В страну пришли холода. Легкая дымка парила над полями, ложбины потонули в клубах тумана.
Внизу под нами дремало озеро, отражая небо, белое, как молоко. Сразу после полудня мы с фрейлейн Мессингер отправились из Констанца за яблоками на расположенную за Меерсбургом ферму. Нужно было миновать замок и примыкающий к нему виноградник, в котором ныне царило полное запустение. Все это выглядело совсем иначе, чем в тот день, шестнадцать месяцев назад, когда я приходила сюда с мамой, а после, восемь месяцев спустя, и с тетей. Я равнодушно прошла мимо. Мои воспоминания потихоньку стирались. Не было больше ни визитов, ни новостей, ни писем. Библия стала недосягаемой. Поговорить не с кем. Даже пытливые вопросы фрейлейн Мессингер, и те иссякли. Жившие в памяти картины Эльзаса тоже начали увядать. Мало-помалу мое раннее детство скрывалось за завесой времени.
Я спасалась работой. У меня осталась лишь одна цель — показать пример прилежного, безупречного труда. Помню, как-то раз я наполнила тележку яблоками и потащила ее на холм, не имея права даже попробовать хотя бы одно из них. Я вся взмокла и пыхтела, как паровоз. Иногда фрейлейн Мессингер помогала мне вытаскивать колесо тележки из ямы.
Я увидела замок, огромные просторы озера и лежащую за ним Швейцарию. Розовые и светло-желтые отблески вспыхивали на багровевшей гряде Сентис, оголенные деревья выглядели как совершенный рисунок пером. Вечернее солнце, точно живописец, меняло краски — вот отблеск оранжевого, а вот темно-синий. То был первый закат, который я увидела с тех пор, как меня привезли в Германию. Великолепное зрелище тонущего за горизонтом огненного шара, стаи воронов, которые пересекали тускнеющий диск солнца, пробудили во мне странное чувство — смесь волнения и грусти. Я затосковала по дому. Как часто мы с папой любовались восхитительным зрелищем постоянно меняющегося неба! Как часто я наблюдала пылающий шар, который исчезал в конце нашей улицы, когда я возвращалась из школы! Нахлынула ностальгия. Пламенеющий закат напомнил о моем счастливом детстве и разбередил нынешнюю боль одиночества.
Мной овладела паника — страх, что я никогда больше не увижу родителей. Живы ли они? Где они? Страдают ли? А что если они попали под бомбежку, голодают или замерзают? Почему мне пришло письмо от Роуз Гассман?
Она написала на клочке бумаги, что все обитатели Ширмека перебрались в Гаггенау филиал лагеря Форбрук-Ширмек. Роуз писала, что с мамой все в порядке. А немногим позже пришло письмо и от Маргерит Громест, которая рассказывала, как «Эмма гордится тем, что у нее такая храбрая дочь». Но никто не сообщил мне адрес мамы. И почему мама не пишет сама? Неожиданно представилось самое страшное, что могло случиться. Конечно, она умерла, а мне об этом не говорят. Папа тоже не пишет. Должно быть, и он умер. Возможно, тетю Евгению убили во время боев в Эльзасе, а Бергенбах сгорел дотла! А может быть, там снова живут солдаты, питаясь бабушкиной живностью. Страшные картины Первой мировой войны замелькали в голове, и я почувствовала себя близкой к обмороку. Но нужно было втащить тележку с яблоками в опустевший виноградник — такой же безлюдный, как и моя душа.
Когда я спускалась с холма, тележка толкала меня всем своим весом. Я знала, что нужно притормаживать ногами, удерживая тележку спиной. Так делал дедушка, когда вез на волокуше стог сена. Чтобы не дать тележке скатиться, фрейлейн Мессингер тоже приходилось изо всех сил держать ее, вцепившись сзади.
Проходя по винограднику, я вдруг вспомнила слова последней песни, которую мы пели с мамой: «Увидим ли мы друг друга вновь? Конечно, когда воскреснем». Я была убеждена, что мы снова увидимся, даже если нам придется умереть. Озеро источало покой.
В сумерках прощально прогудел окруженный кричащими чайками катер. Скользя по темной воде, лунный свет становился ярче, а по левую руку от нас в озере тонул божественно восхитительный закат. Справа показался еще один катер. Свет луны играл на мелких волнах, разбрызгивая серебро и алмазы. Это было прекрасно! Я гадала, любуются ли сейчас луною мама и папа. Я вспомнила луну над нашим домом, вспомнила, сколько она приносила мне радости, как стала другом моего детства. Луна вдохновляла папу на рассказы об астрономии. И все-таки никогда прежде я не видела, чтобы ее лучи так играли на воде, никогда не видела, чтобы луна отражалась в ней, точно в зеркале. Никогда еще не сопровождало меня такое серебристое сияние. Со мною не было родителей, которые могли бы разделить мой восторг. Скорее всего, мама и папа умерли. Одиночество заполнило мою душу.
Той ночью, впервые оказавшись за воротами моей тюрьмы после наступления темноты, я поняла, что человек может радоваться и скорбеть в одно и то же время. Я чувствовала, что готова сразу и кричать от восторга, и рыдать от боли. Волнение охватило меня, когда мы шли сквозь темный город с накрепко запертыми домами. Было еще не поздно, но осенние дни коротки, а «дом Вессенберга» стоял в жилой части города. Ни малейшего луча света не пробивалось сквозь окна и двери — нужно было, чтобы бомбардировщики не заметили раскинувшегося внизу поселения. Улицы были почти пусты.
Нашим шагам вторило эхо. Скрипели колеса повозки. Мне было не по себе. Я прислушивалась к звуку шагов. И еще не успела понять, что мне ничто не грозит, как фрейлейн, не произнеся ни единого слова, оказалась рядом со мной. Когда же мы приблизились к дому, я вдруг поняла, что «Вессенберг» — единственное место на земле, где у меня есть приют.
Целый вечер мои полные боли вопросы метались в пустоте. Я ощущала себя брошенной, опустошенной, обездоленной — и поспешила уединиться на своей кровати, где могла втихомолку выплакаться. Мой горестный плач, взывавший к Иегове, скоро стих. Я провалилась в изнурительное оцепенение.
Как-то раз разливавшая утренний суп фрейлейн Мессингер велела мне перед началом работы подойти к фрейлейн Ледерле. Начальница нашего дома сказала:
— Сегодня ты останешься в доме, нужно поухаживать за Хедвигой. У нее так болит горло, что она не может глотать. Иди за мной.
Войдя в просторную спальню, я увидела лежавшую в постели Хедвигу. Дыхание ее было тяжелым, глаза полузакрытыми.
— Будешь делать, как я.
Фрейлейн Ледерле раздавила в руках принесенную с собой горячую вареную картофелину, завернула ее в шарф и повязала на шею Хедвиге.
— Шарф необходимо постоянно менять. Он должен все время быть горячим, но смотри не обожги ее.
И, взяв тазик для мытья, она добавила:
— При каждой смене компресса Хедвига должна полоскать горло. После этого из тазика все сразу выливай. Ни в коем случае не оставляй ее одну! Можешь только спускаться на кухню, чтобы сменить картофелину!
По словам фрейлейн Ледерле, нарыв в горле Хедвиги должен был созреть и прорваться. Иначе девочка может умереть!
Я сидела в огромной спальне наедине со спящей Хедвигой. В полной тишине мне стало казаться, что она тоже совсем одинока, без мамы, которая заботилась бы о ней. Девочка пылала от жара. Моя мама смешала бы уксус с водой и протерла им мои горячие руки, а на лоб положила бы прохладный компресс. Я тоже умела это делать, но мне же не позволяли. И, разумеется, если нарыв «не созреет», отвечать придется мне!
И я начала сражаться. Снова и снова носилась я вверх и вниз по лестнице. Проходили часы. Хедвига не могла ни говорить, ни глотать травяной настой. Фрейлейн Ледерле приходила, чтобы проверить, как она, и удрученно удалялась. И вдруг Хедвига потянулась к моей руке, указала на тазик. Потом выхаркнула вонючую желтую мокроту. Я заставила ее посильнее прополоскать горло. Она взглянула на меня со слабой улыбкой. Нарушив предписанное молчание, я сказала ей: «Мы победим!» — и продолжила лечение. Она неотрывно смотрела на меня. «Я не дам тебе пропасть», — пообещала я. Эти слова возымели волшебное действие. Вскоре Хедвига оказалась вне опасности и даже начала робко улыбаться.
Следующий день Хедвига должна была провести в постели. Меня же послали пилить дрова, не позволяя зря терять время. И мы с Хедвигой вновь сделались чужими.
После нашей с фрейлейн Мессингер поездки я изменилась. Из Меерсбурга я вернулась одурманенная печалью, убежденная в том, что я сирота. Чем больше я трудилась, тем сильнее крепла уверенность, что я осталась на свете одна-одинешенька и что впредь придется самой заботиться о себе. Выходя в город, я отказывалась вести себя как отверженная. Ведь я не считала себя обычной «девочкой из Вессенберга». Я не была безнравственной. Почему же я должна ходить с низко опущенной головой и постоянно испытывать страх? И почему люди подозрительно косятся на меня и плотней прижимают к себе свои сумки?
Мясник мог с презрением дать мне кусочек колбасы, когда я рассчитывалась за продукты. Я не возражала. В любом случае, съесть эту колбасу мне не разрешалось. И я решила ходить с гордо поднятой головой, разглядывать витрины магазинов, а стоя в очереди, прислушиваться к разговорам. Я исполнилась решимости изучить самые разные закоулки города, пройтись вниз по течению Рейна туда, где выстроились вдоль верфи огромные статуи епископов и графов. Я разглядывала фрески знаменитого «Hohes Haus» («Высокого дома»), избирала разные маршруты в поисках новых открытий.
Как-то, неся семье фрейлейн Мессингер еженедельную корзинку с маслом и яйцами, я пошла напрямик через пустырь. Я любила этот путь, поскольку имела возможность остаться одна и даже поговорить с птицами.
В тот день я решила не спешить и хорошенько исследовать место, где когда-то стоял монастырь. Я отыскала несколько черных камней с надписями на старонемецком, разобрала имя «Гус» и слова «...и был заживо сожжен на этом месте».
У меня захватило дух. Ведь я стояла на том самом месте, где умер мученик. Глядя на его имя, я словно слышала папин рассказ об этом чешском реформаторе-протестанте XV столетия, Яне Гусе. Собор в Констанце обвинил его в ереси, и 6 июля 1415 года Гуса сожгли на костре — в точности там, где я сейчас стояла. Мне даже казалось, что я вижу языки пламени.
В моем представлении Ян Гус объединялся с Марселем Зуттером, моим дорогим, дорогим другом, казненным 5 ноября 1943 года в Торгау за отказ служить в армии по религиозным убеждениям. Я думала о том, как должен Иегова любить таких людей, и моя надежда на воскресение крепла.
Это место стало для меня источником новых сил. Всякий раз, сидя здесь на траве, совсем одна, я погружалась в размышления. Если меня охватывала грусть, я, когда меня посылали оплатить счета, забегала сюда, чтобы снять тяжесть с души. Память о мученике воскрешала во мне решимость хранить верность Иегове и стойко переносить нынешние испытания.
Неожиданный теплый ветер унес холод серого осеннего дня. Облака за швейцарской границей приобрели зловещий красный оттенок. И тут же начали завывать сирены пожарных машин. Загорелась бумажная фабрика, стоявшая неподалеку от нашего дома. Вскоре воздух наполнился клочьями горящей бумаги. Нам следовало немедленно укрыться в безопасном месте.
Мы слышали треск пожара, видели его зарево. Все это сказалось на мне довольно странно. Я узнала о себе нечто новое, неприятное. Опасность, грозившая «Вессенбергу», открыла мне глаза на то, как сильно я в глубине души привязана к нему. «Вессенберг» и вправду стал моим домом. Я полюбила красивый парк при входе, ухоженный огород, взбирающиеся по стенам дома плети дикого винограда. Я полюбила работать здесь, получая от работы удовлетворение. Меня больше не волновали наказания, которым подвергали детей. Они иногда так упрямились — хуже животных! Питание было не из лучших, но, в конце-то концов, каждому во время войны чего-нибудь да не хватало. Я прислушивалась к людским пересудам и понимала, что война взимает ужасную пошлину со всех. А мне жаловаться было не на что. Констанц поистине стал моей судьбой. И втайне я решила остаться в этом доме служанкой.
Пар заполнял комнату за прачечной. Четыре призрака в длинных белых одеждах вошли сюда и забрались в высокую темную лохань, тут же исчезнув в ней. Постепенно пар рассеялся. Мы вчетвером сидели в цинковых лоханях в ночных рубашках, принимая ежегодную ванну. Это было что-то необыкновенное! Горячую воду можно было набрать в лохань и вычерпать обратно только ладонями. Это меня не пугало. Последний раз мы купались на озере в жаркие летние месяцы. Плавать умела я одна, чем гордилась, и даже написала об этом папе в том единственном за год письме, которое мне разрешалось послать в день его рожденья. Правда, я ни разу не получила ответа — и подумала, что папы, скорее всего, уже нет. И вот теперь мы сидели в теплой воде, омывая свои тела под ночными рубашками, липнувшими к коже, как клей. Это выглядело рождественским ритуалом. Стоял пост.
Фрейлейн Ледерле передала мне письмо. Богатая семья, живущая в Петерсхаузене, за Рейном, хотела пожертвовать нашему дому куклу. Меня послали забрать подарок, не указав времени возвращения в дом. Прекрасной архитектуры здание стояло на берегу Рейна. Мягкий ковер приглушал мои шаги. Служанка, одетая в черное платье с белым фартучком и в белой же наколке, просмотрела принесенное мной письмо. Она попросила меня подождать и ушла во внутренние покои дома, закрыв за собой дверь. Что ни говори, я была девочкой из «Вессенберга» и могла оказаться опасной преступницей!
Служанка вернулась с куклой и сказала, что ее не во что завернуть. Она вручила мне эту маленькую леди, в половину меня ростом — с прекрасными золотисто-каштановыми натуральными волосами. Глаза у куклы были синие, как у моей мамы, похожие на незабудки. Только, в отличие от маминых, умели прятаться за сонными веками. Из-под розового тафтяного платья выглядывали кружева, кружевные чулки ручной вязки уходили в черные кожаные ботиночки. Моя маленькая леди носила прелестную соломенную шляпку с букетиком из цветов и фруктов. Ее ручки в белых, связанных крючком перчатках сжимали сумочку, в которую был вложен кружевной носовой платочек. Она умела ходить, однако заводной ключик, позволявший делать это, был потерян.
Скамейка, стоявшая на пути к дому, зазвала нас с куклой присесть у кромки серой, совсем под стать небу, воды. Мутный серебряный диск обозначал присутствие солнца, рассеянный свет которого проникал между голыми ветвями деревьев.
Чтобы успокоить мою маленькую леди, я рассказала ей о кукле Клодин, моей дочке, жившей у нас дома, — какой та была послушной девочкой, замечательной ученицей и вообще — счастливым созданием. А моя маленькая леди поведала, что играла с девочкой, которая умерла... и вот — ее забыли, отвергли.
— Юная леди, не воображайте, что кто-то будет снова играть с вами. Вы направляетесь в «Вессенберг» лишь для того, чтобы иногда посидеть под красивой рождественской елкой. Мне еще не доводилось видеть ёлки столь же большой и прелестно украшенной. Вы будете сидеть посреди прочих кукол, совсем маленьких.
Тридцать восемь девочек будут глазеть на вас. Может быть, кому-то из них позволят подержать вас в руках. Но затем возвратят назад, под елку, потому что эти дети не умеют играть. Впрочем, вы ведь не кукла. Вы молодая госпожа. Вы будете стремиться к ним всей душой, терпеливо сидя под сверкающей ёлкой, внимая рождественским песням, напрасно ожидая детского смеха. Да, смеяться они тоже не умеют.
Вы увидите предназначенные детям подарки: одно яблоко, несколько орехов, небольшой рисунок для вышивания, может быть, пару чулок или трусиков. Вы удивитесь тому, что у этих детей нет игрушек, книг, картинок. В последнее Рождество я была единственной, кому подарили маленькую книжку «Эльзас — прекрасный немецкий край, раскинувшийся вдоль Рейна». В ней были картинки с немецкими солдатами, проходящими через деревни, и флаг со свастикой на башне кафедрального собора в Страсбурге. После Рождества книжку отобрали и спрятали в кладовке; читать здесь не разрешают ничего, кроме школьных учебников.
Но кое-что удивит вас посильнее: вы увидите, что большинство девочек все еще заканчивают свою прошлогоднюю вышивку. Говорят, что новый год принесет несчастье, если оставить какую-нибудь работу незавершенной. Вы увидите и наказание, вершащееся перед печью, рядом с тем местом, где будете сидеть. Может быть, вы услышите чтение фрейлейн Мессингер и почувствуете аромат шоколада, который в Рождество подают на завтрак вместо супа. Быть может, вы ждете игр, праздника, счастья и смеха, но будете жестоко разочарованы. И, наконец, вас положат в коробку, засунут в сундук и запрут в какой-нибудь комнате. Свою темницу вы покинете снова лишь в следующем году — еще на пару недель.
Прохожие поглядывали на нас и улыбались. Маленькая леди так долго пробыла взаперти. Ей нужно было осмотреть достопримечательности. Во-первых, рейнский мост, с которого мы с ней полюбовались бегущей водой. Впрочем, недолго. Было холодно и сыро. Мы покинули Пороховую башню, укрепление, построенное в 1321 году для обороны города, а позже, в средние века, служившее тюрьмой для евреев.
Мы прошли мимо отеля «Остров». Прочли табличку, на которой значилось, что в 1414–1415 годах здесь содержался закованный в цепи Ян Гус — перед тем, как его казнили за ересь. Он был католическим священником, последователем Джона Уиклифа, переводчика Библии. Гус хотел перевести Библию на родной язык. Я рассказала маленькой леди его историю совершенно так, как папа рассказывал что-нибудь маме и мне, и моя собеседница расплакалась! В Чехии Гус был объявлен вне закона, но, дабы он мог защитить себя перед папой, пребывавшим тогда в Констанце, ему предоставили право свободного проезда сюда. Гус не отрекся от своих убеждений, заключенный в сырую, тесную темницу, которую мы только что осмотрели. Бросив беглый взгляд на Konzilgebaude* — здание церковного совета, мы отправились в порт.
*Здание церковного совета было построено Арнольдом в 1388 году. Прослужив до 1417 года складом, оно стало одним из домов, в которых заседал конклав, избравший кардинала Оддоне Колонна Папой Мартином V. Этот собор положил конец расколу среди католических иерархов. Он также проклял учение Джона Виклифа, переведшего Библию на английский язык. Его последователей ждал костер, подобный тому, на котором сгорел Ян Гус.Окружавший нас парк дремал под робким декабрьским солнцем. Мое вессенбергское платье высовывалось из-под короткого пальто. Проходя мимо, редкие прохожие замедляли шаг. На полных снисхождения лицах появлялись усмешки. Казалось, некоторые даже прислушивались к нашей беседе. Несмотря ни на что, моя маленькая леди была счастлива. Мы с ней даже строили общие планы, — и она подала мне идею. Почему бы не создать небольшой театр для детей, живущих в загоне, точно бессловесные животные? Домой мы вернулись в сумерки, когда на небе появились красновато-желтые прожилки. Юная леди мгновенно исчезла — до Рождества мне ее больше не увидеть.
Поговорив с фрейлейн Мессингер, фрейлейн Ледерле позволила мне написать пьеску и поставить ее с несколькими девочками. Нам разрешили разучивать роли вслух, пока делаем домашние задания. Я воспользовалась благоприятной возможностью прервать монастырское молчание и поработать языком. Оставаясь с детьми, я страницами читала им стихи — самым любимым была «Песня о колоколе» Шиллера. Теперь я писала диалоги, составляя их из множества историй, накопленных мною в счастливом детстве. Тиле разрешили стать одной из четырех исполнительниц. Она, с ее толстыми косами, была прелестна. Косы ее не облегали голову, а приподнимались короной, придавая Тиле сходство с принцессой. Сложена Тиле была, как фарфоровая статуэтка. Ее голубые глаза, подобно глазам кукольной леди, временами застенчиво мерцали.
Наступил день нашего представления. Запах высыхающей рождественской елки мешался с ароматом почти догоревших свечек. Костюмы мы смастерили из старых ночных рубашек и клочков ткани. Все расселись. Наша пьеса и пение рассмешили малышей, улыбались даже фрейлейн Мессингер и Анна. Однако все остальные оставались холодными и безразличными, одни взирали на нас с завистью, другие презрительно ухмылялись.
Никто не понял ни идеи театра, ни самого представления. Девочки, вероятно, считали себя большими — сидели мрачные, деловитые. Даже Софи выглядела озадаченной. Позже фрейлейн Мессингер сказала, что наши песня и пьеса больше подходят для взрослых, а мне напомнила, что я пока еще ребенок.
Я видела слезы в полузакрытых глазах моей маленькой леди. Одинокая и забытая, странная кукла лежала под рождественской елкой. Никто не поиграет с ней. Даже я.
Над дверью было написано «Полиция». Пахло здесь так же, как в кабинете директора школы. Высокие лампы с зелеными абажурами, стоявшие на столе, освещали кипы документов. Лицо пожилого человека, который сидел в комнате, штампуя какие-то конверты, приобретало в свете ламп зеленовато-желтый оттенок. Он сразу узнал меня и спросил, в чем дело. Но я, точно оцепенев, не произносила ни слова. Наконец, я протянула ему сложенную записку. Внутри должны были находиться деньги, предназначенные для оплаты счета мясника, однако денег там не было. Я их потеряла. Я спешила — времени на то, чтобы обойти три магазина и оплатить счета, у меня оставалось в обрез. Я несла с собой три счета с завернутыми в них деньгами. И, добравшись до последней лавки — мясника, — обнаружила, что его деньги пропали.
Полицейский чиновник встал со стула и нагнулся, чтобы отыскать под столом регистрационную книгу и сделать в ней запись о моей потере. Заодно он заглянул в другую книгу и нашел там мое имя, адрес и дату рождения. Эта запись появилась шесть месяцев назад. Тогда я пришла в этот же участок, чтобы сдать найденную банкноту в сто марок. Все, кто там был, не поверили своим глазам, удивляясь девочке из «Вессенберга». По-видимому, слова «Вессенберг» и «честность» были для них взаимоисключающими.
Однако сейчас все было иначе. Пожилой чиновник сказал, что я поступила правильно, придя к ним и сообщив о потере. «Может, какая-нибудь добрая душа найдет деньги и вернет их», — сказал он.
Я чувствовала, что не могу возвратиться в наш дом. Непереносимой была мысль, что придется оказаться лицом к лицу с одной из начальниц — и последует наказание. Я словно видела свои опухшие руки, проживала вечера без ужина! Это было ужасно! Я и так уже вечно терзалась голодом — с того самого времени, как начала ежедневно выполнять мужскую работу.
Но, пожалуй, хуже перспективы наказания была мысль о том, что меня лишат возможности приходить к темнице и камню Яна Гуса. Я много думала о Гусе, о его заключении. У него не было Библии, и у меня теперь ее нет. Он стойко держался, и то, что было истиной для него, могло быть таковой и для меня. Навещая историческое место, я переносилась в родной дом, ощущая в душе покой, мир и удовлетворение. А теперь эта отдушина закроется.
Оплакивая свою судьбу, я медленно брела вдоль домов. Мне хотелось убежать куда глаза глядят. Но я помнила, — бабушке всегда удавалось возвращать упрямых животных назад. И меня бы тоже, конечно, нашли. Деваться было некуда. Я попыталась объяснить, что ни в чем не виновата. Но сказать: «Я никогда в жизни не крала», — я со всей честностью не могла. Я же украла однажды деньги из маминого кошелька, разве нет? Да я и в Констанце один раз тоже кое-что украла.
Был жаркий полдень. Тогда я, как сегодня, должна была оплатить три счета. Булочник дал мне печенье, мясник колбасу, а бакалейщик несколько монет. Все это следовало отнести в «Вессенберг». Я смотрела на горстку монеток и думала, что, если потрачу немного на еду, никто ничего не узнает. А я так голодна.
И я зашла еще в одну булочную и спросила, можно ли купить у них что-нибудь. Однако купить что-либо без продуктовых купонов было невозможно. Я умоляла их, но в свободной продаже были одни только дрожжи. И я купила немножко. Они показались мне вкусными, и у меня еще осталось несколько монет, которые я могла принести в «дом». Однако дрожжи забродили в моем желудке. Я испугалась, что исходящий изо рта запах дрожжей выдаст меня.
А тут еще начался приступ цистита, — я, добравшись до дома, побежала за куст, но опоздала. К счастью, у фонтана не было ни души. Я отполоскала трусики, промыла рот, выпила немого воды, но от нее мне стало только хуже. Начал пухнуть живот. В ужасе я смотрела, как он раздувается, подобно воздушному шару. Страшные картины проносились в моей голове, — я вдруг увидела мамин любимый эльзасский пирог (Kugelhupf), вылезающий за края противня. Я ждала самого худшего. Но еще большие муки причиняла мне моя совесть. Сердце билось все сильнее, я чувствовала себя грязной, бесчестной. Меня разоблачат. Я потеряю честное имя, буду наказана.
Впрочем, куда сильнее пугала меня мысль о том, что я неизбежно услышу от фрейлейн Мессингер:
— А я-то думала, что Bibelforscher не воруют и не лгут! Выходит, вы, Свидетели Иеговы, ничем от других не отличаетесь.
Я говорила себе: из-за кусочка дрожжей и нескольких приятных минут ты навлекла позор на имя Бога, на свою духовную семью. До смерти испуганная, стыдящаяся себя, я улеглась в кровать, а живот мой все пух и пух. Я потела, мучилась тошнотой и ощущала себя совершенно измотанной.
Посреди ночи я, поняв, что меня того и гляди вырвет, побежала в уборную, но не поспела: крупные белые бобы, мой непереваренный обед, разлетелись по всему полу. Теперь придется во всем признаться, подумала я. Появились две наших начальницы. Фрейлейн Ледерле сделала логичный вывод:
— Она не переварила бобы.
Весь следующий день я пила горький травяной чай и размышляла о своем грехе.
Ну и вот, пожалуйста, — деньги мясника пропали, хоть в этот раз я их и не крала. Меня могли назвать воровкой, а я не вправе ответить, что никогда ничего не крала. Меня мучила совесть.
Вокруг никого не было. Я накрыла стол кружевной скатертью, расставила тарелки. Чашки еще лежали в сушилке. Поскольку я продолжала всхлипывать и ничего поделать с собой не могла, то решила остаться и дождаться появления начальниц. И что за напасть — первой зашла фрейлейн Ледерле! Она побледнела, поджала губы, глаза ее потемнели.
— Ты плачешь, — резко повернув голову к чайному столу, она простонала: — Ты разбила наши старинные, уникальные фарфоровые чашки!
Я, глядя в пол, отрицательно покачала головой, однако ни звука издать не смогла.
— Ну, если чашек ты не разбила, значит, ничего страшного не произошло!
— Я потеряла деньги для мясника.
— Тебе придется их вернуть.
— Но у меня нет денег.
— Выплатишь из своего первого жалования. Ты не будешь наказана. Я верю в твою честность. Знаю, что несколько месяцев назад ты нашла большие деньги и отнесла их в полицию.
В один холодный день фрейлейн Мессингер велела мне одеться, по обыкновению не сказав, куда мы направляемся. Нас пригласили в дом по соседству. Хозяйка ожидала нас, пригласила войти. Она помахала какой-то бумажкой и сказала:
— Здесь деньги. Я нашла их на улице как раз перед тем, как сесть на поезд. В полиции мне сказали, что их потеряла ты. Я рада вернуть их, особенно девочке из «Вессенберга», которой не помешает урок честности!
Я денег не взяла. Это сделала фрейлейн Мессингер. Я же, забыв, где нахожусь и кто рядом со мной, в негодовании выпалила:
— Я не девочка из «Вессенберга»! Меня держат там, потому что я Bibelforscher, потому что читаю Библию и живу по ней. Честности меня уже научили родители, поскольку я хочу угождать Богу. Вот почему я не оставила себе сто марок, которые нашла раньше. Я отнесла их в полицию — можете спросить их об этом!
Фрейлейн Мессингер покраснела. Дама смутилась. А я была счастлива. Счастлива, что нашлись деньги, но еще больше счастлива, что смогла высказаться. Я должна была внушить и этой госпоже, и фрейлейн Мессингер, что у Свидетелей Иеговы высокие нравственные принципы. Эта стихийная вспышка принесла мне удовлетворение. Да и фрейлейн Мессингер я давно не видела такой ошарашенной!
Ощущение безопасности, связанное с близостью швейцарской границы, испарилось в день бомбежки Фридрихсгафена. Жители приозёрья вдруг осознали, что их положение далеко не так надежно, как думалось. Сильная и долгая бомбардировка была дурным знаком. Сирены воздушной тревоги напугали всех. Однако фрейлейн Мессингер напомнила нам, что «Германия обладает редкостным умением восставать из пепла!» И фрейлейн Ледерле, и фрейлейн Мессингер по-прежнему завершали свои молитвы словами: «Боже, благослови нашего фюрера и наше Отечество!»
Жизнь, однако, ухудшалась. Дни становились короче, а очереди за продуктами — длиннее. На улицах редко встречались люди. Уже и в дневные часы над головой слышался рев бомбардировщиков. Возможность выйти за ворота «Вессенберга» выдавалась не часто. Необходимость то и дело прятаться в бомбоубежище внесла в нашу жизнь постоянное ощущение опасности. До трех раз за ночь нам приходилось вскакивать, одеваться и бежать в холодный подвал. В дневные часы было не легче. Мы потеряли человеческий облик. Приходилось много работать, и это на фоне недостатка пищи и сна. Да и учебы почти не было. Весь город, включая коллектив «Вессенберга», был охвачен страхом перед «цветными» солдатами в наступающих войсках союзников.
Едва кончилась многомесячная рубка дров, как фрейлейн Мессингер нашла для меня новую работу. Я должна была возглавить бригаду из четырех девочек — всем им уже исполнилось четырнадцать. Решено было вырастить побольше картофеля на случай длительной осады. Нам следовало выкорчевать все пни, оставшиеся от росшего здесь прежде леса, и разбить на этом месте поле. Это означало, что придется вытягивать из земли огромные корни, обрубать их, и железным ломом выковыривать пни из земли. Зимний холод студил пальцы, однако тяжелая работа согревала. Выкорчевав пень, мы должны были сразу же выкопать корни помельче и просеять землю сквозь сито.
Секачи, топоры, железные ломы, — все наши силы уходили только на то, чтобы просто поднять тяжелые орудия труда. Иногда для этого не хватало и двух рук. А кроме прочего, нам еще приходилось перетаскивать целые горы земли. Быстро работать не получалось. Слишком слабы были наши удары. Нам приходилось бить по дереву снова и снова.
Пот лил ручьем. Тонкого ломтика хлеба, выдаваемого нам сверх нормы, не хватало, чтобы утолить голод. Но, по крайней мере, мы ни разу не простудились в ту студеную зиму!
Дорога, шедшая вдоль швейцарской границы, огибала наше поле с двух сторон. Иногда люди, глянув в нашу сторону, качали головой. Я об этом не думала. Я чувствовала себя крепкой и сноровистой, обладающей силой воли, достаточной, чтобы справиться с изнурительным трудом.
Тянулись дни и недели. В конце концов, в голове у меня не осталось ничего — ни прошлого, ни будущего. Все исчезло. Только настоящее оставалось реальным и состояло из тяжелой работы и скудной пищи. Я была лишь вьючным животным, делавшим максимум возможного. И когда наступал вечер, я падала в кровать с одной лишь мыслью: будет ли опять воздушная тревога? Я устала до предела и не вынесла бы еще одной ночи, когда пришлось бы встать, одеть Анну и вести ее в убежище. Я проваливалась в сон, измотанная до крайности!
Фрейлейн Мессингер снова повела меня в город. Пройдя немного по нашей улице, мы вошли в один из домов. Нас уже ждали. Хозяйка дома тепло поздоровалась, сказав, что ей очень хотелось познакомиться с честной девочкой из «Вессенберга». Оказывается, это она некоторое время назад, уезжая из Констанца, потеряла бумажку в сто марок. Возвращение домой ей пришлось отложить из-за бомбежек. А вернувшись, она обратилась в полицию без всякой надежды получить свои деньги назад.
Она была глубоко тронута, узнав, что я возвратила деньги, и потому приготовила для нас пирог и кое-какие напитки. Ей хотелось знать, почему я попала в такое заведение. Постепенно вопросы этой дамы заставили меня открыть ей душу. Усталость мою точно рукой сняло. Я рассказала о том, чему меня учили дома, о родителях, воспитывавших меня согласно Библии, о своей надежде на жизнь в земном раю среди честных людей. Я и забыла, что фрейлейн Мессингер предостерегала меня от разговоров!
Некоторое время спустя в «Вессенберг» пришла гостья. Она работала здесь несколько лет назад, когда наш дом еще был сиротским приютом, и это давало ей право провести здесь часть отпуска. В Берлине ее дом разбомбили — все, чем она обладала, погибло. Каким-то образом эта женщина услышала историю о возвращенной мною купюре. В следующее воскресенье, после полудня, она принесла мне акварельную бумагу, чтобы я сделала несколько рисунков. Эта женщина сидела со мной, задавая самые разные вопросы о Библии. Ее визит раздул тлеющие угли веры, которая была запечатана в моем сердце, оцепеневшем в ужасных тисках физического переутомления.
Пропаганда объявляла Германию непобедимой, и многие верили в это. Мрачной зимой 1944–1945, население еще питало большие надежды на победу, которая ошеломит весь мир. Да и ракеты «Фау-2» укрепляли веру в скорое появление абсолютного оружия — атомной бомбы. Ведь Германия верила, что она превыше всего и всех на свете. Заклинания о неизбежной победе разносились по радио, повторялись людьми в очередях, затверживались на уроках в школе. Несмотря на то, что союзники уже форсировали Рейн, люди верили, что каждый немец станет кем-то вроде сверхсолдата.
По мере продвижения союзников взгляды людей колебались между отчаянием и надеждой. Мы, дети, спускались в подвал, едва начинала звучать сирена воздушной тревоги, и валились по кроватям после окончания ночного налета. Мы переодевались в темноте дважды, а иногда и трижды за ночь, передвигались в полусне, не сознавая, какой сейчас час, день или месяц. В церковь никто больше не ходил. Календаря не было. Только весенние цветы свидетельствовали о том, что время все-таки движется.
Все мы выглядели точно неземные существа — бледные, с большими темными кругами вокруг припухших глаз. Нас пошатывало, будто пьяных. Ручные фонарики учителей отбрасывали наши движущиеся тени на стену, пока мы одевались или раздевались, соблюдая идеальный порядок и абсолютное молчание. Те, что помладше, были измотаны настолько, что едва стояли на ногах. Все мы обратились в роботов, реагирующих на рев бомбардировщиков, однако живущих одним-единственным желанием — спать, спать и спать.
Даже в эти тяжкие дни нам по-прежнему грозили наказания. Нам все еще не разрешали разговаривать, чтобы не расходовать имевшийся в подвале кислород!