Лида                                                Марк Шехтман
На главную

"Что-то рано сегодня", – удивилась Лида, услышав звонок. Но вмес­то мужа в дверях появилась его секретарша Настя. Скуластое, милое лицо ее застыло, словно сведенное судорогой.

Вот оно… Лида почувствовала, как то, неотвратимое, страшное, что висело над каждым, вдруг надвинулось и грозно заявило о себе. "Со мной этого не произойдет: я же ни в чем не виноват. Наверное, были причины, когда брали других. Но при чем тут я?" Так думал тогда каж­дый, а назавтра и он исчезал, и уже другие думали: "Наверное, были причины…"

– Что случилось, Настенька? – Вот все, что смогла выдавить Лида помертвевшими губами.

– Я не знаю, как вам сказать. Вы только не волнуйтеся…

Лида, словно окаменев, молча слушала.

– Их всех забрали. Всех до одного. Позабирали и увезли. Но вы не волнуйтеся – ведь они же ни в чем не виноватые. Мне днем Павел Ни­колаевич сказал: "Звонили, что начальство какое-то приедет, так чтоб на обед не уходили: пойдем позже все вместе. А тебе зачем ждать? – говорит. – Ты сейчас сходи – а то с ними, сама знаешь, сколько сидеть придется". – И еще попросил купить ему "Казбека" две коробки. Он всегда "Беломор" курит, а сегодня зачем-то "Казбек" попросил. Я и пошла себе в столовую, на углу которая – знаете? Вернулась, еще и двадцати минут не прошло. И только подошла к парадному, смотрю: две машины полные одна за другой отъехали, а у входа третья стоит, и в ней тоже люди. Поднимаюсь – все открыто, контора пустая, а из кабинета Павла Николаевича вдруг один выходит в синей фуражке: "Ты кто такая? – говорит, – работаешь тут?" А меня как осенило: "Я, товарищ начальник, работу ищу. Думала, может, уборщица нужна или еще кто". А он как закричит на меня: "Вижу, как ищешь! "Казбек" кому несешь?" – и забрал папиросы, а потом подумал-подумал и тихо так говорит: "Иди отсюдова, девочка, и побыстрее. Твое счастье, что в ма­шине местов больше нету", – и отдал "Казбек" обратно. Так что же мне было делать? Я и пошла. Сначала спокойно, а он в спину мне смотрит. А как за угол повернула, сразу бегом. Никуда не заходила, ни домой, ни к маме – сразу до вас побежала. Только вы, пожалуйста, не волнуй­теся. Ведь эти синие фуражки – тоже советские люди. Проверят и от­пустят. Все будет хорошо. Вот увидите – всех поотпускают: они же ни в чем не виноватые. А папиросы – вот, возьмите, пожалуйста, – ни к чему мне они. И сдачу… – Настя положила на стол коробки и не­сколько монет, обняла Лиду, и тогда они вместе расплакались.

Через неделю Лиду с дочерью выселили, а комнату запечатали. Де­ваться было некуда: родня жила далеко – в Новосибирске. Пришлось переехать в Боярку. На работе, как ни странно, оставили, но уже не вра­чом – медсестрой. И на том спасибо! Теперь Лида каждый день ездила на работу поездом. Относились к ней сочувственно, однако на людях старались свое отношение не показывать. Да и что можно требовать от людей, которые не знают, что с ними будет завтра.

До осени Лида еще находила силы бороться, но жить становилось все труднее. В снятой комнате дачного поселка не было даже часов – все вещи остались в Киеве, за дверью, на которой красовалась большая сургучная печать. Иногда навещала Настя, но к осени визиты прекрати­лись: кто-то там, в НКВД, проверил от нечего делать списки и воспол­нил недостающую по разнарядке единицу арестованных сотрудников.

Пришла зима. Киевские соседи по дому собрали и привезли посуду, немного теплой одежды, одеяла. Но от холода это не спасало: по утрам дом промерзал, вода в ведре покрывалась льдом. Одно время Лиду бу­дил нанятый за 50 копеек в месяц соседский мальчик, но с наступлени­ем холодов – перестал. Начались опоздания. Сначала никто как будто опозданий не замечал, но вскоре Лида почувствовала, что сотрудники ее избегают. Причину понять было нетрудно: согласно принятому не­давно закону, опоздания наказывались трехлетним заключением в ис­правительно-трудовом лагере. Еще несколько опозданий – и заведу­ющая отделением пригласила ее в свой кабинет.

– Лидочка, – негромко начала она, – я хочу, чтобы вы меня правиль­но поняли. К сожалению, не все зависит только от меня – вам ясно, что я имею в виду? Очень неприятно говорить об этом, но мне уже не­сколько раз указывали на вас. Я со своей стороны сделала все, что мог­ла, но больше прикрывать ваши опоздания невозможно. Закон ведь распространяется и на меня. Если вы опоздаете снова, я буду вынужде­на подать официальный рапорт… Я очень прошу больше не опазды­вать. Поверьте, мне очень тяжело говорить вам все это. – Тут она пере­шла на едва слышный шепот:– Кстати, что там у вас произошло с Кор­неевой? Неужели вы не понимаете, с кем имеете дело?

…Долго в тот вечер не могла уснуть Лида, а когда почти успо­коилась, вдруг вспомнила нелепый эпизод с Корнеевой, и снова сон пропал…

Довольно молодая женщина, новый патологоанатом Корнеева поя­вилась в больнице недавно. Высокая, ухоженная, на первый взгляд, она казалась даже привлекательной. Вроде бы все, как у людей. Но, если всмотреться… Накрахмален до хруста ослепительно белый халат. Чуть тронуты помадой прямые – в стрелочку, злые, тонкие губы. Тщательно уложены завитые в перманент волосы. Отполированы коротко остри­женные ногти. Пронзительным взглядом смотрели из-под выщипан­ных и потом нарисованных тушью бровей светло-голубые, прозрач­ные, холодные глаза. Было что-то отталкивающее во всем этом ее ледя­ном совершенстве. По сравнению с Корнеевой не то что манекен из витрины, но даже стоявший у окна в углу анатомички скелет по проз­вищу Самсоныч казался полным тепла и понимания. Порядок у Кор­неевой во всем был идеальный. Сверкающие инструменты на стек­лянном столе выстраивались у нее, как почетный караул – шеренгой. Даже приготовленные для вскрытия трупы лежали старательно, как солдаты на параде, вытянувшись, словно выполняя требования таин­ственной, им одним известной инструкции. Но как ни вытягивались они, не всякий труп был достоин внимания нового патологоанатома. Довольно скоро в больнице стало известно, что Корнеева предпочитает работать с теми, кого смерть застигла внезапно, и особенно с моло­дыми. Умерших от старости, измученных болезнями она сплавляла ас­систентам, а если уж приходилось – препарировала с нескрываемым пренебрежением. Но надо было видеть, как любовно, словно лаская, вскрывала Корнеева молодые, свежие еще тела сверкающим своим ланцетом. Не любили работать с Корнеевой сестры. Да и врачи не очень стремились сблизиться. Даже уборщицы – а им терять нечего – обходили патологоанатома стороной. Как-то само собой вокруг нее об­разовалась пустота. Ее боялись и, где только можно, старались избе­жать личных контактов, ограничиваясь неизбежными служебными от­ношениями. Так что в дружном довольно коллективе она оставалась чужой и с ней почти не общались. Но зато на частых тогда собраниях Корнеева была как рыба в воде. Она всегда успевала выступить во­время – не раньше и не позже. До нее все-таки можно было, слегка пожурив провинившегося, спустить дело на тормозах. С приходом Корнеевой все изменилось. В каком-то палаческом экстазе она обру­шивала на свою жертву поток невообразимых, диких обвинений. Голос ее звенел, лицо покрывалось пятнами, в углах рта появлялись пузырьки пены, начинала дергаться щека, и левый глаз, словно подмигивая, моргал часто-часто. Отточенные, как бритва, реплики хладнокровно, жестко, безжалостно разили наповал, и горе тем несчастным, кто попа­дал к ней на язык. После таких собраний они быстро исчезали, и никто о них больше не спрашивал. Выступление Корнеевой было равно­сильно приговору военно-полевого суда. Только редким счастливчи­кам удавалось отделаться выговором и остаться на свободе.

Но одну слабость за новым патологоанатомом все-таки знали: сама бездетная, она обожала детей. Выражалась, правда, эта ее любовь в ка­ких-то нелепых, судорожных порывах. Дети, запуганные странными ласками Корнеевой, часто плакали, а она, злобно сжав губы, уходила. Вот почему сотрудники почти перестали приводить детей на работу. Еще знали в больнице, что нет у Корнеевой мужа. "Кто с такой ведь­мой жить сможет?" – говорили шепотом сестры. О ней всегда говорили только шепотом. В голос не скажешь: всего полгода, как появилась в больнице, а уже в парткоме сидит…

Но Лида все-таки брала Олю с собой, когда приходилось работать по воскресеньям – боялась оставлять девочку одну.

…Обеденный перерыв уже заканчивался, и медсестры уселись по­болтать оставшиеся несколько минут. Лида с Олей сели в сторонке: за­чем ставить этих милых в общем женщин в неловкое положение.

Корнеева появилась в дверях столовой и направилась было к себе, но, увидев Олю, остановилась. Обычно она с Лидой не разговаривала. Чуть кивнет при встрече, если уж никак нельзя было разминуться – вот и все общение. Но сейчас казалось, что хочет подойти и колеблется. Так оно и было: помедлив немного, Корнеева все-таки подошла. Села рядом. Лида, с трудом скрыв свое удивление, подвинулась.

– Какая чудная девочка у вас, – обратилась она к Лиде и притянула к себе Олю. – Вы представить себе не можете, до чего я обожаю детей, – продолжала Корнеева, лаская пальцами тонкую Олину шейку. Ледя­ная, ослепительная ее непроницаемость внезапно растаяла и сменилась напряженной, в любой момент готовой сорваться в истерику весе­лостью. Лида заметила, что сестры, хоть и сидели далеко, начали мед­ленно отодвигаться.

– Как тебя зовут? Сколько тебе лет? В каком ты классе? Какие у те­бя куклы? – расспрашивала она уже отвыкшую от взрослых девочку. Едва слышно отвечала оробевшая Оля, но Корнеева не ждала ответа: она, казалось, сама с собой говорила.

– Вряд ли кто-нибудь поймет лучше меня, какое это чудо – ребенок. Внешние отличия – ничто по сравнению с отличиями внутренними, – снова обратилась к Лиде Корнеева. – Насколько все у них совершенно, чисто, деликатно, нежно… разве можно сравнить со взрослыми? – Прозрачные глаза Корнеевой заблестели, синие огоньки безумия вспыхнули в них. – Вы знаете, – доверительно склонившись, Корнеева облизала пересохшие губы, улыбнулась и понизила голос, – для меня работать с детьми – просто наслаждение: я даже перчатки не надеваю во время вскрытия…

Лида мгновенно вырвала Олю и, потеряв контроль над собой, за­кричала:

– Вы с ума сошли! Что вы такое говорите? Боже мой, боже мой, и тут эти палачи! Везде палачи, везде! – горло ее пересохло, сжалось, го­лос пропал, но остановиться она не могла и, прижав к вискам кулаки, все повторяла и повторяла хриплым шепотом: – Везде палачи… боже мой, везде… везде…

…Ныло сердце, словно кто-то сжал его холодными пальцами. Пудовое одеяло давило своей тяжестью, но не грело. Наконец под утро сомкнула она глаза. "Только на пять минут и сразу встану, – пронеслось в голове… – Только на пять минут…"

Еще не проснувшись, Лида поняла, что случилось непоправимое. Простучали колеса пригородного поезда, на который опять опоздала. Она открыла глаза и выглянула в форточку: тонкая розовая полоска засветилась на востоке…

Машинально затопила печь, приготовила завтрак, вытряхнула из сумки деньги и оставила их в конверте на столе. Потом на вырванном из тетради листе написала: "Доченька! Прости, что оставляю тебя одну. Я должна срочно уехать. Вот адрес бабушки. Дай ей знать – она тебя заберет. Целую. Твоя мама."

Только об одном думала сейчас Лида: "Хоть бы не проснулась. Хоть­ бы дала мне спокойно уйти…" Она оглянулась: дочь спала. Лида наклонилась и, едва коснувшись губами, поцеловала девочку в лоб. Оля шевельнулась, брови ее страдальчески поднялись, чуть приот­крылся рот, она вздохнула и повернулась на другой бок.

Быстро одевшись, Лида вышла и направилась к станции… Она бы­ла рада, что удалось уйти, не разбудив дочь, и спокойно думала о том, что теперь предстоит.

На перроне пусто. В обледеневшем окне билетной кассы темнела закутанная в мохнатый платок голова кассирши. Заиндевевшая собака скреблась в дверь и жалобно скулила. Дежурный в меховой, со спу­щенными ушами шапке выглянул, впустил дрожащую собаку и скрыл­ся. Лида сошла по ступенькам, пересекла блестящие, холодные рельсы и остановилась, спрятавшись за платформой. Снова появился дежур­ный с желтым флажком в руке. Теперь вместо ушанки он нахлобучил красную фуражку. Черная точка вдали росла, постепенно приближаясь – скорый поезд шел с юга на Киев…

То, что осталось от Лиды, увидели через час, когда подошли пасса­жиры пригородного поезда. Клава, соседка, сразу опознала Лиду. "В милиции без меня разберутся, а что с девочкой будет?" – подумала она, выскользнула из толпы, но только за углом побежала к дому.

– Что ты плачешь, Оленька? Почему ты не в школе? – осторожно спросила Клава.

– Я боюсь… Мама уехала, а куда – не знаю. Только записку оста­вила. И деньги…

Клава прочла записку:

– Давай, доченька, пойдем лучше к нам. Поживешь у меня, пока ба­бушка приедет. Ты только не плачь. И мама твоя вернется… И папа… Вот увидишь, все будет хорошо, – сказала она, собрала в чемодан вещи и увела нервно всхлипывающую Олю к себе, в дом напротив. Уже в полдень Клава увидела милиционера. Он повертел замок на двери в Лидину комнату, заглянул, прижавшись лбом к стеклу, в покрытое ле­дяными узорами окно, обошел дом вокруг, растерянно потоптался не­сколько минут и скрылся в переулке. Оставлять Олю у себя стало опас­но: не сегодня так завтра найдут ведь девочку, и тогда уже ничем не по­можешь – пропадет в детприемнике, куда отправляли детей арестован­ных врагов народа. Это Клава знала хорошо: наслушалась в приемной НКВД, где не раз стояла в очередях с передачами мужу, а потом брату.

Вечерним поездом Клава отвезла Олю в Киев. В доме № 10 на Малой Житомирской она усадила напуганную девочку в парадном.

– Подожди здесь немножко, – сказала она и позвонила в бывшую Лидину квартиру. Дверь отворилась, словно за ней кто-то специально ждал, и Клава вошла. Прошло несколько минут. Щелкнул замок, Клава поманила девочку пальцем и, взяв у нее чемодан, прошептала:

– Заходи, все в порядке.

Несколько недель Оля оставалась в доме, кочуя по квартирам, пока не увезла ее в Новосибирск бабушка…

Так и не добрались до маленькой Оли чекисты: в те дни были у них дела поважнее. Да и куда им спешить? Сразу ведь всех не заберешь. Все-таки 150 миллионов граждан было тогда в стране.