Глава 13. Неожиданные перемены

Апрель 1945. «Здесь твоя мама»

Стояли солнечные дни, воздух наполняло благоухание гиацинтов. Распускались маргаритки, пели птицы. Работа в огороде выматывала. Нам надлежало перекопать его. Однако чудесный свежий воздух и сияющее синее небо действовали умиротворяюще. Как-то раз, едва мы приступили к работе, ненавистный, отвратительный вой сирены воздушной тревоги погнал нас к дому. Мы побросали заступы в угол и побежали в убежище. Проверив платье и обувь Анны, я достала санитарную сумку и убедилась, что каждая девочка заняла отведенное ей место. Сидя в сумеречном свете, вдыхая резкий, едкий запах картофеля, я чувствовала тревогу и напряжение. Все, с меня хватит! Я потеряла контроль над собой. Сорвав с шеи санитарную сумку, я ринулась наверх, к блеску солнца, ароматам цветов и весеннему воздуху. Яркий свет прихожей ослепил меня, но я все же различила какую-то фигуру, стоящую на моем пути. Это была фрейлейн Мессингер. Укол совести пронзил меня, точно молния! Теперь для меня все кончено! Я знала, что понесу ужасное наказание за мой первый акт открытого неповиновения. Какой стыд!

Все это время удавалось избегать упреков, хотя Аннемари и фрейлейн Мессингер неизменно придирались ко мне. Фрейлейн Мессингер приблизилась. Глаза ее были серо-стальными. Уперевшись рукой в бок, она стояла, не сводя с меня глаз. Я замерла от страха. Она походила на кошку, гипнотизирующую добычу, а я — на оцепеневшую мышь. «Пойдем», — велела она и направилась к приемной. Я последовала за ней, до смерти перепуганная, спрашивающая себя, что же со мной теперь сделают. Открыв дверь, Мессингер без выражения произнесла:

— Мария, здесь твоя мать.

За столом, справа от фрейлейн Ледерле, сидела какая-то женщина. Фрейлейн Ледерле сказала:

— Не бойся. Твоя мать немного поранилась. Она всего лишь упала и повредила лицо.

Женщина, которую назвали моей матерью, была одета в мужской пиджак. Лицо ее было в синяках, она смотрела на меня тусклым взглядом. Кожу сплошь покрывали красные, желтые и черные пятна. Короткие волосы были всклокочены. Она чуть приметно улыбалась и сидела, не произнося ни слова.

Я остановилась на пороге, сделала реверанс. Потом принесла вышивание и другое рукоделие. Разложив работу на столе, я рассказала о моей пригодности для роли служанки — как меня и учили:

— Я умею делать любую работу по дому, готовить, стирать, гладить и штопать. Умею убирать в доме и работать в огороде. А по воскресеньям, после полудня, занимаюсь рукодельем.

Я стояла по стойке «смирно», отрешенно уставившись на костлявые руки, потянувшиеся к моему вышиванью. Оно было перевернуто, чтобы показать аккуратную работу иголки по изнаночной стороне. Со слабой вымученной улыбкой женщина положила шитье обратно на стол. И, покачав головой, еле слышным голосом спросила у фрейлейн Ледерле:

— Может ли Симон покинуть ваш дом? 

Эта чужая женщина не могла быть моей мамой! У мамы были прекрасные сапфировые глаза, а у этой — тусклые, глубоко запавшие в черные глазницы. Рассеченная левая бровь, нос, губы и подбородок покрывала красная мазь и какой-то черный порошок. Края порезов были стянуты полосками розового пластыря. Лицо казалось безжизненным. Женщина ничем не напоминала мою красивую, оживленную, сияющую маму. Было решено, что она сходит в суд за бумагами о моем освобождении, а я провожу ее туда.

В тот полуденный час солнечного апрельского дня мы шли бок о бок по улице. Я шла, потому что шла она; и молчала, потому что молчала она. Эта женщина не подала мне руки, и я не взяла ее за руку. Я, онемелая, тащилась по улице, — и мама тоже. Мне велено было отвести ее в суд — вот и все.

Первая комната в здании суда была пуста, как и несколько других. Наконец мы встретили служащего, который направил нас в одну из контор. Но и она оказалась не той, что была нам нужна. В конце концов, мы добрались до нужного места. Секретарь суда выслушал мамину просьбу. Единственным, кто мог подписать бумагу о моем освобождении, был судья, но он удрал со всеми прочими старшими чиновниками, оставив здание суда практически пустым. Мамины просьбы результата не возымели; она настаивала и спорила впустую.

Я видела, как в этой женщине проступает мамина натура, твердая и решительная — такая, какой я ее помнила. Эта женщина, сражавшаяся, подобно солдату, конечно, была моей мамой! Она билась за мое законное освобождение. Мама жива, и она рядом со мной!

Я желала быть взрослой, желала быть сильной и сдерживать слезы, но капнула одна слезинка, за нею еще десять, а там хлынул и целый поток. Я забилась в конвульсиях; остатки моей силы смыло, словно прорвало шлюз, который я воздвигала уже почти два года. Даже маминым рукам не удалось остановить этот поток. Но вот запасы слез иссякли, — я неудержимо рыдала, но глаза оставались сухими.

Стоя перед «Вессенбергом», мама твердо пообещала, что вытащит меня отсюда.

— Подожди до прихода армии. Похоже, сюда придут французы. Они будут рады отправить тебя домой. А нет, так мы все равно, как-никак, граждане Франции. Мы попросим их вызволить тебя. Просто потерпи. А я пока пойду в лагерь беженцев.

Вернуться в дом, снова окунуться в обычную атмосферу — работа, воздушная тревога, подвал! Отупевшая, изнуренная, ни в чем не уверенная, я заснула мгновенно. Но отдохнуть в ту ночь не удалось. Вместо сирены мой сон прерывали ночные кошмары. Мать бросила меня; она не возвращалась, чтобы забрать меня отсюда. Эта женщина не была моей матерью; моя мама — красавица; эта женщина пытается меня обмануть. Мама умерла; я останусь в Констанце на всю жизнь.

На следующий день я попыталась отделить вымысел от правды. Жизнь продолжалась. Над нами летали бомбардировщики. Мы ходили, точно лунатики, путая день с ночью. Коза не смогла разродиться, появилась мама и помогла ей. Что это было — сон, реальность? Вправду ли мама приходила в дом? Была ли она на самом деле в Констанце? Как и всякого другого, меня снедал страх перед приходом армии. Все мы дрожали, ожидая оккупации со стороны «африканцев» и всякого рода «недочеловеков». Долгие часы и даже дни мы проводили в подвале за тяжелыми мешками с песком. В глазах каждой стоял ужас. Но мои глаза, думаю, были отупевшими и пустыми.

Покидаю Констанц. Моя храбрая мама

Прямо не верится. Мама вернулась! По столу разложили мои школьные тетрадки. Фрейлейн Мессингер и фрейлейн Ледерле спросили, могут ли они оставить их у себя — как пример, способный вдохновить других детей на рисование. Даже Анна попросила оставить ей мою кухонную тетрадку для уроков стряпни. Мама согласилась.

— Наш чемодан будет от этого только легче, — сказала она.

Вся моя работа становилась собственностью дома. Нам вернули Библию и полученные мною письма. Никогда прежде я этой Библии не видела. Мама выслала ее мне до своего ареста. От себя фрейлейн Ледерле добавила брошюрку об истории Констанца.

Она обратилась к маме:

— Фрау Арнольд, я отдаю вам девочку с теми же убеждениями, с какими она к нам попала.

А фрейлейн Мессингер добавила:

— Она очень помогала нам, приглядывая за детьми. Ее поведение никогда не создавало проблем, она служила примером для всех.

Фрейлейн Ледерле вручила мне хрустальную конфетницу:

— Это в знак нашей доброй памяти о тебе!

Отъезд.

Я благодарно кивнула, не до конца понимая смысл этих слов. Мы с мамой оказались на улице. Французская армия стояла всего в нескольких милях от города.

Сразу за углом улицы Шведской Крепости находилась пересекавшая Кройцлинген граница со Швейцарией. Длинная очередь бывших заключенных двигалась к Швейцарскому центру Красного Креста. Я жалась к маме. Я оказалась единственным в очереди ребенком. Документов у нас не было. Офицер внимательно посмотрел на нас. Мамино лицо все еще походило на карнавальную маску. Видимо, наши лица были внушительнее паспортов.

Сестра из Красного Креста отвела нас в женский барак. Здесь пришлось раздеться догола. Нашу одежду уложили в предназначенный для дезинфекции мешок, с которым следовало встать в очередь.

Как унизительно это было! Мы чувствовали себя зверями в зоопарке. Когда мимо проходили люди, я не знала, как укрыться от их взглядов. Сгорая от стыда, я старалась спрятаться за маму. В очереди к душу я увидела, как обвисла кожа у некоторых людей, она спадала до колен наподобие фартука. Другие, костлявые и истощенные, стояли согнувшись. Поэтому мне было неловко, что мои ноги были крепкими, а мой живот выглядел сытым, хотя он был только вздут. Но сильнее всего потрясла меня мамина худоба!

После восхитительного душа с обилием мыла я, завернувшись в белую простыню, предстала перед врачом. Он спросил, как меня зовут. Отвечать пришлось маме. Я лишилась голоса и плохо понимала, что происходит. Я ожидала, что смогу вместе с мамой вернуться домой, однако так просто уйти нам не позволили. Служащие Красного Креста контролировали каждое наше действие.

Доктор спросил маму о синяках на лице. Мамин ответ: «Я упала лицом вниз», его не удовлетворил. Он пожелал узнать подробности. Тут я узнала, как это случилось.

Маму должны были отправить в Равенсбрюк. В дороге их заперли в подвале опустевшей фермы. Эсэсовцы разбежались, бросив заключенных — нескольких мужчин и только одну женщину — маму. Ни воды, ни еды у них не было. Им все же удалось выбраться из подвала, и мама решила отыскать меня. Кто-то из заключенных дал ей свой пиджак. Немцы бежали от наступающих сил союзников.

Маме удалось найти место в кузове грузовой машины. Однако ненадолго. Попав под обстрел истребителя, грузовик резко затормозил и всех, кто был внутри, выбросило на дорогу. Вот тогда мама и повредила лицо.

Доктор спросил, нет ли у мамы еще каких-нибудь жалоб. Я узнала, что в течение нескольких дней у нее была кровь в моче, но мама продолжала идти. Местные жители, немцы, были очень добры к ней, помогая в первую очередь. А центры Красного Креста совсем оскудели. В одном из них она смогла получить для обработки ран какую-то желтую мазь, в другом — черный порошок, а в больнице Констанца удалось раздобыть только полоски розового пластыря. Но, по крайней мере, раны больше не кровоточили. Какая же у меня храбрая мама!

Ночная Швейцария! Мы ехали в удобном, уютном ночном поезде, шедшем с Востока на Запад. Люди были вежливы, деликатны и добры. Время от времени поезд останавливался на освещенных железнодорожных станциях. Швейцарцы приносили нам кофе, суп и шоколад — прекрасный швейцарский шоколад. Сотни рук из открытых окон вагонов тянулись за их подарками, отчего состав стал похож на многоножку.

В Женеве мы пересели на французский поезд. Сборный пункт находился в Эвиане, на французском берегу Женевского озера. Он располагался в казино, красивом здании, но все же не гостинице — номеров здесь не было. Казино использовали как пропускной пункт при въезде во Францию.

Мы вырвались из Германии, однако покидать здание казино не имели права. Дни были заполнены разного рода опросами и проверками.

Снова целая группа людей расспрашивала, нет ли у меня жалоб на здоровье. Жалобы были — цистит и боль в пояснице. Но я так страшилась разлуки с мамой, что промолчала. А кроме того, рядом стояла мама. Зачем ее волновать? И я решила держать язык за зубами.

Прослушав мамины легкие, врач настоял на более подробном обследовании. Я знала, что в лагере, изголодавшись почти до смерти, мама была прикована к постели. И если бы не помощь других мама не смогла бы выжить в Гаггенау. Сестры Жозефина Лаклеф и Роуз Гассман, которые стали мамиными подругами по несчастью. Жозефина проносила морковь в «тайных кармашках», пришитых изнутри к рукавам, а Роуз крошечные пузырьки с молоком, спрятанные в плечиках жакета. Они работали за пределами лагеря и очень рисковали, потому что в любой момент их могли обыскать. А каждому заключенному, тайком проносившему что-либо в лагерь, грозила казнь. Теперь я понимала, почему Роуз и Жозефина писали на клочках бумаги, наведших меня на мысль о смерти мамы.

Роуз Гассман.

И вот, наконец, нам выдали документы на въезд во Францию, — однако до дома было еще так далеко. Нас ждал долгий путь — через Лион, Лангр и Бельфор. Первую часть его мы проделали в составе для перевозки скота. Когда поезд остановился на красный свет, мы попросили разрешения выйти из вагона. Мы были единственными женщинами в поезде, а женские туалеты в нем отсутствовали. В то утро ступеньки вагонной лестницы оказались скользкими, и я упала. Я повредила ногу и так разбила, пятки, что меня пришлось затаскивать в вагон на руках.

Большую часть времени я просидела в углу. Меня приучили к абсолютному молчанию. Одни из бывших заключенных стонали, другие разражались возбужденными тирадами, — мне они казались воплями дикарей. Из-за всего этого я чувствовала себя неловко. Пересадка в Лионе принесла облегчение. Обычный пассажирский поезд потихоньку двигался к Лангру. Нам казалось, что мы попали в чужую страну. Французы изъяснялись со страшной скоростью, а мы уже разучились понимать их язык.

В Лангре власти снова задержали нас. В конце концов, мы получили необходимые документы и смогли отправиться в Мюлуз. Я лежала в спальне под армейскими одеялами. Обе ступни опухли и причиняли неописуемую боль. Доктор решил, что мама отправится домой, а я останусь здесь, пока боль не спадет. Ступни у меня стали, как у великанши. Однако я решила идти с мамой, если понадобится, хоть ползком. Медсестра попыталась меня урезонить, но я лишь отмахнулась. Мама сказала:

— Моя дочь — как дикая кошка, ее лучше не трогать! Я беру всю ответственность на себя. Дочь поедет со мной.

В результате они согласились помочь мне добраться до поезда, поняв, что разлучить меня с мамой можно лишь силой. Поезда ходили редко, а нас задержал еще и долгий объезд. Когда мы приблизились к Эльзасу, мама напряглась и примолкла. Нам, наконец, предстояло разом получить ответы на все вопросы. Дома ли папа? Все ли живы? Что с Бергенбахом? Цел ли наш дом? Может, мы потеряли все, что имели? Мама старалась подготовить меня к худшему. Но я уже махнула на все рукой. Дом для меня был там, где была мама. Я хотела лишь одного: найти папу, тетю Евгению и Кёлей. Поезд, постукивая колесами, пересек разоренный войной край и доставил нас в Мюлуз. Приехав из Франции, «изнутри», как говорят эльзасцы, мы завершили круговое путешествие, начавшееся 22 месяца назад, когда меня отправили в Германию.

Возвращение в Мюлуз

Гудок при въезде на станцию, скрежет колес, паровоз выпустил последнее облако пара. Он остановился ровно в тот момент, когда из громкоговорителя прозвучало объявление: «Депортированным следует пройти проверку на вокзальном пункте Красного Креста». Очевидно, это относилось не к нам, а к пришедшему ранее поезду, который привез депортированных. От боли меня прошибал пот, мы последними поднялись на перекинутый через железнодорожные пути пешеходный мост. Скоро нашему взору предстала школьная доска, на которой перечислялись номера приходивших из Страсбурга поездов с депортированными. Только что прибывший поезд стоял в списке последним.

Я шла хромая, с большим трудом, и вдруг увидела одинокую маленькую женщину, медленно и удрученно бредущую прочь. Тетя Евгения! Я взволнованно окликнула ее. Она, не поверив ушам, повернулась. Оказывается, тетя неделями ежедневно ходила на станцию. Плакала же она потому, что пришел последний поезд с депортированными, а из семьи Арнольдов так никто и не появился.

Она бросилась к своей изнуренной сестре, чье лицо было неузнаваемо. Я стояла рядом, вцепившись в мамину руку. Тетя едва не лишилась чувств, сестры обнялись, тетя поникла в маминых руках. Кто из них кого поддерживал? Покинув вокзал, мы уже получили ответы на все наши накопившиеся вопросы. Все уцелело. Ферма в Бергенбахе, дом Кёлей. Все вернулись домой. Мы оказались последними... если не считать папу.

Дом № 46 на улице Мер Руж еще носил отметины тяжелых боев между французами и немцами. Улица в течение шести недель оставалась ничейной зоной. На наших дверях висели две сломанные печати. На одной значилось: «Гестапо». Они присвоили эту квартиру в качестве компенсации, ведь им пришлось кормить двух заключенных! Другую печать наложила Jugendamt, организация, которая оплачивала получаемое мной «образование».

Распахнув ставни, мы увидели нашу квартиру совсем такой, какой оставили ее. На полу валялись осколки шрапнели — свидетельства сражения. Они продырявили ставни и разбили окна. Однако дирекция папиной фабрики уже позаботилась о ремонте окон.

Прежде чем заняться чем-либо, мы обратились с глубокой искренней молитвой к нашему Небесному Отцу. Пусть папа еще не вернулся, но ведь Маугхаузен находится в Австрии, и мы решили, что у папы уйдет больше времени, чтобы добраться до дома. Красный Крест открыл в городе центр помощи. Там висела доска с длинным списком пропавших эльзасцев. Имя Адольфа Арнольда стояло первым. И, даже несмотря на прекрасную весеннюю погоду, на яркие солнечные дни, тень папиного отсутствия лежала на нас постоянно. И все-таки надежда на то, что он каким-то образом сумеет самостоятельно добраться до дома, в конце концов, одержала верх. Нам следовало лишь подготовить все к этому радостному дню.

Я попросила разрешения спать в своей постели, совсем как четыре года назад, до папиного ареста. Я убедила маму в том, что стала совсем взрослой и мне негоже по-прежнему спать вместе с ней. Впрочем, истинной причиной этой просьбы была одна моя мучительная тайна. Я просто никак не могла принудить себя свернуться под боком у мамы, ощущая рядом с собой ее исхудавшее тело.

Последствия войны. Преследования прекратились

Жизнь быстро входила в привычную колею. Ничто так уж сильно не изменилось. Люди стояли в длинных очередях. Для покупки еды и одежды по-прежнему требовались купоны. Магазины оставались пустыми. Все мы еще носили громкие башмаки на толстых деревянных подошвах. На велосипеды ставились литые резиновые шины. Лица людей хранили все то же безжизненное выражение. Освобождения от нацистского варварства было недостаточно, чтобы стереть горестные воспоминания о войне, об унесенных человеческих жизнях, о страшных разрушениях. Эти воспоминания вызывали горе, ожесточенность и даже мстительность.

Женщинам, во время войны развлекавшим немецких солдат, обривали головы, ставили их на повозки и возили по городам и селам. Некоторые из немецких пособников пали жертвами самосуда. Мне рассказали, что господина Эрлиха, директора школы, привязали, раздетого догола, к французскому танку, уходившему в бой, на прорыв немецкой линии фронта.

Тяжелые бои собрали немалую дань. Мой крестный, папин отчим, тоже оказался в числе жертв. Он истек кровью, раненный прямо в постели немецкой шрапнелью. Многие эльзасцы, призванные в немецкую армию и отправленные в Россию, не вернулись назад. Мой кузен Морис был убит под Тамбовом. Война закончилась. Германия капитулировала. Гитлер покончил с собой, во всяком случае, так гласила молва. Однако в сердцах и умах многих людей война продолжалась. Кое-кто боялся, что она может вспыхнуть снова. То было время подозрительности и мщения.

Мы возобновили нашу религиозную деятельность. Преследования прекратились, однако полной свободы мы так и не обрели. Собираться нам было дозволено только частным порядком, и все же, с каким наслаждением мы снова совместно читали и обсуждали Библию — в доме Бюргера, в саду Кёлей или в других семьях. Радостно было узнать, что места погибших тридцати пяти членов местного собрания Свидетелей Иеговы за время войны были заняты новыми последователями библейской истины. К 1945 году мы насчитывали почти восемьдесят человек, что полностью опровергало обещание Гитлера: «Это отродье будет истреблено!» Наши сердца переполняла благодарность нашему Спасителю. Наши лица так отличались от лиц окружающих! Горящее рвение стало искрой, воспламенившей нашу обновленную проповедническую деятельность.

Тяжелым каждодневным испытанием стали посещения центра Красного Креста на Рю-дю-Фил.

Список пропавших сокращался, однако папино имя оставалось на прежнем месте. С каждым днем мы все сильнее падали духом. Проходили недели, а новостей не было. Специальный запрос, посланный в Маутхаузен, ничего не дал. Надежда угасала. И наступил день, когда против папиного имени появилось страшное: «Пропал без вести». Это означало: «предположительно мертв, юридическое подтверждение отсутствует». Нам казалось, что земля уходит из-под ног.

Май 1945. Где же папа?

Молча брели мы рука об руку среди цветущих лугов и деревьев, напоминавших мне и маме чудную утешительную песню, которую мы вместе пели в Меерсбурге. Слова ее утешали меня и когда погиб Марсель Зуттер. Они жили в моем сердце и когда я поверила в смерть мамы, и когда увидела камень Яна Гуса. «Встретимся ли мы за гробом?» Ответ был: «Непременно».

Были ли расцветшие яблони знаком возрождения жизни после суровой зимы? Как уместно звучали мамины слова:

— Мы знаем, что Бог не может лгать, он есть Бог живых. А если бы смерть вечно держала людей в своих оковах, тогда оказалось бы, что она сильнее, чем Бог, не так ли?

Мама с таким достоинством встречала любые испытания, а вера в воскресение сближала нас все сильнее.

Письма Марселя Зуттера — одно, написанное в день, когда ему зачитали смертный приговор, и другое — написанное за день до казни, — помогали мне усмирять душевное смятение. Я говорила себе, что папа, будь ему позволено, написал бы перед смертью такие же слова веры и утешения. Вновь и вновь я перечитывала письма Марселя, но гибель папы принять отказывалась.

Было ли все это на самом деле? Действительно ли мы получили свободу, избавились от врагов? События изменились настолько резко, что нам едва удавалось поверить, что мы уже дома и вправе принимать самостоятельные решения. Трудно было понять, как жить дальше, что для нас лучше. Владелец фабрики заверил, что мы можем продолжать жить в принадлежащей предприятию квартире и что, когда мама окрепнет, они с радостью дадут ей работу. А пока они просто выплачивали нам папино жалованье.

Силы понемногу возвращались к маме, а вот уставала она быстро. Еще не прошло и шести месяцев с тех пор, как она была на волосок от смерти.

Мы снова учились вести себя как граждане, а не как заключенные. Нужно было привыкнуть ходить по улицам, смешиваться с людьми, не выделяясь среди них странным поведением. Это требовало времени. У нас опять была еда, хотя и в ограниченных количествах. Мы носили чистую одежду, по большей части ту, что выдал Красный Крест. Мы могли мыться теплой водой с мылом — какая роскошь! Мы согревались в нашем доме душевной близостью, были вольны разговаривать, ходить, где заблагорассудится, открывать двери или окна, сесть почитать, даже прилечь, если устанем. Мы могли разогреть чашку американского кофе или чая — в общем, жили по-царски.

Какие-либо товары были доступны далеко не каждому, и мама делилась с людьми, когда только могла. Маргерит Громест, сидевшая с мамой в одном лагере, оказалась среди тех, кому было негде жить. Она несколько раз заходила к нам в гости. В конце концов, мама предложила ей занять мою комнату. Теперь мне пришлось бы спать вместе с мамой или на кушетке в гостиной. Но это неприемлемо! Не то, чтобы я испытывала такую уж сильную привязанность к своей комнате, — я уже научилась обходиться без чего бы то ни было своего. Своей я считала только кровать да еще сидевшую в углу Клодин.

Я не могла повернуть время вспять и снова беседовать, как прежде, с куклой, жалуясь ей на маму. Как часто, разговаривая с Клодин, я ворчала на то, что мама заставляла меня сделать что-то немедля и не принимала моего: «Ладно, потом». Я научилась безропотно выполнять приказы, однако последнее мамино требование было уже чрезмерным. Как же можно заменить папу? Разделить нашу близость с кем-то еще? Как ей такое в голову пришло? Отчаяние жгло меня: «Если папа вернется и увидит, что мы забыли его...» Маргерит прервала меня, снисходительно заметив:

— Не волнуйся, папу твоего я не заменю никогда.

Мама вышла с ней в коридор и сказала:

— Приходи, когда она уснет.

Как я была разочарована! Мама действует за моей спиной. А вот возьму и не засну! И никакую Маргерит к нам не пущу. Буду защищать нашу жизнь и оставлю маму только себе. Никто не посмеет прийти и занять папино место — ни теперь, ни завтра, никогда! Никто не сможет его заменить!

Мама попыталась образумить меня:

— Мы не пытаемся заменить кем-то папу. И вовсе не обязательно топать ногами, как упрямый осел!