К нам в класс пришел местный священник, чтобы провести еженедельный урок катехизиса. Войдя, он произнес: «Хайль Гитлер!» и добавил традиционное: «Благословен тот, кто приходит во имя Иисуса Христа». Все ученики класса встали и ответили: «Хайль Гитлер, аминь!»*
*В книге Пауля Шмидта-Анмана «Der Politische Katholizismus» приведено распоряжение Ординариата, согласно которому все священники, входя в класс на урок катехизма, должны были произносить: «Хайль Гитлер!» Епископ Фрайбургский, как пишет Шмидт-Анман, в своем пасторском послании сделал эти слова обязательными.Я вместе с другими девочками вышла из класса и стала ждать, когда истечет час, отведенный для этого урока. В школьном дворе росло большое дерево. Мы вчетвером, укрывшись под его кроной, повторяли школьные задания.
Мы не заметили проходившую мимо учительницу. Уже дойдя до двери школы, она обернулась и, подозвав нас к себе, велела построиться в вестибюле. Ледяной холодок пробежал по моей спине, я напряглась. «Хайль Гитлер!» — выбросив вперед руку, воскликнула учительница. На это приветствие ей ответила только одна девочка.
— Это еще что такое?
Учительница повторила приветствие. На этот раз ответили трое. Учительница схватила меня за волосы, вытащила из шеренги и повторила приветствие еще раз. И снова ответили только трое. Глаза учительницы вспыхнули от ярости:
— Ты отвечать на приветствие не желаешь? Почему?
— Не могу!
— Почему же?
— Слово «спасение» («хайль») применимо лишь к Иисусу Христу. В Новом Завете сказано: «нет другого имени под небом».
— Ну, погоди же! — сказала учительница. Она повернулась и, громко стуча каблуками, удалилась.
В этот вечер мама вновь преподала мне один из своих бесценных уроков. Видя, как я расстроена, и понимая, что происшедшее — это только начало, она сказала:
— Знаешь, когда сталкиваешься с дурным человеком, который смотрит на тебя зверем, оставайся спокойной, вежливой и гляди ему прямо в глаза. Но всей душой мысленно предавайся Иегове, Иисусу и ангелам. Постарайся увидеть, как они улыбаются, одобряя тебя всякий раз, когда ты отстаиваешь то, что верно. Всегда мысленно направляй взор вверх, на небо.
На следующий день, в субботу, я робко постучала в дверь кабинета директора школы, господина Гассера, который вызвал меня к себе.
— Войдите, — услышала я, и следом: — Хайль Гитлер!
У меня перехватило горло. Я неподвижно замерла в двери, не отрывая глаз от пола.
— Иди сюда. Вот, послушай, что написала мне городской инспектор: «Ученица Симон Арнольд отказывается отвечать на приветствие. Вам надлежит заставить ее делать это или отчислить из школы».
Последовало долгое молчание. Господин Гассер встал из-за стола.
— Почему ты отказываешься от того, что делают другие дети?
Я взглянула ему прямо в глаза.
— Потому что я — христианка.
Он наморщил лоб и удивленно произнес:
— Я тоже.
Он повертел в руках письмо инспектора, потом бросил его на стол. И сказал:
— Если не будешь отвечать на приветствие, ты не сможешь учиться в нашей школе. А между тем, тебя может ждать блестящее будущее. Однако Volksgemeinschaft отвергнет тебя, и все твои успехи в учебе пойдут прахом. Постарайся понять это, не принимай недальновидных решений. Можешь идти.
Я не ожидала, что разговор будет настолько коротким и откровенным.
Выбранная мамой в тот вечер история из Библии оказалась очень уместной. Ее теплый, спокойный голос словно оживил рассказ о трех иудейских юношах. Золотой истукан, музыка, лежащие ниц царские слуги, гнев Навуходоносора, — я как наяву очутилась в самой гуще этого события. Яркое пламя печи плясало на потолке и стенах нашей спальни. В отблесках пламени я видела трех отважных молодых людей, стоявших во весь рост, когда все другие лежали ниц. Они боялись Бога — не царя и людей, не смерти в огне. И ангел спас их. Под мирным светом луны, заливавшим спальню, я заснула. Завтрак показался мне безвкусным.
— Дочь, ты приняла собственное решение, и самое верное. Чтобы сохранить самоуважение, человек должен держаться тех решений, которые принимает. Вспомни, как часто твой папа говорил: «Слушайся голоса своей совести». Бери пример с папы. Вспомни о трех иудеях. И никогда не забывай: их Бог — это и наш Бог. Он всемогущ, Он даст тебе силу.
Когда я шла в школу, мама стояла у окна. Я ощущала на себе ее взгляд, знала, что она молится. Дорога показалась мне вдвое длиннее обычного. Сойдя с трамвая, я спросила себя: «Почему ты не убежала, не осталась в трамвае, почему ты идешь в школу?» Мама сказала: «Ты сама приняла решение». Нет, я не стану отвечать на приветствие. Я могла бы схитрить, но ведь на меня смотрит Иегова. Анита и Даниэль все-таки подняли руки в приветствии, и как же им теперь стыдно. Мне стало так жаль их. Они сдались. А я — с того дня, как мы с тетей Евгенией притворились, будто идем в церковь, — знала, что значит пойти на компромисс. Никогда больше я не подвергну опасности свои отношения с Богом, никогда не допущу, чтобы меня считали лгуньей!
В школу я чуть не опоздала. Едва я успела сесть, за парту, как господин Ципф положил руку мне на плечо. Прикосновение было успокаивающим, почти отеческим, как несколько недель назад.
Это случилось в день, когда господин Ципф оставил меня сидеть, велев другим пяти ученицам встать, чтобы он мог обыскать их парты и ранцы. Он сказал: «Я знаю, что вы обмениваетесь записками и постоянно жульничаете. А вот Симон Арнольд — девочка честная. Она может не вставать». В этих листках оказались шокирующие, непристойные рисунки, изображавшие господина Ципфа и одну из учительниц. Господин Ципф, смущенный этим неожиданным открытием, покраснел, как мальчик.
Сегодня же он, похлопав меня по плечу, отошел, потом снова вернулся. Он чем-то был встревожен. О чем он думал? Вскоре я получила ответ. В дверь постучали, появился мальчик-курьер с циркуляром, в котором говорилось: «До нашего сведения дошло, что одна из учениц школы отказывается выполнять свой гражданский долг. Школа учит молодежь, как стать полноценными членами Volksgemeinschaft. От всех учеников требуется подчинение. Никакие исключения не допускаются. Это окончательное предупреждение. Хайль Гитлер!»
Господин Ципф прочитал все это усталым монотонным голосом. И отослал мальчика, оставив письмо у себя. Даниэль, Анита и девочка-немка в школу в этот день не пришли. Никто не знал, о какой ученице шла речь, — только я.
Немного помолчав, господин Ципф попросил меня подойти. Он указал на фразу, стоявшую в конце письма: «С этим циркуляром должна обойти все классы школы ученица Симон Арнольд».
— Прости, но поступить вопреки сказанному здесь я не могу. Тебе придется обойти все классы, каждый учитель должен будет зачитать письмо вслух и расписаться на нем. Затем принесешь его мне.
Я задрожала, письмо жгло мне руки, как горящий уголь. Ноги мои будто налились свинцом. Я развернулась и медленно направилась к первому из классов. Как же мне войти, не произнеся при этом: «Хайль Гитлер!»? Потихоньку я добралась до первой двери. Чем больше я медлила, тем сильнее во мне разгоралось сомнение. Я не смогу, нет, не смогу. Это пытка. «Мне этого не сделать. Это слишком», — думала я.
Но разве мама не говорила мне: человек должен проявлять послушание во всем, что не противоречит Божьему закону? Я робко постучала. «Войдите». Я медленно открыла дверь. Мне хотелось убежать, однако ноги словно приросли к полу. Все смотрели на меня. Я не могла ни пошевелиться, ни произнести хотя бы слово. Учительница подозвала меня к себе, быстро просмотрела письмо и водрузила на нос очки. Грозно поглядывая поверх них на класс, она принялась читать письмо, подчеркивая каждое слово. Затем расписалась на нем и закончила всю процедуру теми же словами, какими ее и начала: «Хайль Гитлер!» Совершенно раздавленная, я постучала в следующую дверь. И снова замерла на пороге. Учитель подошел ко мне. И вновь глаза присутствующих устремились на меня.
Взглянув на письмо в моих дрожащих руках, он приказал:
— Закрой за собой дверь и оставайся на месте. И, обращаясь к классу, продолжил:
— Внимание! Мы получили письмо от инспектора.
Некоторые фразы он перечитывал дважды, а закончив, ненадолго вышел куда-то через боковую дверь. Когда же он вернулся, все дети встали и произнесли: «Хайль Гитлер!» Учитель смерил меня грозным взглядом, отдал мне письмо и молча указал на дверь. Я была отверженной, и меня следовало унижать. С двумя подписями я вернулась в свой класс.
— Тебе необходимо получить сегодня еще две, — сказал господин Ципф. — Чтобы обойти все двадцать четыре класса, придется потрудиться!
Как трудно было заставить себя идти вновь. Страх сжимал меня, точно тиски.
«Беги домой, исчезни!» — твердил один голос. «Не стучи в двери», — поддерживал его другой. Я же, безостановочно дрожа, привалилась к стене коридора и взмолилась про себя: «О, Иегова! Это так тяжело для меня, двенадцатилетней девочки. Я не смогу встретиться со всеми учителями, просто не смогу. Это слишком трудно».
Я и не заметила, как ко мне подошла пожилая учительница. Она взяла из моих рук письмо, прочитала и велела идти за ней. И снова, едва мы вошли в класс, все ученики вскочили на ноги, точно солдаты. Учительница, посмотрев на меня, легонько подтолкнула в спину, так что я оказалась перед нею.
— Мы по делу, — сказала она молодой учительнице, ведущей урок. — У вас нет лишнего учебника? В моем классе одного не хватает.
Говоря это, она вручила учительнице циркулярное письмо. Взгляд той забегал по письму, перескакивая с него на меня, на учительницу постарше и снова возвращаясь к письму. Быстро зачитав его, она поставила подпись и проводила нас до двери. Класс встал, снова прозвучало: «Хайль Гитлер!» Глаза молодой учительницы были полны любопытства. Поджав губы, она покачала головой.
Когда мы вышли, пожилая учительница быстро проговорила:
— Пойдем к моему классу, ты подождешь в коридоре.
Голос ее был строг, взгляд суров, и от этого мне стало не по себе. Снова захотелось убежать, но от страха ноги приросли к полу, словно у парализованной. Из своего класса учительница вышла с уже подписанным письмом.
— Возвращайся к себе, — приказала она.
Я почти ничего не чувствовала — кроме усталости, подавленности, отупения. Господин Ципф прошептал мне:
— Завтра тебе придется продолжить. Сегодня ты получила лишь пять предупреждений. Ты девочка разумная и сможешь избежать неблагоприятного исхода!
Домой я шла, повесив голову, удрученно думая, что вела себя, как набедокурившая Зита, — старалась незаметно увильнуть от ответственности. Если бы только была возможность избежать этой пытки! Еда так и осталась на тарелке, язык у меня словно приклеился к нёбу. Стыд, терзавший меня, был силен так же, как страх.
Мама не стала донимать меня расспросами, однако догадалась по бившей меня дрожи, по моей нервозности, что я глубоко напугана. Я понимала, что мне не следует дрожать и впадать в панику, тем более не следует бояться возвращения в школу.
В постели я свернулась в объятиях мамы в комок, стараясь согреться и справиться с ознобом.
— Ты когда-нибудь думала о том, что ощущала Эсфирь, когда ей пришлось предстать перед царем, не зная, проявит ли он к ней благосклонность? Только представь! Он мог приговорить ее к смерти!
Я хорошо помнила эту историю. И часто просила маму рассказать ее мне. Мама умела оттенить эту драму хорошо подобранными словами. В ту ночь я поняла истинное значение сказанного в Библии: «Боязнь пред людьми ставит сеть». Речь там идет не о чувстве страха — в этом ничего дурного нет, а о том, что, находясь под влиянием страха, человек сам себя загоняет в западню. То, что я ощущала, было нормальным отношением к происходящему. Мама, молясь, благодарила Иегову за храбрость своей дочери. И на меня повеяло теплом и покоем. Я устроилась поудобнее и скоро уже крепко спала.
— Симонетт, если хочешь, останься дома. Я напишу записку и отнесу в школу, — сказала мама за завтраком.
Но я уже решила дать понять всей школе, что не стыжусь принятого мною решения. Я покажу им всем, что не желаю прославлять обычного человека как Спасителя. Не убьют же они меня, — нет у них той власти, какой обладал над Эсфирью царь Артаксеркс!
Господин Ципф внимательно посмотрел на меня. Я встала и спросила, можно ли мне прямо сейчас начать обход оставшихся классов. Нужно покончить с этим как можно скорее. И лучше не слушать чтение и не смотреть в лица учеников. Я помнила, что быть Свидетелем Иеговы — это преимущество. Я не сделала ничего дурного. Да, мне придется сносить этот гнет целую неделю. Можно воспринимать его как суровое испытание, а можно — как нечто обычное. Пока очередной учитель зачитывал циркуляр, я разглядывала класс. В каждом классе стены были обиты по-разному, я всматривалась в стенные панели, и это помогало снимать владевшее мной напряжение. Разве мама не просила в молитве Иегову, чтобы он помог мне? Я способна выдержать все, что он допускает. Я решила идти до конца и — идти, не теряя выдержки. Вот только господин Ципф стал нервничать все сильнее. Странное, вопрошающее выражение появилось в его глазах, когда он протянул мне какой-то конверт, я увидела, что руки его дрожат.
— Отдай это матери, а завтра принеси мне от нее письменный ответ.
Письмо содержало приглашение к нему домой, на чашку чая.
Стоял ясный вечер, но в доме господина Ципфа царил сумрак. Все ставни были закрыты, тяжелые бархатные шторы сдвинуты. От этой мрачности во мне снова зашевелился страх. И только после того, как глаза свыклись с сумраком, я, заметив на кофейном столике три чайных чашки, ощутила уверенность в себе. Господин Ципф был явно рад, что мы приняли его приглашение. Его жена приготовила и разлила чай по чашкам и удалилась.
— С того дня, как Симон начала обходить с письмом двадцать четыре класса, я от беспокойства стал плохо спать по ночам. Мне не хочется лишаться такой милой и усердной ученицы. Но то, что ждет вас в будущем, внушает мне большие опасения.
— Всем известно, чем мы обязаны Гитлеру, — продолжал господин Ципф. — Он требует полного подчинения, безусловного послушания. Но, в конце концов, разве не заслуживает он хотя бы благодарности за сделанное им для нашего народа? Вы прекрасно знаете, в каком унизительном положении находилась Германия. Гитлер дал нам хлеб, деньги, восстановил честь страны. Великая Германия станет защитницей христианских ценностей от безбожников-коммунистов. Быть может, фюрер послан нам Богом. Да, правитель он самовластный. Однако он возродил Германию из пепла. Я считаю своим долгом объяснить вам, насколько вредна ваша позиция. Я тоже христианин и веду занятия в баптистской церкви. Я неплохо знаю Библию и утверждаю — вы заблуждаетесь.
Затем мама и господин Ципф стали живо обсуждать библейские вопросы, что было для меня сложновато. Однако я удивилась тому, как господин Ципф толковал слова Христа: «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Он сказал, что Бог не хочет, чтобы христиане страдали. Именно поэтому Павел написал римлянам, что они должны подчиняться своим правителям, — это позволит им продолжать проповедовать Благую весть. «Лучше оставаться живым и служить Богу, чем сидеть в тюрьме, а то и погибнуть», — заключил господин Ципф. Не меньше заинтересовала меня и позиция мамы:
— Апостолы в Синедрионе сказали, что подчиняться надлежит в первую очередь Богу, а не человеку. Как по-вашему, не доказывает ли это, что человек, стоящий у власти, иногда посягает на закон Всевышнего? Что же означали слова апостолов?
— Не следует воспринимать Библию буквально. Вы должны руководствоваться ее духом. Бог милосерден, — он знает, что мы слабы и не можем следовать всем его законам. Он полон прощения. Но теперь я хотел бы поговорить и с Симон. Я знаю, она может самостоятельно принять решение.
Господин Ципф предложил мне сесть поближе, прямо под абажур. И сказал, что дело даже не в том, что ему не хочется терять такую хорошую ученицу. Он просто не может допустить, чтобы я погубила свою жизнь.
— Симон, ты ведь знаешь заповедь Иисуса: «Будьте мудры, как змеи, и просты, как голуби». Вот как должен вести себя христианин. Откровенно говоря, я, будучи христианином, тоже не одобряю приветствие «Хайль Гитлер!»
— Я дам совет, как ты должна поступать. Следуй моему примеру: я ведь тоже не салютую, как другие. Ты замечала, я никогда не поднимаю правую руку, ту, посредством которой приносятся клятвы? Эта рука предназначена для Бога. Я поднимаю левую и мысленно молю о прощении. Нужно быть осторожным подобно змее. Симон, Богу не угодно, чтобы ты погубила свое будущее, может быть, даже жизнь. Бог прощает нам прегрешения. Ты знаешь, он подобен отцу, а отцы полны прощения.
Голос его был мягким, почти молящим. Он положил мне руку на плечо, просительно заглянул в мои глаза и прошептал:
— Прими правильное решение, ладно?
— Я не могу сделать этого.
— Но почему?
В его голосе прозвучало отчаяние.
— Потому что любой компромисс приводит к еще более серьезным проблемам.
— Каким же? — спросил он, подняв брови.
— Он наносит вред совести. К тому же, если все откроется, меня сочтут лгуньей. А я не хочу, чтобы меня считали лгуньей.
Господин Ципф густо покраснел, совсем как в тот день, когда обнаружил гадкие рисунки.
— Симон, ты чересчур заботишься о собственной праведности. У тебя остался еще день, чтобы закончить обход классов. Обдумай наш разговор и помни сказанное — христианин должен быть мудр, как змея. А змеи никогда по собственной воле на врага не бросаются. Если есть возможность, они уползают прочь.
На следующий учебный день, в пятницу, когда я зашла за письмом, чтобы продолжить обход классов, господин Ципф, явно расстроенный, сказал: «Симон, прошу тебя, помни — мудры, как змеи!»
В субботу господин Ципф отсутствовал. На классной доске было написано задание для нас. В классе стояла полная тишина, слышался лишь скрип перьев по бумаге, шелест переворачиваемых страниц да время от времени — чей-то кашель либо шмыганье носом. Анита и Даниэль всю выстраданную мной неделю в школе не появлялись, а остальным одноклассникам, по-моему, не было никакого дела до положения, в котором я оказалась. Глядя в окно, я думала: долго ли мне еще придется сидеть за этой партой? И почему господин Ципф не пришел на занятия? Мне было не по себе. Затишье навевало тревогу.
Внезапно дверь распахнулась. Класс отреагировал сразу — все вскочили, вытянулись в струнку и в один голос воскликнули: «Хайль Гитлер!» Я, как обычно, встала, но руки не подняла. Господин Ципф бросил на меня полный отчаяния взгляд. Двое вошедших с ним мужчин выступили вперед. Одним из них был господин Гассер, директор школы. Он замер у большого стола, за который уселся второй из вошедших — городской инспектор. Последний стал напыщенно (видимо, от значимости им произносимых слов) восхвалять власть Германии, олицетворением которой служит Адольф Гитлер — хранитель древнего наследия, защитник германской расы, создатель надежного будущего на тысячу лет вперед!
Затем он сказал, что ему сообщили об ученице, которая отказывается исполнять свой долг.
— Я направил в школу циркулярное письмо, дав этой ученице целую неделю на принятие решения. Неделя истекла. В Германии каждый волен сам выбирать судьбу, потому что это свободная страна! Так вот, непокорная ученица, отказывающаяся выполнять свои основные обязанности, учится в вашем классе.
По классу пронесся шепоток. Инспектор вглядывался в лица, отыскивая среди них покрасневшее или побелевшее. На мне его взгляд не остановился. Зато на меня смотрели господин Ципф и господин Гассер. Руки мои словно оледенели, сердце забилось быстрее.
Инспектор продолжал свою высокопарную речь:
— Вы должны понимать — ее поведение глупо.
И он привел пример про тачку, которую необходимо всем вместе тащить по дороге. Если кто-то решит отказать остальным в помощи, то «получит ли он плату за работу?» Кем будет такой человек — помощником или предателем? И как может государство давать бесплатное образование тому, кто не желает оказывать уважение его руководителю?
— Даст ли кто-нибудь из вас что-либо тому, кто настроен против вашей семьи? Станете ли вы защищать человека, который не желает делиться с вами и идти туда, куда идете все вы? Наша школа не может держать у себя ученицу, не желающую быть частью Volksgemeinschaft, не уважающую Адольфа Гитлера — нашего фюрера. Приветствие «Хайль Гитлер!» является обязательным для всех! Отказывающийся произносить его должен быть наказан. Готова ли эта ученица встать перед нами и объявить, что она не желает приветствовать фюрера?
Оглушительное молчание царило в классе. Господин Ципф едва заметно кивнул мне, показывая, что я должна уступить. Глаза его молили: «Встань и отдай приветствие один только раз, будь мудра, как змей». Сердце мое стучало, казалось, в висках.
— Если эта ученица не желает произносить «Хайль Гитлер!» — пусть встанет, чтобы все видели ее.
Я встала, выпрямилась и взглянула инспектору прямо в глаза. По классу пронесся громкий шум.
Я чувствовала, как нервничает господин Ципф. Он смотрел вниз, переминаясь с ноги на ногу; господин Гассер стоял неподвижно, стиснув зубы. Взгляд городского инспектора помрачнел. Он выглядел точь-в-точь как висящий над классной доской портрет Гитлера.
— Симон Арнольд, — рявкнул он, — выйди вперед и подойди сюда!
И он, встав, подтолкнул меня к доске.
— Лицом к классу! — я повернулась к классу.
— Повернись. Лицом ко мне!
Я повернулась к нему. Двигалась я точно марионетка. Я была растеряна, в голове что-то странно ухало. Как будто издалека до меня доносились слова инспектора о том, что я стану изгоем, человеком, который не заслуживает никакого сочувствия.
— Ты по собственной воле губишь свою жизнь, и отвечать за это придется только тебе, — он уже почти кричал. — Если ты не отдашь приветствия, то вот они, твои документы и твое отчисление из школы. Но поскольку от этого решения зависит твоя жизнь, я даю тебе последний шанс. Ты получаешь еще пять минут для того, чтобы сделать правильный выбор.
Он поднял левую руку и оттянул рукав, чтобы видеть часы. Ципфу и Гассеру инспектор приказал встать рядом со мной, затем снова обратился ко мне:
— Через пять минут ты либо произнесешь: «Хайль Гитлер!», обращаясь к этому портрету, либо будешь изгнана из школы!
Пять минут могут показаться вечностью! Класс замер. От угроз, произнесенных инспектором, у меня перехватило горло. Но хуже всего был коллективный «взгляд» окружавших меня глаз, среди которых были и пронзительные глаза инспектора, и умоляющие — стоявших рядом учителей. А передо мной глаза более сорока учеников, одни смотрели на меня со страхом или любопытством, другие с презрением и даже ненавистью. Да и страшные глаза Гитлера с портрета — те, что я видела более двух лет назад, — теперь, казалось, впивались мне в спину.
В глазах моих плыл туман, мне казалось, что мозг может в любую минуту взорваться. Слепящая головная боль топила в себе любую мысль, мне стало казаться, что я онемела. Только одна мысль в моей голове обратилась в голос, и голос очень громкий: «Ты должна взять эти документы. Документы — тебе больше ничего не нужно. Документы, документы...».
Инспектор оторвал взгляд от часов. Правая рука его рванулась вверх: «Хайль Гитлер!» Свирепый взгляд и вопль инспектора заставил учителей вздрогнуть. Весь класс ответил мгновенно, словно усилив своими голосами этот визгливый выкрик. Он ударил в меня, как заряд града. И словно жало вонзилось в мое сердце. Я почувствовала, как от лица моего вдруг отхлынула кровь. Внезапно чудовищное напряжение спало. Я метнулась, как распрямившаяся пружина, схватила документы, крепко прижала их к груди и выбежала из класса.
На улице свежий воздух наполнил мои легкие. Я глубоко вдохнула его и остановилась под тем самым деревом, где начались все мои беды. Прислонившись к стволу, я вслушивалась в переливистое пение птиц. И закрыла глаза от охватившего меня чудесного чувства — глубочайшего удовлетворения. Заслужить одобрение Бога — какое это счастье! Мне хотелось кричать от радости.
Впрочем, одного взгляда на любимое здание школы хватило, чтобы погасить мою радость. Больше я не смогу здесь учиться. Биологию, физику, химию в Volksschule* не преподают.
*В Volksschule — получали обязательное образование дети от 6 до 14 лет. В Mittelschule получали расширенное образование дети от 10 лет и старше. Симон поступила в Mittelschule в 1939-м, успешно сдав вступительные экзамены.Ну что же, Бог одобряет меня, а это уже величайшее из сокровищ, способное облегчить любое горе. Иегова, подумала я, даст мне все, в чем я нуждаюсь. Я еще больше сблизилась с ним. Он помог мне одержать победу над нацистским львом. Это было мое первое столкновение. Как говорил папа, Бог никогда не оставит меня, если я буду идти его путями. Иегова дал мне понять, что одобряет меня.
Я размышляла о бесценном преимуществе быть среди детей Небесного Отца, но тут на мое плечо вдруг опустилась знакомая рука. Холодная дрожь пронзила меня, когда я услышала приказ: «Ты не можешь оставить школу так просто. Тебе придется вернуться в класс». Господин Ципф поднял мой ранец, который лежал на корнях дерева. Его лицо было мертвенно бледным.
Я заколебалась — до школьных ворот было рукой подать. Может быть, просто убежать? Я еще могла убежать — навстречу свободе! Но что толку теперь удирать? И я, волоча ноги, пошла за учителем.
— Займи свое место, — сказал, изображая суровость, господин Ципф.
И стоя перед классом, который снова не сводил с меня глаз, он стал натужно описывать Германию как страну свободы, дающую всем право сделать собственный выбор. А в конце без всяких интонаций добавил:
— Симон Арнольд предпочла покинуть школу. Мы все сожалеем о сделанном ею выборе. Она была хорошей ученицей, добрым товарищем, и все мы будем скучать по ней.
Он сел и продолжил:
— Устроим ей прощальный урок. Будем читать ее любимые стихи Шиллера.
Глаза детей оторвались от меня. Они читали стихи, и голоса их звучали порой робко, порой почти неслышно. Все это походило на похороны. В конце урока, как всегда, стихи читал учитель. Его голос стал каким-то тусклым. Временами он, словно давясь словами, с трудом сглатывал и тяжело вздыхал. Он был так расстроен, что не скрывал своих чувств. И это заставило слезы — первые и единственные, какие я пролила в школе, — навернуться на мои глаза.
Мама была рада, узнав о моей маленькой победе. Марсель восторженно поздравил меня. В глазах Адольфа светилось одобрение. А я подумала о том, как гордился бы своей дочерью отец. Но самое главное, что я поняла, — моя преданность вере заставила небеса возрадоваться. Я очень гордилась. Хотя мысль о том, что придется возвратиться в Volksschule, заставляла меня спрятать гордость подальше.
Что ж, моими одноклассницами вновь станут Андре, Бланш и Мадлен*. Это приносило некоторое успокоение. Тем не менее, как только я увидела старую школу, меня охватило желание убежать. Мама приложила немало усилий, чтобы я набралась храбрости и вошла в здание. Она напомнила о бабушкиной козе, не желавшей возвращаться в хлев. Ее приходилось загонять туда — частенько даже палкой. «Ты же не хочешь, чтобы так поступали и с тобой», — сказала она.
Мама считала своим долгом сопровождать меня в дорнахскую школу, и я была только рада. Однако, постучав в дверь директорского кабинета, мы обе поняли, что лев опять рядом и шутить не намерен.
Сообразив, что мы, войдя, не произнесли «Хайль Гитлер!», директор школы вскочил и прорычал: «Арнольд, ты истинная дочь Арнольдов!» Подняв над головой какие-то бумаги, он обогнул стол, а затем хлопнул этими бумагами по столешнице. Директор метался по кабинету взад и вперед, точно зверь в клетке, вопя: «И вы полагаете, что я приму в свое заведение не склонного к послушанию ребенка? Девочку, которая бросает вызов школьной дисциплине? Вы, вообще, соображаете?»
Спокойный и твердый голос мамы, казалось, лишь пуще распалял его. Выглядел он просто отвратительно. Точь-в-точь разозленный индюк — шея и нос лилово-красные. Из уголков его безгубого рта текла, как у больного пса, слюна. Он выплевывал оскорбления и обвинения. Грязными были не только его слова, он обдавал нас брызгами слюны и мерзким запахом изо рта.
— Я не потерплю в моей школе подрывных элементов!
Наконец, маме удалось сказать:
— За все время учебы в Mittelschule моя дочь никогда «подрывным элементом» не была, никто ни разу не пожаловался на нее. Если вы считаете, что не можете принять Симон, будьте любезны, подпишите соответствующий документ, и мы пойдем домой. Обучать дочь я смогу и сама.
Директор плюхнулся в кресло, забормотав:
— Я не могу. Не имею права. Нет, нет... Мама воспользовалась этим:
— Симон может официально пообещать, что она всегда будет вежливой, скромной и никаких беспорядков устраивать не станет.
Внезапно лицо директора прояснилось, — ему явно пришла в голову какая-то мысль. Он посмотрел хитрым взглядом. Директор носил фамилию Эрлих, что в переводе с немецкого означает «честный». Однако в сделанном им предложении честности не было ни на грош.
— Хорошо, я дам ей шанс при условии, что никто не узнает, по какой причине вашу дочь отчислили из Mittelschule.
Мама сочла его предложение приемлемым, для меня же оно и вовсе было большим облегчением! Затем директор не очень вежливо выпроводил маму, оставив меня в кабинете. Нервно написав что-то на листке бумаги и запечатав в конверт, он вручил мне его и поручил отнести наверх, в класс госпожи Лоренц. Я попыталась прочесть написанное — конверт был тонким. Несколько слов, которые удалось разобрать, внушили мне опасение, что я опять окажусь отверженной. Удары сердца гулко отдавались в ушах, когда я постучала в дверь и с испугом увидела обратившиеся ко мне лица школьниц.
Госпожа Лоренц при виде конверта удивилась. Она оставила меня стоять рядом с ее столом под любопытными взглядами учениц. Она читала, временами поднимая на меня изумленный взгляд. Закончив чтение, она велела сидевшей на последней парте девочке подвинуться и освободить для меня место. Я заметила в классе Андре, Бланш и Мадлен и обрадовалась, что, по крайней мере, у меня есть здесь подруги. Однако радость моя исчезла, едва я обнаружила сидящую через ряд от меня Жанин Снидаро. Она была внучкой господина Эгвеманна — того, что грозился убить папу. А вдруг и она такая же буйная?
Учительница не стала представлять меня классу, однако некоторые дети меня помнили. После известившего о конце урока звонка они стали спрашивать, почему я покинула Mittelschule — школу, намного лучше этой. Мой ответ: «Не могу сказать — это секрет», — их ничуть не удовлетворил. День за днем они продолжали приставать. Наверное, я плохо себя вела, крала, врала или просто ленилась. Я все отрицала, ничего не объясняя, от того положение мое становилось все хуже. Дети злословили за моей спиной, это обратилось в подобие игры. Три моих бывших подруги в ней не участвовали, но почему-то избегали моего общества. Учительница даже не пыталась угомонить глумившихся надо мной детей. Их унизительные слова становились для меня невыносимыми, однако податься было некуда. Я оказалась в ловушке.
Самое глубокое унижение я испытывала не от того, что дети считали, будто меня выгнали из школы за тупость, а из-за их выкриков: «Тебе не хватает храбрости признаться. Ты трусиха... трусиха... трусиха, вот кто ты!» Я чувствовала себя, точно поросенок в бабушкином мешке, — в тот день, когда мы попали под град. Мне, как и ему, бежать было некуда. Я стала добычей этих детей, они наслаждались, издеваясь надо мной. Они обвиняли меня! Они обвиняли меня в слабости и ничтожестве! Меня, всегда бывшую одной из первых. Меня, сохранившую верность обету, отстоявшую веру, не сдавшуюся. Гордыня жгла меня огнем.
Страшная война разразилась в моей душе, и война тайная. Я боялась рассказать о ней маме. Куда легче было стоять перед целым классом с циркуляром, чем хранить молчание среди насмешек и оскорблений. Я держала обещание молчать, но внутри назревал бунт.
Мама прекрасно понимала, что со мной происходит, хоть я и считала это тайной. Она видела, что в школу я ухожу в самую последнюю минуту, а домой возвращаюсь сразу после конца занятий. Мама постоянно напоминала, что я не должна обращать внимания на слова окружающих, и Адольф Кёль поддерживал ее. Каждая жизненная ситуация была для меня уроком, — уроком, учившим самоотречению.
Между самоуважением и гордыней, между смирением и слабостью, между видимыми и внутренними качествами человека проходит граница, различить которую мне еще было нелегко. Однако постоянная поддержка мамы и Адольфа придавала мне силы, необходимые, чтобы выдерживать нападки и оскорбления.
То, что мне удалось прочитать в записке господина Эрлиха, оказалось верным. Я не должна была получать учебники, меня не следовало вызывать к доске, я не имела права участвовать в каких-либо мероприятиях класса. Уровень преподавания в этой школе был куда ниже, чем в Mittelschule. Но я пребывала в уверенности, что в будущем, при мирном правлении Мессии, у меня будет достаточно времени, чтобы все наверстать и получить хорошее образование. Запрет на участие в жизни класса явно был направлен на то, чтобы раздавить меня окончательно.
В классе мне приходилось списывать все необходимое из учебника соседки по парте Жинетт, украшавшей каждую страницу моей тетради рисунками. С Жинетт у меня было мало общего. Она была рослой, я маленькой. Она — говорливой, я — сдержанной. Она любила находиться в центре внимания, я предпочитала разговорам уединение. Однако Жинетт никогда не смеялась надо мной и часто служила мне подобием ширмы. Мне, при моем росте, легко было спрятаться за такой каланчой.
С другой стороны, мне не нравилось ее любопытство, в котором я чувствовала какую-то неискренность. Я постоянно ощущала сбоку ее взгляд, вызывавший чувство неловкости, даже гнева. Я изо всех сил старалась не рассказывать о себе. Хотя, нужно отдать ей должное, вопросы она задавала очень искусно. Рано или поздно ее раздражающее любопытство разрешило мою дилемму.
Как-то раз, когда учительницы не было в классе, Жинетт снова попыталась выяснить причину моего странного положения. Некоторые ученицы считали, что я слишком горда и надменна. Однако Жинетт додумалась до другого.
Она негромко, но мстительно сказала, что знает, в чем состоит моя тайна.
— Тебя выгнали, потому что ты не отдаешь приветствия и никогда не поешь патриотических песен. От меня не укроешься! Я наблюдала за тобой: ты состоишь во французском Сопротивлении!
Этого я выдержать не могла! Я должна была назвать причину! Я просто не вправе позволить ей считать меня участницей французского Сопротивления, занимающейся какой-то политической деятельностью.
— Меня отчислили, потому что я христианка!
— А я тоже.
— Если бы ты была христианкой, ты бы не произносила «Хайль Гитлер!»
— Почему же?
— Апостолы говорили, что под небом существует только одно имя, способное спасти. «Хайль» означает «спасение», а спасение может исходить лишь от Иисуса!
Жинетт не понимала, что развязала мешок, в котором меня держали, точно в тюрьме. Теперь я была вольна говорить, не нарушая приказа директора!
Мама наверняка порадуется тому, как я использовала библейские стихи, отвечая на вызов Жинетт. Уроки закончились раньше обычного, и я помчалась домой, волнуясь и спеша поделиться новостью с мамой. Мама лежала на кушетке. Ей было трудно дышать, даже пришлось расстегнуть пояс. Удивленная моим ранним появлением, она с трудом встала.
— Ничего страшного, Симон. Мне просто нужно немного отдохнуть.
На кухне я обнаружила прокипячённое, ожидающее ополаскивания белье. Я решила пойти к реке и выполоскать его. Это позволяло сэкономить немного денег. У реки стоял навес, под которым находился плавучий дощатый настил, поднимавшийся и опускавшийся вместе с водой. Я была здесь совсем одна. Встав коленями на деревянный ящик, я выкладывала выстиранные вещи на доски и тут же окунала их в холодную проточную воду.
Это было то самое место, где в реку упали близнецы. И я всякий раз, когда приходила сюда, вспоминала тот ужасный день, случившийся шесть лет назад, и их плывущие по воде пальтишки. Правда, теперь эти мучительные воспоминания смягчались надеждой на воскресение.
Впрочем, сегодня печаль томила меня совсем по другой причине. Почему так устала мама? Может быть, дело в том, что она проводит со мной слишком много времени, обсуждая все случившееся, давая советы, обучая меня терпению, стойкости и умению прощать. Я хорошо усвоила один из маминых советов: «Не подливай масла в огонь, не препирайся. Молчи, иначе тебе придется участвовать в глупых, грязных разговорах, и ты только зря выпачкаешься».
Возможно, мама плохо чувствует себя потому, что ее удручает дурной поворот, который приняла моя жизнь? Но разве не сама она вручила господину Эрлиху мешок, в котором он держал меня? Ведь это была ее идея — пообещать, что я не стану сеять в школе смуту. А директору просто хотелось завязать этот мешок покрепче, вот он и проделал это, да еще и с удовольствием. Я и сейчас видела дьявольскую улыбку, появлявшуюся на его безгубом лице, когда он слышал, как на переменах дети осыпают меня попреками. Как часто я думала: «Если бы только мама не попросила меня дать то обещание!» От этого я страдала.
Впрочем, теперь эти страдания стали еще сильнее, потому что я увидела, как маме тяжело. Светило солнце, но все вокруг казалось унылым и тусклым. Выстиранное мною впервые в жизни белье сохло на нашем лишившемся цветов балконе. Мама по-прежнему навзничь лежала на кушетке. Зита крутилась вокруг меня, размышлявшей в тревоге, что будет с мамой, если вдруг гестаповцы явятся сейчас и арестуют нас! Я решила ничего не говорить о моих школьных переживаниях. Мама не должна волноваться из-за меня.
Мне было так тревожно. Мы обе жили в ожидании прихода гестаповцев. Они появлялись у нас регулярно, задавали вопросы. Мы ожидали, что нас арестуют одновременно, как семью Даннер. Эти люди были нашими курьерами, их схватили всех сразу. А другой причиной для беспокойства была Зита. Что станет с ней? Бедная Зита, моя несчастная псина! Даже мама волновалась за нее.
Мой школьный ранец никак не влезал в парту. Жинетт, наклонившись ко мне, прошептала: «Осторожнее, там продукты для твоего папы. Спрячь их и отнеси домой». Дома я разложила содержимое пакета по столу. Какое счастье! Мука, масло, сахар, варенье — именно то, что требовалось, чтобы испечь для папы булочки. И каким разочарованием стал для меня приказ мамы — сложить все обратно в пакет и выяснить адрес Жинетт!
— Но, мам, это же не для нас. Мы должны послать это папе.
— Для того, чтобы собрать папе посылку, посторонние нам не нужны. Мы же не знаем, почему они так поступили. Все это могло быть украдено. А что если это просто ловушка?
Я усвоила еще один серьезный урок — цель любого поступка может быть противоположна его содержанию! И подчинилась маме, хоть причины до конца не поняла. Временами взрослые казались мне противоречащими самим себе. Мама всегда говорила, что ближние не враги нам, что мы должны любить их. А теперь не поверила Жинетт и ее матери.
Стояла жара! Солнце напекло нам головы, пока мы шли по казавшейся бесконечной улице, на которой нигде не было тени. Мы направлялись к дому Жинетт, чтобы вернуть пакет с продуктами для папы. Я устала от жаркого солнца, долгого пути, от всего сразу.
Женщина, высокая, худая и нервная, открыв дверь, пригласила нас войти:
— Я знала, что вы придете.
Как это меня удивило! А женщина, сказав, что хотела поближе познакомиться с нами обеими, добавила:
— Людей, подобных вам, необходимо возвращать в лоно католической церкви!
Мама мягко ответила, что это было бы возможно, если бы она смогла подкрепить свое желание словами, записанными в Библии.
— И будьте беспристрастны, позвольте Библии самой учить вас, — сказала мама. — Кроме того, я должна предупредить, что наш визит опасен. Вы можете подвергнуться преследованиям.
Это, женщину не испугало, ей очень хотелось доказать истинность своей веры по католической Библии. Пока обе матери вели оживленное обсуждение, я в соседней комнате старалась объяснить то же самое Жинетт. Ее маленькая сестричка Эстер предпочитала поиграть, но Жинетт и ее мама по-настоящему тянулись к духовному.
Позже мама сказала:
— Только подумай, тебе пришлось уйти из Mittelschule и оказаться рядом с этой девочкой, при этом соблюдая клятву молчания. Наверное, ангел надоумил госпожу Лоренц посадить тебя рядом с Жинетт! Помочь ближнему обрести веру — что может быть важнее!
Нежные ледяные цветы, чарующие узоры и сияющие звезды — так мороз разрисовал наши стекла. В квартире стоял жуткий холод. Это была вторая зима без папы, а поскольку угля было еще меньше, чем в прошлом году, давалась она нам очень тяжело. Ледяной ветер старался проникнуть в малейшую щель. Время от времени до нас доносился скрип снега под ногами какого-то прохожего. По утрам ветер завывал в холодной печной трубе, обещая новый студеный день.
На ночь моя милая мамочка укладывала одежду в постель, поскольку к утру в камине оставалось лишь несколько угольков, и все в комнате будто бы сковывало льдом. Ставни окон примерзали, и чтобы открыть их, приходилось растапливать лед горячим утюгом. Меня интересовало, почему никто не придумал сохранять где-нибудь летнее тепло? Всего несколько месяцев назад в Бергенбахе я вся обгорела под солнцем, потея и перетаскивая тяжелые тюки сена. Это было смешное зрелище — охапки сена, словно отрастившие ноги, вышагивали вверх по склону горы.
Теперь же это тепло недоступно! Угля у нас было мало, дров мало, средств для существования почти не осталось. По воскресеньям мама и тетя Евгения вместе вязали из старой шерсти новые свитера. Я тоже помогала им. Мы придумали одну игру — втыкали иглу в поля книги, и номер страницы, на которую игла попала, определял число рядов, которые полагалось связать, не вставая с места. Ну, разве не хитроумный способ заставить меня сидеть спокойно? Иногда мы согревались травяным чаем. А еще варили кофе из собранных нами, поджаренных и размолотых желудей.
Жили трудно все, однако нам, лишенным каких бы то ни было доходов и постоянно ожидающим ареста, переносить эту тяжесть было намного труднее. Еще большие мучения доставляла неизвестность о судьбе папы. Эльзас всецело принадлежал фашистской Германии. И пока одни «нежелательные элементы» чахли в немецких концентрационных лагерях, а другие искали любую возможность бежать во Францию, тем, кто не покинул страну, не оставалось ничего, кроме как подчиниться установленному немцами порядку.
Беда докатилась и до бабушки. Она узнала, что немцы проводят программу Т-4 (так называемую «программу эвтаназии») по уничтожению людей с умственными и физическими недостатками. Что же будет с глухим дядей Германом?!
Гауляйтер Вагнер предпринял очередной шаг, чтобы быстрее германизировать Эльзас. Немецкие солдаты с еще большим рвением маршировали по улицам, распевая: «Denn wir fahren, denn wir fahren 'gen Eng-e-land» — «Мы идем, мы идем на А-а-англию!» Это была демонстрация полной и окончательной победы. Немцы стояли под Сталинградом. В школе нам продолжали внушать мысль об их непобедимой мощи.
Город охватило волнение. В течение ночи солдаты согнали в одно место все «нежелательные» семьи.
Мы обрадовались, узнав, что еврей-мясник успел бежать вместе с некоторыми другими лавочниками в южную Францию. Однако теперь арестовывали и нееврейские семьи. Гауляйтер Вагнер, личный представитель Гитлера в Эльзасе, ужесточил меры по программе «Heim in's Reich» — «Возвращение в Рейх». Были созданы Bund deutscher Mädel (BDM) — нацистская организация девушек и «Гитлерюгенд». Ходили разговоры о том, что Reichsarbeitsdienst* будет призывать на годичную службу восемнадцатилетних девушек. Также было объявлено, что тех, кто слушает иностранные радиостанции, ожидает суровое наказание.
*Reichsarbeitsdienst — трудовая повинность, которая означала обязательную шестимесячную службу для всех мужчин в возрасте от 19 до 25 лет. Позже ее распространили и на женщин. В Эльзасе эту повинность ввели в 1942 году, по ней мужчины в возрасте 18 лет проходили сначала шестимесячную специальную подготовку, а затем столько же времени военную. 18-летние женщины должны были заниматься шесть месяцев специальной подготовкой и еще шесть — работать в Rüstung, службе снабжения.В каждом доме имелся, по меньшей мере, один осведомитель, а в некоторых были осведомители, которым надлежало доносить на других осведомителей! Всякого, кто оказывал какое бы то ни было сопротивление властям, подвергали аресту. Арестовывали многих людей, на которых кто-нибудь доносил просто из зависти. С каждым днем больше эльзасцев пытались перейти границу, которая становилась запертой все крепче. Подозрительность цвела повсюду — на рынке, в магазинах, среди фабричных рабочих и даже среди родственников. Некоторые семьи знали, что находятся под подозрением, и потому, бросив все, ночами бежали из своих домов точно звери, без оглядки.
Арестовали брата Шагена, его жену и сына. За ним последовал брат Шоэнауэр, потерявший работу на железной дороге из-за того, что не стал вступать в Opfering*.
*Эльзасцам «предлагалось» стать членами Opfering, а затем вступить в NSDAP (Nationalsozialistische Deutsche Arbeiter Partei — национал-социалистскую немецкую рабочую партию), таким образом становясь Reichsdeutsche, немцами.Его сыну Андре, с которым я вместе играла, и жене не дали даже проститься с ним. Гестаповский лев депортировал обоих на юг Франции, конфисковав их имущество! Я считала это попросту воровством.
Внезапное исчезновение «нежелательных» людей вновь вернуло мои ночные кошмары. Может быть, скоро придут и за нами? Мама держала приготовленным чемодан с Библией, рисом, сахаром и шерстяными вещами. Это был символ опасности, напоминание о ненадежности нашего положения.
— Симонетт, дитя мое, — однажды сказала мама, — я постараюсь получить документы, по которым мы сможем выехать в Италию. Ты поищи в папиной библиотеке что-нибудь о том, как там живут люди. Это поможет нам подготовиться к отъезду.
И мне стала сниться Италия. Прекрасные пейзажи с апельсиновыми и лимонными рощами, с кипарисами, поднимающимися в лазурное небо. Чемодан продолжал стоять на месте, но теперь он стал символом другого, солнечного, будущего. Мы с мамой строили планы. Я поделилась своими мечтами об Италии с тетей Евгенией, с Адольфом, с Марселем Зуттером. И они тоже мечтали вместе со мной. Может быть, мы сможем там заниматься миссионерской деятельностью. Жить вне запретов, свободно говорить обо всем, — каким чудесным это представлялось!
А здесь, в холодном Эльзасе, всем гражданским лицам приказывалось поддерживать вооруженные силы немцев. Взрослым вменялось вязать носки, перчатки, теплые наушники. Детям — ходить по домам, собирать старые газеты, кости, бутылки и железный лом. Каждую неделю ученики обязаны были приносить в школу по три килограмма собранного, вёлся строгий учет. Я не стала этим заниматься. В регистрационной книге против моей фамилии ничего не значилось, однако госпожа Лоренц хранила на этот счет молчание. Другие ученики приносили гораздо больше требуемого. Груда мусора в крытом внутреннем дворе школы все росла.
Многие эльзасцы старались избежать призыва в Arbeitsdienst*.
*Arbeitsdienst — Имперская служба труда (нем. Reichsarbeitsdienst, RAD) — национал-социалистическая организация, существовавшая в Третьем рейхе в 1933—1945 годах. С июня 1935 года каждый немецкий юноша должен был проходить шестимесячную трудовую повинность, предшествовавшую военной службе. С начала Второй мировой войны деятельность RAD распространялась также на девушек.Доставлявшая нам газеты Альбертина Лорбер и вся ее семья стали Свидетелями Иеговы. Ее старшая дочь, Жанетт, попросила у Адольфа Кёля и Марселя Графа помочь ей добраться вместе с ними в Штернзее, чтобы оттуда уйти с Альфредом Цингле через границу. Затея была опасной, но все же завершилась благополучно. В Arbeitsdienst Жанетт не попала. Однако полиция отправила ее юную сестру в Ширмек, дабы она не последовала за Жанетт. Мы усвоили еще один урок — нельзя подвергать опасности друзей и родных. Бежать нам было некуда. Каждый из нас должен нести свое бремя, полагаясь лишь на обещанную Господом помощь.
Мама получила повестку с приказом отвести меня к врачу-психиатру. Он должен был проверить мои умственные способности. Погода в тот день выдалась обычной для ранней весны, неустойчивой. Такая же сумятица царила и в моей душе. Было даже трудно определить, от чего я дрожу сильнее — от ветра с дождем или страха. Что значит «проверка умственных способностей»? Зачем мне психиатр? Что он собирается сделать с моим мозгом?
Кабинет психиатра находился рядом с кабинетом стоматолога. Прошло больше года с того ужасного дня, когда я была вынуждена прийти к нему совсем одна с распухшей щекой. Поскольку на прием я не записалась, пришлось ждать несколько долгих часов. А после врач вырвал мне без обезболивания коренной зуб. Выйдя от него, прямо за дверью я упала в обморок. Однако сегодняшнего визита я боялась настолько, что предпочла бы вновь пойти к стоматологу!
Когда мы вошли в затемненную приемную психиатра, в горле у меня так пересохло, что казалось, в нем что-то поскрипывает. В приемной сидели на скамьях какие-то люди. Различить их в полумраке было трудно, но мама, увидев, кто здесь собрался, приложила палец к губам. Это были три брата Арцт, совсем недавно ставшие Свидетелями Иеговы, а также Жанетт, восьмилетняя дочь вдовца Фрица Лаубера. Он был храбрым человеком, сражавшимся во время Первой мировой в германской армии. Фриц был инвалидом с деревянной ногой, однако его все равно лишили пенсии за то, что он Bibelforscher. Присутствующие здесь дети отказывались, как и я, произносить «Хайль Гитлер!» Все мы сидели одинаково бледные, встревоженные и напряженные. Дверь отворилась, мужской голос выкрикнул: «Лаубер». Посещение было недолгим; выйдя из кабинета, Фриц кивком дал нам понять, что все в порядке. То же произошло и с Арцтами. Я успокоилась. В очереди я была последней.
Мы вошли в совершенно белую комнату. Прямо перед нами оказалось выходящее в парк окно, а слева — Г-образный стол. За ним сидели врачи в белых халатах. Один, маленький и нервный, просматривал большую записную книжку. Второй был повыше ростом, круглолицый. В середине комнаты стоял, спинкой к парку, пустой стул. Мне велели сесть на него. Я уселась — в лицо светила лампа, из тех, что используют при допросах. Мама села на другой стул, стоявший чуть поодаль.
Высокий доктор встал, включил лампу и направил ее на меня. Теперь я почти не различала этих двух врачей, к тому же не могла исполнить мамин наказ: «Никогда не опускай взгляд. Всегда смотри прямо в глаза!» Свет был слишком ярок и резал глаза.
Один из них спросил мое имя. Мама попыталась ответить.
— Молчать! Мы разговариваем только с вашей дочерью. От вас мы не желаем слышать ни слова!
Все это показалось мне странно знакомым. В конце концов, я вспомнила. Их голоса перенесли меня в 4 сентября 1941 года — в день, когда арестовали отца, и гестаповцы в течение четырех часов допрашивали маму.
— Мы хотели бы проверить твой коэффициент умственного развития.
Мужчина, сидевший справа от меня, начал задавать мне вопросы, ответы на которые требовали определенной сосредоточенности.
— Назови пять континентов, начиная с самого маленького.
— Вы проводили собрания — да или нет?
— Пять континентов. Быстро!
— Собрания!
— Нет, собраний мы не устраивали. Французы их запретили.
— Назови пять самых длинных рек Европы.
— У вас имеется журнал «Сторожевая Башня» — да или нет?
— Пять рек...
— Да или нет?
Тот, что поменьше, вставлял реплики между вопросами по географии и математическими задачками и прищелкивал пальцами, требуя на них быстрых ответов. Некоторые из вопросов он повторял снова и снова.
— Но мы же знаем, что это вы печатаете «Сторожевую Башню» — да или нет?
— Нет.
Для меня между пишущей машинкой и печатным станком существовала огромная разница. К тому же переводить «Сторожевую Башню», я точно знала, нам не поручали. Поэтому отвечала правдиво, и даже когда вопрос повторялся снова, я давала на него тот же ответ.
— Кто у вас главные?
— Я не понимаю, что значит «главные», — искренне ответила я.
— Кому принадлежит право отдавать приказы?
— Иегове и Иисусу.
— Девяносто семь умножить на три?
— Откуда поступает «Сторожевая Башня»?
— Как ты узнала, что должно получиться двести девяносто один?
— Быстрее, у нас нет времени! Мы знаем, что ты посещаешь тайные собрания — да или нет?
— Нет.
По моим понятиям «собрания» проводились в больших общественных залах, а наши семейные встречи публичными не были.
От такого обилия вопросов у меня начала кружиться голова. Я сидела застывшая и напряженная, а яркий свет словно выжигал мой мозг. Теперь врач смотрел не столько на меня, сколько на маму. Он перешел к угрозам:
— Мы знаем, что вы печатаете книги. Нас не одурачить, говорите правду.
В голове моей плыл туман, все стало путаться. Прошел час. Только одна мысль осталась в моем сознании четкой и ясной: «Нельзя никого выдать».
Я чувствовала, что вот-вот упаду, но неожиданно зазвонил телефон. Врачи, посовещавшись о чем-то, сняли халаты и вышли. Спустя какое-то время нам сказали, что мы можем идти.
Холодный весенний воздух взбодрил нас, хотя мы были совершенно измотаны. Эти двое хорошо знали свое дело. Однако цели сломить нас, обратить в доносчиц они не достигли, нам снова удалось выскользнуть из оскаленной пасти льва. Я чудовищно устала, голова была совершенно пустой, но как же приятно было услышать мамино: «Молодец, храбрая девочка». Я знала, это Иегова услышал мамины молитвы и прервал мучительную, нечеловеческую «проверку умственных способностей».
— Мамочка, если бы ты не молилась за меня, я бы совсем пропала. Ведь мне на молитву не давали времени.
Мама произнесла слова, послужившие мне в дальнейшем прочной опорой: «Если Иегова видит в твоей душе твердую решимость хранить ему верность, он, какими бы ни были твои обстоятельства, поможет тебе. В одиночку никто выстоять не может. Всегда помни об этом!»
В воздухе вновь запахло весной. Нашу маленькую розовую гостиную освещало мартовское солнце, лишь временами скрывавшееся за плывущими по небу облаками. Вернувшись из школы, я нашла Зиту лежащей в углу. Поскуливая, она попыталась встать, но не смогла. Я опустилась на колени и приподняла ее голову. Из открытой пасти собаки сочилась слюна. В глазах ее застыло отчаяние. Прошло еще несколько минут, и Зита, вытянувшись в струнку, испустила дух. Я не могла сдержать слез. Они падали на голову Зиты.
Что же, теперь гестаповцы могут прийти за нами — Зиты больше нет! Кто-то отравил ее! Смерть Зиты совпала с получением повестки в суд.
Прошло уже полгода, как меня выгнали из Mittelschule. Мы помолились и направились к зданию суда. Это было внушительное старинное здание, строгие очертания которого напоминали средневековый замок с грозной башней. Башни поменьше окружали полнотелые горгульи. Их драконоподобные пасти изрыгали на улицу потоки дождевой воды. Здание украшали высокие металлические решетки художественной ковки, напоминавшие прохожим, что здесь решается участь многих людей. Отсюда несчастных уводили в расположенную на другой стороне улицы тюрьму с простыми железными решетками на окнах.
Несмотря на то, что меня переполняла решимость отстаивать свою веру, при приближении к этому зловещему зданию храбрости поубавилось. Когда мы открыли тяжелую деревянную дверь, скрип ее петель громким эхом отозвался в огромном вестибюле с массивными лестницами. Меня охватило неприятное чувство, будто мы идем прямиком в западню. Мама, держа в руке повестку, изучала таблички на дверях, отыскивая фамилию вызвавшего нас судьи. Найдя нужную комнату, она произнесла короткую молитву: «Иегова, дай нам мудрости и силы».
Грузный седой мужчина несколько долгих минут разглядывал меня поверх очков, затем спросил — я ли Симон Арнольд? После чего велел нам обеим сесть напротив него. В окне за головой судьи виднелась тюрьма. Маме было велено молчать. Ее дело слушать — и только! Обратившись ко мне, судья сказал, что ему поручено выяснить, почему я отказываюсь произносить «Хайль Гитлер!» Он собрал немалое число показаний — прежней учительницы, городского инспектора, директора Гассера, господина Ципфа, господина Эрлиха и даже новой учительницы — госпожи Лоренц.
Он желал знать, кто научил меня пренебрегать своим гражданским долгом. Мой ответ— «Библия» — заставил его поднять глаза от бумаг.
— Это как?
— В Библии сказано, что под небом есть лишь одно имя, которым мы будем спасены, и это имя Иисуса.
Голосом на удивление спокойным судья попытался внушить мне, что спасителем нашим является Гитлер. Это он должен создать для нас тысячелетний рай! Это он гарантирует мне будущее. Это он даст мне лучшее образование, карьеру, прекрасное место жительства и высокое положение в обществе.
— Ты же хорошо учишься. Приветствуй Гитлера, и все это получишь. Почему ты так упорствуешь? — произнес он в ответ на мое второе «нет». — Неужели ты не понимаешь, что другого пути у тебя нет? Не понимаешь, к чему приведет упрямство? Посмотри, что стало с твоим отцом. Где он? А ведь это он со своим учением так сильно осложнил твою жизнь. У тебя еще есть шанс перемениться. Покайся. Произнеси «Хайль Гитлер!» и сможешь сразу же вернуться в Mittelschule.
После третьего «нет» тон судьи изменился.
— Ты вынуждаешь меня вынести порицание — тебе понятно, что это значит? Вместо того чтобы подниматься по общественной лестнице, ты покатишься вниз!
— Это не важно, мне нужно лишь одобрение Бога, — ответила я.
— Ты всего лишь глупый ребенок. Не понимаешь, чем это закончится для тебя!
Взгляд его помрачнел, он посмотрел на маму и сказал:
— Что вы сделали с этим милым ребенком? Какой позор! Я обязан официально заявить о том, что она — жертва Bibelforscher. Вами займется гестапо, что приведет к очень серьезным последствиям, отвечать за которые будете только вы и ваш муж. Государство терпело, предоставляя вам возможность выбора. Мы сделали все, чтобы избежать такого неблагоприятного исхода. Мы трудимся ради единства нашего народа, ради Volksgemeinschaft, однако обязаны защищать других членов общества от бунтарей. И вся ответственность за то, что у ребенка испорчена способность здраво рассуждать, лежит на вас.
Он велел мне подписать какую-то бумагу. В ней говорилось, что я осведомлена о последствиях своего решения. И что я по-прежнему считаю себя Bibelforscher, несмотря на известную мне информацию о том, что эта организация запрещена. Напоследок он обратился ко мне совсем как к взрослой, хотя я была всего лишь двенадцатилетней девочкой. Со смесью печали, разочарования и горечи он сказал: «Запомни, никто не может плыть против течения! Попробуй плыть против течения всего немецкого государства — и ты утонешь. Вот увидишь!»
Адольф принес нам хорошую весть. Один из его клиентов работал в Jugendamt. В эту контору из суда поступил документ об определении меня в нацистский воспитательный приют. Клиент пообещал Адольфу засунуть этот документ под большую кипу ожидающих рассмотрения бумаг. А когда до него дойдет черед, снова переместить в самый низ. При этом клиент сказал: «Может, пока придет ее очередь, русские уже победят». Так или иначе, он попробует придержать его как можно дольше.
Как-то раз в нашем почтовом ящике обнаружилась официальная бумага, в которой стояли слова: «Gefahr liegt im Verzug». Это была юридическая формулировка нацистов, означавшая, что решение должно быть выполнено соответствующим органом власти — Jugendamt, судом по делам несовершеннолетних. Суду надлежало определить мое новое местопребывание, поставить о нем в известность Burgermeisteramt, а затем произвести перемещение. Быстрота, с которой действовал судья, указывала на то, как сильно он озлобился против нас. Мама, Марсель и Адольф помогли увидеть в этом положительную сторону. «Довольно для каждого дня своей заботы», — так говорил Иисус, и мне следовало научиться применить эти слова к наступающему мрачному периоду жизни.
Мало-помалу я привыкла и к своему положению в школе. Одноклассники теперь просто не обращали на меня внимания. Госпожа Лоренц настолько расхрабрилась, что доходила по проходу даже до моей парты! Я чувствовала, что мнения господина Эрлиха обо мне она не разделяет, — иногда это проскальзывало в ее взгляде. Она даже стала лично заниматься со мной гимнастикой. Мышцы у меня были достаточно сильными, каждый понедельник всю вторую половину дня на огороде Кёлей я проходила особое обучение: уроки практической мудрости из Библии плюс физические «упражнения» с огородным инвентарем. Но я была благодарна учительнице за особое внимание, так как с ее помощью могла научиться чему-то новому.
На гимнастические сборы отобрали сотни девочек и мальчиков из местных школ. Все мы были одеты в черные трусики и белые майки. Нам выдали специальные купоны для покупки спортивной обуви. Снова и снова мы повторяли под музыку одни и те же позы и движения, добиваясь полной слаженности. Временами гармония и красота этой музыки заставляла меня забывать обо всем на свете.
Наступил день последней репетиции. Пока мы репетировали, рабочие размечали поле стадиона, поднимали флаги, развешивали огромные свастики. Вокруг расположенных под нацистским орлом мест для официальных лиц висели яркие гирлянды.
Место парада обретало все более отчетливые черты нацистского праздника, я забеспокоилась, начала делать ошибки в движениях и очень обрадовалась, когда репетиция, наконец, завершилась.
Я чувствовала себя в очередной раз обманутой. Почему наши друзья — Марсель, Адольф и другие — не предупредили меня? А мама, почему она молчала? Мне хотелось, чтобы мне указали точную грань, за которую нельзя заступать. А мне вечно приходилось бороться в одиночку. Куда легче было бы, если бы мне сказали: «Не ходи туда, там будут прославлять нацизм».
На следующее утро я заявила, что никуда не пойду. Христианке не место среди подростков, которые будут кричать: «Хайль Гитлер!» Со своим малым ростом я окажусь в самом первом ряду. Как же я смогу не поднять руку, когда все, в этом и сомнений нет, будут петь нацистские песни? Мама, похоже, выслушала меня с облегчением.
— Если бы ты как следует обдумала все заранее, — произнесла она, — то с самого начала отказалась бы участвовать в тренировках.
— Почему же ты мне ничего не сказала? — с упреком спросила я.
— Милая девочка, решение принимает твоя совесть, не чья-то!
Весь день я провела в расстроенных чувствах! Все мои мысли были там, на стадионе. Я так привязалась к этому захватывающему представлению. И что я скажу учительнице? Однако внутренний голос говорил: «Ты поступаешь правильно. Лучше увидеть ее разочарованные глаза, чем выступать перед нацистами».
Учительница встретила меня словами:
— Симон, нам тебя не хватало на выступлении. Я нашла тебе замену, но ты выступила бы лучше. Впрочем, увидев тебя на последней тренировке, я поняла, что ты не придешь. Как жаль, что теперь тебе не разрешено участвовать в группе, которая будет готовиться к следующему празднику!
Конечно, мне, как всякому ребенку, нравились спортивные и театральные представления, но они все сильнее и сильнее приобретали дух и окраску национал-социализма*. Национальная символика, особенно свастика — языческая эмблема солнечного колеса — назойливо лезла в глаза отовсюду.
Христианину в таких местах делать было нечего. Я решительно не желала их посещать.
*Примеры того, чем занимались на слетах нацистской молодежи, приведены в приложении D.2 TROMM 1937.Вдобавок ко всему господин Эрлих, явившись в наш класс, сказал, что после дня Пятидесятницы мы отправимся на две недели в летний лагерь, поэтому все ученицы обязаны приносить каждый понедельник по 50 пфеннигов и сдавать учительнице. Я сразу решила ничего маме об этом не говорить. Может быть, к лету положение в мире изменится.
Гитлеровской армии, как и наполеоновской в прошлом, пришлось отступать из-под Москвы. Агрессоры сопротивлялись, но русская зима побеждала. Сидя в парикмахерской, я с интересом вслушивалась в доносящиеся из-за занавески мнения посетителей на этот счет. Одни называли происходящее катастрофой, другие усматривали в нем благословение свыше. В зависимости от новостей люди переходили от отчаяния к надежде, а от нее снова к безнадежности. Все ждали конца войны. Но мы, исследователи Библии, не сомневались, что приблизилось исполнение слов Иисуса: «Да приидет Царствие Твое». Наша надежда подпитывалась чтением и изучением Библии.
К ней прилагались ноты, и это позволило мне ее выучить. Марсель Зуттер любил слушать, как я играю ее на пианино. Напевая ее, все мы ощущали еще большее единство с сотнями наших братьев и сестер, страдавших за эсэсовской колючей проволокой лагерей и тюрем. Песня напоминала нам об их верности и внушала гордость. Она возрождала в нас храбрость, необходимую, чтобы противостоять льву.
Мама вдруг стала усердно обучать меня домашней работе и шитью: «Лучше тебе научиться всему этому от меня. Ведь если тебе придется обучаться у посторонних, будет сложнее». Мне эти разговоры очень не нравились. Как бы там ни было, гестаповцы обещали, что придут и арестуют нас обеих. Как показал визит к психиатру, они своих обещаний не забывают. Мы будем вместе, я возьмусь за тяжелую работу, а мама займется шитьем и штопкой. Особого желания стать мастерицей по этой части у меня не наблюдалось! Однако мама настаивала, и уклониться было невозможно.
Тетя Евгения посоветовала мне: «Сначала выполняй то, что тебе не по душе. Свалил с плеч, и делай, что нравится, с двойным удовольствием!» Ох, как скучно было скрести кастрюли и чистить овощи!
Мама не сдавалась, она даже превратила эту учебу в игру «Кто быстрее?»
Для меня самым интересным было заниматься стряпней. Однажды я решила продемонстрировать свое искусство Марселю. Мама ушла навестить кого-то, нуждавшегося в помощи. Оставшись одна и ожидая прихода моего любимого брата, я надумала показать, как умею печь. Точно следуя рецепту: «столько-то масла, столько-то сахара», я истратила шесть яиц и напекла уйму сладкого печенья. Его аромат наполнил дом. Я испытала гордость, когда пришедший Марсель сказал: «Не сомневался, что этот чудесный запах доносится именно отсюда». Попробовав печенье, он добавил, что гордится своей маленькой сестрой, умеющей так вкусно печь. Печенья исчезли одно за другим.
Когда мама вернулась домой, их почти уже не осталось! После ухода Марселя мама, увидев мою растерянность, сказала: «Бедный юноша, наверное, он голодает». А немного позже она обнаружила, что я израсходовала весь месячный рацион: не осталось ни масла, ни яиц, ни сахара. Гордость моя сменилась унынием.
Но мама обняла меня и произнесла: — Не беспокойся, еду мы найдем. Марселю твое печенье понравилось, оно доставило ему радость. Знаешь, скоро начнется военный призыв. Марселя, конечно, тоже призовут, а он, как христианин, откажется участвовать в убийстве. Такой отказ означает смертный приговор.
Я знала, что первых христиан римляне бросали на растерзание львам и распинали, во времена инквизиции их сжигали на кострах и бесчеловечно пытали. Некоторые люди буквально в эту минуту погибали в немецких концентрационных лагерях. Неужели убьют и Марселя, моего брата? Это немыслимо! Убьют за то, что он откажется убивать! Эта мысль была слишком ужасна. Слезы полились по щекам. А может быть, его все-таки не призовут?
Только теперь я поняла, о чем Марсель в последнее время так подолгу говорил с мамой. Он жаловался, что плохо спит ночами, его мучают кошмары. Как-то раз он рассказал, что видел во сне, как бюст Гитлера взлетел и рухнул ему на голову, раздавив ее, а потом этот бюст заполнил собой всю комнату. Какой ужас! Я поняла, почему брата донимают ночные кошмары, почему мама посоветовала ему отвлекать себя от этих пагубных сновидений чтением Библии и обращением к Иегове в молитве перед сном и просыпаясь ночами. И все же, несмотря на свои страдания, Марсель внешне не изменился. Он по-прежнему шутил, смеялся и играл со мной.
Постепенно дурные сны оставили его.
Сила духа и самообладание Марселя Зуттера придали мне силы подготовиться к возможной разлуке с мамой. Мы с ним мечтали обратить землю в сад, исполненный мира. Марсель установил бы там чудесные фонари, и ночью, и днем освещающие мой сад и фонтаны. Я попросила его придумать особую систему, позволяющую держать коров в чистоте, — что-то вроде коридора с теплым душем, автоматическими щетками и горячим воздухом, защищающим от холода! Мы оба рисовали себе прекрасное будущее несмотря на то, что настоящее было весьма неопределенным. Марсель подарил мне сборник стихов, надписав его: «Надежда — величайшее из сокровищ. Когда человек теряет все, у него еще остается надежда!» Вера и любовь к Богу вселяла в нас обоих надежду на мессианское Царство. Мое сердце как бы прилепилось к его сердцу, я просто обожала его.
Мама была непоколебима, как скала в штормовом море. Ее улыбки, жизнерадостности, оптимизма, с которым она смотрела в будущее, было достаточно, чтобы внушить мне решимость отстаивать свои христианские убеждения. Мамины силы поддерживали не только меня, но и других. Всякий раз, когда мы с мамой кого-нибудь посещали, ее неизменный энтузиазм ободрял, поддерживал и заряжал энергией.
Как-то раз Мартина, бывшая служанка в одной еврейской семье, сказала, что ей меня жалко. «Мартина, — ответила мама, — не думай, что быть Свидетелем — это бремя. Это — честь. Мы можем доказывать, что Сатана — лжец. Он провозглашает, что ни один человек, подвергаясь испытаниям и давлению, не способен остаться верным. Какая честь для человека — хранить непорочность! Вспомни слова Иисуса о том, что нужно остаться верным до смерти».
Я стала присматриваться к пробуждающейся природе с горькими чувствами и некоторой надеждой, что весна запоздает. Как мне хотелось, чтобы листва не появлялась! Однако она появилась — молодая и зеленая, в обрамлении девственно белых цветов. Весна 1943 года была особенной — она наступала, а я все еще оставалась дома. Неужели я в безопасности?
Аромат сирени и пение птиц наполняли воздух — близилось лето. Альфред Кёль сообщил, что его клиенту все же пришлось вытащить на свет мое дело. На этом настояла полиция. Ему понадобится некоторое время, чтобы найти для меня учебное заведение. Этот человек пообещал сделать все возможное, однако его власть не была безграничной. Конечно, он попытается отсрочить мой отъезд.
Мой отъезд отсрочили, а вот отъезд Марселя — нет. Он получил повестку и пришел попрощаться с нами, — ему предстояло уезжать тем же вечером. Марсель в последний раз сидел в нашей розовой гостиной. Он выглядел спокойным. Сейчас ему первому из нас троих выпало предстать перед львом — голодным, разъяренным зверем. Марсель твердо решил, что будет жить по данному Иеговой закону любви: «Не убивай». Он никогда не станет убивать, не будет содействовать войне, даже в качестве гражданского служащего оружейного предприятия. Во имя этого он был готов пожертвовать жизнью, поскольку любил ближнего, как самого себя.
Мы горячо помолились, все трое. Трудно было толком даже различать друг друга из-за туманивших глаза слез, которые все из последних сил старались спрятать. Я не смогла сдержать рыданий. Марсель сказал: «Не беспокойся, Симон, когда-нибудь я все-таки построю придуманный тобой коровий душ». Через его теплое объятие я почувствовала всю силу чувств, которые он испытывал. Стройная фигура Марселя, его решительная поступь, когда он удалялся по улице, навсегда остались в моей памяти. Дойдя до угла, он обернулся. Мы понимали, что видим его в последний раз, последний — во всяком случае, до того времени, когда Богу будет угодно снова нас соединить.
Марселя забрали почти через два года после ареста папы. Стану ли я следующей жертвой? Мне показалось, что так и будет. Ареста мамы тоже было не избежать, но, может быть, сначала схватят меня? И, может быть, война закончится прежде, чем придут за мамой!
Погода стояла необычайно теплая. Милая мама решила, что я заслужила новое платье. У нее был кусок розовой шелковой ткани с разбросанными по ней изящными гроздьями сирени. Рисунок этой ткани много лет назад создал папа. После нескольких примерок мама сказала, что я расту прямо на глазах и скоро стану маленькой леди. Она решила, что, когда платье будет закончено, мне надо будет сфотографироваться в нем на память.
В назначенный день появилась тетя Евгения. Фотограф украсил все вокруг нас искусственными розами. Мне велено было сидеть на стуле, придерживаясь за сиденье левой рукой: «Чтобы были видны твои прекрасные перчатки». Я невероятно гордилась — перчатки связала тетя Евгения. Их тонкая вязка великолепно дополняла новое платье.
Единственное, чего мне не хватало, это пары туфелек, — нам не удалось получить достаточно купонов для их покупки. Время было военное, и даже на купоны можно было купить разве что деревянные башмаки. «А они ведь все равно не выглядят изящно!» — утешала меня мама.
Фотограф укрылся за деревянным ящиком, набросил на себя большой черный платок, оставив снаружи одну только поднятую над головой руку. Щелк. «На всякий случай, еще разок». Щелк. «А теперь как насчет семейного портрета?»
Перед съемкой фотограф поинтересовался, где мой папа. Он усадил маму за изящный столик, тетю поставил за ним, а меня справа от нее. И этот семейный портрет поверг меня в грусть. В нем так не хватало моего любимого отца! Я не могла весело улыбаться, как ни настаивал фотограф: «Ну, почему у вас такие похоронные лица!»
Наш класс должен был отправиться в молодежный лагерь после дня Пятидесятницы. В предшествующую ему пятницу в класс явился господин Эрлих. Госпожа Лоренц передала ему список учеников и собранные деньги. Господин Эрлих вышел. Фамилия Арнольд стояла в списке первой, поэтому он быстро обнаружил, что против нее никакой суммы не значится. Директор вернулся, лицо него было пепельно-белое.
— Арнольд! — рявкнул он. — Иди сюда! Полная недобрых предчувствий, я замерла перед классом.
— Почему ты не сдала деньги?
— У меня нет денег. Отца забрали. Мама не получает жалованья.
— Скажи матери, что деньги должны быть завтра, пусть берет их, где хочет. Если не заплатит, ее ждут серьезные неприятности!
Я давно решила держать маму в стороне от этой истории. Никто не сможет возложить на нее вину за мое самостоятельное решение.
На следующий день господин Эрлих ворвался в класс, размахивая списком учеников:
— Арнольд! Ко мне, немедленно ко мне!
Он стоял перед классом, пока я шла от последнего ряда.
— Где деньги? — выкрикнул он.
— У меня нет денег.
— Ха-ха! Твоя мать не заплатила? Ну, посмотрим!
— Моя мама ничего о вашем лагере не знает. Я сама приняла решение, что туда не поеду! Не хочу!
Он вцепился в мое ухо, прихватив заодно прядь волос, и проволок меня напоказ всему классу. Истерический голос его бросил учеников в дрожь. Хорошо, хоть Жинетт отсутствовала по болезни. Она тоже не желала больше произносить «Хайль Гитлер!», и возмущенный этим отец Жинетт поколотил ее. Но, по крайней мере, сегодня ей не пришлось выслушивать грязные ругательства, вырывавшиеся вместе с брызгами слюны изо рта господина Эрлиха.
Описывая вокруг меня круги, точно хищный зверь вокруг добычи, господин Эрлих вопил:
— Вы посмотрите на нее! Двенадцать лет, а она уже сама принимает решения. Вот какими растят своих детей Bibelforscher. Ха-ха! Она заявляет, что не станет ни о чем просить свою мать. Ха-ха! Ну, это мы еще посмотрим!
Госпожа Лоренц, страшно смущенная, опустив глаза, притворилась, что чем-то занята. А Эрлих продолжал кружить вокруг меня, как дикий зверь.
— В следующий вторник ты сядешь на поезд. Ха-ха! Или явишься в мой кабинет, слышишь? В мой кабинет! Если тебя не будет ни там, ни здесь, тобой займется полиция! Закон здесь я, а не ученики и не Bibelforscher, непокорная ты тварь, ты... ты...
Я знала, что в лагере меня ждало выполнение множества неприемлемых для меня ритуалов, коллективные мероприятия, проводимые молодежью, каждодневное салютование флагу и другим нацистским символам. Я думала, что мудрее будет один раз сказать «нет», чем подвергаться этим круглосуточным испытаниям. Однако теперь передо мной оказался жаждущий кровавой добычи Лев. Я испытывала страдания, словно уже находилась в огненной печи. Держать все в тайне от мамы было очень трудно, но я постепенно училась полагаться на помощь одного Бога.
***
В огороде Кёлей созрела первая клубника. Шелковистые бутоны превратились в светло-сиреневые ирисы. «Когда-нибудь, — подумала я, — надо будет нарисовать их». Однако сейчас мой дорогой наставник в живописи находился в лагере. Я так и не сумела заставить себя закончить акварель с тремя розами в вазе, убрав ее подальше с глаз. Спустя долгое время после ареста папы я дала картине название «Незаконченные розы». Сейчас у меня просто не было сил, чтобы взяться за кисть или карандаш.
Все мои мысли пропитала ярость и ненависть господина Эрлиха. Необходимость явиться к нему ужасала меня, однако я никому об этом не сказала. Марселя Зуттера и брата Гофера призвали на военную службу. Их отъезд был у всех на устах.
Живо обсуждался также вопрос, следует ли Адольфу Кёлю встречаться с немцем, проявившим большой интерес к изучению Библии. Наши тайные встречи происходили в доме Юлии Бергер. Сестра Юлии, Маргерит, работала официанткой в отеле «Сент-Луи», находившемся неподалеку от Базеля. У одного из клиентов Маргерит возникло множество вопросов по Библии. Адольф готов был встретиться с ним, однако мама считала, что Маргерит следует начать изучение самой. Маргерит хотела привести своего знакомого к Юлии, на место наших тайных встреч, но мама этому очень противилась: «Этот человек может оказаться волком в овечьей шкуре». И, в конце концов, Адольф с ней согласился.
Но я маму не понимала. Ведь она всегда твердила, что мы не вправе судить людей. Те, кто настроен против нас, могут в один прекрасный день измениться. А теперь лишь потому, что речь идет о немце, она не хочет предоставить ему этой возможности. Размышления о маминой непоследовательности отвлекли меня от своей проблемы, и я порадовалась, что сохранила ее в тайне.
Мы провели тихий вечер. Клубника Марии Кёль пошла на приготовление «Bircher Muesli», швейцарского блюда, в состав которого входят злаки, фрукты и молоко. Собака Кёлей радостно догрызала остатки куриных костей. Время от времени крестьяне, читавшие «Утешение» еще до того, как этот журнал запретили, бесплатно приносили нам немного продуктов, которые мы отправляли в посылках папе.
Сквозь полуприкрытые ставни пробивался лунный свет. Я свернулась калачиком в объятиях мамы и попросила ее еще раз рассказать историю о трех иудеях и огненной печи. Мама кончила ее полными воодушевления словами: «И в самой середине огня виден был некто четвертый...». Я заснула, надеясь, что и меня ожидает помощь свыше.
— Ты не можешь шевелиться немного быстрее? Какая ты утром копуша. Наверное, еще не проснулась. Смотри, какое на улице веселое солнце... Дочь, поторопись, не то опоздаешь в школу!
Опоздаешь в школу... Да какая мне, на самом-то деле, разница? Идя по улице, я ощущала на себе мамин взгляд. Она стояла на балконе, покачивая головой. Маму удивляло, что я еле-еле иду. Я ускорила шаг, — по крайней мере, пока мама могла меня видеть. А скрывшись с ее глаз, шла еще медленнее. Но услышав голоса девочек, заторопилась.
Все мои одноклассники ожидали поезда, который должен был отвезти их в молодежный лагерь. Мне пришлось идти вдоль платформы. Раздались голоса:
— Не дури... поедем с нами.
— Он тебя живьем сожрет!
— Дура, мы будем играть, веселиться, а ты отправишься в ад!
Нужно как можно скорее убраться отсюда. Слова моих одноклассниц словно хлестали меня по лицу. Я побежала, задыхаясь, по Рейнской улице. Время уже не имело значения, школа была совсем рядом. Я немного отвлеклась, проходя мимо магазинных витрин. По канавам бежала вода, наделяя их сходством с узкими каналами, промытыми в лугах Бергенбаха. Вода казалась точно такой же, как там, однако, чтобы увидеть отражение луговых цветов, мне пришлось напрячь воображение. Тут на церковных часах я увидела, что опаздываю уже на двадцать минут! Меня охватило отчаяние.
Добравшись до школы, я механически поднялась на второй этаж. Мною владела в этот момент привычка к подчинению — послушание голосу обученной совести и приказам господина Эрлиха. Но когда я увидела на двери кабинета его имя, меня затрясло. Я тихонько постучала. И, сделав над собой огромное усилие, постучала громче.
— Войдите!
Он что-то писал, и я осталась стоять в дверях. Я почувствовала себя такой крошечной, такой беззащитной и одинокой. Эти секунды обратились для меня в вечность. Я не смела приблизиться к директору школы и, окаменев, стояла в дверях его кабинета.
Наконец, он поднял голову. Он явно не ожидал увидеть меня. Лицо директора исказилось. Рука его зашарила по столу в поисках хлыста, но ничего не нашла. Ярость ослепила его — хлыст лежал прямо перед ним.
Внезапно он вскочил и схватил меня за руку, потащил в класс, где учились десятилетние дети, и усадил за первую парту.
— А ну-ка! Встать-сесть, встать-сесть, — приказал этот монстр классу.
— Руки на голову! Встать-сесть, встать-сесть, — с дьявольским наслаждением вопил он. С выражением злобной радости на лице, ткнув в меня пальцем, директор объявил детям:
— Это из-за нее!
Бедные дети, им пришлось целый час страдать из-за меня, пока, наконец, господин Эрлих не успокоился.
На столе дожидалась его внимания стопка тетрадей. Он подзывал к столу детей, открывал соответствующую тетрадку и высказывал замечания. Независимо от того, хорошо или плохо было выполнено домашнее задание, он бил ребенка по щекам тетрадкой, потом швырял ее в середину класса и рычал: «Это она виновата!»
Каждый из сорока детей с горящими щеками поднимал с пола свою тетрадь. Некоторые тетрадки были надорваны. Меня терзала тревога, в животе жгло, я в страхе ждала минуты, когда мне придется остаться один на один с четырьмя десятками рассерженных детей.
Однако утро еще не закончилось. Директор приказал всему классу встать. Во время исполнения государственного гимна «Deutschland über alles» и нацистских песен вроде «Horst Wessel Lied» каждому полагалось поднимать перед собой распрямленную руку. Господин Эрлих рыскал по классу, лупя линейкой по тем рукам, которые начинали слабеть и опускаться. Я, несмотря на такого рода физические напоминания, руки не подняла*. Весь класс был охвачен ужасом.
*В сентябре 1993 года рассказ о Симон появился в журнале «Awake!» — «Пробудитесь!», издаваемом Обществом Сторожевой Башни. Вскоре после этого она получила неподписанное письмо от женщины, учившейся в одном с ней классе и помнившей побои, которыми господин Эрлих осыпал Симон за отказ салютовать.Директор заявил: «Ты не покинешь класса, пока не перепишешь слова каждой песни по десять раз!» Время шло. После пережитого дети норовили как можно быстрее удрать. Я осталась одна, и, в конце концов, директор разрешил уйти и мне. Я медленно спустилась по лестнице, со страхом ожидая встречи со ждущими меня снаружи детьми. Господин Эрлих открыл окно своего кабинета, дабы полюбоваться тем, что они сделают со мной. Безмолвная и испуганная, я стояла перед ними. Ребята молча глядели на меня. Вдруг раздался чей-то голос: «Не уступай этой свинье!» И все стали повторять: «Не уступай, не уступай!» Окно наверху захлопнулось. Я была потрясена!
Неожиданный конец этой истории стал для моей израненной души бальзамом. Дорога домой показалась такой долгой, что я готова была лететь, чтобы теперь поделиться с мамой своей тайной. О скольком мне хотелось ей рассказать. Когда мама выслушала меня, глаза ее засветились. Самостоятельно принять решение, не отступить от него — даже несмотря на последствия, — все это уверило маму, что моя любовь к Богу продолжает расти. К тому же она знала, что я в своих коротких молитвах всегда повторяю одну простую просьбу: «Помоги мне сохранить веру. Я еще такая слабая и маленькая».
Однако мама заметила, что во мне крепнет ненависть к моему гонителю.
— Будь с господином Эрлихом повежливей, Симон, не считай его зверем. Он может прочесть это в твоих глазах, они слишком красноречивы, и тебе будет только хуже. Кроме того, это не по-христиански. Христиане не отвечают злом на зло. Будь внимательна, скромна и не следуй примеру своих одноклассников. На их непослушание влияет политика французы против немцев. Для нас же все люди равны. Не поддавайся злым чувствам!
Увидеть в господине Эрлихе человека мне было трудно. Однако я старалась пересилить себя и со временем поняла, что мамин совет помог.
Моя жизнь в классе господина Эрлиха вошла в спокойное русло. Интересно, сколько это продлится? Я появлялась в школе в самую последнюю минуту, на переменах старалась ни с кем не разговаривать, а когда уроки заканчивались, как можно скорее уходила. Я хотела, чтобы всем было ясно, что я вовсе не собираюсь вставать во главе школьного бунта, каким бы оправданным он ни был.
В школе во всем следовала мудрому завету мамы: «Научись смотреть сквозь людей, не глядя на их лица». Со временем я в этом преуспела — господин Эрлих обратился для меня в невидимку! И все же особой радости это не доставляло. Впрочем, избавление уже близилось. Мой класс вот-вот должен был вернуться из лагеря. Я покину класс господина Эрлиха. Какое облегчение!
По пятницам у воспитанников Эрлиха были уроки физкультуры. Поскольку я из другого класса, мне спортивного костюма не полагалось. Я обратилась по этому поводу к преподавательнице. На мне была блузка без рукавов, с глубоким вырезом, отчего в обществе маленьких детей я чувствовала себя неудобно. Учительница пошла к господину Эрлиху, чтобы выяснить, как со мной поступить. Тот, громко топая, пересек школьный двор.
— Кто бы мог подумать, — подойдя ко мне, презрительно произнес он. — Bibelforscher волнуют соображения нравственности!
В глазах директора я увидела застывшее выражение, как у бабушкиной кошки, когда та видела мышь, — и поняла, что снова стою перед зверем.
— Отправляйся во двор, где свалены собранные учениками отходы. Будешь сортировать их по контейнерам — бумагу, консервные банки, кости — все отдельно!
Войдя под крышу двора, я прислонилась к стене. Я плохо себя чувствовала. В висках стучало. Надо мной возвышались пустые контейнеры. Спустя некоторое время явился господин Эрлих — посмотреть, как продвигается дело.
— Почему не работаешь?
— У меня очень болит голова.
Он поверил мне, и я была благодарна за это. На следующий день, мой последний день в этом классе, снова был урок физкультуры, и меня снова отправили на свалку.
В огромную кучу были свалены вперемешку железный лом, смрадные, покрытые червями кости — на некоторых даже остатки гнилого мяса, — рваная одежда, консервные банки и бумага. Стоявшие вблизи пустые контейнеры ожидали, когда я их наполню. Я встала с подветренной стороны, чтобы не вдыхать кошмарную вонь, от которой к горлу поднималась тошнота. Прошло два часа. Господин Эрлих не появился. С моего места хорошо был виден весь школьный двор и церковные часы над его деревьями. Еще пять минут, и я смогу выбраться из этой зловонной западни.
Я размечталась, — а вдруг мне удастся уехать в Бергенбах? Скоро сенокос. И хоть бабушка ворчит и придирается, сердце у нее доброе. К тому же в Бергенбахе можно спрятаться и переждать, пока она не выпустит пар. Бродить среди скал, ловить бабочек, собирать дикую землянику, блаженно вдыхать аромат хвои и вслушиваться в журчание ручья, — неужели все эти мечты вскоре станут реальностью? Еще несколько дней, и учебный год завершится.
Неведомо откуда появившиеся длинные ледяные пальцы стиснули мою шею и пригнули голову, прогнав все мечты. Передо мной возвышалась жуткая фигура. Это был не человек. Это было животное в облике человека.
— Попробуй только сказать, что у тебя болит голова! — прорычало оно.
До самого этого момента голова у меня не болела, но теперь, при виде сатанинской физиономии директора, голова моя готова была лопнуть. Я одеревенела. Прозвенел звонок, — я его не услышала. Из школы вышли дети, — я их не увидела. Налитые злобой глаза директора говорили, что на сей раз мне от него не уйти. Я была в его власти.
— Почему ты не разобрала отходы?..
— Я не стану работать на войну.
— Тупая тварь, какое отношение имеют к войне бумага и кости?
— Если я отберу бумагу и кости, останется железо, а из него делают оружие, — пролепетала я. — Я не хочу помогать войне!
— Вы только послушайте эту безмозглую дрянь! — директор заорал так, что, казалось, здание школы содрогнулось. — Разве ты с классом на картофельных полях не обирала жуков? Мне докладывали, что ты была среди самых быстрых и остроглазых. То, что ты делала, помогало выращивать картошку. А ведь ее съедали солдаты — вот тебе и участие в войне!
— Но за это отвечала не я. Ответственность лежала не на мне и не на картошке, а на других людях.
— Я приказываю, — прогремел он, — немедленно выполнить порученную тебе работу.
На меня хлынул целый душ летевшей из его рта слюны.
Внутри у меня все дрожало. Холодные жесткие пальцы директора толкнули меня вперед, заставив сделать несколько шагов. Я стояла, согнувшись, и повторяла: «Не могу, не могу».
Он замахнулся и с силой ударил меня по шее — совсем, как дедушка, когда убивал кролика.
Очнувшись, я первым делом увидела червей и гнилые кости. Спустя миг, поняла, что меня окружают дети. Ужас стоял в их глазах. Эрлиха не было. Дети помогли мне подняться с груды вонючих отбросов, две девочки, поддерживая, проводили меня до дома. Встревоженная мама ждала меня, стоя на балконе.
В эту же субботу, поздним вечером, у меня началось сильное кровотечение. Мама отвела меня к доктору Бауману. Доктор сказал, что я стала девушкой. Однако жестокость господина Эрлиха обратила это событие в травму. Мой организм ответил на нее сильной психической и физиологической реакцией. Доктор выписал мне справку об освобождении от занятий на неделю. Мама отнесла ее в школу. Благодаря ласке и внимательному уходу мамы, а также ее медицинским знаниям, боль и кровотечение стихли. Мама старалась свести последствия случившегося к минимуму, однако было видно, что это далось не легко — даже ее матовое лицо потускнело.
Я была счастлива, — провести несколько дней с мамой, наслаждаясь покоем и уютом нашего дома. Всю субботу у нас пробыла тетя Евгения, которая поздравила меня с тем, что я стала взрослой. Наша розовая гостиная казалась мне мирным островком среди бушующего моря. Как хорошо чувствовать, что ты в безопасности! Почти целую неделю я пробуду с мамой. Большего я не желала.
В понедельник после полудня к нам пришел полицейский и принес конверт с извещением, которое гласило: «Врачебная справка признана недействительной». Далее говорилось, что на следующий день я обязана явиться в школу. А если не явлюсь, то мама заплатит по триста марок за каждый пропущенный мною день, начиная с понедельника! Взять такие деньги нам было неоткуда.
Мама в тот же день пошла в полицию и оттуда к доктору Бауману. Не впустив ее в дом, он объяснил, что утром к нему приходили гестаповцы с предостережением, что если он дальше будет помогать этим вредителям, Bibelforscher, то сам окажется в концентрационном лагере. Доктор Бауман умолял маму обращаться за медицинской помощью к другому врачу.
На следующей нашей тайной встрече мы сидели за круглым столиком в тени винограда и ждали, пока Мария «выпечет» свежий хлеб из старого. Она брызгала засохший хлеб водой, а потом ставила его в духовку. Хлеб получался хрустящим, его аромат распространялся далеко за пределы кухни. Играть мне больше не хотелось, в конце концов, я же теперь взрослая. А взрослые обсуждали последние новости. Тысячи Свидетелей оказались в заключении. Салер, Доссман, Ленц и папа были в Дахау. Многие уже погибли, и среди них, в том же Дахау, мой любимый сосед, «дедушка» Франц Губер. Рассказывали, что офицер СС, указав Губеру на трубу крематория, сказал: «Идиот, ты выйдешь из лагеря этим путем». А Губер на это ответил: «Для меня это почетный путь».
Все происходящее говорило о том, что этой весной наше мюлузское собрание окажется в логове льва. Но никто, никто не утратил решимости хранить верность. Дьявол выслеживает свою добычу и нападает, подобно рычащему льву. «Всякий, кто носит имя Иеговы, становится мишенью Сатаны, — сказал Адольф. — Но для нас имя Иеговы — крепкая башня».
Мы все решили, что никто и ничто не сможет отлучить нас от любви Бога. И в ближайшее время нашей любви предстояло выдержать еще более тяжелые испытания.
Арестовали официантку Маргерит Рей. Мама была права! Человек, который просил Маргерит, чтобы она привела его на наши тайные встречи, оказался гестаповцем. Маргерит строго следовала совету Адольфа (на самом деле маминому). В конце концов, терпение его лопнуло, он отвернул лацкан своего пиджака, показав Маргерит свой значок, и арестовал ее!
На следующий день зять Маргерит, господин Виттман, появился в больнице, где приходила в себя после случившегося выкидыша его жена Элен. Его сопровождали двое. Виттман, указав на Элен, произнес: «Она — тоже Свидетель Иеговы!» И Элен отправили из больницы в тюремную камеру. Двух ее маленьких детей, Роланда и Ивонн, взяла к себе их тетя Жюли.
Жюли очень тяжело переживала случившееся. А мама всегда советовала изучающим Библию в минуту отчаяния читать Псалтырь. Жюли тоже вызвали в гестапо. Она пришла туда с чемоданом, уже готовая к аресту. Гестаповцы спросили у нее, что она читает. Когда Жюли ответила: «Псалтырь», — они рассмеялись. Псалмы представлялись им «старушечьим» чтением. Они отпустили ее, решив, что никакой опасности для государства она не представляет. Жюли в парикмахерской Адольфа рассказывала об этом и никак не могла взять в толк, почему гестаповцы не поняли, что она принадлежит к Свидетелям Иеговы.
Как и всегда, вечер, проведенный в образцовом огородике Адольфа, принес нам мир и покой. Добираться сюда нам приходилось пешком, потому что наши велосипеды остались без шин, а в карманах было пусто. Дорога отнимала целый час. Сначала мы спускались с холма, потом переходили через Рейн-Ронский канал и реку Иль, а после пересекали заросшее цветущими ирисами болотце. Цветы эти напоминали мне кактусы.
Солнце уже садилось, золотя лучами дома и деревья. Эти переходы, приводившие нас то к изучавшим Библию людям, то в садик Кёлей, еще сильнее сблизили меня и маму в те долгие месяцы, которые мы провели без папы. Теперь она была для меня не просто матерью, а чем-то большим, — мама стала моей подругой, самой лучшей из подруг.
Она знала обо мне все — мои чувства, успехи и неудачи. Знала, какие страдания причиняет мне отсутствие папы, как я привязалась к Марселю, как мучаюсь от того, что и его больше нет с нами. Ей удавалось искоренять во мне дух мстительности. Неизменная веселость мамы помогала во всем находить положительную сторону. Она всегда поддерживала авторитет папы, ставила его в пример. И при этом доверяла мне, полагалась на меня, делилась своими секретами и чувствами.
В тот вечер мы с ней наслаждались прохладным ветерком, стрекозами, чьи прозрачные крылья ловили лучи солнца. Но в самой глубине моей души происходило что-то странное. Примерно такое же чувство владело мной восемь месяцев назад, когда я бежала из Mittelschule домой, прижимая к груди документы! Однако теперь мне казалось, что оно стало еще сильнее. Мама любила повторять слова апостола Павла: «Мы стали театральным зрелищем для мира, и для ангелов, и для людей». Я уловила смысл огромного преимущества, данного всем нам — даже мне, еще маленькой, но уже играющей свою роль в этом спектакле. И чувствовала, как моя решимость любить Бога и служить ему разрастается, точно ревущее пламя.
Мне приснились небеса, и утром во вторник я пробудилась, готовая к любым испытаниям, даже к встрече с господином Эрлихом... однако у меня опять начались кровотечение и боли. Но я сочла, что маме говорить об этом не следует. Разве она не сказала, что причина всему — тяжелые переживания, а вовсе не болезнь. Беспокоиться не о чем, к тому же мы просто не можем заплатить триста марок за еще один пропущенный мной школьный день!
Мне не терпелось увидеть Мадлен, Бланш и Андре, рассказать им о том, что я пережила в классе господина Эрлиха. Я уселась за парту. Жинетт по-прежнему отсутствовала. Три моих подруги ко мне не подошли. Что-то странное ощущалось в классе, да и госпожа Лоренц меня словно не видела. Я чувствовала себя изолированной. Во время перемены играть со мной снова никто не захотел, тем более что всякий раз, как мимо проходил кто-то из учителей, я старалась спрятаться за дерево. Однако и это не помогло мне уклониться от дьявольских глаз господин Эрлиха, от его удовлетворенной ухмылки. Все опять относились ко мне с пренебрежением. И я стала искать прибежища в мечтах и надеждах: Бергенбах, приволье, живая природа. Там я смогу бегать, перепрыгивая через камни и борозды пашни. Скоро все это обратится в реальность — дедушке с бабушкой нужна моя помощь.