Книги / Золото из Грязи
Да, мы прервались на том, что я поехал в Мюнхен сниматься в кино. «Германия. Съемки. Позы» — так называется одно мое стихотворение на заданную тему.
Мои первые съемки в кино!
В аэропорту, кроме администраторов, меня почему-то встречал и мой партнер по фильму, довольно известный немецкий актер Генрих Джарм.
Началось так...
Мы направлялись к машине, я держал его под руку, болтал без умолку. Меня предупредили, что он говорит по-русски, какие-то корни, двоюродная тетка в Эстонии, неважно...
— Генрих-х-х! Это так чувственно! — я начал атаку профессионально, по-блядски.
Он ответил задумчиво, с сильным акцентом:
— Не знаю.
— Я хочу сказать, что это так приятно, приезжаешь в чужую страну, в чужой город, а тебя встречают не бестолковые baby, а такие драгоценные камни, бриллиантовые звезды!
— Я сам только что прилетел, — равнодушно остудил мой пыл Генрих.
— А-а... — я пытался скрыть свое разочарование. — А я все-все ваши фильмы посмотрел, я готовился к встрече.
Я играл в Лешу Михалева, я пристально, с легким прищуром, «сексуально» пялился на Генриха, а он смотрел мимо меня, в его глазах наблюдался полный ноль.
— Все... два?
Это шутка. Я принужденно рассмеялся. Тяжелый случай!
Генрих был предупредителен, но при этом максимально холоден. Это хорошо для кондиционера, но не для мужчины, с которым по изумительному стечению обстоятельств ты проводишь вместе большую часть суток. С мужчиной, который — по сценарию — целует тебя взасос в свете прожекторов съемочной площадки. С мужчиной, который... Короче говоря, я зачем-то решил его соблазнить и приручить. Мимо! Полный ноль, как и было отмечено выше.
Я... Я был так удивлен этому факту, что даже не скрывал своего удивления. Понятно, я уже несколько поднаторел, пробираясь витиеватыми тропами, протоптанными другом Лешей, я привык рассчитывать на определенный эффект от своих вывертов. И не сработало? Да быть такого не может!
Быть такого не может. Я был настойчив и инициативен. Последний съемочный день мы праздновали в спальне моего гостиничного номера. Утром Генрих принес мне в постель апельсиновый сок с черным хлебом. Он думал, что черный хлеб — это русский деликатес. Я был потрясен!
А к моменту моего отъезда он потряс меня еще круче, оказалось, что у него серьезные намерения на мой счет. Фантастика! Его эстонский темперамент, его немецкая рассудочность, его... С чем еще сравнить его далеко идущие планы на мой счет?! Смешно! Мы поскучали немного друг по другу, разделенные границей, а потом он прилетел ко мне в Москву. И у нас началась love.
Какая-то поверхностная чушь. Хочется написать подробнее, сердечнее о моем Генрихе. О моем? Он всегда будет моим Генрихом. Да, он всегда будет моим Генрихом! Потому что я его любил, потому что он меня любил, потому что мы причинили друг другу столько боли!
Он высокий, поджарый «мужчина средних лет», его тон серо-коричневый. Он всегда гладко выбрит, у него нет запаха. Даже сейчас, вспоминая Генриха, я вижу лишь собственное отражение в его зрачках.
А вот его первая откровенность:
— Хочешь, расскажу, как я поверил, то есть утвердился в своей, как ты говоришь, гомосексуальности?
— Хочу.
— Ну, вот. Наш театр пригласил для постановки режиссера N, сейчас нельзя говорить, кто это был конкретно.
В этом весь Генрих — полутона, недоговоренность, псевдоскромность.
— Да-да...
— Всего лишь молодой и наглый парень со своим стилем и пониманием театра. И он нас всех страшно доставал нарочитой грубостью и панибратством. Мы все — открыто или тайно — с ним враждовали. Театр, ты же понимаешь...
— Неужели и ты? — подыграл я.
— А я — особенно! Что называется, был на передовой. Но вот однажды мы с ним оказались в очереди в буфете. Он стоял прямо за мной. Было очень жарко, я помню, все шипели друг на друга, проклинали все на свете, все куда-то торопились. Кто-то не слишком удачно развернулся — и тот, кто стоял за этим N, невольно его подтолкнул, так, что он всей своей зрелой массой влепился мне в спину. Прилип, понимаешь, очень плотно, очень близко. И эта близость продолжалась несколько секунд. Я ощущал его тело... Все его тело! Он приклеился ко мне, как взмокшая одежда. В какой-то момент мне показалось, что я вспотел настолько, что одежда на мне действительно стала мокрой. А он не отстранялся. Я чувствовал, как он напряжен, я чувствовал, что в этой спайке есть что-то унизительное и непристойное, стыдное и едкое, как пот, и все же естественное и... Приятное... Когда все эти ощущения дошли до моего сознания, мне сделалось нехорошо. Тошнота медленно, но неотступно подкатывала к горлу. А потом вдруг все остановилось, воздух стал густым, почти видимым, и я понял, что у меня... встал.
Я с трудом выбраться из очереди, медленно дошел до гримерной, где меня стошнило. Потом долго кружилась голова, как будто я разом выкурил несколько сигарет.
А когда я сталкивался с ним лицом к лицу, я краснел, как девица. Менял цвет, как ты понимаешь. Вряд ли он вообще понял, что со мной произошло в этой очереди, вряд ли он сам тогда хоть что-то почувствовал.
В словах Генриха всегда проскальзывало сожаление о чем-либо. Он такой человек — раскаивался в том, что не успел сделать то-то и то-то и ругал себя за то, что перестарался там-то и там-то.
Генрих... Очень долго ты мне представлялся укромным необитаемым уголком, спасательным кругом в бурном потоке реки-реальности! Побудь со мной немного, помоги мне, пожалуйста.
Есть люди счастливые, солнечные по своей природе, способные радоваться чему угодно — телефонному звонку, грибному дождю, ряби на поверхности водоема. А у меня все эти тленные прелести вызывают содрогание, ассоциации, заводящие в лабиринт смертельной тоски.
«Пальцы пахнут коркой мандаринной. На ладони шепот твой». Я знаю, у всех нормальных людей запах мандарина ассоциируется с Новым годом, с детством, с беззаботным весельем, с остановкой во времени, короче, с искристым небытием праздника. Ведь так?
Я часто вспоминаю Новый год, наш последний совместный праздник. До моего совершеннолетия мы не дотянули.
Генрих выпил много больше того, что следовало, и начал бессвязно уверять меня в своей нечеловеческой love, в верности, которую он уже отчаялся хранить. Он утверждал, что я самая большая его удача, несмотря на то, что я искалечил его и его убогую жизнь. От излияния пламенных чувств он резко перешел к обвинениям, не менее пламенным. И тогда я закрыл ему рот своей ладонью. Я хотел его ударить, занес руку для удара, а он зажмурился так нелепо и покорно, что мне показалось диким это желание — ударить его по лицу. Я аккуратно закрыл ему рот. И он все что-то шептал мне в ладонь своими вялыми губами. А потом заплакал. И я заплакал вместе с ним. Так мы одновременно дали волю чувствам. Почему плакал он? Я плакал от невыносимого стыда за него, за этого — моего — Генриха. Он был так жалок, так мелок, так безобразно слаб. А я мечтал увидеть в нем сильного мужчину, который мог бы руководить мною, вести меня своей дорогой, который бы в один прекрасный момент намотал мои кудри на кулак, да трахнул бы головою об стол, выбил бы всю дурь. И, может быть, с нею жизнь.
Генрих, конечно, этого не сделал, он продолжал плакать. И эти слезы окончательно отвратили меня от него. Целуя его в ту новогоднюю ночь, я был уже далеко, точнее глубоко — в своем высокомерии, в своем королевском, постподростковом одиночестве.
Ничтожество... Нет, Генрих никогда не казался мне ничтожеством, он просто не справился со мной. Кроме всего прочего, Генриху самому нужен был хороший «трах-тор», то есть здоровый и сильный активный партнер, если без скабрезностей. Но вместо такового нарисовался вездесущий Сергей Набоков, он с какого-то перепугу решил подтереть зад моему экс-возлюбленному. Вот и все.
← назад содержание вперед →