Колечко                                            Марк Шехтман
На главную

 

Старый пруд так зарос камышом и осокой, что рыбу брать сетью давно не пытались. Не раз собирались открыть полусгнивший шлюз, да из-за проливных дождей откладывали, и дотянули до конца октября, когда погода установилась и обманчивое солнце вновь согрело обле­тевшие окрестные леса. В синем осеннем небе заблестели серебряные нити бабьего лета. Дороги подсохли, проснулись стрекозы и бабочки, а в старом парке вновь зацвели каштаны. Только сухие листья, ледяная вода в пруду да ночной холод напоминали о глубокой осени.

Воду спускали понемногу, чтоб рыба не ушла. А когда открылось дно, за дело взялись мужики-артельщики. С рассвета намазавшись ке­росином – так теплее, бродили они по щиколотку в черной илистой жи­же с тяжелыми из бересты коробами, выбирая наполовину уснувшую рыбу. Время от времени то один, то другой, поддев большими пальца­ми тесьму, на которой висел короб, освобождал истертую, синюю от холода шею. Рыбу относили на поляну, разгоняя шнырявших под нога­ми котов, и там высыпали на рогожи, а чтоб не сохла – свежую травку поверху. Шлюз открывали не каждый год, но когда наступал этот день, коты из окрестных деревень ждали на берегу с рассвета. Кто оповещал их? Может быть, они понимали человеческую речь? К концу дня коты разбредались распухшие, пошатываясь и чуть не падая от тяжести. На поворотах их заносило.

Рыбу закончили выбирать к обеду. После выстывшей уже прудовой вода из колодца, которой смывали ил, казалась почти горячей, а добрая чарка водки быстро возвращала утраченное тепло. До вечера успели переложить рыбу. Щук – в мешках и поплотней: щука – она и на земле может пожрать другую рыбу. Сомов – на колотый лед: так они еще больше суток проживут. Блестящих темноголовых линей уложили гор­ками на больших листах капусты. Налимов – тоже отдельно: эта рыба дорогая и любит уединение. Ну, а плотву, окуней и другую мелочь – всех вместе в плетеные из ивняка корзины, прикрыв травой. Работа, хоть и утомительная, но приятная. Бывали годы, когда рыбы набира­лось больше, но и теперь ее оказалось достаточно, чтобы поляки Анд­жей и Каспер из Ярослава и немировский еврей Ицык, арендовавшие пруд, заполнили свои возы. Поделив рыбу и рассчитавшись с мужика­ми, арендаторы разъехались: Анджей и Каспер в свой Ярослав, Ицык в Яворов; не так уж далеко и чувствовал он себя там, как дома. Правда, в Ярославе можно заработать больше, но кто знает, что будет, пока добе­решься оттуда в одиночку? Да и лошадку Милку жалел Ицык – из Ярослава до Немирова вдвое дальше, но главное – даже переночевав в Яворове, успеешь домой засветло в пятницу. Ведь и было той дороги часов на пять – 25 верст. Выехал Ицык в ночь на четверг. Можно и подремать под теплым кожухом – Милка дорогу знала. В ногах Ицык положил топор, а котомку, в которой спирт, каравай черного хлеба, лук и вяленое говяжье мясо, – рядом. Бояться нечего – кто позарится ночью на рыбу? Вот обратно, с выручкой – другое дело. Но что сейчас думать об этом? Сначала продай хорошо, а там и попутчик надежный окажется.

Солнце еще не взошло, когда телега остановилась на старом рынке Яворова. Был Ицык не первый, хотя свободных мест оставалось не­мало. Пока при свете керосинового фонаря он налаживал весы, выгру­жал и раскладывал рыбу, совсем рассвело. Кого только не встретишь в приграничном городке! Мадьяры, евреи, крестьяне из окрестных укра­инских и польских деревень, горожане (в основном поляки) постепен­но заполняли площадь. Мелькнет в толпе пестрая юбка цыганки. Пожа­ловал сюда и богатый венгерский пан в красном, шитом золотом кун­туше со шнурами и в шляпе с павлиньим пером. Да не один – двое слуг волокут за ним тяжелые корзины. Старый немец-гончар продает свой товар: кувшины и горшки из обожженной темно-красной глины. Толь­ко глянешь на них – и тепло становится. Лицо у немца тоже красное, в глубоких, от глаз морщинах, глаза светло-голубые до белизны, в зубах глиняная трубка. С ним не торгуются – у немцев цена без запроса. Ред­ко кто подойдет, а стена красных горшков все ниже и ниже. Все у этих немцев так: не видно их ни в поле, ни в доме, а работа идет. Когда успевают? Рядом прилавок еще краснее, ну, совсем уже ад – болгары продают злой, обжигающий, как огонь, сушеный перец.

В людском этом сборище Ицык ничем особенным не выделялся. Говорил на польском, украинском, русском, знал немного румынский, мадьярский – как, впрочем, многие в тех краях. Росту среднего, в пле­чах не широк, но и не узок, сутуловат, борода короткая, светлая, с ры­жинкой. Из-под сломанного козырька надвинутой на лоб фуражки вни­мательно глядели серые глаза, задерживаясь на молодых женских ли­цах. И он ведь не стар – 30 лет всего.

Рынок жил своей жизнью. Кричали, зазывая покупателей, торгов­цы; визжали в мешках поросята; весело ржали лошади – столько новых встреч и знакомств. Словно предчувствуя свой близкий конец, тревож­но гоготали гуси и панически клохтали куры. С другого конца рынка доносилось блеяние овец и коз. Не забывали подать свой голос и воро­ны, рассевшиеся на башнях костела и ратуши, с треском взлетали стаи напуганных голубей. Веселый звон молотков слышался из кузницы. Где-то подвывала шарманка. Пронзительно переругивались торговки. И все это сливалось в тот особенный гул, который всегда стоит над площадью в базарный день.

Народ между тем начал собираться и возле Ицыка. Щук брали на субботу еврейки. Сомов и налимов покупали в богатые польские дома. Плотву и окуня просили мужики. Помещичий повар сам выбирал язей и налимов, но не крупных – знал свое дело. С бабами дело особое – начнут перебирать и рыться. Зачем? Рыбки – они ведь одна к одной – свежие, чистые, скользкие! А кто-то смеялся:

– Длячего Хаим хандлюе трефным? Ведь вам не можно!

– Ладно, ладно, – отвечал Ицык, – нам не можно, так вам можно. Нех пан заплатит и добжего сомика получит на обед.

К полудню, однако, даже четверти рыбы не ушло. Тогда и появился возле Ицыка этот поляк. На первый взгляд – как будто важный пан, но одет странно: бархатный с золотыми пуговицами кафтан, кружевная сорочка под ним, на руках перчатки с отворотами, на указательном пальце левой руки поверх перчатки тяжелый серебряный перстень с большим зеленым камнем. Но вот сапоги, стоптанные и разбитые, из грубой, толстой кожи, для панского наряда совсем уж не подходили. Да и шляпа мятая, облезлая. И сорочка нечистая, если приглядеться. А мо­жет, то и не поляк вовсе, а цыган или Бог знает кто еще! Уж больно че­рен. Костлявый, свернутый на сторону нос нависал над до­стававшими до плеч усами. Выпуклые, рачьи глаза с красными жилками беспокой­но бегали по сторонам, не останавливаясь ни на мгновенье, как будто их обладатель опасался чего-то. Женщина рядом тихо наговаривала поляку в ухо, и лица ее Ицык рассмотреть не мог. Они останавливались возле прилавков, прицениваясь, и вскоре скрылись. "Может, снова при­дут", – подумал Ицык. Но приходили дру­гие, и надо было успевать с ними. Как обычно на рынке, покупатели шли волнами: то накинутся, что не протолкнуться, а то совсем пусто у прилавка. Только успел Ицык закурить в одну из передышек, как снова появился поляк, или кто он там на самом деле был.

– Слухай, пшияцель, хчеш добже заробиць?

– Кто ж не хочет, пане?

Гды я зачну покупаць рыбы, повенкшы цэнэ дву- и потэм тжы­кротне. Проси по рублю за большую щуку – за едну, не за пуд! Знаць цебе ниц не тшеба, потем сам вшистко зрозумешь! Слово гонору!1 – не пожалеешь, – сказал поляк, глядя в изумленное лицо Ицыка.

"Рыба сейчас в цене. Что я так не заработаю? Зачем мне это?" – подумал Ицык, но в глубине души уже знал, что согласится – азарт был
сильнее рассудка.

– А как поедзешь назад, я бендзе чекаць на цебе обок шинка. Там обличим се. Пенендзы на впул – згода, Ицык?2

– Пополам, значит? Згода, пане, – ответил Ицык и только успел по­думать: "Откуда он знает мое имя?", как поляк исчез. Народ между тем начал прибывать, торговля пошла, но довольно спокойно. Вскоре на­против, возле немца-гончара, Ицык опять увидел поляка. Вот спутница

                                                                                                                                                                                                               

1 Когда я стану покупать рыбу – подымай цену в два, а потом в три раза. Знать тебе не надо ничего, потом сам все поймешь. Слово чести! (польск.)

2 А как поедешь обратно, я буду ждать тебя у трактира. Там рассчитаемся. Деньги пополам – идет, Ицык? (польск.)

его – настоящая панна и лицом и одеждой. Румянец горел на высту­пающих скулах, и холодным, голубым светом мерцали большие, широ­ко расставленные глаза. Рядом с ней еще более странным выглядел этот поляк в старых, стоптанных сапогах.

– Патж, Мацеуш, яки вельки сомы1, – сказала она.

Сконд2 рыбы, Ицык? З Криниц?

– Так, пане, – ответил Ицык и опять удивился: "И это он знает!"

– А что, двожец еще стои? – спросил снова поляк.

– Стоит, пане, да только то давно уже не дворец, а одни стены.

– Вшистко пжеж те клейноты, цо потопили Криницкие в ставе. – Поляк помолчал… – Цо тен щупак у цебе таки ценжки?3

Сняв правую перчатку, он двумя пальцами ощупал щучье брюхо, поворачивая рыбу с боку на бок, и сдвинул ее обратно.

– Подай-но другего, – поляк ощупал и ее.

– И что это пан там ищет? – спросил Ицык. – Икры ведь нет сейчас – зима на носу.

– Знаем, что ищем, – ответил поляк. – Когда Криницкие потопили в ставе свои клейноты, казаки искали-искали, ничего не нашли, поруби­ли всех, да в тот став и побросали… А сом, говорят, он и 100 лет живет, и 200, щупак – и того больше. – Мацеуш ощупывал рыб одну за дру­гой, а некоторых тяжелых, как поленья, щук по нескольку раз. – И сун­дуки уже давно в воде погнили… – продолжал он как бы про себя. Лю­бопытные стали собираться вокруг. Кто смотрел на поляка и слушал его, раскрыв рот, а кто – на Ицыка, который и сам внимательно следил за Мацеушем. Один мужик, сдвинув совсем на глаза баранью шапку, чесал в затылке, не понимая, о чем идет речь, и тупо уставившись на свою плетеную из соломы кошелку с купленной рыбешкой. У другого глаза напряженно бегали от Мацеуша к Ицыку, от Ицыка к щукам, но и этот недалеко ушел от первого. А кто-то плюнул да пошел своей

                                                                                                                                                                             

1 Смотри…(польск.)

2 Откуда…

3 Все из-за драгоценностей, что утопили в пруду Криницкие. Что эта щука у тебя такая тяжелая? (польск.)

дорогой: – Зовсим задурыв голову проклятый, ну, его к бисовой матери!

– Вот эта, наверное, подойдет, – остановился наконец Мацеуш и су­нул щуку в корзину явно для нее малую – хвост свисал до земли.

– Пожалуйте, пане, рублик. Тылько еден рублик, – сказал Ицык.

Поляк поколебался, словно собираясь торговаться, но махнул ру­кой, дал Ицыку серебряную монету и подхватил корзину. Затем, шеп­нув что-то своей спутнице, отошел с ней. Любопытные двинулись за ними. На соседнем, пустом уже прилавке Мацеуш выложил щуку, блеснул нож, он взрезал перламутровое брюхо, рука погрузилась в темно-красную щель и извлекла небольшую, целую еще щучку, несколько мелких потемневших рыбешек, и вот красно-коричневый сгусток остался на ладони. Мацеуш осторожно раздвинул темную массу – маленький золотой перстень тускло засветился под ножом.

– Ну, тераз ты видзиш, цо то правда!1 – закричал он и, отдав жен­щине колечко, бегом вернулся к Ицыку – А дай-но мне еще два!

– Ясновельможный пан позволит по два карбованца, чтоб вы были здоровы до 120 лет! – включаясь в игру, ответил Ицык.

– Да ты – что, – начал было поляк, звариовал цалкем?2 – Но вдруг умолк и начал суетливо рыться в карманах.

Маш тжы остатни мои рубли.3

– Нет, пане, тогда тылько однего щупака, а на рубль позвольте вот налимчика. – Снова Мацеуш махнул рукой и протянул Ицыку монету. Но тот был тверд: – Нет, пане, то тылько полтинник. Проше пана, еще еден.

      А чтоб ты пшепал, хулера4, забирай! – Мацеуш дал еще монету, поддел щук под жабры, растолкал столпившихся зевак и быстро подо­шел к ожидавшей его подруге. Снова блеснул нож, на ладони Мацеуша появился  небольшой медальон – а вокруг уже не протолкнуться! Пара,

                                                                                                                                                                                                               

1 Ну, теперь ты видишь, что это правда? (польск.)

2 Ты, что, спятил совсем? (польск.)

3 Вот мои последние три рубля. (польск.)

4 А чтоб ты пропал, холера (польск.)

не вскрыв вторую щуку, быстро, почти бегом покинула рынок. Тогда и началось. Обезумевшая толпа с воем осадила прилавок. Отбиваясь от тянущихся рук, Ицык еле успел свалить обратно в корзины щук и другую крупную рыбу, а то ведь растащат – ищи потом кто заплатил, а кто – нет! Но две щуки он положил под прилавком отдельно – для себя. Чем черт не шутит? Покупали, не торгуясь, вырывая рыб друг у друга. Пошло все: и полуаршинные щуки, и тяжелые, живые еще сомы, и жирные, скользкие налимы. Потом настала очередь рыбы помельче, но и эта не залежалась. "Пане жиду, а не найдется и мне щупачок? – кри­чали ему, – или хоть сомик!" Ицык метался между корзинами и прилавком, о весах он и думать забыл, с трудом поспевая прятать
деньги в мешок под рубахой и доставая все новых и новых рыб. Ему было жарко, пот заливал глаза. Руки с деньгами тянулись со всех сторон, визжали, захлебываясь, прижатые к прилавку бабы. Кто по­сильнее – просто пер напролом, не обращая внимания на ругань и проклятия, а кому повезло – тоже непросто было выдраться обратно со своей добычей. Не обошлось и без расквашенного носа – в базарный день и не такое бывает! До большой драки, правда, не дошло – не до нее было, главное рыбку заполучить золотую, а счеты можно свести и после. Ицык и не заметил, как все кончилось: толпа стала редеть, кор­зины и мешки опустели. Крепко зажмурившись, он вытер с лица пот, встряхнулся и открыл глаза. Перед ним стоял старик-украинец.

Ну, шо у тэбэ еще е, сынку? – спросил он, улыбаясь. – Я всегда

последний прихожу, что останется – мое. Я все видел. Люди от жадно­сти головы теряют… а в рыбе – что? – положил поляк колечко – вот все и кинулись. Думаешь, это первый раз? Ты тут долго не зоставайся, не мозоль глаза народу: народ, он обозлится – ничего не найдут ведь в рыбах. Станут шукать тебя и Мацеуша – его уже не раз били за такие штуки. А мне что за дело? Я тебе сказал, а ты сам смотри.

Ссыпав старику оставшуюся на дне корзин рыбешку (фунтов на пять потянет – машинально подумал он), Ицык выехал с рыночной площади. У трактира он привязал Милку и отворил дверь, вглядываясь.

– Панас, дывысь, ото цей жыд, шо рыбу продавав, – раздался внутри пьяный голос.

– Ну, так и шо? Продавав, та й продавав, – философски ответил невидимый Панас, громко икнул и после небольшой паузы добавил: – Нам та рыба нэ потрибна, нам сало давай.

Кто-то тихонько тронул Ицыка за плечо: Мацеуш – теперь уже один. Половину Ицык, конечно, отдавать не стал, но сумма почти в 60 рублей ошеломила поляка.

Але з пана зух!1 Видзишь – как сказал пан Мацеуш, так вшистко и было. А тераз до хаты, Ицык, да смотри, не пропей по дороге пенен­дзы! – засмеялся он на прощанье, хлопнул Ицыка по спине и скрылся.

После того, что сказал старик, Ицык решил в Яворове на ночь не оста­ваться. Шумный день на исходе. Городок затихал. Разошлись по домам горожане, редко мелькнет запоздалый прохожий. Ксендз в ли­ловой сутане, а перед ним мальчик в белом, с колокольчиком быстро прошли и свернули в боковую улицу. Видно настало чье-то время… Не к добру, говорят, такая встреча, но Ицык суеверным не был, да и дорогу ему ксендз не перешел. И вообще примета для поляков – пусть
они и берегутся! Еще несколько улиц – вот и околица. Нигде ни души. Только девка у калитки закинула руку с пустым ведром за плетень, чтобы пропустить путника, но, видно, распознав еврея, вдруг прошла прямо перед Милкой так близко, что пришлось Ицыку придержать вожжи. В то же мгновенье залилась яростным лаем выскочившая из калитки шавка.

– Ну, ты ж и шикса! – пробормотал Ицык и плюнул. – Что за суки, и одна и другая – ума поровну! – снова плюнул и больно стегнул кнутом завизжавшую собачонку. Миновав последнюю улицу, оглянулся: все было спокойно – Яворов словно вымер. Из труб поднимался дымок. Ударил колокол в костеле. Из-за леса отозвался другой. Ранние осен­ние сумерки спускались на землю. Безоблачное небо быстро темнело, блеснула первая звезда. На востоке повис нежный, прозрачный серп молодого месяца. А вот и еще звездочка, еще одна… и еще. Позади, на горизонте, медленно таяла в синеве полоска заката. Тьма постепенно сгустилась, небо стало заволакивать с севера, и яркие поначалу звезды

                                                                                                                                                                                                               

1 Ну, ты ж и молодец! (польск.)

померкли. То ли ветерок зашелестел в сухих листьях, то ли зверь мет­нулся в кустах: шорох – и все затихло… Только поскрипывали колеса, мягко ступали копыта да иногда ударялось на ухабе привязанное сзади под телегой ведро. Опять зашуршало в кустах и стихло. Совсем стем­нело. Звезды исчезли. Даже лошадиный круп впереди с трудом раз­личал Ицык, пока глаза не привыкли к темноте. Пустая телега катилась теперь легко, но Ицык не торопился и несколько раз придерживал вожжи, а когда лошадь перешла на небыструю, спокойную рысцу, намотал их на колышек: свернуть некуда – лес кругом, да и не хотел ночью будить своих в Немирове. Тепло постепенно улетучивалось, сырость забиралась под кожух – вот и прикладывался время от времени Ицык к бутылке. Снова шорох в сухих листьях. На этот раз он не стихал долго – поднимался ветерок, холодный и сырой. Лес зашу­мел. Ицык посмотрел на темную полоску гривы, и теплое чувство охватило его. "Как мудро устроен мир. Трудится человек целый день: дрова рубит или грузит мешки с зерном. Но приходит пора возвра­щаться. И тогда эта бессловесная тварь везет тебя домой, и не надо ничего делать – сиди себе да смотри на звезды".

Как будто читая его мысли, Милка мотнула головой и шевельнула ушами. "Тпрру!" – негромко сказал Ицык и натянул вожжи. Он подо­шел к лошади,  погладил гриву, вынимая из нее колючки и соломинки, а потом протянул краюшку. Милка придержала зубами хлеб, пока Ицык не убрал руку, и дернула голову вверх и в сторону – не любила она перегара. "Ладно, поехали – к утру дома будем".

Прошел час, а может, и больше, но что-то стало беспокоить лошадь. Она фыркала, прядала ушами и время от времени ржала тихо, коротко и тревожно. Когда Милка успокаивалась, Ицык засыпал, а просыпаясь, уже не понимал, где находится, и как ни вглядывался в лесную чащу – не узнавал ничего. Ветви деревьев тянулись к нему, как огромные, мосластые, скрюченные руки, как будто снова вокруг алчная, но теперь уже безмолвная толпа. Ветка задела лицо. Ицык вздрогнул и отпрянул, словно кто-то попытался схватить его. Временами ему казалось, что следом едет еще телега. Отчетливо слышал скрип колес, удары копыт, даже лошадиное фырканье и несколько раз останавливал лошадь. Но как станет Милка – замолкало и сзади. Он вслушивался – мертвая ти­шина. Зашумит в сухих листьях ветерок и смолкнет, пискнет иногда то ли мышь, то ли малая птаха… А только тронется телега – позади разда­вался скрип колес. "Что за черт? – удивлялся Ицык, – где только не ездил, а такого не было".

Усталость брала свое – вторая ночь в пути, и сон все-таки одолел, но ненадолго. Милка неожиданно рванула телегу так резко, что задре­мавший Ицык свалился назад, прямо на пустые корзины. Затрещали сучья над головой, и высокая, сухая сосна на обочине с громким скрипом накренилась; нижние ее ветви перекрыли дорогу, и, если бы не Милка, остался бы Ицык в лесу, может, до утра, а может, и навсегда – как знать куда воткнутся сучья? А сосна как склонилась над дорогой, словно жердь колодца-журавля, так и застыла неподвижно – могучие ветки не дали упасть. Теперь Ицык был встревожен не на шутку. Как будто неведомая сила все время пыталась удержать его, предупреждая… О чем? "Нужен мне был этот Мацеуш. Остался бы на ночь в Яворове, а с утра спокойно в дорогу – и никаких забот. А деньги? Так было бы вполовину меньше – тоже хватило бы до Хануки".

Он снова проснулся – лошадь пошла тише… тише и стала. Ицык спрыгнул и, не выпуская вожжи, огляделся. Темный, высокий крест с распятием стоял на развилке. Если налево – Криницы, и дальше – домой, в Немиров. И хоть знал он теперь, где находится – на душе было тревожно. Резко вскрикнула ночная птица, слетела с верхушки сосны и бесшумно скрылась в чаще. А Милка нервно всхрапывала, и дрожь волнами пробегала по шкуре. "Волки, что ли? Только этого еще не хватало!" – испуганно подумал Ицык и обнял ее морду…

И тут как будто тихий стон пронесся по лесу и умолк. Беззвучно вздрогнули и низко склонились от налетевшего на мгновенье холод­ного ветра деревья, и земля покачнулась. Как же это? Деревья гнутся, а не слышно? Слева на дороге слабо засветилось. Ицык прижался к ло­шади, холодный пот выступил у него на лбу, а сердце сжалось в комок. Свет приближался. И вот из-за деревьев выплыл всадник – казак на сером коне. Он сидел, опустив голову так низко, что лица не было вид­но. Поперек седла лежала девушка. Неслышно проплыли они в го­лубом тусклом сиянии и скрылись за поворотом. "Так то ж сотник с молодой панной!" – вспомнил Ицык и судорожно глотнул. Он весь дрожал то ли от холода, то ли от страха, а скорее, от того и другого. Померк свет, еще сильнее навалилась тьма, но долго стоял Ицык, при­жавшись к лошади, пока силы не вернулись к нему. Он взобрался на воз, приложил опять к губам изрядно уже полегчавшую бутылку и ти­хонько тронул вожжи. Дрожь, однако, не унималась – спирт не грел больше. Заскрипели колеса, закачалась на ухабах телега, и начал вспо­минать Ицык то, что не раз слышал от стариков.

…Это был не первый дворец, и все шло, как обычно. Уже порубили польскую челядь и евреев-арендаторов – кого где нашли, и повесили двух оказавшихся в усадьбе ксендзов – для них у казаков всегда особые почести; выбросили из окна прямо на казацкие пики старого пана Кри­ницкого, и набили графским добром мешки и седельные сумки; поколо­ли панский скот, и вскипела в котлах вода для кулеша. Но не достались казакам графские сокровища – успели Криницкие потопить сундуки в пруду. И дочь старого графа – красавицу Аделю не могли найти каза­ки. Где только не искали – исчезла, будто и не было ее вовсе. Уже поднес старый казак Кожан факел к разложенной на паркете соломе. Но сказал сотник Криворучко:"Погодить, хлопци, пойду, гляну в ос­татний раз". С саблей в руке он поднялся по широкой лестнице и по­шел, переступая через трупы, по графским покоям. "Щось я тут щэ нэ був", – удивился сотник, оказавшись в библиотеке. Казаки, правда, побывали: пол завален книгами, картинами, манускриптами, битым фарфором, но среди этого хаоса уже лежали заботливо приготовлен­ные охапки соломы. "Добрэ гориты будэ", – подумал Криворучко, нау­гад подобрал с пола фолиант с застежками из серебра на кожаном переплете и, зажав саблю под мышкой, хотел раскрыть (он ведь уче­ный был казак – два года университета в Люблине), но не успел. Сла­бый, как замирающее дуновение ветерка, вздох даже не услышал, а скорее почувствовал каким-то звериным чутьем у себя за спиной сот­ник. Мгновенно в прыжке обернувшись и не увидев никого, он подошел к окну и саблей сдвинул парчовый занавес: на полу прикрытая тяже­лой тканью лежала молодая панна."Ось ты, где, ляля", – шепнул, улыб­­нувшись, Криворучко. Она, казалось, спала, но сотник знал – не сон это, а глубокий обморок. И пока первый казак не навалится – не разбу­дит ее никакая сила. Криворучко не раз видел такое и у полячек и у евреек. Но сейчас что-то мешало потащить панну на казацкую поте­ху. Он постоял, глядя на Аделю. И вдруг жалость шевельнулась в его сердце: много говорили о ее красоте, но такой сотник еще не встре­чал, хоть насмотрелся на красавиц в Люблине, когда учился, в Варша­ве, где не раз бывал, и по всей Польше к востоку от Вислы, когда гро­мили панские усадьбы. "Ну, а як сгорыть вона тут – так будэ ий кра­ще?" – спросил он себя и, подхватив Аделю, понес вниз. Перед дворцом он опустил на траву свою ношу и глянул в изумленные лица казаков, которые, предвкушая сладкую добычу, рассматривали девушку…

Что произошло тогда с Криворучко - никто так и не узнал." А ну, хлопци, стой! – крикнул он. – То нэ для такого быдла, як вы, ота цаца!" – и… воткнул свою кривую турецкую саблю прямо Адели в сердце. Так она и умерла, не очнувшись."От скаженый! Та що ж ты такэ, злыдэнь, робыш? – зашумели казаки. – Такэ вэсилля споганыв!" "Укыньте до ставку, та й щоб не брать з нэи ничого", – коротко приказал сотник, вытер саблю соломой, бросил в ножны и лег в сухой, высокой траве под деревьями – только дымок из трубки поднялся. От обеда он отказался, выпил чарку графского коньяка и уснул до утра."И шо це на нього найшло? – удивлялись казаки. – Стилькы баб згвалтував разом з намы, стилькы жыдовок та полячек порубав, що й не переличиты, а тут – на тоби такэ! Заговорила вона його, чи шо? Ну, красавица – так шо ж? Всэ одно ж баба, та ще й полячка".

Дворец тем временем догорал. Крыша провалилась, и от разлетев­шихся искр занялись дворовые постройки. Наутро курень отправился дальше, к Замосцью, где назначен был сбор всего казачьего войска: на­стала пора возвращаться на Украину. Сотник выехал из сгоревшей уса­дьбы первым. За ним потянулись казаки. Когда миновали распятие на развилке, сотник свернул на обочину, остановил коня, да так и стоял, глядя на казаков, будто прощался. А как проехал последний – достал из-за пояса пистолет, сунул в рот дуло и нажал курок – полголовы ему снесло начисто… Постояли казаки над свежей могилой и двинулись дальше. Но недалеко ушли они от развилки дорог: налетевший полк уланов с молодым графом во главе порубил всех до единого. Там, на опушке, они и остались, пока не растащили трупы зверье и воронье.

А дворец так и не отстроили. Заросшие стены стоят до сих пор. Говорят, иногда по ночам в развалинах загорается синий, дрожащий огонек: то душа непохороненной панны не находит себе покоя. А еще говорят, что поздней осенью, как раз в годовщину, у развилки появля­ется казак на сером коне с девушкой поперек седла… Так и кружит он по лесу, пока не закричат петухи…

Да, много чего рассказывали старики. Слушать их любили, да не очень верили. Но, видно, не просто сказкой была эта история. "Вот так встретились". Ицык огляделся. Давно миновала полночь, но все лес и лес вокруг, и не было конца дороге на этот раз. Озноб не оставлял Ицыка: так холодно еще никогда не было. Сон налетал порывами, голова падала на грудь, но волна могильного холода пробуждала, и зубы его стучали. Временами Ицыку казалось, будто кто-то забирался под бараний кожух, ласкал ледяными пальцами, а затем исчезал. И постепенно он стал привыкать к ледяным этим ласкам… Хмельная одурь заволакивала сознание, чугунная тяжесть наливалась во лбу, но еще сменялась она вспышкой прояснения. И снова проваливался куда-то вниз, в черную бездну, не чувствуя своего веса. Он падал все глубже и глубже, и кто-то другой в нем и не в нем спросил вдруг: "Куда я лечу? Где остановлюсь?" Очнувшись, Ицык ощутил лед под сердцем и снова провалился в черноту, но уже не один. "Чиж недосць у цебе мяста для двох?1 – услышал он нежный, шелестящий шепот. – Нех пан и мне даст огжацьсе… тылько скрый мне, заслони, жебы тен потвур, тен мордерца не увидзел, цо я ту. Я знала, цо пан горонцы, ох, який горонцы! Нех пан огже ме"2, – и маленькие холодные руки ласково об-

                                                                                                                                                                                      

1. Разве нет у тебя места для двоих? (польск.)

2 Дай же и мне согреться… только спрячь меня, укрой, чтобы этот зверь, этот убийца не увидел, что я здесь. …ох какой горячий! Согрей меня. (польск.)

няли его. "Да что это?" – пытался понять Ицык, голова его кружилась, перед глазами вспыхивали оранжевые звездочки, и тело начало ска­тываться с накренившейся телеги. Руки крепче ухватились за ту, что лежала теперь рядом, он уже не боялся провалиться, и, мягко покачи­ваясь, все сильнее прижимал к себе. Кого? – ему было страшно взгля­нуть, назвать, даже подумать. Наконец решился и совсем близко уви­дел белое лицо. Глаза – темные, большие – грустно глядели на него. "Длячего пан спшедал муй персценек тому ощусту. Муй персценек – тому шмуглеру? Длячего? Длячего? 1жалобно спрашивал нежный го­лос. – Персценки – то было вшистко, цо мне зостало… а тераз?"2 и тонкие, узкие ладони приблизились к его лицу. Снова все покачнулось. Ицык крепче прижал к себе панну, но телега, наклоняясь все круче, на­чала кружиться – медленно, потом быстрее, быстрее и вот вздыбилась вертикально. Руки Ицыка ослабли, таинственная его спасительница не­-

уловимо ускользала… "Ах!" – раздался нежный замирающий вскрик. Что-то яркое вспыхнуло, холодная волна обожгла, руки разжались, и он полетел, потетел в черную, бездонную неизвестность…

Просыпался он трудно. Веки, словно сшитые, сами наползали на глаза, налитая свинцом голова падала на грудь. Ицык ничего не пони­мал – где он, что с ним, как попал сюда – только мотал головой, пыта­ясь сбросить тяжелую, пьяную оцепенелость. Наконец глаза его прояс­нились, он сунул руку за пазуху – мешок с деньгами был на месте. Ицык соскочил с телеги, потянулся, взмахнул несколько раз руками, пытаясь согреться, и пошел, пошатываясь, рядом с лошадью.. Чувство­вал он себя совершенно исчерпанным. Вот когда бы не помешал гло­ток, но давно уже пусто в бутылке.

Небо на востоке посерело. Лес кончился – недалеко было до прудов,

откуда только позавчера Ицык выехал. Знал бы он, что его ожидало.. А уж попутчик попался – надежней не найдешь! У ручейка он остановил­ся, плеснул в лицо холодной воды, напоил Милку и начал прибирать  в

                                                                                                                                                                                                               

1 Зачем ты продал мое колечко этому жулику... мое колечко этому проходимцу?

Зачем?.. Зачем?.. (польск.)

2 Все, что у меня оставалось, это колечки… а теперь? (польск.)

телеге разбросанные корзины и мешки. Вот и припрятанные вчера щу­ки. Они были уже с душком, и жабры побелели. Ицык хотел было вы­бросить их, но вместо этого, сам не понимая, что делает, достал из котомки нож, ощупал брюшко первой, вспорол – совсем, как вчера Ма­цеуш – и, ничего не обнаружив, опустил рыбу на солому. "Бред все это, бред… Спьяна сам задурил себе голову", – хотелось думать ему, но что-то мешало. Он вскрыл вторую и… сразу наткнулся на колечко – тонкое, витое колечко. Такие не носят местечковые еврейки. Такие но­сят панны, богатые панны в больших городах. "Так, значит, все правда – и Мацеуш не обманул, и призрак был. А панна? Неужели только при­снилась?" Ицык попробовал надеть колечко на мизинец, но куда там…

Колеса застучали по бревнам плотины. Ицык остановил лошадь, подошел к перилам и глянул на пруд – шлюз закрыли в среду вечером, и вода уже начала подниматься. Он размахнулся… но замерла на мгно­венье рука, медленно поднесла к губам колечко… и разжались паль­цы… Разошлись круги и затихли, неслышно легло на дно колечко, и восходящее в разорванных облаках оранжевое солнце отразилось в спокойной воде.