Четвертый пассажир                          Марк Шехтман
На главную

- Экспресс "Красная стрела" Ленинград – Москва отправляется через пять минут. Просим  провожающих покинуть вагоны, – услышал я из репродуктора, когда вошел в купе. Там сидели     двое: пожилой флотский полковник, второй, помоложе – типичный снабженец, коман­ -               дировочный, как видно.                                                                                                                             

– Ну, трое мужиков есть, – сказал полковник и вынул из портфеля бутылку армянского коньяка. – Только чтоб женщина не пришла, а то ведь ни покурить, ни слова лишнего сказать.

– Напрасно волнуетесь – никто не придет: вот-вот поедем, – ответил командировочный. Голос его, хотя и молодой, был ворчливый и нуд­ный. – У меня работа такая, что большей частью я в дороге, и, поверь­те, везде одно и то же: в кассах билетов нет, а в поезде места свобод­ные. И в самолетах так, и в театрах, даже в кино. И в гостиницах нет мест, пока не дашь "на лапу", а потом смотришь – полно пустых номе­ров… Ну, вот и поехали.

Поезд тронулся.

– Значит, втроем до столицы, если в Бологом никто не…

Но закончить полковник не успел: сдвинулась зеркальная дверь, и в купе спокойно вошел четвертый.

– Добрый вечер, – сказал он.

Высокий и по-старомодному элегантный, он был из той породы лю­дей, чей возраст с первого взгляда определить трудно. Такие всегда вы­глядят намного моложе. Только всмотревшись, я понял, что лет ему ни­как не меньше семидесяти пяти.

– Ну вот, пожалуйста! А вы говорили "никто не придет"! Теперь по­рядок: вчетвером можно и пульку записать, – обрадовался полковник.

– Сожалею, но на меня не рассчитывайте. В карты не играю, – отче­канил вошедший.

– Это как же, совсем-совсем?

– Именно так.

Полковник разочарованно пожал плечами и обратился ко мне:

– Ну, а как вы насчет пульки, молодой человек? На худой конец можно ведь и втроем.

– Я тоже в картах не очень большой специалист. В дурака или де­вятку еще кое-как могу, а остальное для меня – китайская грамота.

– Вот компания попалась! Да вы кто по специальности будете?

– Инженер-механик.

– Не обижайтесь, ради бога, но чему тогда вас учили столько лет, позвольте спросить? Я такого еще не видел, чтобы инженер не играл в преферанс!

– Вот и увидели, – улыбнулся я и поставил плоскую бутылку "Стар­ки" рядом с его коньяком. – Давайте лучше поужинаем.

То, что мы вчетвером извлекли, с трудом поместилось на столике и напоминало голландский натюрморт, где кажется – вот еще немного и все вывалится из рамы наружу. Венчала натюрморт голубая пачка до­рогих французских сигарет "Gitanes". "Продолжение того, о чем так нудно говорил командировочный, – подумал я. – Откуда вся эта снедь, если в магазинах пусто?"

– Не везде увидишь сейчас такое, не везде, – словно прочитав мои мысли, сказал старик. – Отъедешь на 50 километров от Москвы или Питера, а там давно позабыли, как это выглядит и даже называется.

Общительный полковник, склонив голову чуть набок, с интересом взглянул на говорившего, но промолчал. Командировочный на сказан­ное вообще не прореагировал и предложил старику свое нижнее место, но тот отказался:

– Благодарю вас, мне совсем не трудно подняться. Да наверху и удобнее: лежишь у окна, сам никому не мешаешь и тебя не беспокоят.

– Ну, что, – сказал полковник, – коньяк на десерт пьют. Начнем со старки. А знакомиться не стоит: назавтра все позабудем – верно?

Большая, видно, шишка этот полковник. Потому и называть себя не хотел.

…Проснулся я среди ночи – поезд стоял. Бологое – полпути до Москвы. Вход в ярко освещенный вокзал был виден из окна: редкие пассажиры, окруженные мешками и чемоданами, дремали, непод­вижно застыв на скамейках в зале ожидания. Не видел я еще вокзала без них. Они никогда не спешат, спокойны. Не поймешь, стремятся ли вообще куда-то уехать? Живут они здесь, что ли? Волоча тяжелые чемоданы, пробежали несколько человек. Пьяный, натыкаясь на стол­бы, чуть не падал под тяжестью огромного мешка. Вдруг он опустил на асфальт свою ношу, выпрямился и замер, глядя себе под ноги: прошел сонный милиционер и скрылся. Пьяный взвалил мешок на плечи и, пошатываясь, двинулся дальше. Украл что-то, наверное. Женщина с детской коляской, в которой рядом с ребенком лежал чемодан, оста­новилась, тревожно оглянувшись: опираясь на костыли, муж с трудом поспевал за ней. Вереница багажных тележек, позванивая, проехала им навстречу. Перрон опустел.

Духота в накуренном купе была невыносимой. Постанывая, храпел полковник. Тяжело, с присвистом, выдыхая коньяк и старку, нагнетал перегар командировочный. Старик спокойно лежал на животе. То ли спал, то ли, как я, глядел в окно – в ядовитом свете синей лампочки под потолком не поймешь. Чувствуя, что задыхаюсь, я накинул одежду, ти­хонько, чтобы не разбудить соседей, вышел и с наслаждением втянул свежий, прохладный воздух. В проходе было пусто. Отдышавшись, сел на откидную скамеечку у окна и раздвинул занавеску.

Странное зрелище открылось мне. На перроне толпилось множест­во людей в серых телогрейках. Серые котомки висели у каждого за спиной. Редкая цепь конвоя отделяла их от "вольных" пассажиров. Солдаты казались близнецами – настолько сознание важности выпол­няемого долга сделало их одинаковыми. Они как будто сошли с плака­та времен войны. Молодые лица были непроницаемы. Желваки ходили под напряженными скулами, сурово сжаты губы. Стальные глаза, не останавливаясь ни на минуту – вправо-влево, вправо-влево, рыскали по перрону. Кого они высматривали? Один встретился со мной взглядом и отвел глаза. Трудно было представить на этих лицах улыбку. А ведь и у них есть девушки, младшие сестры, братья, быть может, дети.

Грозно блестели примкнутые штыки на старых, "дробь тридцатого года" трехлинейках. Сколько миллионов таких винтовок надо было на­клепать уже после войны, чтобы до сих пор вооружать ими армию?

Небольшая группа женщин стояла у моего окна. Одна из них дер­жала на руках завернутого в тюремное одеяло грудного ребенка. Высо­кая, совсем молодая, она была красивой даже в мрачной своей арес­тантской телогрейке. Какое преступление совершила эта женщина, что под охраной едет куда-то в Сибирь или на север?

Всем сесть! – раздалась команда, и арестанты группами по десять человек послушно уселись на асфальт в затылок друг другу и раздви­нув ноги. Видно, не первый раз кочуют они по ночным вокзалам. Кон­войные направили на сидящих винтовки и, шевеля губами, пересчита­ли их, а подошедший офицер отметил каждого в тетради. Первой, пря­мо под штыком, прижав к высокой груди ребенка, сидела моя краса­вица. Светлые волосы выбивались из-под серого, как половая тряпка, платка. Чистое, спокойное лицо ее светилось, как у мадонны, улыбкой первого материнства. Я пересчитал сидящих женщин – вместе с моло­дой матерью их было девять: грудной ребенок, очевидно, тоже считал­ся заключенным. Десятым…

– Вот и меня так увозили из Питера в тридцать пятом, – сказал кто-то над моим ухом.

Я с трудом узнал соседа по купе – так изменилось теперь его лицо.

– Столько лет прошло, а все, я вам скажу, как было, так и осталось, – продолжал он, заметно волнуясь. – И по ночам, по ночам, как воры, чтоб никто не видел. А нам про Америку расскажут, как там плохо.

"Смелый, однако, старик", – подумал я, но скользкую эту тему не поддержал, пригласил его сесть, и мы вместе стали смотреть в окно.

"Пассажирский поезд Бологое – Вологда через Рыбинск – Ярос­лавль подается на третий путь. Просьба отойти от края платформы", – послышалось из репродукторов. Свистнул паровоз, и на встречный путь подали поезд: обшарпанные, грязно-зеленые вагоны. Два послед­них как будто таких же, но с зарешеченными окнами "столыпинских" вагона остановились как раз напротив. Один за другим по команде под­нимались на ноги зэки очередной десятки и входили в вагоны через ощетинившийся штыками конвоиров коридор. У входа их снова перес­читывал офицер с тетрадью в руках. Окна оставались темными, никто не выглянул – казалось, арестанты прошли сквозь вагоны, чтобы исчез­нуть навсегда.

Я вспомнил картину Ярошенко "Всюду жизнь". В освещенном солнцем зарешеченном окне вагона улыбаются лица ссыльных. Они бросают хлеб голубям на перроне. А ведь еще 100 лет не прошло с тех пор… "Ничего не изменилось", – сказал мой спутник. Как же он не­прав! Улыбаться зэки давно отвыкли – не с чего, окна в арестантских вагонах теперь вообще не открываются – куда там уж выглянешь? И какой это зэк станет кормить птиц хлебом из скудной своей пайки? Нет, в наши дни не написал бы Ярошенко такую картину! А если бы попытался – сам поехал бы. Не в ссылку – в лагерь!

Осмотрев все вокруг, заглянув зачем-то под скамейки и в мусорные урны, часть конвоя скрылась в вагонах, остальные, построившись, за­шагали вверх по лестнице. Снова свистнул и, пробуксовывая, часто задышал паровоз, лязгнули буферные тарелки, поезд дернулся и по­полз. А еще через минуту неслышно тронулся и наш экспресс.

Поплыли назад станционные фонари и, постепенно убыстряя темп, застучали на стыках рельс колеса. Промелькнули мрачные деревянные дома окраины. Не светились в окнах огни, фонари на темных улицах не горели. Казалось, поезд мчится по вымершей, навсегда покинутой людьми стране. Только луна неутомимо летела вместе с нами. А поезд все ускорял свой бег. С воем и грохотом пролетел встречный товарняк, и мы невольно отпрянули от окна. Пронеслась окраина. Как странно: только остался позади большой вокзал узловой станции – и уже поля, перелески вокруг, словно не было города минутой раньше. Разогнав­шийся поезд шел теперь по дуге, и центробежная сила ощутимо при­жимала нас к окну.

– Рассказывают, – снова заговорил старик, – когда министры Нико­лая I в его присутствии обсуждали план строительства первой русской железнодорожной магистрали, проекты предлагались один грандиоз­нее другого. Каждый старался затмить выступавших до него. Царь слу­шал-слушал, надоело ему это хвастовство, взял линейку и провел пря­мую от Питера до Москвы. Да только палец один выступал над линей­кой. Наткнулся на него карандаш после Бологого – так точно по карте кривую дорогу и построили. Вот по этой дуге мы сейчас едем. "Цар­ский палец" прозвали ее в народе. Не нашлось в России смельчака ис­править ошибку царя.

Медленно поворачиваясь, проплыла разоренная церковь. Сквозь пустые каркасы куполов светила луна. За церковью показалось забро­шенное кладбище. На заросших кустарником могилах покосившиеся кресты, ограда разрушена – привычная картина.

– Вот она, Россия: как к своим мертвым относится, так и к живым… На вокзале видели только что? – сказал мой спутник и, не ожидая отве­та, продолжил: – И вам, я вижу, не спится.

Говорил он теперь спокойнее, но видно было, что сцена на вокзале все еще волнует его.

– Знаете рассказ о мельнике? Не шумит вода на плотине – он и не спит, – ответил я. – Стал поезд – сон ушел. Теперь до Москвы не засну.

– Вы москвич? – спросил он.

– Да. А вы?

– Я, знаете ли, рязанский, но давно живу в Питере. А в Рязани бы­ваю редко – раз в год, проездом в городок, где похоронена моя первая жена.

Он вздохнул, достал из бокового кармана кожаный бумажник и рас­крыл. В прозрачном окошке я увидел коричневую, на картоне фото­графию.

– Вот посмотрите: разве сейчас вы найдете такие лица?

А ведь правда: в наше время такое лицо не встретишь. Да и фото­графии теперь так не делают. Высокий, чистый лоб, почти срослись широкие, вразлет брови. Лицо женщины светилось нежностью, лаской, но была в нем и тревога. Чуть исподлобья пытливо смотрели светлые, приподнятые в уголках глаза. Такой взгляд бывает на ренессансных портретах: глаза проникают в душу и провожают тебя – как ни повер­нешься, куда ни отойдешь. "Я скоро уйду, а вы останетесь", – говорили ее глаза.

– Вы знаете, взгляд, как на портретах Бронзино – был в Италии пять веков назад такой художник, – сказал я. – С его портретов, особен­но женских, глаза смотрят с такой тревогой, с такой укоризной, что трудно выдержать их взгляд. И потом чувствуешь себя виноватым, а в чем – и сам не знаешь. Потому что еще живешь, наверное?..

Старик долго смотрел на меня, забыв спрятать бумажник, провел ладонью по лбу и прикрыл глаза. Опять, видно, разволновался.

Я отвернулся. За окном бежала навстречу темная стена леса. Ни огонька, ни просеки, ни полянки – только лес, лес. Луна перешла впра­во, и тень нашего вагона неслась рядом по встречной полосе.

– Вы, я вижу, тоже не очень-то карты жалуете. – Суровый голос ста­рика звучал теперь мягче, теплее.

– Не в картах дело. Такая у меня с детства странность: вообще не люблю играть за столом. Скучно.

– И в шахматы?

– И в шахматы.

– Я, признаться, тоже не очень. А карты после одного случая в руки не беру, хотя в молодости играл изрядно… Послезавтра как раз полве­ка с той ночи.

Он умолк, словно не решаясь продолжить, снова провел ладонью по лбу и глянул мне прямо в глаза.

– История, которая приключилась тогда со мной, вам, молодым, скорее всего, покажется неправдоподобной, но люди моего поколения – те принимают ее полностью… Хотите, молодой человек, послушать? Спать мы оба все равно не будем, так ночь и скоротаем.

– Ну, что вы! Конечно, я предпочту ваш рассказ душному купе, – ответил я, а сам подумал: "Чего мне, собственно, беспокоиться? Хоть прилично вроде выпили, но имена свои никто в купе не назвал, как и просил полковник – совсем ведь не дурак. На провокатора старик не похож, да и не тот возраст. А кроме всего, сейчас мы вдвоем – никто нас не слышит. И вообще, мало ли что рассказывают попутчики в ноч­ных поездах – приедем в Москву и разойдемся навсегда".

– Пусть вас не удивляет моя несколько необычная откровенность: я уже стар, жить осталось недолго – так что бояться нечего. Тем более в ночном поезде: поговорили в коридоре, утром вышли и – до свидания.

Он снова как будто прочел мои мысли.

– И вообще, кому я теперь нужен? – продолжал он. – Десятку свою в лагерях отсидел. Мне, можно сказать, повезло: еще при Сталине вы­пустили и даже новый срок, как у них заведено, не пришили из-за воз­раста – мне тогда было уже за 60. Но я не о лагере хочу рассказать. О лагерях только начинают говорить, а материала хватит на несколько поколений. О них вы еще многое узнаете – будет кому рассказать. Но то, что услышите сейчас, через несколько лет уйдет навсегда вместе со мной. В наше время, конечно, такое случиться не может – давно уже распугали большевики народ; не только живых на земле, но и мертвых в загробном мире; не только простых людей, но даже тех, кого называ­ли нечистой силой.

– Разве только большевики? – спросил я.

– Я о России говорю. Бог, правда, и раньше не очень-то Россию жа­ловал, а как большевики пришли – и вовсе от нее отвернулся. Но в принципе вы правы: гестапо, конечно, ничуть не лучше. Вас не шоки­руют такие речи? Нет? Тогда я продолжу. Ведь то, что творили и еще творят чекисты, не под силу самому Сатане. Куда там ему до них! И если осталась еще какая-то нечисть, то доживает она, наверное, тихонь­ко у себя на чердаке или в подвале, на таком вот кладбище, что мы сей­час миновали, и нос высунуть боится. А ведь еще незадолго до первой германской войны всякое бывало…

"Что-то на самом деле интересное собирается рассказать мне ста­рик", – подумал я. Хоть не очень я верил (а если честно, кто вообще верит?) в загробный мир и всякую нечисть, но разве откажешься послу­шать об этом.

– Родился я и вырос, – начал он, – как вы понимаете, еще в прошлом веке, в не слишком богатой, но, скажем так, вполне достаточной семье. Жили мы в 200 верстах на восток от Рязани, в небольшом уездном городке Сапожок.

Первую жену я потерял всего через год после свадьбы: в те годы ча­хотка не щадила ни богатых, ни бедных. Делать в Сапожке мне больше было нечего. Я оставил провинциальный свой город и переехал в Пе­тербург. Был я молод, красив, удачлив, не беден, и два года спустя же­нился во второй раз. Пошли дети. Дело мое процветало. Что еще нужно для счастья? А счастья-то вот и не было. Все чаще вспоминал я Ната­лью и только тогда по-настоящему ее оценил.

Родители были живы, младшие братья еще не разъехались, и все сильнее тянуло меня обратно в Сапожок. Приезжал я по нескольку раз в год, когда с новой своей женой и детьми, когда сам. И, кроме того, обязательно летом, к годовщине смерти Натальи. На могилу всегда хо­дил только сам, и домой, как правило, долго не возвращался – тяжело. В тот раз приехал я, как обычно, за день до годовщины…

День был ясный, прохладный. Положил цветы и долго сидел там на скамейке, слушая птиц и вспоминая. Вечерело. Вдруг заблеял баран за оградой. "Как баран ни с того, ни с сего заблеет – сейчас быть грозе", – любила повторять моя бабка, а мы, мальчишки, только посмеивались. Я взглянул на небо – ни облачка. Листья замерли, птицы умолкли. "Гроза – не гроза, а пора и домой", – подумал я, поднялся и свернул в главную аллею. Но до ворот дойти не успел: тьма внезапно, в считан­ные мгновенья, заволокла небо, гром ударил прямо над головой, зашу­мел, ломая ветки, ветер, и тяжелый ливень белой стеной обрушился на меня. Вот и не верь после этого бабкам! Я бросился бежать в поисках укрытия. Вспыхнула молния, и темная стена склепа на секунду высту­пила из кустов. Вокруг все так заросло, что я вымок до нитки, пока нашел вход. Внутри склеп был густо затянут паутиной, которая зале­пила мне лицо. Мокрым рукавом я стер ее и осмотрелся: под распятием смутно темнели гробницы. Пришлось снять и выкрутить одежду, но теплей от этого не стало. Так прошел час или два, а гроза не утихала. По лужам пошли большие пузыри – значит, дождь теперь надолго. Это тоже бабка говорила – она у нас вроде семейной знахарки была.

В чьем же склепе я укрылся? Вспышки молний отдалились, стали реже, прочесть в их свете, кто здесь похоронен, я не успевал и решил прощупать надписи на гробницах, как слепой, каким, собственно, и был в ту проклятую ночь. Постепенно, буква за буквой проявилась пер­вая строка: "Отставной, гвардии штабс-капитанъ". Во второй – буквы побольше, и дело пошло быстрей: "Константинъ Владимирович"… и опять остановка. Кто же это такой, штабс-капитан Константин Влади­мирович? "14.3.1835 – 19.6.1864" – нащупал я в следующей строке. Не то – слишком низко взял. Я сдвинул руку и нащупал пропущенную строку: буквы – на этот раз совсем большие – без труда сложились в хорошо известную в Сапожке фамилию – "Чебрецовъ". Вот тебе и на! Столько слышал о нем, столько раз проходил мимо, а не знал, что это и есть склеп Чебрецовых!Я подошел ко второй гробнице, наклонившись, провел по плите изголовья рукой и опрокинул, но успел схватить оставленный кем-то стакан. "Так и бутылку еще найду", – подумал я, и действительно – она стояла рядом. Водки в ней оставалось больше половины, чему я не особенно удивился. В те годы, поминая покой­ника, не выпивали всю бутылку и не бежали ее сдавать, но оставляли на могиле – пусть стоит себе. Ополоснув под дождем стакан, я напол­нил его и со словами "Спите спокойно, господин штабс-капитан!" вы­пил. Только тогда я почувствовал свое окоченевшее от сырости тело. После второго стакана тепло начало возвращаться. Я сгреб в угол сухие прошлогодние листья и уселся на них, натянув на голову сюртук и под­жав к подбородку колени. Бутылка с остатками водки стояла в ногах. Озноб прошел и сменился сонным оцепенением. Молнии вспыхивали реже, гром отдалялся, но ливень не утихал, и монотонный его шум усыплял сильнее водки…

Историю, произошедшую с Чебрецовым, знал в городе каждый. Знал, конечно, и я. Вот она:

Однажды ночь напролет Чебрецов выигрывал в вист колоссальные суммы, буквально раздев догола своих партнеров. Кто-то из проиграв­ших пустил слух, будто Чебрецов нечист на руку, карты у него крап­леные и вообще он чуть ли не шулер. Не каждый сможет держать язык за зубами, когда целое состояние на глазах уплывает из рук. Так или иначе, но игра еще не кончилась, как сорвавшееся у кого-то с губ нео­с­торожное слово дошло до Чебрецова. Он немедленно раскрыл свои карты и заставил это сделать остальных игроков. Все сходилось. "Ру­башки" у карт оказались в порядке – крапленых не было, лишних – тоже. Гробовая тишина воцарилась в зале.

– Господа, я прошу удовлетворения у того, кто позволил себе усом­ниться в моей честности, – обратился Чебрецов к своим проигравшим­ся партнерам. Но те молча стояли и не смели поднять глаза. – В таком случае, господа, мне очень жаль, что имел дело не только с клеветни­ками, но и трусами!

Тогда из-за соседнего стола поднялся корнет Врона.

– Лично я, господин Чебрецов, глубоко Вас уважаю и в Вашей чест­ности нисколько не сомневаюсь, – сказал корнет, – но поскольку затро­нута честь собравшегося здесь общества, я готов от его имени дать удо­влетворение и таким образом восстановить наше доброе имя. Ваши условия?

Все произошло так быстро, что публика и понять толком ничего не успела. Стреляться решено было немедленно, тут же в зале, и не, как обычно, друг в друга, а – в себя, и не по очереди, а разом – на "брудер­шафт". Короче говоря, вариант "русской рулетки".

– Принеси-ка нам по бокалу коньяка, – крикнул официанту Чеб­рецов.

Пожалуйста, господа, извольте заплатить вперед, потому как… ежели… сами понимаете-с…

– Ну, и подлец же ты, любезный, – засмеялся Чебрецов и сунул ему ассигнацию. – Неси, неси – некогда нам с тобой, дурак, разговаривать.

Оставив по одному патрону и крутнув большим пальцем барабаны, Чебрецов и Врона скрестили правые руки и приставили свои револь­веры к вискам. Бокал с коньяком каждый держал в левой.

– После выпьем? – спросил корнет.

– Лучше до, – ответил Чебрецов. – Кто его знает – вдруг не повезет. Зачем коньяку пропадать? На счет "три" стреляем.

Осушив, не поморщившись, бокалы, дуэлянты поцеловались, взве­ли курки и, глядя друг другу в глаза, улыбнулись.

Поскольку у нас в Сапожке всегда стоял то один, то другой полк, дуэли не были большой редкостью и немного оживляли провинциаль­ную рутину. Но кончались они обычно выстрелом в потолок или в воз­дух и очень редко малой кровью. "В рулетку" тоже иногда по-пьяному стрелялись, но до выстрела не дошло ни разу: сухой щелчок курка в пустом гнезде барабана да капли пота на лбу – вот и все. И в тот раз никто не мог себе представить, что такое может случиться…

– Один. Два. Три! – Выстрелы слились в один, Чебрецов и Врона, опрокинув стулья, рухнули в противоположные стороны и остались лежать неподвижно. Народ в зале онемел от ужаса. Даже дыхания не было слышно… И тогда раздался еще один выстрел: молодой помещик Квашнин разнес себе голову из тяжелого бельгийского пистолета, да так, что потолок над собой забрызгал…

Дуэлянтов похоронили рядом в фамильном склепе Чебрецовых. Похороны отложили на три дня, чтобы успели приехать из самых даль­них уголков губернии. Весь небольшой наш городок заставлен был каретами и возками. Народ не вмещался на кладбище. Склеп завалили цветами по самую крышу, так что и не подойти к нему. Квашнина похоронили еще через день. Только несколько человек, глядя в землю, одиноко шагали за гробом.

…Что разбудило меня – не знаю. Может, и тишина, как вас сегодня. Была глубокая ночь. Дождь кончился. Только одинокие капли звонко ударялись о камень. В склепе кто-то был: я чувствовал его присутствие.

– Господа, ведь здесь оставалась початая бутылка водки. Где она? – услышал я голос.

– Наверное, сторож унес, – ответил ему другой.

– Да, что вы, Константин Владимирович, такое говорите! Сторож к склепу и подойти не решится. Вон листья с прошлого года еще не убрал.

– Настоящий русский человек не то, что в склеп – он и в ад готов спуститься, когда есть водка! – настаивал Константин Владимирович.

– Да оставьте эти пустяки, господа. Сейчас я принесу из нашего склепа чего захотите, – пытался кто-то урезонить Константина Влади­мировича.

"Не снится ли мне все это? – подумал я, слушая странный ночной разговор. – Константин Владимирович – ведь Чебрецова имя! Но он погиб давно!"

Говорили ночные пришельцы как-то странно, чуть пришептывая. Так звучат голоса у тех, кому только вставили новые зубы.

– Ну, вот и красавица наша, Мария Станиславовна, – снова загово­рил первый. – Позвольте ручку поцеловать. Мы ведь ждем вас – не дождемся. Только водка куда-то пропала.

– Здравствуйте, милый Константин Владимирович! Здравствуйте, Василий Андреевич! – И у нее в приятном голосе странное дребезжа­ние напоминало звон надтреснутого колокольчика. – Ну, пропала, так пропала. Который раз уже. Да и на что она вам? – продолжала женщи­на. – Вот фонарь засветим, сейчас и найдем ее, вашу водку.

Сидеть дальше в углу не имело смысла: не хватало, чтобы они сами наткнулись здесь на меня! Я поднялся.

– Эге, – удивленно сказал тот, кого называли Константин Влади­мирович, – да у нас тут гость!

Повернувшись ко мне спиной, он чиркнул спичкой и поднес ее к фонарю.

– Прошу прощенья, господа, но я зашел в склеп укрыться от ливня и до того продрог, что пришлось выпить половину вашей водки.

– Что с водкой, понятно. Но сначала вам следовало бы предста­виться.

Я назвался.

– Фамилия эта мне знакома. Вы не из тех Х, что держали кожевен­ные заводы? Владислав Павлович, не ваш ли родственник?

– Владислав Павлович – мой прадед. Он лет 60 уже как умер. А заводы и сейчас держим, – ответил я, а сам подумал: "С кем же я все-таки говорю?"

В склепе стало светлей, но лица рассмотреть я не мог: фонарь стоял за спинами ночных незнакомцев. Одежда их выглядела непривычно: приталенные сюртуки с эполетами, фуражки с высокой тульей. Жен­щина одета в платье с кринолином и длинным шлейфом. Говорят, при­видения не отбрасывают тень. Но тени незнакомцев так и мелькали на стенах склепа, и это меня слегка успокоило. Правда, ненадолго…

Чебрецов, как я мысленно назвал его, обернулся, взял фонарь и по­ставил перед собой. Дрожь пробежала у меня по спине, и холодный пот выступил на лбу. Три пары пустых глазниц внимательно смотрели на меня. В иронических улыбках скалились обнаженные зубы. "Вот так история! Ну, теперь держись, – подумал я. – Только не показывай, что боишься".

– Теперь наша очередь представиться. Штабс-капитан Чебрецов, Константин Владимирович, – сказал первый.

Другого имени услышать я и не ожидал.

– Корнет Врона, Василий Андреевич, – представился второй.

Я пожал каждому руку и содрогнулся: это были холодные, сухие костяшки.

– Мария Станиславовна Вербицкая, – просто сказала дама, протянув для поцелуя свою затянутую в перчатку руку. Сквозь надушенную ко­жу отчетливо пробивался запах тления. Склонившись, я коснулся ее губами, поднял глаза и вместо черепа увидел лицо молодой женщины. Грустная ли промелькнула улыбка или тень чьей-то костлявой руки скользнула по нему? Кто знает, может быть, это и показалось, но пока я думал, череп снова глядел на меня.

Теперь и у поручика с корнетом появились лица. Появились и мгно­венно исчезли, сменившись желтыми оскаленными черепами. Так я толком и не успел их рассмотреть.

– Ну, молодой человек, что будем делать? – спросил Чебрецов.

– Если я вам не помешаю, обожду до рассвета и пойду потихоньку домой, – ответил я, пожав плечами, и сам удивился своей наглости.

– Отчего же не сейчас? Дождь кончился. Уж не боитесь ли вы тем­ноты? – В голосе его слышалась плохо скрытая ирония.

– Просто не хочу будить среди ночи домашних.

– Желание ваше, на первый взгляд, вполне логично. Однако у нас, молодой человек, свои, не соответствующие светским нормам законы гостеприимства. И раз уж вы сюда попали, придется с ними посчитать­ся. Мы предлагаем вам сыграть партию в вист. Ваш выигрыш – то, что вы называете свободой. Проиграете – остаетесь с нами. Должен ска­зать, что впоследствии вы ничуть об этом не пожалеете. Вам только кажется, будто, проиграв, вы исчезнете. В нашем, новом для вас мире, совсем другие ценности. Среди нас много таких, как вы, и никто не тоскует по прежней, земной жизни. Вот смотрите: они пришли позна­комиться с вами.

Свет стал ярче, и я увидел, что склеп постепенно заполняется. Кого тут только не было! Казалось, наше старое кладбище целиком собра­лось здесь. Как они помещались в склепе? Пустые глазницы смотрели на меня со всех сторон. Среди вылинявших и потускневших цилин­д­ров, покрытых пятнами зеленой, могильной плесени котелков по­падались черные, времен Суворова треуголки, гусарские кивера и потерявшие блеск медные кирасирские каски. Пожелтевший кру­жевной капор сопровождала бобровая купеческая шапка. Мелькнула украшенная искусственными розами дамская шляпка. Но все это разнообразие красовалось на таких же, как у Чебрецова и Вроны, голых черепах.

И я вдруг подумал: "Что если я хоть на мгновенье увижу Наташу? И она будет такая, как эти господа и дамы? – И сам же ответил: – Даже такая, все равно – лишь бы еще раз увидеть ее".

– Давайте карты, господа, – сказал я и сел на неизвестно откуда поя­вившийся стул.

– Вот и славно, мой юный друг, – ответил Чебрецов. Колода карт весело затрещала у него между пальцами, как змея заструилась из руки в руку и элегантно улеглась веером на плите гробницы. Я взял карту. То, что я увидел, потрясло еще больше, чем ночная свита скелетов – пустыми глазницами глядел на меня король пик. Под горностаевой мантией светились голые ребра, скипетр сжимали костлявые пальцы. Не веря своим глазам, я поднес карту ближе. Надтреснутый, как и у моих собеседников, голос отчетливо произнес из толпы:

Склевала очи мне ворона,

И мантию побила моль.

На голом черепе корона –

Теперь я кладбища король.

Хохот вокруг поднялся такой, что несколько летучих мышей сле­тели с потолка и скрылись в ночи. Слышно было, как снаружи захло­пали крылья потревоженных птиц. Только теперь я начал верить в ре­альность происходящего. Бубновая, в золотых локонах дама привет­ливо оскалилась со следующей карты:

Я дама. Из могильной ямы

На лунный свет лечу упрямо.

Что за беда? Хоть плоти нету –

Любовь доступна и скелету.

Уж не Мария ли Станиславовна отозвалась? Нет. Ее голос, хоть и тоже надтреснутый, но нежней:

С пером на черепе берет.

Я был валет… Теперь скелет!

Давно уже я на погосте

Все принимаю кости в гости,

 – бодрым голосом ответил ей скелет в драгунской форме, а с карты весело подмигнул мне пустой глазницей червовый валет.

Мы шестерки и девятки –

Бубны, пики, крести, черви,

От макушки и до пяток

Съели нас в могилах черви,

 – на четыре голоса запели по углам склепа тенора.

Кто-то коснулся моего затылка, и я замер, услышав нежный, такой знакомый шепот:

– Мой милый, я с тобой. Играй и не бойся: ты выиграешь и не оста­нешься здесь – я помогу. Только не оборачивайся: ты не должен видеть меня во время игры. Обернешься – пропал… Если они узнают, кто ты – ничего не поможет. Смотри только на Чебрецова – больше ни на кого. Но позже я позволю взглянуть на себя. Мы увидимся… Обещаю…

Не буду утомлять подробностями – вы ведь не картежник. Скажу только – игра была непростой, жизнь моя не раз висела на волоске, и я чуть не бросил карты. Только сознание, что за спиной стоит Наташа, спасло меня…

– Ну, что же, ваш выигрыш, – сказал Чебрецов, пожимая мне руку. – Поздравляю. Это, скажу вам  честно, удавалось очень немногим.

– Как жалко. Такой славный молодой человек, – грустно сказала Мария Станиславовна. – Вам было бы хорошо с нами. Да уж ладно. Вам видней. Заходить не приглашаю, но всегда буду рада увидеться.

– Надеюсь, вы хорошо понимаете, что о нашей встрече знать не должен никто, – снова заговорил Чебрецов. – Впрочем, я не думаю, что вам самому захочется рассказывать о ней.

– Вы правы, Константин Владимирович. Ни одна живая душа не услышит от меня о том, что произошло сегодня ночью.

Чебрецов собрал карты. Снова, как змея, заструилась из руки в руку колода и вдруг исчезла, но через секунду появилась вновь. Чебрецов вынул карту, расписался на ней гусиным пером и со словами:

– Вот вам на память. Чтобы не думали, будто все это приключилось во сне, – протянул, было, мне, но рука его задержалась. – Еще секунду. – Он быстро дописал дату и отдал мне карту.– Жаль, что расстаемся, вы очень интересный партнер. Прощайте! – сказал он и скрылся в тол­пе как-то сразу поскучневших мертвецов. Как же я сразу не подумал! Вот почему они собрались в эту ночь: сегодня не только годовщина смерти Наташи – ведь 48 лет назад, 19-го июня, погибли Чебрецов и Врона!

В литературе крик петуха раздается обычно в конце каждого рассказа, так или иначе связанного с нечистой силой. Очень, я вам ска­жу, удобный для писателя прием, когда он не знает, как избавиться от своих потусторонних героев. Но мои ночные приключения обошлись без утренних петухов. Я их, во всяком случае, не слышал. Тем не ме­нее, настало время прощаться. Ночные гости, пятясь, столпились в уз­ком проходе склепа. Образы их начали меркнуть и растворяться все быстрее, быстрее. И вот уже нет ни души – если только можно назвать душами тех, кто собрался той ночью в склепе. Небо очистилось, лун­ный свет проникал теперь в склеп через проход и узкие окошки под потолком. Я вышел на аллею и прямо по лужам медленно направился к воротам. Женский силуэт возник рядом со мной. Узкая, белая рука с голубыми жилками мягко легла на мое плечо. Я упал на колени, приль­нул губами к этой холодной, как мрамор, руке и замер, боясь поше­велиться. Наташа – это была она – положила вторую руку мне на голо­ву. Так мы и оставались несколько минут.

– Мне пора, – прошептала Наташа и сбросила с головы платок. – Посмотри на меня в последний раз. Больше мы не увидимся.

Печально улыбаясь, склонилось ко мне бледное до голубизны, поч­ти прозрачное лицо. В лунном свете блеснули ее глаза.

– Молчи, милый, молчи…

Но напрасно она просила меня: я и так слова вымолвить не мог.

– Прощай, мой любимый… Прощай навсегда…

Наташа накрыла голову платком, замерла и растаяла. Лунные лучи вокруг померкли, но место, где секунду назад стояла она, некоторое время оставалось светлым. И долго еще не давала подняться внезапно охватившая меня слабость… Как объяснить – не знаю, но с той ночи я перестал тосковать о Наташе, и жить стало мне легче. Я как бы чув­ствовал, что теперь, после таинственной нашей встречи она осталась со мной навсегда. Мысль о ней помогла мне выжить в лагере, хотя не раз думал: жаль, что не проиграл тогда Чебрецову.

Вот и весь мой рассказ. Хотите – верьте, хотите – нет… И, знаете, 25 лет ни одна живая душа не знала, что произошло со мной: я умею хранить тайну и данному слову всегда был верен. Только в лагере первый раз открыл секрет, когда понял, что весь этот, в сущности, безо­бидный и даже наивный мир призраков и теней навсегда отошел в прошлое. Их место заняли призраки реальные – из плоти и крови. Что против них ведьмы, лешие и домовые? Чего стоят проделки чертей, колдунов, упырей и вурдалаков? Ими только детей пугать в сказках. Те из моего поколения, кто выжил, до сих пор не могут видеть кожаные куртки – такие надевали палачи из ЧК. Теперь они называют себя КГБ и одеты, как все, но остались такими же палачами. Вот кого надо боять­ся, а мы дрожим перед несчастной черной кошкой, от бабы с пустым ведром шарахаемся, как от огня. Почему я рассказал об этом вам – слу­чайно встреченному, незнакомому человеку? Так бывает со мной – увижу сцену, как сегодня на перроне в Бологом, и чувствую – не могу больше держать в себе прошлое. Вы спросите: почему же все-таки не о лагере? Отчасти из-за той женщины с ребенком. Когда женщина стра­дает – всегда вспоминаю Наташу… Но, главное – вы первый, кто упо­мянул о портретах Бронзино. За столько лет впервые о нем слышу. У меня точно такое же чувство. Я ведь до переворота успел побывать в Италии и портреты Бронзино видел. Но вы-то откуда их знаете? Впро­чем, какая разница… Что было дальше? Много чего случилось потом. Но карты с тех пор в руки не беру… Кроме одной – той самой. Хотите посмотреть?

Он снова достал бумажник, раскрыл его и вынул карту: скелет коро­ля пик глядел с нее. Подпись "Чебрецовъ. Июня 19-го, 1912 года" шла наискосок через всю карту.

– Ну, что ж, пора собираться, однако. Счастливо добраться, – сказал он и вошел в купе.

Так мы и не познакомились.

В проходе начали появляться заспанные пассажиры. С полотенцами в руках спешили они в туалет.

Чаще застучали на стрелках колеса. Блестящие рельсы выворачи­вались из-под вагона, прятались, змеились, переплетались, множились и уходили в сторону. Пролетела навстречу пригородная электричка, за ней другая.

Светало. Экспресс "Красная стрела" приближался к Москве…