internat(cont)

Интернат(продолжение)

На главную

Начало

…В Чермозе я впервые услышал непонятные глаголы: "клоповни­чать" и "тараканничать". Весной бабы часто спрашивали одна у другой: "Ты в эту зиму уже тараканничала?" – "А нам не надо было. Только клоповничали". Позже я узнал смысл этих загадочных слов. Однажды я зашел к однокласснику Ваньке Сорокину. "Посиди малость", – сказала Лена, сестра, усадила меня посреди комнаты на табуретку и, обернув­шись, вышла. Чувствовалось, что она не прочь поговорить со мной. Прошла минута, и боковым зрением я уловил какое-то движение, что-то шевельнулось на полу в углу. Я обвел комнату взглядом и, ничего не заметив, ждал. Но что-то все-таки двигалось. На этот раз, ничего не пропуская, внимательно осмотрелся – по спине побежали мурашки: из четырех углов к центру, ко мне, ползли выстроенные в несколько ря­дов, как танки на параде, густые колонны клопов. Я вскочил и, вспоми­ная любимые строки из Лермонтова "От Дуная до Урала, вдоль боль­шой реки, колыхаясь и сверкая движутся полки", выбежал во двор. Ванька и Лена шли навстречу. "Ты куда?" – удивился он. Лена разоча­рованно смотрела на меня. Я наплел какую-то чушь и ретировался.

Во многих домах стены, особенно по углам, были буквально на­шпи­гованы полчищами клопов. Своих хозяев клопы щадили, но когда появлялся кто-то новый, свирепо набрасывались, компенсируя дли­тельную голодовку. Со временем клопов набиралось столько, что начи­нали страдать и хозяева. Не случайно Салтыков-Щедрин так описал ко­нец одного из губернаторов города Глупова: "… был найден в своей постели заеденный клопами". Чистка проводилась зимой. На несколько дней семья перебиралась в баню, а дом оставляли нетопленным. Житье в баньке и называлось "клоповничать". Клопы вымерзали, и года на два-три дом становился пригодным для жилья. С тараканами дело об­стояло проще. Поскольку тараканы на людей не набрасывались, их до поры терпели. "Тараканничать" в баньку хозяева отправлялись, когда насекомые покрывали стены сплошным дышащим ковром. Потом оставалось вымести трупы из промерзшего дома.

* * *

– У тебя, что, есть брат? – спросил Олег. – Глянь в окно.

Я выглянул. Стоявший на деревянном тротуаре мальчик грыз сы­рую картофелину. Он был похож на меня, как отражение в зеркале. Взгляды наши встретились, и неуловимая, странная волна пробежала по лицу моего двойника. Он отвернулся и ушел. Тогда я так и не понял, что это было: ревность, презрение или, быть может, страх.

– Черт его знает, кто такой. Брата у меня никогда не было.

Трофим, или Троник – так его называли – появился в городе летом, и никто не знал, откуда он взялся. Некоторое время он ходил в нашу школу, но вскоре бросил. Не только лица, цвет глаз и волос – рост, сло­жение, даже походка были у нас абсолютно одинаковыми. Нас часто путали, но только до того момента, когда я или он открывали рот: гово­рил он, как все вокруг, на местном диалекте. Наше абсолютное сход­ство, вероятно, и было одной из причин его агрессивности, позднее превратившейся в неудержимую ненависть. Не было случая, чтобы Трофим упустил возможность меня задеть и часто провоцировал на драку. Но очень скоро выяснилась и другая причина.

– Как дела, Абг’аша? Что сегодня на обед – куг’очка? – обычно спрашивал он, но только когда встречал меня одного. Если со мной был кто-то еще, молчал и только презрительно улыбался. Я по природе не агрессивен и первое время старался избегать стычек на новом месте. Не понимал, что своей сдержанностью только поощряю его наглость. Такого рода высказывания (правда, беззлобные) иногда приходилось слышать и от других мальчишек, но картавить никто из них не умел. Кто научил его? Может быть, он просто боялся, что из-за нашего сход­ства его тоже примут за еврея?

В тот день я задержался и вышел из школы один. Трофим стоял у выхода и дымил махорочной самокруткой. Он ждал меня. "Как дела, Абг’аша?" – снова услышал я и, увидев блудливую улыбку, не выдер­жал. Не дождавшись продолжения, быстро поставил портфель в снег и резким ударом разбил ему нос. Такой реакции Трофим не ожидал, зак­рыл лицо руками, увидел размазанную кровь и бросился на меня. Я схватил его за воротник, плюнул в лицо, несколько раз ударил портфе­лем по голове и швырнул в сугроб. Потом уже удивился – он беспомо­щно барахтался в снегу – не мог даже подняться, наконец встал и ушел, не оглянувшись. Вероятно от голода он был слаб, как ребенок, и мне стало стыдно. Но ненадолго: угрызения совести исчезали, как только вспоминал "Абг’ашу" и "куг’очку". Больше я ни разу не слышал "Как дела, Абг’аша?", Трофим не приближался и вскоре вообще исчез. Умер, уехал или попал в лагерь – я не узнал.

* * *

На озере совершил вынужденную посадку пикирующий бомбар­дировщик Пе-2. Летчики должны были получить новые машины на авиазаводе в Молотове, но в метель сбились с курса, залетели на 100 км севернее и, поскольку бензин был на пределе, сели на льду. Мы с Оле­гом отправились к самолету на лыжах. Пять километров прошли быс­тро, несмотря на сорокаградусный мороз, хорошо разогрелись, но не были первыми – у самолета толпились ребята из нашей школы, не­сколько мужиков приехали на санях. Лошадиные копыта скользили на зеркальном льду, одна лошадь упала и ее с трудом поставили на ноги. На разъезжающихся лыжах мы обошли самолет и отправились обратно – закутанный в тулуп часовой никого не подпускал. У меня были теп­лые варежки, у Олега – тонкие перчатки, и мы договорились на обрат­ном пути обменяться. Так мы и сделали, а когда вернулись, я увидел, что пальцы стали белыми и твердыми, как стекляшки – обморожены.

Погода установилась хорошая, завтра завезут бензин и летчики уле­тят, сегодня же Васьматгав пригласил их к нам в интернат. Мы ждали рассказов о войне, но герои предпочли общество женщин. Воспита­тельницы у нас одна лучше другой – художники выбирали себе краси­вых жен. Вечер прошел весело – Васьматгав не поскупился: на столе шпроты, колбаса, вино, шоколад. Появился хриплый патефон и стопка пластинок, начались танцы. Мы сидели у стены и смотрели. Летчики пришли в толстых, желтым мехом наружу сапогах-унтах, в них и тан­цевали, как медведи. Всеобщее восхищение вызвали роскошные аме­риканские кожаные куртки на меху. Очень хотелось потрогать мощ­ный, на всю длину куртки, замок-молнию. Под куртками на синих ки­телях блестели боевые ордена, у капитана Анисимова – Золотая Звезда Героя. Он безуспешно пытался ухаживать за мамой и даже успел объ­ясниться в любви. Я немного жалел капитана, но был рад, что к маме вернулся прежний облик: сошли веснушки, разгладилось лицо и за­блестели волосы.

А пальцы мои, к счастью, промерзли не до костей, и я отделался легко: после теплых ванн и перевязок несколько раз слезала кожа. Две недели ходил в школу с забинтованными "пальцами" (как здесь гово­рили с ударением на втором "а") и, пользуясь этим, нахально не писал на уроках, хотя вообще мог.

…Зимних вещей ни у меня, ни у мамы не было. Кое-что удалось купить; деньги, свитер и теплые носки прислали из Ашхабада близкие друзья отца – киевские художники Таня и Рома. В горсовете нам выда­ли ордера на пошив пальто. Местному портному удалось соорудить теплые балахоны. Не совсем по моде, но от морозов спасали.

…Мама купила на базаре полкило медвежьего мяса и позвала меня на обед. Жилку бросили коту. Шерсть его встопорщилась, он прижал уши, возмущенно зашипел и ушел. "Неужели собака?" – удивилась ма­ма. Мы не стали есть это мясо, но я втайне злился на кота. А, впрочем, может, кот и на медвежье мясо шипит?

…Однажды, в первых числах ноября 41-го из репродуктора послы­шалась странная музыка. Скрипач играл что-то вроде фокстрота, но в вихлястую мелодию вплетались похожие на венгерский чардаш фразы. Потом с резким акцентом заговорил диктор. Это была немецкая пере­дача на русском языке. Казалось, что, намеренно усиливая немецкий акцент своей и без того развязной речи, диктор издевается: "Здраф­стфуйте, дорогие слушатели, как ви пошифаете? Фас прифетствуют из Берлина! Исфестно ли фам, что товарисч Сталин удрал, фьююю, – свистнул он и засмеялся. – Хе-хе! А победоносная германская армия уше стоит у порога Москфы? 7-го ноября наш фюрер будет принимать парад на фашей Красной плостшади. Слушайте наш репортаж прямо с трибуны ленинского мавзолея! Ха-ха-ха! Слушайте Deutsche Rundfunk – германское радио!" Диктор острил, посмеивался собственным плос­ким шуткам. Передача продолжалась долго, но внезапно на полуслове прервалась, и развязного немца сменил строгий голос московского дик­тора. Не знаю, чем это закончилось для персонала, но те, кто слышали, долго ходили подавленные. Мама вообще была в ужасе. Наверное, на радиоузле кто-то из любопытства или просто по дурости настроил при­емник на Берлин, а городскую сеть выключить забыл. В 41-м до глу­шилок еще не додумались, да и зачем? Ведь, кроме служебных, все ра­диоприемники конфисковали в первые дни войны.

Тогда же разнесся слух, что районный военный комиссар освобож­дал призывников за взятки. Правда ли это – не знаю, но в военкомате появился новый начальник, а прежний – красивый, статный капитан Завадский исчез.

* * *

С востока в Каму впадала быстрая и узкая река Косьва. Сочная, густая трава в пойме метровой высоты – отсюда и название. Сама же пойма называлась Усть-Косьва. Мы должны заготовить на зиму сено лошадям. Накануне вечером выдали недельный паек. Повариха ошиб­лась и положила каждому по лишней буханке хлеба и банке амери­канской тушенки. Мы не размышляли и немедленно ликвидировали излишки, не оставив доказательств ошибки администрации. Не всякий взрослый осилил бы такую порцию, но крепкие мускулы наших маль­чишеских животов отлично справились с неожиданной перегрузкой.

Переправа через Каму в утлой лодке оказалась непростой – вода пе­рехлестывала через низкие борта, лодку быстро сносило вниз по тече­нию и закручивало кормой вперед. В конце концов, вымотавшись до предела, причалили в нужном месте и вытащили лодку на берег – по­мог нависающий над водой ивняк. Теперь-то мы знали, что сначала нужно выгрести под берегом далеко вверх против течения, а потом, уп­равляя лодкой, причалить, где требуется. Первым делом нарубили ив­няк и построили два шалаша – один для Пашки, другой нам. Косить научились быстро – руки уже окрепли и загрубели от плуга и лопат. Сначала скошенная трава ложилась как попало, но на другой день под солнцем сохли ровные, аккуратные валки. Высохшее сено Пашка пере­правлял через Каму, где ждала телега, и возвращался за новой порцией.

Никто не заметил, что нам выдали лишние продукты, и с ликвида­цией не нужно было спешить – настал день, когда припасы кончились, и, если бы не куропатки, случайно попадавшие под косу, пришлось бы туго. Снежнобелые куропатки гнездились в высокой траве, искать их без собаки бессмысленно, но когда выкашиваешь большую площадь, одна-две обязательно попадутся. Мы сделали вертел и жарили куро­паток над костром. Птенцы у куропаток еще не вылупились, найден­ные яйца пекли в горячей золе – не пропадать же им в зубах у лисицы. Печеные яйца понравились, жаль только, что маленькие.

На пятый день меня разбудил монотонный шум дождя. В дождь не косят, и можно отоспаться в теплом сухом шалаше. Я задремал. Снова разбудил пробивающийся сквозь постукивание работающего двигателя голос. Я выглянул. Катер, буксирующий против течения тяжелую, на­груженную свежими бревнами баржу, почти не двигался. Натянутый, как струна, стальной трос дрожал от напряжения. Здоровенный парень, зэк, наверное (таких в тылу давно уже не встретишь), лежал на палубе. Дождь ему не помеха – заложив под голову мощные, исколотые татуи­ровками руки, он во всю глотку пел: "С деревьев листья опадали, йоп­сель-мопсель! Пришла осенняя пора, раз-два! На фронт ребят позаби­рали – хулиганов. Настала очередь моя – главаря!". Иногда певец от­плевывался – в рот набиралась дождевая вода. "Что-то слишком долго продолжается песня", – удивился я, и вдруг снова услышал знакомые слова: парень заканчивал последний куплет и, не останавливаясь, начи­нал снова. Косьва – быстрая река, катер ползет медленнее, чем пешеход с тяжелым мешком на спине: я прослушал песню несколько раз и на всю жизнь запомнил.

Дождь через два дня закончился, но командировка затянулась, пока сохла скошенная трава. Пришлось Васьматгаву послать еще продукты.

…В ноябре 42-го меня принимают в комсомол. На собрании три де­вушки – училки, больше комсомольцев в школе нет. Я стал четвертым и первым мужского пола. Когда вышел из школы, завывала метель, ко­лючая пороша ударяла в лицо, но я не чувствовал холода и думал лишь об одном: как исполнится 18 – сразу, в день рождения, поступлю в пар­тию. Мечта не осуществилась – через два года энтузиазм окончательно померк и больше к этой мысли я не возвращался.

…Весной 43-го, после победы под Сталинградом, в городе появил­ся приехавший в отпуск офицер. Он был в новой шинели, на которой мы с изумлением увидели золотые погоны! Их только ввели, и нам, мальчишкам, это казалось кощунством: на игральных картах Соколова среди фашистов красовался царский солдат в погонах – ненавистном символе свергнутого самодержавия.

…Весной мы снова начали ходить на завод. Теперь в металлоломе преобладали уже немецкие винтовки и пулеметы. Темная броня немец­ких танков сменила зеленую, нашу. Множество немецких касок: про­стреленных сзади, спереди, сбоку, разорванных, сплющенных, редко – целых. Правда, и наших было еще немало.

* * *

…Звали его на самом деле Динер, что означало "Дитя новой эры", но он решил избавиться от слишком одиозного имени и представлялся Сашей. Теперь я понимаю, что настоящее имя вполне соответствовало как "новой эре", так и характеру его обладателя, но тогда об этом не за­думывался. Высокий, плотный, он говорил басом и в 13 лет уже достиг половой сверхперезрелости. Свой детородный орган Сашка холил и ле­леял, и в бане не раз демонстрировал семяизвержение. Не скажу, что зрелище приводило нас в восторг. Все затмевал коронный номер: Саш­ка просовывал член между планками в спинке стула, с помощью соот­ветствующих движений приводил в состояние боевой готовности, вы­прямлялся и… тяжелый стул повисал в воздухе. Член при этом смот­рел вверх и нисколько не прогибался.

Однажды во время такой демонстрации в дверь тихонько постуча­ли. Так по вечерам просили разрешения войти наши деликатные воспи­тательницы. Освободиться от стула было невозможно. "Одну минут­ку", – крикнул Олег. Мы заметались по комнате, сдвинули стул в угол, я сел и положил руки на спинку. Вацек накинул мне на плечи пальто, Сашка облокотился сверху, Олежка открыл дверь. Твердый, как дуби­на, Сашкин сук больно давил мне в спину. Вошла Лиза. Она сразу учу­яла что-то неладное. Очень ей хотелось взглянуть на нас сбоку, но, по­скольку стул стоял в углу, в чем дело – понять не могла. Пытаясь потя­нуть время и докопаться до сути, хитрая, как лиса, Лиза начала дурац­кую беседу. Елейно улыбаясь, она не сводила с нас глаз, мы преданно пялились в ответ и невпопад отвечали. Не могу понять, как удержались от смеха. Маленький Вадик-Крысенок укрылся с головой и, чтобы не рассмеяться, закусил зубами подушку. Но тело его сотрясалось.

– Что с ним? – с надеждой спросила Лиза. Она чувствовала, что это связано с загадочной обстановкой в комнате.

– Наверное, что-то приснилось, вот и трясется во сне. У него часто так бывает, – невозмутимо произнес Сашка. – Шуметь не нужно – он может испугаться, если разбудить.

Пришлось Лизе уйти, так ничего и не разнюхав, а стул освободился только минут через десять.

Иногда Сашка напускал на себя печоринскую хандру и по случаю такой уважительной причины не шел в школу. Зимой в Чермозе некуда деваться, и Сашка расстилал под кроватью пальто, брал портфель и чтобы не бегать в уборную – пустую банку. Так он проводил несколько часов, пока мы не возвращались из школы.

Изданный в 20-е годы иллюстрированный учебник джиу-джитсу принес Феликс Черняков. Все свободное время посвящалось изучению приемов. Из украденных столовых ножей сделали финки: как в настоя­щем клинке, спилили овальное лезвие, ручку обмотали проводом с цветной изоляцией – чем не финка? Рахилька Боим подарила широкий красный замшевый пояс, я сшил из него ножны и носил финку на при­шитой внутри валенка петле.

На большой перемене мы репетировали захват ножа. Я замешкался, и Сашкин нож ударил меня в тыльную сторону ладони. Сообщение об этом достигло директорского кабинета со скоростью света, причем до­ложено было всего лишь так: "Данилов Шехтмана зарезал!". Аполли­нария с белым, как мел, лицом утащила меня к себе в кабинет, залила йодом и туго забинтовала порез. Стараясь выгородить Сашку, я кое-как отбрехался, и меня отправили домой отлежаться, Сашку – тоже, прика­зав прийти назавтра с мамой. День прошел спокойно, бинт на повязке оставался сухим. Проснулся я среди ночи, не понимая, что со мной. Простыня мокрая, голова кружилась. В окно светила полная луна. Я с трудом приподнялся и увидел, что повязки нет, из раны торчит соло­минка и простыня пропитана кровью. "Вот в чем дело, – догадался я, – но откуда соломинка? Матрас-то ватный. Сейчас выну ее, и кровь оста­новится". Но соломинка неуловимо ускользала и снова появлялась, как только я убирал пальцы. Так повторилось несколько раз, пока я не по­нял, что это не соломинка, а фонтанчик крови из перерезанной вены. Дальше все в тумане: промерзшая скорая помощь, больница, на рану наложили скобки. Нанюхавшись нашатыря, пришел в себя и огляделся.

Дверь с грохотом отворилась, и санитары вкатили тележку. На ней, раскинув руки, женщина в черных, блестящих от въевшейся метал­лической пыли телогрейке и брюках. Теплый платок съехал – откры­лась голова удивительно красивой девушки. Она была без сознания, темные ресницы лежали на покрытых ярким румянцем щеках. Сестра взрезала стеганые ватные брюки. "Открытый перелом", – сказала она. Я увидел выступающие из раны кости и обрывки сухожилий, стул по­до мной исчез, закружились стены и потемнело в глазах. Очнулся на жесткой скамейке. Санитарка вытирала залитый кровью пол. Девушку уже увезли в операционную.

Утром пришли ребята, помогли одеться, и мы направились к выхо­ду. Я оглянулся и увидел в смежной комнате Сашку-Динера у трупа женщины. "Неужели умерла та девушка с переломом?" – с ужасом подумал я и сердце мое замерло. Труп лежал на столе, оббитом холод­ным оцинкованным железом. Тело желтое, истощенное, голова седая, но, главное, ноги: они были целы. Уфф! Другая… Сашка тем временем обошел вокруг стола и вдруг быстро тронул ее маленькие, как у девоч­ки, высохшие, наверное, от голода груди, провел рукой по волосам, рассыпавшимся на столе, оглянулся и встретился со мной взглядом. Кроме меня, никто его за этим занятием не видел. С этого дня я Сашку больше не замечал, да и он, судя по всему, не очень стремился к обще­нию. Мы больше не разговаривали до самого отъезда из Чермоза.

А красавица Лиза-подлиза в конце концов с ним рассчиталась. Поз­дно вечером он собрался "пугануть девок" и голым вышел в коридор. Дверь комнаты девочек неожиданно распахнулась, и Лиза наткнулась на освещенного лунным светом Сашку. Он томно прикрыл руками свои гениталии, но было поздно. Наутро Васьматгав "списал преступ­ника с базы к чертовой матери": единственный раз, когда он выполнил свою угрозу. Но через несколько дней доброе сердце Васьматгава не выдержало, и он распорядился выдавать для Сашки питание. Теперь миниатюрная Сашкина мама три раза в день прыгала с бидончиком через сугробы туда и обратно. Такой запечатлел ее в альбоме Олежка.

…Зима только начиналась, но по ночам подмораживало и лужи по­крывал тонкий ледок. В то утро была моя очередь запрягать. Я открыл дверь конюшни. Пропащая лежала на устланном соломой земляном полу, с поднятой и повернутой в сторону головой. Открытый глаз казался мутным. Лошадь оставалась неподвижной, и на мое появление не прореагировала. Брошенный шарик замерзшего навоза беззвучно отскочил от крупа. Я подошел и тронул шею – холодная. Казалось, масть ее стала светлее – это на шкуре проступил иней. Закончила Про­пащая трудную свою жизнь. Пашка, как всегда, плюнул и выругался: "От живой не было толку, а теперь еще и с дохлой падалью возись. И все на Пашку, все на Пашку, когда дармоедов полный дом!"

* * *

Икар Марголин приехал один после победы под Москвой. Его отца, директора совхоза "Гигант" под Ростовом, расстреляли в 37-ом, мать сослали. Мальчика приютил известный скульптор Меркулов. Икар знал множество блатных песен. Многие я и сейчас помню: "Течет ре­ченька, да по песочку, да бережочек моет. А молодой жулик, а молодой жулик да начальничка молит", "Ах, петербургские трущобы, я в Петер­бурге родился. И по трущобам долго шлялся и темным делом занялся", "Как на барже номер пятый, умпа-ри-рам, мы служили с Ванькой-братом, умпа-ри-рам. Весело было нам, умпа-ри-рам. Все делили попо­лам, умпа-ри-рам", "Вдоль деревни по пыльной дороге молодой Куче­ренко шагал, вооруженный наганом и финкой, и такую он песню напе­вал: Одиночка моя, одиночка. До чего ж ты меня довела. Молодую мне жизнь погубила. Чуть навеки в могилу не свела", "Среди лесов дре­мучих разбойнички идут и на руках могучих носилочки несут. На них лежал сраженный сам Чуркин молодой. Он весь окровавленный, с раз­битой головой", "Когда я был мальчишкой, носил я брюки-клеш, соло­менную шляпу, в кармане финский нож", "Прощайте други, я уезжаю и шарабан мой вам завещаю. Ах, шарабан мой, да шарабан! А я маль­чишка, да хулиган!", "Помню ту зимнюю темную ноченьку, в санках мы мчались втроем. Лишь фонари по углам одинокие тускло мерцали огнем". Была еще одна очень интересная песня, которая начиналась словами: "Раз я обедал у б… ей". Далее следовало такое меню, что я не осмеливаюсь даже начать перечисление блюд. Ну, и, конечно, в не­скольких версиях знаменитая "Мурка".

До войны я терпеть не мог уроки пения. Причиной, вероятно, была скрипка, от которой я с таким трудом отделался. И после всего стоять вместе с классом, послушно, как солдаты, разевая рот? Не любил я пес­ни школьного репертуара. Мы и тогда импровизировали с текстами. Самой безобидной шуткой было, когда вместо "Ты стояла в белом пла­тье и платком махала" мы пели "… и хвостом виляла". В другой песне, тоже о краснофлотцах, в строке "Эгей, моряки, страну береги! Пусть знают нашу силу наши враги!" мы пели "свиней береги!". Эти шутки оставались без последствий – учительница делала вид, что не замечала их. Урок, конечно, начинался "Песней о Сталине", которую исполняли на украинском: "З писнею про Сталина починаймо дэнь. Краще мы не знаемо на земли писень". Надоела до такой степени, что во второй строке пели "бильше мы не знаемо на земли писень". Учительница не сразу уловила изменения в тексте и, понимая, чем это пахнет, просто сказала: "Пойте правильно, ребята, очень вас прошу". Мы послуша­лись, но я вообще перестал петь и только открывал и закрывал рот. Как из сорока двух учеников она определила, что именно я не пою? Тут она не стеснялась и пару раз влепила мне двойки в табеле.

Но блатные песни у открытого окна я пел охотно. На улице собира­лись местные ребята. Со временем они уже заранее спрашивали: "Эй, городские, сегодня петь будете?" И ждали, как перед концертом. Од­нажды специально для них мы попытались спеть популярную здесь песню: "Скакал казак через долины, через зеленые поля. Скакал он са­диком зеленым. Блестел колечко на пальцах". Но как раз этот номер успеха не имел. Ребята поначалу удивились и равнодушно дослушали песню – не для того собирались под нашим окном.

Как жаль, что не было гитары. Сколько раз потом, когда через чет­верть века появился Высоцкий, я вспоминал наш блатной репертуар.

Икар никогда не рассказывал, откуда его песни. Он поведал другие, ошеломившие нас истории о великом вожде всех народов. Вот одна из них: "Для долголетия Сталину имплантировали обезьяньи яйца. Обезь­ян особой породы с чудо-яйцами выводили в специальном питомнике в Сухуми на Кавказе". Были у Икара и рассказы посерьезнее. В октябре 41-го немцы прорвали фронт у Вязьмы и волна паники захлестнула столицу. 16-го октября началось повальное бегство. Партийная вер­хушка, директора заводов, банков, сберкасс, прихватив сейфы с невы­данной зарплатой и ценности, ринулись в служебных машинах на вос­ток. Первым удрал из Москвы товарищ Сталин (не соврал немецкий диктор) и отсиживался глубоко под землей в Куйбышеве. Уже оттуда он приказал "навести порядок", и патрули НКВД стали расстреливать высокопоставленных беглецов прямо на шоссе Энтузиастов. "К победе под Москвой Сталин никакого отношения не имел, – говорил Икар. – Это народ поднялся защищать столицу и победил". Рассказы Икара о великом вожде привели нас с Олегом в состояние шока. Мы просто места себе не находили. Но сама мысль, что в таких случаях нужно до­нести на товарища, шок многократно усиливала.

Саша Волков из Мурманска – он называл свой город с ударением на втором слоге – жил с бабушкой. Ему уже 17, весной он заканчивает школу и – в армию. Саша был славный парень, мы часто говорили о многом и, несмотря на разницу в возрасте, доверяли свои секреты. К нему и решили обратиться. Но начали осторожно.

– Как бы ты поступил, если бы в твоем присутствии… – и далее, не называя имени, передали содержание некоторых рассказов Икара.

Саша спокойно слушал, не прерывая и не задавая вопросов, лицо его ничего не выражало и только чуть улыбнулся, когда мы дошли до обезьяньих яиц вождя. Потом помолчал, задумался и вдруг спросил:

– А как он, вообще, хороший парень?

– В том-то и дело, что хороший, – забыв о конспирации, в один го­лос ответили мы и, спохватившись, умолкли, смущенно поглядев друг на друга.

– Говорите "хороший"? – прервал затянувшееся молчание Саша.

– Хороший, – дружно ответили мы: теперь терять было нечего.

– Так о чем тогда разговор? – спросил Саша, и сам же ответил: – Ес­ли хороший – кому он мешает? Пусть все, как было, и остается. Только трепаться надо поменьше, а то ведь можно и самому напороться и дру­гих за собой потащить.

Мудро сказал Саша Волков. Он дал нам урок на всю жизнь.

Летом Саша был уже в армии, но воевать ему не пришлось: минула всего неделя, и он нелепо погиб на учениях под гусеницами неосто­рожно развернувшегося советского танка. Об этом написал бабушке одноклассник Саши, призванный вместе с ним.

Потом, вспоминая об этом, я не раз спрашивал себя: а как мы дол­жны были поступить окажись Икар плохим? Неужели Саша мог ска­зать, что сообщить нужно? Уверен, он просто посоветовал бы прекра­тить отношения и держаться подальше. Да мы и сами решили бы так. Важно было удостовериться, что и другие думают, как мы.

Окончание

На главную