Марк Шехтман                                     Федя                                                 
На главную

Летом 1949 года я работал вожатым в летнем лагере для детей сотрудников ЦНИИ экспериментальной авиационной медицины. Ла­герь разместился в подмосковных казармах артиллерийского полка. В казармах оставалось несколько десятков солдат из хозяйственной роты, остальные выехали на стрельбы в полевые лагеря.

На лето институт передавал подопытных животных в лагерный жи­вой уголок. Здесь наслаждались свободой несколько собак, кошка с выводком котят и рослый кот-боец по имени Серый. В клетках сидели красноглазые кролики-альбиносы, морские свинки, ежи. Все они уже прошли центрифугу, баро- и сурдокамеры и многое другое, что откро­ется простым гражданам лет через десять – двенадцать. А в чердачной комнате под крышей, у лагерной врачихи по прозвищу "Седая ведьма" жила летучая мышь. Но не институтская – сама прилетела. По сложив­шейся в институте традиции сотрудники лагеря и дети в конце сезона разбирали животных – иначе их ждала смерть на лабораторном столе. В институте смотрели на это сквозь пальцы и довольствовались фор­мальным актом, в котором сообщалось, что такой-то пес погиб под машиной, другой похищен местными жителями, кролики отравились и т.д. Мне достался Серый, о котором в акте свидетельствовала одна строчка: "Сбежал в неизвестном направлении". Кот как будто понимал, что должен покинуть лагерь, и последнюю ночь провел в моей комнате на втором этаже. Внизу, как всегда по вечерам, солдаты под руковод­ством старшины разучивали песню о Сталине. Куплет начинали до­вольно стройно, припев же никак не получался – солдатские голоса разбредались, как непослушное стадо. Строка "Сталин – наша слава бо­евая" звучала еще относительно складно, однако в следующей – "Ста­лин – нашей юности полет" – начиналась кошмарная разноголосица, и казалось, что невозможно спеть хуже. Но так только казалось: финал припева – "С песнями борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет" – звучал, как вопль о помощи. Так, наверное, кричали пассажиры тонущего корабля. Старшина ругал хористов последними словами и заставлял повторять, но с каждым разом они пели еще хуже. Под этот аккомпанемент я думал, как доставить кота домой через всю Москву: провозить животных в городском транспорте запрещено. Решение нашлось в виде хозяйственной сумки. Серый послушно залез в нее и спокойно позволил закрыть молнию. В сантиметровом промежутке ос­тался виден только розовый треугольник носа. Ну что за кот! Все пони­мает без слов. Утром я без проблем упаковал кота и мы отправились. Тяжелая сумка стояла на коленях, и за два часа в автобусах и метро Серый ни разу не мяукнул, даже не шевельнулся. Знал что ли о запре­те? Наконец мы дома. Я открыл сумку. Кот методично обошел ком­нату, принюхался, заглянул под кровать, вскочил на подоконник, ос­мотрелся и спрыгнул во двор. "Ну, вот и все, можешь с ним попро­щаться, – сказала мама. – Теперь он уже не вернется. Коты всегда ухо­дят на старое место". Неужели кот сам вернется туда, где его ждет гибель? Прошел час. Серый не появлялся. Стемнело. Я взглянул на пустой двор и направился к столу. "Обернись!" – услышал я мамин голос и поднял глаза: кот сидел на подоконнике. Вернулся! Признал новое место, признал нас.

Вообще-то он был вовсе не серый, а белый, с большими зеленовато-серыми пятнами, закрывавшими почти всю морду. На розовом носу справа темное пятно. В первый же вечер своей новой свободной жизни Серый получил новое имя – Федя, и с первого же раза послушно на него отозвался. Федя не был похож на других котов, но что с ним дела­ли в институте – осталось тайной. Во время обеда он сидел у моего сту­ла, а получив косточку, деликатно уходил в сторону. Однажды я дал ему обнюхать кость и бросил ее в открытое окно. Федя молнией мет­нулся, не коснувшись подоконника, исчез, а через несколько секунд появился с добычей в зубах. Ему такая игра нравилась, и он ждал брос­ка, как спринтер – выстрела стартового пистолета. Как-то я решил пошутить и взмахнул рукой, в которой ничего не было. Федя выскочил из окна и скоро вернулся. Никогда не забуду его взгляд, полный недо­умения и укоризны. Больше таких шуток я себе не позволял. В неорди­нарных, задевающих достоинство ситуациях его усатая морда простого дворового кота становилась необыкновенно выразительной. Он не вы­носил табачного дыма и, когда в комнате курили, забивался под кро­вать. Однажды я пустил ему в морду струю. Федя брезгливо сморщил­ся, прижал уши и, втянув голову, с отвращением взглянул мне в лицо одним глазом. Другой зажмурил – дым мешал.

Я был совершенно потрясен реакцией Феди, когда он почти сутки оставался на тридцатиградусном морозе. В то утро его прогулка затя­нулась, я же опаздывал и запер входную дверь, не дождавшись кота, а вернулся только поздней ночью. Не представляю, как в воздухе сохра­нялась улыбка Чеширского кота после его исчезновения, но Федин взгляд действительно существовал отдельно. Два зеленых немигающих глаза пронзили меня насквозь. Потом я разглядел их обладателя: ук­рывшись от снега под нависающей крышей, Федя сидел на дверной раме. Он тихо, почти неслышно завыл, а мне послышалось: "Как ты мог, скотина, меня бросить!" Я и вправду чувствовал себя последней скотиной. Мы вошли, я разжег "буржуйку", Федя забрался под нее, и через несколько минут в комнате запахло паленой шерстью. Я поста­вил перед ним блюдце с теплым молоком, но Федя не начал лакать, пока не отогрелся. Выгнать его из-под печки невозможно даже буль­дозером, и я давно уже не пытался это сделать – в мороз Федя всегда сидел там, и до самой весны на спине у него красовалось темно-корич­невое пятно обгоревшей, сплавившейся по краям шерсти.

Совершенно случайно обнаружилось, что Федя понимает собачьи команды. Бросив первый раз кость в окно, я крикнул: "Фас!", и кот молниеносно выпрыгнул. Вспомнив об этом через несколько дней, я сказал: "Ко мне!", и Федя послушно подошел. "На место!" он тоже знал и уходил под кровать, а по команде "Лежать!" укладывался, подобрав под себя лапы. Прошел, очевидно, спецкурс в институте.

Не знаю, что за рацион был у котов в лабораториях, чем их поощря­ли до или после экспериментов, но самое любимое котами наркоти­ческое средство Федя не выносил. Его предшественнику, дымчатому, пастельному Розенкранцу в праздники полагалась порция валерианки. Я выливал на пол несколько капель и, наблюдая за реакцией, наслаж­дался не меньше, чем Розенкранц. Он скакал по стенам, опрокидывая стулья, кругами носился по комнате, сладострастно извивался на полу и даже через много дней что-то вынюхивал, замирал и вдруг начинал развратно кувыркаться. А однажды, наклонив голову набок, выгрыз клыком дырку там, где я наливал валерианку. Федя повел себя по-дру­гому и, когда я 1 Мая налил валерианку, зашипел, встопорщил шерсть, выбежал и, пока не выветрился запах, несколько дней не входил в ком­нату. Миску с едой я ставил ему под окном. После еды Федя вспры­гивал на окно, брезгливо принюхивался и возвращался на улицу. К дырке в полу он никогда не приближался. Что с ним в институте дела­ли после этого зелья? Любил он почему-то мои китайские белые кеды "Три мяча" и, когда я шел в темноте, гонялся за ними и цапал когтями. Может, они напоминали белых лабораторных крыс, на которых охо­тился в институте? Но за что Федя полюбил именно правый мой кед? Зимой кеды стояли в передней. Пришла весна, сошел снег. Я собрался пробежаться, натянул и зашнуровал левый кед, протянул руку за пра­вым. Он показался тяжеловатым. Прежде, чем я всунул ногу, кед на­клонился и вонючая, едкая жидкость пролилась на пол – Федя ценил комфорт и зимой использовал кед как утепленный туалет. Еще стран­ность – коты обычно так не поступают, но Федя провожал меня в бу­лочную, ждал у дверей, и мы возвращались вместе.

А сейчас речь пойдет о главном подвиге Феди. В то осеннее утро я уже проснулся голодным. Мама уехала в отпуск, а до стипендии оста­валось два дня. Из еды сохранилась только одна луковица, а на столе лежала мелочь, которую я наскреб по карманам – не набралось даже рубля. Федя тоже проснулся и едва слышно мяукнул – просился погу­лять. Я открыл ему окно, снова лег, вспомнил известную студенческую поговорку "Все равно жрать нечего" и задремал. Разбудило меня мяу­канье. "Странно, Федя обычно вспрыгивал сам", – удивился я и закрыл глаза. Но мяуканье продолжалось. В нем прослушивались настойчи­вые, требовательные ноты, и вместе с тем, казалось, коту что-то меша­ет. Я выглянул. Федя сидел под окном, в зубах – белый, правильной формы предмет. Чтобы втащить кота за шиворот пришлось так высу­нуться из окна, что сам чуть не вывалился. Необычно тяжеловат был в этот раз Федя, а предмет оказался полукилограммовым куском сала. Он был нетронут, только следы острых Фединых клыков. "Вот и спасе­ние от голодной смерти", – засмеялся я, отрезал коту заслуженную по­ловину, но он равнодушно отвернулся и с трудом вспрыгнул на кро­вать. Брюхо его буквально волочилось по полу. Я пощупал: твердое, как кирпич – мой спаситель не забыл позаботиться о себе. Мелочи хва­тило на хлеб, сало нажарил с луковицей, и мы с Федей спокойно дожи­ли до стипендии. Он, и только он знал, у кого украл сало. Позже я слы­шал, как жаловалась одна из соседок: "Поросячья нога пропала, кро­лик, сало". Кто повадился и как сумел проникнуть в наглухо запертую кладовку, она не знала. Но Феди тогда уже не было с нами. Однажды летом он ушел и не вернулся. Пропал, "сбежал в неизвестном направ­лении", как и было написано два года назад в акте…