До того, как в нашу жизнь вторглась Вторая мировая война, я была счастливым, общительным ребенком. Можно ли было предположить, что это событие самым жестоким образом изменит жизнь всей моей семьи. Нацисты хозяйничали в нашем городе, мои родители оказались в концентрационных лагерях, а я в приюте для малолетних преступниц — только за то, что бросила вызов льву — новому нацистскому порядку. Это было испытание, на долгие годы оставившее глубокий след в моей душе. Но то, что я выжила, стало доказательством способности человека к возрождению, преодолению зла и ненависти. Мне бы хотелось, чтобы рассказ о моей судьбе и судьбе моих близких помог людям одерживать победу над любыми олицетворяющими зло и угрозу для человеческого духа львами.
Моя семья родом из местечка Юссерен -Вессерлин, что в долине Танн, в Вогезах. Неподалеку от нее находилась ферма дедушки и бабушки. Они имели чудесный дом, окруженный живой изгородью из роз, за которой простирались луга. Это были земли Эльзас-Лотарингии, лежащие на границе Франции и Германии, споры на право владения, которыми тянулись веками.
Мне было около трех лет, когда мы вместе с собакой Зитой переехали в многоэтажный жилой дом № 46 по улице Мер Руж в Мюлузе. Мой мир ограничивался нашим домом. Могла ли я предположить, какие страдания, невзгоды и ужас вскоре обрушатся на нас? Название «Мер Руж», то есть «Красное море», стало символом событий, постигших вскоре меня и моих близких. Отчаяние. Разлука. Странствия. Надежда. Можно только гадать, обращали ли мои родители внимание на смысл этого названия.
В начале Мер Руж, длинной улицы, тянувшейся через сады и дворы стоящих бок о бок отдельных и многоквартирных домов, находилась железнодорожная станция ветки Мюлуз-Дорнах. В четырехэтажном здании было восемь квартир, в которых жили сотрудники фабрики «Шеффер и компания», известной на весь мир своими тканями. Папа работал там художником-консультантом.
В городе мне не разрешалось не только самостоятельно выходить на улицу, но и разглядывать окрестности в окно. Как грустно было девочке, привыкшей к деревенской свободе... Даже цветы, что росли на балконе, казались мне узниками своих горшков!
К счастью, мы часто навещали бабушку. Сойдя с поезда в Одерене, где мне запомнилась часовня Девы Марии, шли в горы, через холодную горную речку, потом по резко уходящей вверх тропе поднимались к тянущемуся вдоль скалистого обрыва плато, покрытому зелеными лугами. На лугах то там, то здесь росли разнообразные плодовые деревья. Это уединенное место и называлось Бергенбахом.
Дом дедушки и бабушки стоял среди невысоких скал, папоротников и мелколесья. Пройдя через маленькую дверь, следовало подождать, чтобы глаза привыкли к сумраку, — только тогда можно различить огромный черный очаг в углу. В очаг была вделана кухонная плита. Запах дыма, смешанный с ароматом сена и злаков, казался мне лучшим из благовоний. Рядом с домом находился обложенный тесаным камнем фонтанчик. Звук бьющей ключом воды служил нескольким поколениям нашей семьи успокоительной колыбельной.
Моя бабушка Мария покинула родительский дом в 90-х годах XIX века. Она возвратилась в него вдовой с двумя дочерьми — Эммой и Евгенией, моей мамой и тетей. Реми Штаффельбах, второй муж бабушки Марии, стал отцом еще одной моей тети, Валентины, и дяди, Германа. Для меня же Реми был просто дедушкой.
Бабушка была очень трудолюбива, — когда мужчины отправлялись на работу, все заботы о домашних животных и огороде ложились на ее плечи.
Дедушка смешивал краски в местной типографии, дядя Герман работал в карьере каменотесом. Бабушка всегда беспокоилась за дядю Германа. Дядя страдал глухотой, и бабушка боялась, что однажды он может не услышать предупреждения о взрыве заложенного динамита. При каждом долетавшем из каменоломни звуке взрыва бабушка, где бы ни находилась и что бы ни делала, бросала все и молилась за сына.
Со слезами на глазах бабушка раз за разом рассказывала нам, своим внучкам, одну и ту же историю:
— Твоя мама, Симон, хотела стать монахиней и уехать миссионеркой в Африку. Мы даже обратились в монастырь, чтобы узнать, как это сделать. Однако там потребовали слишком большого пожертвования, для чего нам пришлось бы продать всех коров.
Я раз за разом молча дивилась — почему для того, чтобы служить Богу, необходимо продавать коров?
— Мы решили, что она пойдет работать. Это дало возможность оплачивать пансион, в котором учился Герман. Вот так она и стала ткачихой. Потом познакомилась с твоим отцом Адольфом. Он был сиротой, художником без гроша в кармане, не фермером, но, слава Богу, верным католиком.
Мне нравился дядя Герман. Я любила общаться с ним на выдуманном им веселом языке жестов.
Кроме работы в карьере, дядя Герман неплохо плотничал, занимался резьбой по камню, следил за садом. У него был десяток пчелиных ульев. Каждый раз, как мы приезжали в гости, он, радостно улыбаясь, показывал нам какую-нибудь свою последнюю придумку. Он всегда любил изобретать что-то новое. Герман, глубоко привязанный к матери, благодаря ей же, был очень религиозен. Как, впрочем, и я.
В молодости бабушка была, должно быть, редкостно красива. Возраст почти не отразился на привлекательности черт ее загорелого лица, лишь темно-голубые глаза казались чуть поблекшими. Небольшой пучок седых волос украшал макушку, словно нимб. В будние дни бабушка носила строгое черное платье и длинный передник. А по воскресеньям надевала платье с рисунком из розовых и сиреневых крошечных цветов, смягчавшим ее несколько строгий вид.
Бабушка была женщиной грузноватой, но передвигалась легко и почти бесшумно. Стоило заглянуть на кухню, как она тут же находила мне занятие.
— Давай-ка, Симон, приготовим для поросенка супчик с картошкой. — И мы разминали в ладонях картофелины. — Добавим в него немного отрубей, объедков, оставшихся после обеда, без костей, конечно, и сырную сыворотку... А теперь, пойдем, девочка, перельем его в кормушку.
Поросенок совал в кормушку свой розовый пятачок и — чав-чав-чав.
— Смотри, какой хитрюга: сначала выискивает кусочки повкуснее!
Перед дверью кухни толклись дворовые куры.
— Наверное, уже пять часов. Дадим им немного зерна.
— Кыш-кыш, — приговаривала она, хлопая в ладоши, потому что куры посильнее заскакивали более слабым на спины. — Ты посмотри, девочка! Совсем как люди, даже не думают о тех, кто слабее.
— А теперь покормим кошек. Кис-кис, идите-ка сюда... Вот ваша еда.
В блюдце наливалась нежная, воздушная молочная пена, — дедушка только что подоил корову. Я тоже получила порцию парного молока в своей любимой черной чашке. Кошки терлись о наши ноги, мурлыкали. Одна из них подтолкнула первым к миске своего котенка.
— Видишь, вот настоящая мать, и запомни, Симон, почти все животные умеют говорить «спасибо».
По праздникам и воскресеньям мы с родителями отправлялись в Бергенбах. Я ходила с дедушкой на большую мессу, это был праздник. Дядя Герман, покидал дом позже всех, однако в церкви каким-то непонятным образом оказывался первым. После мессы мы втроем отправлялись в кабачок, где собирались все мужчины деревни. Разговор между ними шел обычно либо о политике, либо о сельских животных:
— Вот, купил у торговца корову.
— У кого? У еврея или у эльзасца?
— У еврея, а он меня снова надул!
— А чего же к эльзасцу не пошел?
— Уж больно у него все дорого. Да и вечно он свою скотину расхваливает, а после цену взвинчивает. Разве это честно!
Их логики я понять не могла. Почему они так не любят евреев, а покупать предпочитают все же у них? Бессмыслица, да и только.
Возвращение в Бергенбах, в горы, в разгаре летнего дня казалось испытанием, которое, как считала бабушка, придавало посещению церкви еще большую ценность. Наверное, она была права, но все же хотелось, чтобы не так сильно припекало!
Лицо у дедушки становилось красным, почти в тон его рыжих волос. Он одевался в темный вельветовый костюм, золотая цепочка часов пряталась в жилетном кармашке. Расстегнув все пуговицы пиджака и жилета, он беспрестанно отирал носовым платком шею. По дороге домой мы развлекались тем, что дядя Герман вприпрыжку убегал вперед и прятался, поджидая нас. Когда мы приближались, он выскакивал из укрытия, издавая ни с чем не сравнимое лошадиное «и-и-го-го!»
Бабушка ходила к ранней мессе, что позволяло ей вернувшись домой приготовить изысканный воскресный обед, в меню которого обязательно входила самая разная домашняя выпечка. За столом велись живые, интересные разговоры, всегда мирные, если мы обедали вшестером.
Но обстановка менялась, когда появлялась тетя Валентина с мужем Альфредом и моей двоюродной сестрой Анжелой. Альфред был статным мужчиной, привыкшим распоряжаться всем и вся, к тому же убежденным, что знает больше других. Усевшись за стол, дядя Альфред начинал говорить без умолку. Мой же отец не произносил ни слова. Это меня расстраивало. Я считала отца гораздо умнее дяди, — почему же он молчал?
Больше всего дядю Альфреда занимало тогда, где должна проходить та или иная линия фронта. Об этом он мог говорить часами. Дедушка осуждал суровость немецких властей. Прослужив четыре года на немецком флоте, он своими глазами видел, как жестоко наказывают там провинившихся матросов: обвязывают веревкой вокруг пояса, бросают за борт и часами тащат за судном.
Бабушка же в этих застольях всегда нападала на французов, называя их лентяями. Она не могла забыть, как во время Первой мировой французские солдаты съели ее коров и ничего ей не заплатили. А вот Гитлера и его успехи в Германии она пылко хвалила.
Когда перепалка заканчивалась, дедушка будто становился меньше ростом, а бабушка — наоборот выше. Руки ее утрачивали обычное проворство, когда она убирала со стола тарелки. Эти десертные тарелки, старинные, похожие на кружева, были очень красивы, и я всегда боялась, что рассерженная бабушка их перебьет.
После десерта мы с Анжелой отправлялись играть в сад. Я мастерила куколку. Головка из круглой картофелины с двумя крохотными блестящими камушками вместо глаз с помощью палочки прикреплялась к морковному тельцу, большой зеленый лист исполнял роль платьица. Моей городской кузине игра не нравилась. Вскоре она растягивалась на траве и прикрывала свои синие глазки. Ее рыжие ресницы были удивительно длинными, по обе стороны веснушчатого носика круглились румяные щечки, прекрасные вьющиеся локоны рассыпались по зеленой траве, точно солнечные лучи. Она сама была словно кукла в светло-голубом платье с лентами.
О такой красивой кукле хотелось заботиться. Я находила большой лист, чтобы сделать из него зонт, а потом тоже укладывалась под папоротники, вдыхая их знакомый аромат. Так я лежала, вслушиваясь в жужжание пчел, следя за плывущими облаками, за скачущим мимо кузнечиком. Я размышляла о разговорах, которые вели взрослые, пытаясь вникнуть в их смысл.
Однажды бабушка подарила мне образок. Когда я поделилась своей радостью с родителями, круглое лицо отца вытянулось, и он вопросительно приподнял брови. Да и мама как-то странно помахала правой рукой с растопыренными пальцами. Было очевидно, бабушкин подарок почему-то не вызвал восторга!
— Ну, хорошо, положи его в свой молитвенник, — велел папа.
Я ответила решительно:
— Нет. Образок благословлен священником, его подарила бабушка. Я хочу держать его на маленьком алтаре в своей комнате. И бабушка сказала, что он будет отгонять злых духов. Такие образки она повесила даже над дверьми сарая!
Отец не стал упорствовать и, как всегда, оставил последнее слово за мамой. Подумав, та разрешила мне поставить образок на алтарь. Я была счастлива. Ведь с тех пор, как купили швейную машинку, мама занималась шитьем в моей комнате. Значит, святой образок, занявший на алтаре главное место, будет защищать и ее.
Усевшись на полу с плюшевым медведем, я следила за колесом швейной машинки, приводимым в движение маминой ногой. Никто не смог бы делать это так быстро и ловко, как моя мама! Мне нравились издаваемый машинкой стрекочущий звук и негромкое пение мамы. Часами я зачарованно наблюдала, как ткань превращается в одежду, надев которую, папа, как мне казалось, становился еще красивее.
В один июньский день мама вдруг перестала напевать. Как-то сгорбившись, она подолгу стояла у окна и вглядывалась в него, иногда закрывая лицо ладонями. А когда я спросила: «Мамочка, тебе плохо?», — покачала головой и отвернулась.
Я подошла к ней, и она прижала меня к себе, взъерошив волосы.
Папа работал во вторую смену. Я понапрасну ждала, что мама как обычно поиграет со мной. Перед сном она зашла в мою комнату, напоила святой водой, велела перекреститься. Потом прочитала молитву и, поправив мое одеяло, поцеловала меня.
Обычно на ночь мама закрывала ставни, но сейчас не стала этого делать, просто осталась сидеть на краю моей кровати. За окном медленно наступала ночь, лунный свет вплетался в черные, вьющиеся волосы мамы. Ее кожа, цвета слоновой кости, казалось, стала еще белее. Темно-синих глаз в темноте не было видно, однако я чувствовала на себе ее взгляд. Постепенно ее силуэт растворился во тьме. Я заснула. Было всего лишь восемь вечера, но я всегда засыпала в это время.
Каждую ночь меня будил один и тот же привычный звук — поскрипывание и шелест велосипедных колес. Это в начале одиннадцатого рабочие возвращались с фабрики по домам. Я слышала, как папа завозил велосипед в гараж, поднимался по скрипящей деревянной лестнице. Поворачивал в замочной скважине ключ, очень тихо открывалась дверь. Собака Зита, спавшая у входной двери, рядом с уборной, подпрыгивала, упираясь лапами в папин живот, потом бежала за ним на кухню. Там папа сбрасывал башмаки, надевал домашние шлепанцы, снимал и вешал пиджак. Для меня это служило сигналом: я натягивала одеяло до самого носа и крепко зажмуривалась. И, наконец, наступал упоительный миг: папа входил в комнату, склонялся надо мной и легонько целовал в лоб. Пальцы его ерошили, словно ветерок, мои короткие волосы. Притворившись спящей, я наслаждалась мгновением счастья во всей его полноте.
В ту ночь я неожиданно проснулась в страхе — я одна. Я отчаянно закричала, в комнату вбежала мама.
— Где папа? Он не пришел поцеловать меня.
— Тише-тише! Симон, уже очень поздно. Папа, должно быть, спит. И ты спи! — она наклонилась ко мне и гладила по голове.
На следующее утро папы не было за завтраком, для него даже не поставили чашку.
— Папы несколько дней не будет, — сказала мама, сдерживая слезы.
Боже, папа нас бросил! Папа уехал! Вот почему последнее время он был таким необычно тихим, печальным и напряженным. Мне припомнился его разговор с мамой.
— Это ошибка, этого не должно было случиться, — негромко сказал он ей.
— Адольф, не волнуйся, все ошибаются.
Как мама могла сказать такое? Я точно знала, папа никогда не ошибается. Должно быть, потому папа и уехал.
Но куда? Может быть, в Крют, деревню, лежащую на другом конце долины, — одно из моих любимых мест. Как мне хотелось оказаться с ним там, подальше от моей злой мамы!
В Крюте жил Пауль Арнольд, приемный отец и дядя папы. А мне — «дедушка-крестный отец». Мне навсегда врезалось в память, как он стоит, держась правой рукой за косяк маленькой двери своего дома, прямо под вырезанным из камня крестом с какими-то цифрами. Он улыбается, и глаза его прячутся среди множества морщин. Старенький, высохший, ну прямо сухая веточка! Надетую на нем блузу, казалось, можно обернуть вокруг тела несколько раз. Как бы хотелось мне повидать дедушку-крестного.
Почему же папа не взял меня с собой?
Надувшись, я сидела в своей в комнате. А спустя некоторое время от обиды начала плакать.
— Адольф, Адольф!
Взволнованный голос мамы разбудил меня. Неужели я заснула? Я выскочила из комнаты и бросилась в объятья отца. Мама пошла на кухню, чтобы разогреть папе еду.
За столом папа рассказал нам, что случилось.
— Рабочие остановили ткацкие станки и забаррикадировались* в цехах! Все служащие разбежались, некоторых даже избили. Никто не мог ни пройти на фабрику, ни выйти.
*После того, как в июне 1936-го к власти в стране пришло правительство Народного фронта, по всей Франции прокатились забастовки.— Как же ты выбрался?
— Было страшно! Я с несколькими инженерами спрятался среди тюков с тканью. Атмосфера накалялась, рабочие выкрикивали лозунги и угрозы. Но потом я сообразил, что в два часа ночи у ворот должна собраться моя рабочая смена — печатники, красильщики, гравировщики. Я пробрался туда. Мои рабочие сказали: «Хоть он и служащий, и в белой рубашке, но держит нашу сторону. Пусть идет». Оставалось самое сложное — пробраться мимо тех, кто меня не знал!
Мой отец испугался и нуждался в защите? Он спал в цеху среди красок, а на его рубашке не осталось ни одного пятна? Как странно!
Он ел и говорил одновременно. Я никогда не видела папу таким возбужденным. Лицо его раскраснелось, мне казалось, что ему вот-вот станет плохо.
Какие странные, незнакомые слова он произносил: пролетарии, коммунисты, социализм, лозунги, требования, зарплата, права человека, господствующий класс, доверие!
От всего этого голова пошла кругом. Я вышла на балкон. На сине-белые перила и красные герани из окон падал свет. Наступившая ночь была тиха, молчали и насекомые, и птицы.
— Папочка, смотри! Небо надело бархатное платье с алмазами.
Папа вышел ко мне, взял меня на руки и крепко прижал к себе.
— Ты права, Симон, эти алмазы — звезды. Они очень большие и находятся далеко от нас. Смотри, видишь прямо над нашими головами вон те четыре, расположенные квадратом, и еще три, вроде хвоста?
— Да, совсем как ковшик.
— Они называются Большой Медведицей.
— А я никакой медведицы не вижу!
— Ты и не можешь разглядеть, потому что видны не все звезды.
— Кажется, я поняла — медведица в ковшике!
С тех пор каждый раз, когда смотрела в темное, далекое небо, я старалась отыскать Большую Медведицу, однако ковшик почему-то всегда оставался пустым.
Вскоре мы с мамой отправились к бабушке и дедушке. Лето тянулось медленно, уводя за собою жаркие солнечные дни. Мама привезла с собой то, что так долго шила. Дядя Герман не мог нарадоваться на новые рубашки, дедушка был очень доволен вельветовыми брюками, а бабушка красовалась в сшитой по картинке из модного журнала шляпке. Она наверняка произведет сенсацию среди прихожанок местной церкви.
Дедушка с помощью желоба отводил во двор холодную горную воду. Воду наливали в большое корыто, она нагревалась под полуденным солнцем, — мы с кузиной Анжелой собирались искупаться. Перед купанием нам велели «остыть», лежа на кушетке между висящими на стене образами святого Иосифа и святой Марии. Полуопущенные шторы приглушали свет. Под ними в прохладном уголке выстроились банки с вареньем, разноцветные — от винно-красных до ярко-желтых, словно наполненные золотом и рубинами. Я слушала мою любимую музыку — жужжание пчел и мух, отчаянно пытавшихся прорваться через окно. Я лежала и грезила, представляя себя святой на небесах.
Мои мысли были прерваны словами мамы:
— Завтра приедет папа. Но он сразу отправится на мессу в Крют.
Ранним утром следующего дня дедушка подошел к фонтанчику, чтобы умыться. Подставил голову под струю холодной воды, потом, охая и фыркая, стал плескать ее на плечи и грудь. Затем он взглянул на небо и заявил, что на мессу не пойдет, а лучше, пока черные тучи, висящие над лесом, отделявшим Одерен от Крюта, еще не добрались до фермы в Бергенбахе, загонит коров в стойло.
— Надеюсь, твой отец успеет добраться домой, — сказал он, заметив мой разочарованный вид. — Похоже, собирается гроза.
В это время возвратились из церкви мама и бабушка. Бабушка придерживала рукой новую шляпку, которую норовил сорвать с головы начавшийся сильный ветер, мама боролась с заворачивающимся подолом платья. Обе тяжело дышали. И люди, и дворовая живность старались поскорее спрятаться под крышу. Тетя Валентина, хлопотавшая на кухне, достала — на случай, если отключат электричество — свечи. А потом побежала в огород, чтобы нарвать побольше листьев салата, пока их не побило градом.
Дождь все не начинался, но раскаты грома говорили — гроза уже близко. Бабушка, прихватив четки, затаилась в каком-то укромном месте. Ее страх передался окружающим. Анжела разревелась, маму трясло. Побледневший дядя Герман велел мне идти в дом, указав на пса, забившегося в конуру и спрятавшего морду между передними лапами. Даже петух ушел в свой курятник, когда разгулявшийся ветер превратил его хвост в подобие веера.
Большая капля упала мне на макушку, еще одна — на нос, а следом весь Бергенбах озарило светом молнии. Я мигом очутилась в доме.
— Раз, два... — начала считать я, и тут грянул гром.
— Всего в двух километрах от нас, — сказал дедушка.
Я присела на порог, отделявший кухню от соседней с ней комнаты, и посмотрела на маму. Такое же беспокойство на ее лице я видела, когда папа не пришел домой с фабрики.
Стало слышно, как обрушился ливень.
— Господи, если Адольф сейчас в лесу, ему грозит опасность, — голос тети Валентины звучал напряженно. — Нет, конечно, он не станет прятаться под деревьями.
Затем, обратившись к нам, она сказала:
— Запомните, девочки, никогда не прячьтесь в грозу под деревьями.
И, сдвинув с конфорки кастрюлю с супом, добавила, обращаясь уже к сестре:
— А ведь если он побежит сюда, в него может ударить молния.
И, закладывая в печь сырое полено, снова нам:
— В грозу никогда не бегайте и никогда не пользуйтесь зонтом.
Мама не находила себе места. Со двора донесся вой пса.
Вдруг какой-то человек проскользнул через виноградник и оказался у дома. Это был папа, хотя узнать его оказалось нелегко. Какое же облегчение и радость испытали мы! Сверкнула молния, тут же послышался раскат грома.
— Вот эта, — определил дедушка, — ударила в скалу позади дома.
На кухне папе приходилось передвигаться с осторожностью, чтобы не задеть головой фарфоровое блюдо, подвешенное к потолку и исполняющее роль абажура. Мама помогла снять папе промокший пиджак и пошла за сухой одеждой, а тетя Валентина налила ему тарелку супа.
Папа принялся за еду. Потом он попросил у дяди Германа сигарету, хотя не курил и даже резко осуждал нашего знакомого молодого аббата, который тайком покуривал. На стене, у печи, висела электрическая зажигалка.
В тот самый миг, когда папа подошел к ней, собираясь прикурить, молния ударила в яблоню, росшую перед домом, совсем рядом с электрическими проводами. Папу подбросило вверх, потом он упал, сильно ударившись спиной об пол. Все закричали:
— Адольф, Адольф!
Тетя Валентина зажгла свечи. Отец, белый как мел, лежал на полу.
— Он дышит, — сказала тетя Валентина вернувшейся маме. И обе они разом воскликнули:
— Слава Богу!
Папа медленно открыл глаза.
— Ногами пошевелить можешь?
Папа попробовал — ноги двигались. Мои же, напротив, были парализованы.
— Голова немного кружится, а так все хорошо, — сказал папа. Он поднялся, переоделся в сухую одежду и доел бабушкин знаменитый воскресный суп.
Еще одна вспышка молнии заставила всех нас вздрогнуть, однако она ударила уже на другой стороне долины. Дождь стихал. Растения в огороде полегли под тяжестью воды. Бабушка выбралась из своего укрытия, подошла к чаше со святой водой и перекрестилась.
— Наверху столько сухого сена, что могли и сгореть, — словно подводя итог пережитому, сказала она.
Небеса успокоились, и еда показалась от этого более вкусной. Бабушка нанесла ножом крест на буханку свежего хлеба, потом нарезала ее большими ломтями. Снаружи медленно, как привидения, появлялись из тумана деревья.
— Девочки, если хотите поиграть, поднимайтесь на чердак, — сказала бабушка.
Поход на чердак был для нас праздником, — там можно было укрыться от скучных разговоров взрослых.
— Но прежде хочу еще пирога! — потребовала Анжела.
И она получила его! Если бы я попросила пирог таким тоном, мама сделала бы вид, что не слышит.
— Воспитанные девочки никогда не говорят: «Я хочу...», — твердила мне мама.
— Они говорят: «Мне хотелось бы...»
Ведущая на чердак лестница находилась в углу дома. Справа от нее на чердаке хранилось сено. Слева, прямо над столовой, стоял сундук, наполненный бесценными вещами, с которыми нам разрешалось играть. Снизу доносились голоса взрослых, дымок от сигарет, аромат кофе. Мы выгружали из сундука половину его содержимого, но чаще играли с оставшейся от прошлого века чайной и обеденной посудой.
Снизу послышался бабушкин голос:
— Если бы мы сейчас были под немцами, никто бы не бастовал! По ту сторону Рейна забастовок не бывает!
— А ты вспомни, — ответил ей дедушка, — когда мать Адольфа возглавила самую первую социалистическую забастовку, мы как раз под немцами и были.
— Ну, это случилось еще до Первой мировой, а теперь, при Гитлере, у немцев и работа есть, и платят хорошо. Они там как сыр в масле.
Снова пошел, застучав по крыше, дождь. Внизу пили кофе и вино: женщины — сладкое, домашнее, мужчины — напитки покрепче.
Бабушка никак не могла остановиться.
— Адольф, деньги в Германии обесценились не потому, что немцы ленивы. Во всем виноваты французы и их союзники! — кипятилась она. — Вот французы ленивы! Неповоротливы, неорганизованны...
— Мама, было бы лучше, если бы ты читала не только газеты*, которые расхваливают Германию.
*После Первой мировой войны 75 % населения Эльзас-Лотарингии составляли немцы. Французское правительство, пытавшееся запретить распространение немецких газет, сталкивалось с сопротивлением населения.Не помню, кто это произнес, но спор закончился.
— Симон, Анжела, спускайтесь с чердака! «Дождь кончился», — сказал папа и предложил прогуляться. Все вышли из дома. Однако, когда мы приблизились к перекрестку, дедушка, взглянув на вершину горы, посоветовал не забредать далеко.
Мы подошли к краю обрыва. Там дядя Герман поставил деревянную скамью, возле которой посадил три сосны.
Скамья была слишком мокрой, чтобы присесть. Но я как завороженная смотрела на открывшийся отсюда вид долины: Крют, в котором родился папа, наша деревня Одерен, Феллерин с двумя храмами — католическим в центре деревни и протестантским на самом ее краю.
Я спросила у бабушки, в чем разница между ними. Ответ был краток:
— Протестанты — враги католиков.
— Не пора ли вам собираться в дорогу? — сказал дедушка и показал на огромную лилового цвета тучу.
— Да, видите вон тот туман, — кивнула бабушка. — Он поднимется, а после выпадет дождем. Если поторопитесь, сможете поспеть на поезд, не промокнув.
Первое, что всегда делала мама по дороге домой, это срезала в нашем садике немного цветов — «чтобы оживить квартиру». Красные и желтые георгины в серо-голубой вазе из эльзасской глины начинали нашу городскую жизнь с привычной ноты.
— Симон, подрежь на балконе петунии.
— Мам, смотри! Мой сахар исчез!
Перед отъездом к бабушке я оставила на балконе кусок сахара.
Мама улыбнулась:
— Может, аист унес?
— Ну да, — послышался с другого балкона голос госпожи Губер, нашей соседки, — схватил сахар и улетел. Теперь жди сестричку или братика. Весной вернется аист и, может быть, принесет вам малыша.
Здесь, в Мюлузе, детей приносили аисты, а вот в Вессерлине малыши сами выбирали матерей, прячась в капусте. У нас дети в капусте не водились, одни только гусеницы! Я не сомневалась, что малыш появится, потому что я выбрала лучшую маму на свете! И мне очень хотелось иметь братика или сестричку.
У нашего соседа господина Эгвеманна было двое внуков. Иногда они приходили к нему в гости, и мама разрешала мне поиграть с ними во дворе, прихватив Зиту.
Но в их обществе я чувствовала себя немного неловко. С тех пор, как я случайно застала господина Эгвеманна за кражей, он смотрел на меня с нескрываемой злобой. Как-то ранним утром мама послала меня за хлебом и молоком. У входных дверей были подвешены корзинки, куда клали деньги для молочника и пекаря. Таких корзинок в нашем доме было восемь. Когда все еще спали, приходили молочник с запряженной двумя собаками тележкой и пекарь, тоже с псом в упряжке. Они раскладывали по корзинкам молоко и хлеб — в зависимости от оставленных денег. И вот в то утро я наткнулась на господина Эгвеманна в момент, когда он запустил руку в чужую корзинку.
Впрочем, тот случай не мешал нам, детям, весело проводить время. Как-то раз мы так увлеклись, что я не услышала маму, звавшую на ужин. Это повторилось и назавтра.
— Как же можно, — укоряла меня мама. — Я звала тебя целых три раза. Что подумают соседи? «У госпожи Арнольд непослушная дочь, госпожа Арнольд не может добиться от своего ребенка послушания!»
Не сводя с меня укоризненного взгляда, она добавила:
— Мне кажется, что придется поступить с тобой, как с бычком Брумелем.
И немного помолчав, мама сказала:
— Если придется вновь звать тебя более двух раз, пеняй на себя!
Я удрученно опустила голову. Неужели мама меня высечет, как бычка Брумеля? Прежде ни она, ни папа никогда меня не секли. Но я понимала, что она имеет право.
Я точно знала, мама не шутит. Ведь большие девочки должны слушаться, — а мне уже целых шесть лет! Теперь, когда мама позовет ужинать, я побегу домой тотчас.
На следующий день, услышав голос мамы, я бросилась торопливо собирать разбросанные игрушки. Мама позвала второй раз. Я побежала к дому, но тут внучка господина Эгвеманна кинулась мне наперерез и упала, разбив локоть. Мы обе разревелись. И в тот момент я услышала, что мама зовет меня в третий раз. Я в ужасе помчалась домой.
Дверь была открыта, на моей кровати лежала ракетка для пинг-понга. Я побледнела, но, прежде чем успела опомниться, мама схватила меня за свитер, бросила ничком на кровать, стянула штанишки и, не говоря ни слова, здорово отшлепала. Выходя из комнаты, она сказала:
— Когда перестанешь реветь, приходи обедать. Но если опять опоздаешь, все остынет.
Я лежала на кровати и безутешно рыдала. Мысль о том, что мама не знает, как мне хотелось доказать свое послушание, только усиливала чувство позора и горя.
Послышался звук дверного звонка. Пришел господин Эгвеманн. Он требовал, чтобы меня наказали в его присутствии за то, что я толкнула его внучку. Меня охватил ужас. Однако мама твердо
произнесла:
— Господин Эгвеманн, наказывать мою дочь — не ваше дело, а мое.
— В таком случае я запрещаю вашей дочери играть с моими внуками! — рявкнул он.
Теперь мама поняла, почему я опоздала. Она пошла в мою комнату, присела на кровать и мягко повернула меня к себе:
— Я совершила ошибку. Мне очень жаль. Прости меня.
Мама попросила у меня прощения! Слезы мгновенно высохли.
— Пойдем, доченька, поешь супа, я разогрею. Ягодицы все еще горели, но чувствовала я себя уже куда лучше. К тому же папа был на работе, и мама всецело принадлежала только мне!
Время после ужина мама обычно проводила со мной. В маленькой комнате, которую родители гордо именовали «гостиной», места хватало лишь для кушетки, обитой зеленой тканью, кресла и стоявшего у стены полукруглого стола. Сделанный мамиными руками большой абажур из оранжевого шелка придавал атмосфере нашей крохотной гостиной теплоту и уют. Дверь в комнатку сняли, чтобы установить в ее левом углу печку. Рядом с печкой находились полка с глобусом и радиоприемник. В зеркале, висевшем в коридоре над маленьким столиком, отражались букет георгинов, балконная дверь и абажур. Зеркало словно удваивало размеры нашей гостиной. У кресла, где обычно сидел папа, читая или «путешествуя» по географической карте, лежала Зита.
Я многое узнала и поняла в тот день. Насколько важно быть послушной и уважать старших! И насколько смиренна моя мама — она ошиблась и не постеснялась попросить прощения. Жизнь преподнесла ценный урок, которые не раз помог мне в дальнейшем.
Когда время подошло ко сну, я вновь была счастливым маленьким ребенком. Нежный взгляд маминых темно-синих глаз, ее поцелуй и слова: «Спокойной ночи, сокровище мое» развеяли последние капли обиды. Этот день я запомнила навсегда.
Прохладный утренний ветерок помог прогнать сон. Дорогу до школы я знала. Но мама все равно решила проводить меня. Женская школа, трехэтажное здание из красноватого песчаника, стояла рядом с церковью. Ученицы столпились на каменных ступенях — наверху стояли учительница и инспектор, державший в руках список учениц. Новенькие ранцы были лишь у нескольких девочек. Когда мне покупали ранец, мама сказала: «Нам нужен ранец из хорошей кожи, он должен прослужить восемь лет».
Школьные правила гласили: «Время уроков — с 8 утра до 12 дня и с 2 до 4 дня. Ребенок должен иметь ранец, грифельную доску с сухой тряпочкой и влажную губку. Ребенок должен носить застегивающуюся на спине блузу с длинными рукавами. Блуза должна надеваться поверх платья и иметь два кармана, в одном из которых следует держать носовой платок. В будние дни надлежит оставлять блузы в школе, а в воскресные — стирать и гладить». Из-под волшебных пальцев мамы, умевшей творить чудеса на швейной машинке, выпорхнули целых три блузы — розовая, светло-голубая и светло-зеленая. Припуски на швы мама сделала широкими, чтобы блузы «росли вместе с тобой, по меньшей мере, года два».
— Симон Арнольд!
Меня вызвали первой. Я шагнула вперед и снизу вверх посмотрела на Mademoiselle, на ее высокие ботинки и длинное серое платье. Осанка и вид у нее были незабываемые — совсем как у папиной матери на фотографии в нашем альбоме. Белый кружевной воротничок и гладко зачесанные седоватые волосы округляли ее лицо. Темно-синие глаза за круглыми очками очень похожи на мамины. На лице темнело несколько родинок, покрытых чуть топорщившимися белыми волосками — точь-в-точь, как у тети Евгении. Лет ей было примерно столько же, сколько бабушке, и от всего ее облика веяло таким авторитетом, каким, по моему разумению, обладал только папа! Но я не испытывала перед ней никакого страха — ведь в ней сочетались качества любимых мною людей.
Mademoiselle указала мне на место рядом с девочкой, которую звали Фридой:
— Парта новая, пока без чернильных пятен. Поскольку ты мала ростом, будешь сидеть здесь, во втором ряду.
И я сразу поняла, что понравилась ей. Первый школьный день закончился быстро.
Четыре девочки* из моего класса жили на одной улице со мной. Дома Андре, Бланш и Мадлен располагались от школы дальше, чем мой, а дом Фриды — ближе. Я заметила, что Фрида, моя соседка по парте, всех боится и дрожит, точно осиновый лист. Поэтому решила, что буду ее защищать. Она казалась такой маленькой. Ее светлые волосы, прозрачная кожа, румянец на щечках и черные ресницы вокруг темных глаз создавали впечатление неестественной хрупкости.
*фотография класса Симон в приложении Е: «Школьные фотографии Симон» май 1937 год.«Дети, которые носят серые или темно-синие блузы, — из бедных семей» — объяснила мама. Блуза Фриды была не только темно-синей, но и мешковатой, обтрепавшейся, а ранец — сильно потертый.
Мы шли все вместе по нашей улице длиною в милю мимо станции железной дороги. Следом за ней тянулись маленькие, обветшалые мастерские, магазинчики — хлебный, галантерейный, бакалейный, молочный. Затем наша улица переходила в улицу Цу-Рейн, по фамилии родовитого семейства, владевшего здесь домом с большим парком; за парком, направо, возвышались дома, выстроенные в изысканном архитектурном стиле.
— Адольф, ты читал школьные правила? — спросила мама — Там сказано, что по пятницам весь класс, без исключений, обязан принимать душ. Мыло и купальные трусики предоставляются школой. А дети из нуждающихся семей получают в десять утра по чашке молока и булочке.
— Во времена моей юности о таких благодеяниях никто не мечтал, — ответил папа — Впрочем, ничего удивительного. Мюлуз — город социалистов.
— Пап, а как это — «город социалистов»?
— Это город, где рабочие объединились, чтобы защищать свои права и бороться за справедливость. Зарплата у них низкая, что несправедливо.
— А что значит «несправедливо»?
Папа показал на висевшую в нашей маленькой гостиной картину, написанную маслом. На ней пастух приносил в полдень молитву Богородице. Папа написал ее, когда ему было пятнадцать лет, и он учился в художественной школе.
— Моя картина даже попала на выставку, ее очень высоко оценили. Но когда дошло до раздачи призов, я вместо золотой медали получил серебряную. Твой дедушка пошел к инспектору школы — выяснить, почему так случилось.
Папа присел, посадил меня к себе на колени, в голосе его слышалась горечь.
— Запомни, Симон, на всю жизнь запомни слова, сказанные тогда инспектором школы: «Невозможно даже представить, чтобы мы присудили золотую медаль какому-то неизвестному мальчику. Ее получит сын уважаемого в городе человека, нашего благотворителя».
Папа немногого помолчал.
— Инспектор сказал моему приемному отцу: «Если вас что-то не устраивает, никто не заставляет брать и серебряную медаль».
Я вынула из ящика комода серебряную медаль, чтобы ее рассмотреть, а папа сказал:
— Несправедливо, да. С подобной несправедливостью борются рабочие. Это и означает — быть социалистом.
Стоявшая на школьном дворе липа пожелтела, ветер срывал с нее листья, гонял по двору, а мы ловили их, чтобы превратить в игрушки. Одна Фрида не бегала. Она наблюдала за нами, жуя бутерброд с маслом и вареньем, который я отдала ей в обмен на сухую булочку. Да и моя розовая блуза тоже вызывала чувство неловкости. Я не хотела выглядеть «богатой девочкой».
— Ты выглядишь усталой, Фрида, — сказала я, подойдя.
— Просто я не люблю, когда дует ветер, — ответила она, закашлявшись.
— А где работает твой отец?
— В парке.
— Но в парке же ничего не платят?
— Да, но он инвалид.
«Надо бы выяснить, что это за место», — подумала я. Фрида ничего объяснять мне не стала. Она была слишком застенчивой.
В понедельник утром она не пришла в школу. Я заметила, что выходящие на улицу окна домика, в котором она жила, закрыты ставнями. Однако после полудня Фрида появилась. Я успела соскучиться по ней, но, увы, бутерброд свой уже отдала другой ученице — ведь нельзя есть хлеб с маслом на глазах у стольких нуждающихся.
В следующий понедельник снова лил дождь, и Фрида снова не появилась. «Сахарная она, что ли?» — удивлялась я. Почему она так боится дождя? Из-за наших пропитавшихся водой плащей с капюшонами, мокрых волос и обуви в классе стояла сырость. От четырех больших окон в то утро не было никакого толку, лампочки на потолке испускали желтый свет, которого едва-едва хватало, чтобы провести обычную по понедельникам утреннюю проверку.
Бланш и Мадлен взволнованно обсуждали пожарных, полицейских и машину «Скорой помощи», которые видели утром.
— Mademoiselle идет! — предупредила одна из учениц.
Мы торопливо расселись, разложили грифельные доски в деревянных, выкрашенных белой краской рамках, чистые губки и аккуратно сложенные носовые платки. Даже десять наших пальцев следовало держать на парте определенным образом. Когда Mademoiselle вошла в класс, все стихло, будто кто-то выключил радио. Прошло немало времени, прежде чем она закончила обход класса, проверяя нашу обувь, юбки, даже уши!
В тот день мне никак не удавалось выкинуть из головы картину, которую видела накануне. По реке, что текла за нашим домом, а потом уходила под землю, плыло что-то светло-синее. Я видела двух мужчин с баграми, пытавшихся зацепить это «что-то» и вытащить на берег.
— Симон, быстро домой, — велела мама. Немного позже я услышала, как соседи говорили о гибели двух трехлетних близнецов. Тело одного из них нашли, другого поглотила бурлящая водяная бездна.
— Мам, а где теперь близнецы?
— В раю. Они стали ангелами.
Прохаживаясь вдоль парт, Mademoiselle объясняла, насколько опасна река: «Берег может быть обманчив. Вы подойдете к краю, а он обрушится».
Стало ясно, что нынче разговора о житии святых не будет. Предметом урока стали правила поведения у воды, а не религия. Но именно сегодня мне так не хватало разговора о Боге.
Каждый раз, возвращаясь домой под вечер, я скучала по Фриде. Меня ждала мама, заполняющая дом негромкая музыка, горячий чай, если на улице холодно, или прохладный лимонад в жару. А у Фриды ничего этого не было. У нее не было даже собачки Зиты, которая прыгала бы от радости, встречая ее. Если день выдался дождливый, к моему приходу готовили горячую воду для ног и вкуснейший ломоть хлеба с вареньем. Мне так нравились наши задушевные разговоры с мамой. Я могла разговаривать с ней обо всем, впрочем — почти обо всем. В моем сердце жила маленькая тайна, и я не могла поделиться ей. Вдруг мама вздумает ревновать!
Иногда я встречала на нашей улице хорошо одетую молодую женщину. Я просто обожала ее. Она стала моим кумиром. Проходила она всегда в одно и то же время, и к этому моменту я с бьющимся сердцем старалась оказаться рядом или хотя бы посмотреть ей вслед.
Папа очень серьезно относился к моим домашним заданиям. Он не терпел неряшливости и не позволял мне увиливать от исправлений, даже если я упрямилась. Мягко, но настойчиво он добивался своего, часто повторяя: «Я уверен, ты способна на большее, к тому же, не забывай, ты носишь фамилию Арнольд». После эпизодов неповиновения я всегда испытывала стыд, спрашивая себя, — «Ну почему я противоречу своему любимому папочке?»