эй, хлопци! Идить сюды– титьку дам! – пронзительно орала из воды девка. Несколько секунд было тихо: в этой игре стороны хорошо знали, когда можно смеяться, а когда следует помолчать.

 – А щоб мэнэ розирвало! Та хиба ж то титьки, колы воны на два пуды кожна? Чи то титьки, чи то срака – така тэлыця, що й не зрозумиешь, – не торопясь, смакуя каждое слово, отвечали с берега.

 – То доброму парубку титькы як титькы, а не такому дохляку, як ты! – на этот раз спокойно, в тонтак, чтобы всем было слышно, отве­чала она. Последние слова тонули в громком хохоте.

– Ой, я нэщасна! – лицемерно голосила другая. – Як же я до цэрквы пиду?

 – А нэхай тэбэ пип пид рясою сховае! Вин добра людына и завше дивчат жалие. У нього пид рясою така здорова жалилка е, – орал кто-то басом из кустов под жеребячье ржание, свист на берегу и визг в речке.

– Иван, щоб ты сказывся! – кричала третья. – Виддай спидныцю, бо зараз зловымо, роздягнэмо тай по сраци крапывою надаемо! – И снова хохот. А смеяться было над чем: однажды вечером девки поймали не­задачливого похитителя, содрали с него одежду и отхлестали крапивой так, что сами испугались: несколько дней ходил он, шатаясь от слабо­сти, синий и распухший, словно утопленник, и липкий пот градом ка­тился у него по лицу…Спектакль продолжался. Теперь разогретые сло­весным поединком актеры начинали главное действие.

– Эй вы, трясогузкы! Идить, одягайтэсь! – Кричали с берега, и пестрый ворох одежды вылетал из-за кустов на траву.

– Так вы ж нэпидглядайтэ! –отвечали из воды.

– А навищо нам? Чого мы там нэ бачылы?

 – Ах, вы ж собакы, щоб вы пэрэвэрнулыся, та уйдить жэ, дайтэ одягнутыся!

Перебранка продолжалась долго, и наконец самая смелая выска­кивала из воды и хватала свою "спидныцю". И хоть действовала она молниеносно – быстрее вроде бы невозможно (в этом и был весь рас­чет) – парням хватало времени ее рассмотреть. Прикрывшись юбкой, красавица пятилась в заросли и там одевалась. Тут уж и остальные не выдерживали и бросались за одеждой. На воде голоса слышны хорошо, а гогот на берегу стоял такой, что даже в дальних дворах старики кача­ли головами, приговаривая: "Ну ж, и чертякы, матери ихней бис!"

Так парни устраивали будущим невестам смотрины, где показывали то, что жениху до свадьбы видеть не полагалось.

Еврейские девушки таких смотрин не боялись. Женихов им выбе­рут родители, украинских парней они не интересовали, а своих – боять­ся нечего. В тот день все началось, как обычно. Выбрав укромную, ок­руженную ивами полянку, они разделись, аккуратно сложили одежду и бросились в нагретую солнцем чистую, прозрачную Норинь. Они пла­вали, плескались, ныряли, хватая друг дружку под водой.

И все-таки… Кусты вдруг зашевелились, раздвинулись, послышал­ся резкий свист, и несколько хлопцев с гиканьем выскочили на полян­ку. Один длиннорукий и нескладный сгреб в охапку девичью одежду, и компания с веселым гоготом бросилась бежать. Девушки заплакали – у этих все было по-другому. С одеждой они теряли то немногое, что за­щищало их от позора и создавало иллюзию безопасности. Все, кроме Эстер. Мгновенно, раньше, чем успела подумать, выскочила она из воды и обнаженная, в сверкающих на солнце каплях, побежала вдогон­ку. Глаза ее горели ненавистью.

– Ах, вы проклятые! – закричала она. – Стойте! Стойте, говорю, а то хуже будет!

– Ну и ну! – оглянулись хлопцы: такого они еще не видели.

– Дывысь, божечка! – присел от изумления один и, перекрестив­шись, побежал еще скорее. Остальные храбрецы постарались от него не отстать. Но больше всех испугался двухметровый детина – тот, ко­торый тащил одежду. Средневековый страх перед душевнобольными жил еще в те времена среди крестьян. И сейчас страх сковал его мозг и тело. При виде обнаженной, с летящими волосами девчонки парень застыл неподвижно, только крестился над брошенной одеждой и пов­торял: – Божечка! Божечка! Избави, святая матир божия!

Когда Эстер подбежала к нему, остальные были уже далеко. Она ухватила длиннорукого за рубашку и стала трясти, словно дерево с пос­певшими плодами. Серый от страха похититель оцепенел, ноги его подкосились, и он рухнул на землю прямо перед этой дикой евреечкой. Он весь сотрясался от ужаса, и зубы его совершенно явственно, как у скелета, стучали.

А Эстер склонилась к нему и, схватив за горло, заговорила быс­трым, свистящим шепотом:

– Якщо ты хоч раз едыный визьмэш одяг у дивчыны,

Твоя маты будэ боса узымку по вулыци бигать,

Твои сэстры будуть голи на майдани танцюваты,

А ты, быдло, будэш з шапкой грошы у людэй збыраты!

– Ой, панночка, пустить мэнэ!– Вот вам хрэст, бильш нэ буду, – лязгая зубами, взмолился несчастный.

– И хлопцям усим скажэшь?

– Усим скажу, панночка, ий богу, ось вам святый, истинный хрэст, тилькы видпустыть мэнэ.

Маленькие прохладные руки разжались и отпустили горло. Детина, шатаясь, медленно поднялся на ноги и замер. Крупные капли пота ска­тывались ему прямо в глаза, но он все еще боялся шевельнуться и не вытирал их.

– Неси назад все, – приказала Эстер. Он послушно собрал ворох одежды и понес рядом с ней, смущенно отвернувшись. А она, забыв о своей наготе, шла гордая и прекрасная, как укротительница с послуш­ным ей зверем. На полянке длиннорукий осторожно опустил одежду на траву и, шепнув: – Звыняйтэ, панночка, – пустился бежать…

После этого случая местные евреи долго говорили о храброй девуш­ке и многие специально приходили посмотреть на нее. И хоть было Эстер тогда только тринадцать, шадхены взяли ее на заметку: такая невеста в любой семье подарок.

Но случилось так, что не дождались Эстер местные женихи.

Наступила осень, стали короче дни, холоднее вода в речке. Теперь по субботам девушки гуляли в саду богатого торговца Бровмана. Сад этот был ничуть не хуже, чем у помещика Белины, однако местные жи­тели-христиане почти не посещали его. Неожиданно разбогатевший Бровман старался от Белины не отставать ни в чем. Конюшней и осо­бенно псарней он гордился и знал, что многие помещики могут только завидовать ему. Любимый пес Бровмана – громадный мастифф Ричард не отходил от хозяина ни на шаг, и за ним смотрел специально нанятый слуга. Как удалось Ричарду выбежать без присмотра – навсегда оста­лось загадкой. Он выскочил в сад и сразу, как будто специально их ждал, помчался к девушкам. "Бегите, – крикнула им Эстер, – я с ним справлюсь"! – и с палкой в руке вышла навстречу разъяренному псу. Она сумела его задержать как раз настолько, чтобы подруги успели позвать на помощь проходивших мимо крестьян. Уговаривать нужды не было. Те только спросили: "Чый собака? Бровмана?", и сразу бро­сились на выручку. (А если не Бровмана, а, например, Белины – тоже бросились бы? – думал я, когда слушал этот рассказ). Окровавленная Эстер к тому времени лежала на земле, из последних сил отбиваясь от рычащего пса. Он уже подбирался к ее горлу. Стукнув зверя обухом по затылку, мужики оглушили его, схватили за ноги и в несколько ударов разбили о ствол дуба.

Израненную Эстер отправили на зиму к родителям. А весной она покинула Сосняки: на полученные от Бровмана деньги двоюродные братья Пинхас и Яков купили ей "ships cart". С ними она уехала в Америку в 1913 году. Через год вспыхнула война, потом революция. Восемь лет продолжалась смута. Все эти годы не было вестей, и не надеялись больше увидеть Эстер родные. Но судьба решила иначе…

В середине 20-х годов многие американские фирмы начали строить в России заводы. Сотни инженеров получили выгодные контракты. Среди них был и муж Эстер – Иосиф. Эмигрант из Латвии, успевший в свое время побывать за революционную деятельность в царской тюрь­ме, Иосиф долго не раздумывал и одним из первых завербовался на строительство крупного металлургического комбината в Сибири.

Дед был еще жив, когда по пути из Америки Эстер с мужем при­ехали в Сосняки повидаться с родными. Накрыли стол в саду, но толь­ко успела семья собраться, как вдруг на все село заорал визгливый ба­бий голос:" Утопывся! Утопывся! Ратуйтэ, люды добри!" Подгу­лявший мужик, возвращаясь с воскресного базара, пустил запряжен­ных волов напиться из пруда. На крутом берегу воз опрокинулся, пожилой мужик упал в воду, захлебнулся и остался на дне. А волы спо­койно напились и, не спеша, выволокли лежавший на боку воз. Сбежа­лись крестьяне. Пруд в Сосняках неглубокий, а в этом месте воды и по грудь не будет, но долго искали мужика полупьяные односельчане. Один нырнул и сам чуть не захлебнулся. Наконец мужика нашли, вы­тащили и уже бездыханного уложили на склоне вниз головой. Кто-то неумело попытался сделать ему искусственное дыхание. Вода изо рта вылилась сразу, но как ни старались сельские эскулапы, дальше этого дело не пошло. Еще несколько попыток, спасатели переглянулись и, пожав плечами, уложили мужика на застеленном соломой возу. "Мы сделали все, что могли" – было написано у них на лицах.

Эстер не выдержала.

– Оставьте его! – закричала она, растолкав любопытных. – Быстро кладите на землю и разойдитесь к чертям!

Та цэ ж Евзелева донька! – раздался изумленный голос деда Игната – добрый пасечник был еще жив тогда.

Эстер села утопленнику на живот, ухватила за руки и начала делать искусственное дыхание. Но мужик, мокрый, синий, лежал неподвижно. Домотканые штаны его и лапти начали уже подсыхать, а Эстер все качала и качала, равномерно и неутомимо, и, казалось, не будет этому конца. Толпившиеся вокруг крестьяне глядели на нее с тупым любо­пытством, словно говоря: "Ну, что ты лезешь не в свое дело? Чего ста­раешься? Утонул человек – такая, значит, у него доля". Видно было, что история эта, да еще в воскресенье, порядком им надоела."Уже хо­ронить пора, а она думает мертвеца поднять, – сказал кто-то". Время шло, а Эстер, как заведенная, сводила и разводила холодные руки му­жика. И чудо случилось! Синие щеки утопленника порозовели, он вздохнул и, не понимая, что с ним происходит, открыл мутные глаза. Эстер, бледная от напряжения, резко выпрямилась, растирая онемев­шие руки, и сразу, не оборачиваясь, ушла. Все это время старуха го­лосила у себя. Выйти к пруду она боялась. Но когда спасенного при­вели домой, решила, что он "заколдованный жидами оборотень", и нес­колько дней не пускала в хату. Пришлось бедняге ночевать в овине. А старуха раз в день, закрыв платком лицо и отвернувшись, ставила ему на пороге чугунок с картошкой: хоть и оборотень и смотреть на него – грех, но тоже есть должен. Еле упросили соседи впустить "воскрес­шего" в дом. И долго еще старуха боялась приблизиться к нему.

С этого и началась встреча Эстер с поредевшей за годы семьей. Че­рез неделю она уехала с мужем в Сибирь. Больше не были они в Сос­няках. Там, в Сибири, родилась у них дочь. Вскоре Иосиф и Эстер сда­ли свои американские паспорта и приняли советское подданство. В 1932 Иосиф стал главным инженером комбината. Страна дала ему все: почет, престиж, заграничные командировки, машину, дом.

Но… "никогда не возвращайся!" говорят не зря. В том же году Эстер умерла. Я помню день, когда пришла телеграмма. Все вокруг в смятении. Младшая сестра Эстер – Фаина едет в Сибирь помочь в эти трудные дни. Она пакует некрашеные фанерные чемоданы и плачет, плачет. Не знает еще, что через год станет женой Иосифа и родит ему вторую дочь. Жизнь снова стала налаживаться – так во всяком случае казалось. Но недолго продолжалась эта иллюзия – еще несколько лет, и советский уже гражданин Иосиф Файнгольд разделил судьбу милли­онов: в 1938 его арестовали и вскоре расстреляли как "врага народа". Вот и все, что в итоге дала ему Революция. В 1958 году вдове офици­ально сообщили: Иосиф умер в лагере в 1942 от "саркомы позвоноч­ника". Доблестные чекисты, как всегда, солгали: в 42-м Иосифа давно уже не было в живых. Чтобы сказать правду, понадобилось еще 10 лет. Тогда, после стандартного письма о посмертной реабилитации, стало наконец известно, что же на самом деле произошло с Иосифом: его расстреляли через три дня после ареста. Здесь можно было бы еще раз вспомнить слова, которые так любил повторять дед Виктора, и закон­чить грустный наш рассказ. Но это еще не конец. Вместе с Файнголь­дами в Россию завербовался друг Иосифа, австриец Френк Брандт. Свой отпечатанный на шелке билет члена американской компартии он провез зашитым в подкладку пиджака. Френк всегда был неразлучен с Файнгольдом, но после того, как женился на другой сестре Эстер – Ма­не (кого-кого, а теток у меня хватало), веселый рыжий гигант стал как родной в нашем, тогда еще большом, разветвленном клане.

Нерастраченного революционного энтузиазма у Френка было не меньше, чем у Иосифа – потому и поехал! Но трезвый австрийский ум оказался сильнее пламенных коммунистических иллюзий. Поэтому Френк сначала подумал. Подумал и решил, что американский паспорт ничуть не помешает строить социализм. И оказался прав: не только жизнь сохранил – даже не арестовали! Из партии, правда, исключили, с должности тоже слетел: был начальником цеха – стал простым рабо­чим. Но ненадолго: началась война и как гражданина союзной по анти­гитлеровской коалиции державы его восстановили в партии и в должности. Этим дело и кончилось. С американским паспортом Френк Брандт прожил в СССР до глубокой старости. Ему было проще: он ведь не возвратился – просто место поменял.