internat(end)

Интернат(окончание) Марк Шехтман

На главную

На предыдущую

* * *

Свое прозвище "подлиза" Трофимова заслужила. Но мы дали его интуитивно. Она была очень красива. Высокая, большеглазая, она при­ближалась вплотную, обдавая теплом холеного тела, говорила нежным, ласковым голосом, большие серые глаза глядели часто моргая прямо в упор. Лиза всегда приветливо улыбалась и не упускала случая погла­дить по волосам или по щеке. Но было что-то лживое в нестираемой ее улыбке, в медоточивом голосе. Так и казалось, что ее красиво вырезан­ный рот вдруг злобно оскалится, а нежная рука ущипнет с вывертом, ударит. При ней (да и при других воспитательницах) Икар не вел кра­мольных разговоров. В тот раз он рассказывал безобидный анекдот. Вошла Лиза и сразу заговорила, не дав ему закончить фразу.

– Слушайте внимательно, ребята, – съязвил Икар, – и учитесь кор­ректно вести разговор.

Шарм с Лизы мгновенно слетел, перед нами стояла другая женщи­на. Вокруг глаз появились злобные складки, раздулись ноздри, нижние веки поднялись и наполовину прикрыли побелевшие глаза.

– Может быть, ты, наконец, оставишь свои жидовские штучки! – прошипела Лиза и вышла, громко хлопнув дверью. Мы в недоумении молчали: такого еще никто себе не позволял, даже Пашка.

– Ну и ну, – сказал Икар, – я этого так не остав… – он не закончил фразу, как дверь отворилась: Лиза стояла на пороге.

– Икар, голубчик! Прости. Мне очень больно, что обидела тебя. Клянусь, сама не понимаю, как у меня вырвались эти ужасные слова…

Она великолепно исполняла роль раскаявшейся злодейки, настоя­щие слезы искрились и дрожали в серых глазах, лицо побледнело. Сце­пив пальцы, Лиза, словно в мольбе, поднесла руки к лицу. Устоять пе­ред этой демонстрацией было нелегко, но Икар не сдался:

– Нам не о чем разговаривать! – сказал он и отвернулся. Лиза ти­хонько вышла. После этого она всячески избегала контактов и стара­лась в нашу комнату не заходить.

…Машенька – иначе ее не называли – была полной противополож­ностью Лизы. Возраста ее мы не знали, но какое это имело значение. Обращались к ней на "ты", что не было фамильярностью – так дети сразу говорят "ты" тем, кого любят. Машеньке далеко до монументаль­ной красоты Лизы. Привлекательность ее в другом: мягкая, почти неза­метная улыбка, косы кренделем на затылке, и выглядела она как наша сверстница, девчонка. Машенька сохранила детскую непосредствен­ность и, несмотря на очки с толстыми стеклами, в нашем окружении ничуть не выделялась. Ей не стеснялись доверять свои маленькие тай­ны не только девчонки, но и мальчишки. Близорукая Машенька вместе с нами громко смеялась, когда, собирая землянику, вместо ягод пыта­лась схватить свои наманикюренные ногти – единственное, что отли­чало ее от школьниц. Но никто из нас не мог победить Машеньку, ког­да, упершись локтем, пытался уложить на стол ее маленькую и, на пер­вый взгляд, нежную руку.

…Мы пели не только блатные песни. Бывало, что из нашего окна доносились и вполне дозволенные цензурой. Правда, несколько слов (а то и куплетов) меняли. Блантеровская "Катюша", например, начина­лась так: "Расцветали груши у Катюши,/ Наливались кислым молоком./ Три танкиста трахнули Катюшу/ На высоком берегу крутом". Куплет можно петь и на мотив "Три танкиста". Были еще варианты "Трех тан­кистов". Школьный: "В классе все не сделали уроков, и никто к уроку не готов. В этот день решили педагоги нам поставить несколько ко­лов". В другом варианте действие происходило в сапожной мастер­ской: "… и летели рваные подметки под напором острого ножа".

Небольшие коррективы внесли и в текст песни братьев Покрасс "То не тучи – грозовые облака". Ее мы в тот раз и пели, но, когда дошли до слов: "Встань, казачка…", ребята неожиданно умолкли. Продолжил только я, сидевший спиной к двери: "…Кверху срачкой у плетня", – за­орал я и вдруг почувствовал, что меня сильно потянули за ухо. Я прив­стал и обернулся – наманикюренный палец грозил перед носом: Ма­шенька, укоризненно покачав головой и не сказав ни слова, вышла. Так я и не понял, улыбалась она или нет. Ребята катались по кроватям и, схватившись за животы, гоготали во всю глотку. Пришлось присоеди­ниться – куда денешься?

…В Чермозе неожиданно появились белки. Война и на них отозва­лась. Неизвестная болезнь поразила белок или массивный лесоповал лишил пищи, но, истощенные до предела, они наводнили город, сотня­ми повисали на ветвях и обессиленные падали на землю – не было сил для прыжка. Хоть летний мех ничего не стоил, с них снимали шкурки на шапки и воротники, а то немногое, что оставалась на косточках, ва­рили. Одну белку мы поймали и несколько дней откармливали в клет­ке. Но тщетно – однажды утром она лежала бездыханная, свернувшись в комочек. Я отдал ее проходившему мимо мальчишке.

…Не понимавшим русский язык киргизам и таджикам армию заме­нили лесоповалом. Но сначала они проложили узкоколейку к реке, от­куда лес сплавляли на Каму. Работали без охраны – куда тут сбежишь? Летом бедные лесорубы кое-как держались, но зимой гибли сотнями. Слухи о людоедстве распространились немедленно. У кого-то пропала трехлетняя девочка – будто бы нашли косточки. Потом новая версия: пропал мальчик. Очень похоже на стандартный ритуальный навет. В этом жанре русский фольклор оставался на уровне "дела Бейлиса". Я, правда, тогда о ритуальных наветах не слышал, но в том, что это вы­думка, не сомневался. Может быть, сработала генетическая память? Но так же считали и другие наши ребята, русские.

В зимние каникулы на помощь киргизам посылали школьных учи­телей, вернее, учительниц. Их возили в лес на санях. Пришлось и маме поработать на лесоповале неделю. Я считался "опытным" лесорубом: две летних недели трудился в лесу. Поэтому несколько дней тоже ез­дил в лес помочь маме выполнить норму: вместе с ней пилил заранее подрубленные сосны и обрубал на них ветки и сучья.

…На лето мы выезжали из Чермоза и два месяца жили в бывшем Доме отдыха Леспромхоза на берегу озера. Картошка еще не созрела, и кормили нас в основном гороховым концентратом, к нему перепадали грибы и ягоды. Пару раз в неделю помогали местным рыбакам тащить стометровый невод, и в зависимости от улова получали ведро-другое рыбы. Не было ни черного перца, ни лаврового листа, только соль, но уха получалась знатная и хватало ее на всех.

…Сторож Яков, мужик тихий и добрый, для армии стар. Ему уже за 50, но семьей не обзавелся. Живет один в маленькой избушке на бере­гу, летом рыбачит, зимой охраняет пустующие бараки Дома отдыха. Раньше еще и охотился, но с началом войны винтовку пришлось сдать. Он воевал во Франции в Русском экспедиционном корпусе, после рево­люции вернулся, но остался на свободе. Рассказывать о прекрасной Франции не любил, не знал ни одного французского слова. Не уверен, что Земля круглая. "А пошто это она круглая? Ты, что, ее мерял?" Псу своему он почему-то дал имя Яблок. Яблок, как и его хозяин, чрезвы­чайно добродушный и спокойный. На крыше избушки Якова сохнут прикрытые от мух марлей ягоды, грибы, вялится рыбья икра. На севере солнечный день длинный, и Яков успевал провялить несколько порций того, что дарили лес и озеро. Он охотно угощает всех и каждого, но после вяленой щучьей икры нас буквально выворачивает наизнанку.

Однажды я вышел набрать маслят – в молодом ельничке их уйма. Вот гриб, еще один и еще. А поглубже – целый выводок! За ним еще. Наклонившись, начал пробираться, раздвигая нависшие до земли вет­ки. Положил в туесок последний маслюк, поднял глаза и сквозь густое переплетение веток увидел впереди светлую полосу. Странно. Ведь кругом непроходимая чаща. Недавно здесь безнадежно застряла Про­пащая. Распластавшись по земле, я кое-как продрался сквозь колючие заросли, выпрямился, удивленно осмотрелся и увидел небольшую, круглую, как из-под циркуля, полянку, окруженную сплошной стеной елей. Полянка заросла темно-зеленым, мягким, как бархат, мхом, из которого выглядывали шляпки белых грибов. Эти я аккуратно срезал и исцарапанный, словно дрался с батальоном котов, уполз. Об открытии рассказал только Олегу, и до отъезда из Чермоза никто о полянке не знал. Мы забирались туда, когда хотели уединиться, и делились самым сокровенным. Там я сжег чучело Вольки Шестопалова, за длинный нос прозванного "паяльник" – обладателя скрипучего голоса, гнусного и грязного наглеца. К сожалению, не помогло. Зря только испортил пре­красный ковер-мох. Там обсуждали рассказы Икара о Сталине, там ре­шили посоветоваться с Сашей Волковым.

…Стоял июль 43-го. Вода в озере прогрелась, мы подплывали к плотам и, отдохнув на теплых бревнах, возвращались на берег. Нырнув под плот, я нахлебался воды и стал тонуть. Помню, сквозь желтоватую воду увидел обрывистый берег, как бы застывшие в воздухе падающие комки земли и пыль – Вацек Громицкий прыгнул, подплыл и помог выбраться. Потом я несколько дней барахтался у берега, а когда почув­ствовал себя увереннее, снова плавал к плотам.

Как раз в эти дни пришло письмо от мамы. На каникулы она выез­жала в деревню Каргино за 38 км и работала в колхозном детском саду. Жизнь там была чуть сытнее, чем в нашем лагере, и мама вызвала меня к себе. Нельзя сказать, что я был очень этому рад. Только научился плавать – и провести остаток лета в каком-то заброшенном Каргино, где и общаться не с кем! Но делать нечего – пришлось… Собрав свой чемоданчик, я на рассвете отправился в путь. Первые несколько кило­метров идти было не трудно. Шел босиком – берег единственные бо­тинки. С двух сторон дороги тайга, сбоку – недавно проложенная узко­колейка. Солнце уже стояло высоко, становилось жарко, и я шел в тени придорожных елей. На стволах повисли клочья серо-зеленого мха, вид­нелись желтоватые, похожие на липовый мед подтеки смолы. Местные ребята собирали ее для жвачки. Я раз попробовал: смола прилипла к зубам так, что насилу отодрал.

…Остриженные наголо, в рваной солдатской форме старого, без по­гон образца, с топорами – у кого за поясом, у кого в руках – киргизы, словно призраки, неожиданно возникли из ниоткуда. Их было восемь. Они окружили и молча разглядывали меня. Я стоял, вспоминая расска­зы о пропавших детях, и, честно говоря, на душе было не очень прият­но. Помню, подумал: сейчас узнаю, правда ли это. Наконец один, оче­видно, старший, достаточно на меня насмотрелся и открыл рот:

– Табак давай, – негромко сказал он, – курить. Давай, давай курить. – Он поднес к губам два пальца, шумно потянул в себя воздух и мед­ленно выдохнул.

– Не курю, – облегченно вздохнув, ответил я.

– Не курю? – удивленно переспросил старший. – Не курю? – пов­торил он.

– Не курю, – подтвердил я и отрицательно помотал головой. Я дей­ствительно не курил – нечего было. Наступило молчание. Наморщив лоб, старший обдумывал мой ответ, пока в глазах не появился проблеск понимания, и, обернувшись к соседу, сказал: – Не курю.

– Не курю, – в недоумении пожав плечами, передал, как эстафету, сосед следующему, и дальше, по кругу, простые эти слова возврати­лись к старшему. Больше он ничего не сказал, вынул из-за пояса то­пор.., а я похолодел и замер. Киргиз положил топор обухом на плечо, повернулся и, не оглядываясь, пошел в лес, остальные за ним. Я посто­ял еще минуту – вдруг подумают, что убегаю. Но киргизы беззвучно, так же, как и появились, исчезли…

Где-то в полдень навстречу проехала телега, запряженная измучен­ной, как наша Пропащая, лошаденкой. На телеге несколько тощих меш­ков и небритый старик в надвинутой на глаза кепке. Он удивленно глянул, мы поздоровались и разошлись. Я оглянулся и встретил взгляд старика. Так продолжалось несколько секунд, потом он отвернулся и стегнул лошадь. Больше в пути никого не встретил. Пройдя еще с ки­лометр, я присел отдохнуть в тени. Попил воды из бутылки и развер­нул пакет – вчера вечером его украдкой сунула повариха. "Спрячь и в лагере не доставай", – шепнула она. В пакете были хлеб, ломтик сала, хвост селедки, луковица, два кубика сахара и в обрывке газеты – соль. Очень хотелось съесть все, но половину я оставил, закусил земляникой, в изобилии росшей вокруг, набрал в ручейке воды и пошел дальше.

За поворотом показалась деревня – потемневшие бревенчатые дома под тесовыми крышами. Она выглядела пустой. Мужчины в армии, женщины в поле, только несколько старушек равнодушно взглянули на меня. Я подошел, поздоровался и спросил дорогу.

– А так прямо и ступай. Другой дороги тут нет и не было. Еще три деревни пройдешь, а там и Каргино к вечеру будет. Как мостик-то уви­дишь, за ним сразу. Пошто идешь-то так далеко?

– Мама работает в Каргино в детском саду.

– Это учительница из города? А сами-то вы откуда будете?

– Из Москвы.

– И пошто этим городским в Москве не сидится-то? – обратилась она к соседке. – Не кормят их, что к нам-то пришли?

Поглядывая на меня, соседка что-то быстро забормотала. Несколько слов я расслышал: "Кто их, жидов, кормить-то будет? Там Гитлер сам-то сидит, в Москве ихней".

Старуха удовлетворенно кивнула и тоже посмотрела на меня:

– Ну, иди, иди, не заблудишься, – сказала она.

Когда я почувствовал, что жара спадает, до Каргино было еще дале­ко. Давно остались позади три деревни. Очень хотелось спать. Я шел машинально и боялся остановиться, чтобы не заснуть. Впереди пока­зался деревянный мост. Я спустился, окунул ноги и вода покраснела – из-под ногтей сочилась кровь, а на ступнях налились готовые лопнуть белые волдыри. Когда ноги охладились, я надел носки, ботинки, но ид­ти теперь стало совсем трудно.

Лес расступился, впереди на пригорке Каргино. Женщина неподвижно стояла на околице и вдруг пошла мне навстречу. Мама!

– Я уже два часа стою здесь, – сказала она.

Было 4 часа дня. 11 часов заняла дорога.

…В Каргино ни электричества, ни радио. Избы старые, черные, по­косившиеся от времени. В огородах хилая зелень. На откосе за дерев­ней маленькое, окруженное чахлыми березками, густо заросшее высо­кой травой и репейником кладбище. Провалившиеся могилы, переко­шенные кресты. На одном кресте повязано чистое вышитое полотенце. Мама случайно вышла на опушку. Вид заброшенного погоста подей­ствовал так сильно, что маме стало плохо, и несколько дней она не мог­ла прийти в себя. Даже через много лет маме становилось нехорошо, когда вспоминала кладбище в Каргино.

Увидев местных скрюченных, с коричневыми лицами старух, я по­нял, откуда у деревни такое название: каждая – настоящая карга. Но когда появилась Шура, стал думать иначе. Она пришла познакомиться и принесла завернутые в чистую тряпицу шаньги. Похожие на ватруш­ки (только побольше) шаньги-шанежки были из ржаной муки, одна с грибами, другая с творогом. У Шуры маленький нос, тонкие черты ли­ца, светлые волосы, и даже в простом деревенском платье и разбитых кирзовых сапогах она выглядела пристойно. Главное, что делало ее привлекательной, – природное достоинство, не было в глазах страха и отрешенности. Как мама ни протестовала – забирая ребенка, Шура всегда что-нибудь приносила мне.

Председатель колхоза Сырчиков "выписал" специально для меня два литра молока в день. По утрам нагруженная бидонами (их называ­ли фляги) телега останавливалась у детского сада и возчик оставлял у плетня ведро парного молока для детей и бутыль для меня. Полтора месяца пробыл я в Каргино, и каждый день мама заставляла меня вы­пить все, до последней капли. Что может быть вкуснее парного молока с ломтем теплого деревенского хлеба! Но через несколько дней я пил, содрогаясь от страха и отвращения – боялся лопнуть. Потом оказалось, что молоко пошло за счет маминых трудодней": Сырчико мужик осто­рожный и хитрый.

В конце августа меня усадили на попутную телегу. Мама осталась на несколько дней получить заработанные на трудодни муку, карто­фель и какие-то овощи. В чемодане у меня лежал круглый ржаной хлеб – Шура принесла на прощанье. Он был еще горячий. Выехали мы под вечер и километров через десять остановились в тайге переночевать. Нашли удобную полянку, развели костер. Назывался он – "таежный": два сухих ствола, горизонтально закрепленных один на другом вбиты­ми в землю колышками. Огонь между ними тлеет всю ночь, давая ус­тойчивый жар. Но когда лежишь лицом к огню, замерзает спина и каждые несколько минут нужно поворачиваться на другой бок – в кон­це августа ночи в тайге уже очень холодные. Говорят, что лошадь ни­когда не наступит на человека. Может быть, это правда, но наша рас­пряженная на ночь кобылка, очевидно, об этом не знала и стала перед­ним копытом на мою ступню, растянув связки голеностопного сустава. Несколько дней я ходил, опираясь на самодельную палку. С тех пор стоит мне сделать неосторожный шаг, стопа подворачивается и мгно­венно распухает. В Чермоз вернулись в сумерках. Полтора месяца на­зад я пешком прошел быстрее. А теплый Шурин хлеб непостижимым образом исчез. Но то, что я узнал, было важнее: еще месяц – и мы воз­вращаемся в Москву. Эвакуированных в Чермозе много. Мы стали со­бираться первыми. Но кое-кто остался. Семья приписанного к флоту художника Титова решила дожидаться конца войны в Чермозе. Титов купил для них дом с коровой. Куда-то слинял ненавистный Пашка. Нашла мужа и осталась крутозадая Фрося. Прощаясь с каждым, она просила на память книгу. "Не важно какую, только чтобы обложка красивая". Я без сожаления отдал ей "Путешествие к Северному полю­су" Роберта Пири. Не вернулся и Феликс Черняков – год назад он пос­тупил в военное училище и теперь уже на фронте. Как обычно в таких ситуациях – отъезд большой группы, – отношения с местными испор­тились: обыватели почувствовали возможность что-то урвать. Стоило жильцам заговорить об отъезде, как у них начали пропадать вещи. На мамином в две сотки участке кто-то успел выкопать картошку. Мы отнеслись к этому спокойно – впереди проблемы поважнее. Мама не была одинока – за одну ночь жители Чермоза опустошили еще не­сколько огородов.

…На пароходе "Красная Звезда" мы отплыли из Перми. Подгоня­емые течением Камы, быстро спустились до слияния с Волгой. Казани я не увидел – город стоит далеко от реки. "Красная Звезда" теперь по­ шла против течения, но, хотя скорость упала, не задерживалась: Кама и Волга достаточно широки, и пароходам есть где разминуться.

Волга тогда еще не была обезображена "великими стройками ком­мунизма" – плотинами и водохранилищами. Погода стояла прекрасная – настоящее бабье лето с серебряными паутинками в неправдоподобно ярко-синем небе. До самой Москвы ни единого облачка. Красные и желтые леса по берегам сменялись темно-синей хвоей. На воде многие тысячи уток. Мы смотрим на них с рассвета и до заката. Они совсем не боятся – два года, как на них не охотятся. Лениво взлетают перед нами и сразу садятся на воду за кормой. Закат красит воду в красный цвет, и на ней чернеют тысячи и тысячи уток.

Раненый солдат возвращался из госпиталя. Он не очень доброжела­тельно смотрел на пассажиров. "Шибко грамотные вы стали, сидя в ты­лу", – без связи с происходящим повторял он каждому. В Костроме, на базаре у пристани, мама купила жареную курицу. Оттаял солдат после куриной ножки, которой мама угостила его, и оказался нормальным парнем. Потом часами сидел с нами. Видно, озлобился без человече­ского тепла. Воевал с первых дней войны, тяжело ранен и впереди сно­ва фронт. Семья в оккупации, что с ней – не знал. В Ярославле Костя попрощался, закинув за спину тощий вещмешок, сбежал по сходням и растворился в толпе. Нам стало грустно без него.

После Рыбинского водохранилища "Красная Звезда" недолго плы­вет по Волге и входит в канал. Я поднялся на палубу и увидел темный силуэт бомбардировщика. Он летел низко, прямо на нас. "Ну, вот и приехали", – подумал я, но когда самолет приблизился, увидел красные звезды на крыльях. Это был пикировщик Пе-2, "пешка" – такой приле­тал в Чермоз позапрошлой зимой. Последний шлюз канала. Над нами бетонная арка железнодорожного моста, справа Химки, еще мост Ле­нинградского шоссе, снова водохранилище, и "Красная Звезда" приш­вартовалась у Речного вокзала. Все. Мы в Москве. Москвичей шумно встречали, и, едва успев попрощаться, они разъехались. Нас и еще две семьи из Белоруссии встречать было некому, да и не спешили в заколо­ченную, выстывшую комнату на окраине Москвы, где нет ни света, ни радио, ни дров, ни воды.

Забравшись в кузов американского грузовика "Chevrolet", мы поеха­ли в Солнечногорск. Было уже совсем темно, когда перед нами откры­лось озеро Сенеж. На берегу Дом отдыха художников. Отсюда летом 1941 года меня отправили на Урал. Мы останемся здесь до весны.

На главную Написать отзыв