Белый покров, превративший парк в сказочную страну, теперь таял. Взглянуть на него мне удавалось только мельком — по утрам — и так всю зиму. Я ощущала ее холодное дыхание, застилая постель перед открытым окном. Я так скучала по игре в снежки с папой, по катанию на санках при луне, по следам на свежем снегу. Все эти радости остались лишь в воспоминаниях. Дни проходили в однообразных трудах, в классных занятиях, а снег обратился в источник добавочной работы. Даже самым маленьким воспитанницам не дано было вкусить веселья зимних игр. Снег вызывал тоску по дому, и я радовалась тому, что он сходит.
Висевший в классе календарь напомнил о том, что близится первое весеннее полнолуние. Сколько раз папа поручал мне высчитать, на какой день придется 14 нисана, день Пасхи в Египте, день Воспоминания о смерти Иисуса и его искупительной жертве. Я осталась после общей вечерней молитвы, дождалась, когда все девочки пожелают фрейлейн Ледерле доброй ночи и попросила у нее разрешения пойти в класс почитать Библию — ведь близится Пасха. Разрешение она дала, однако сказала, что, закончив чтение, я должна буду зайти к ней и пожелать ей спокойной ночи.
Я провела чудесный вечер, читая об Исходе, сопоставляя прочитанное с рассказами Евангелий о смерти Иисуса, тихонько напевая песни и молясь. Я была одна. Но моя скромная благодарственная молитва возносилась к Богу вместе с молитвами других христианских братьев и сестер со всего мира. Уже наступила ночь, ярко светила луна. Я вернула огромную лютеранскую Библию на полку школьной библиотеки и пошла пожелать фрейлейн Ледерле спокойной ночи. Подходя к ее кабинету, услышала сердитый вопрос фрейлейн Мессингер: «Почему она до сих пор не спит?»
На следующее утро мне пришлось столкнуться с разъяренной львицей, которая расхаживала взад-вперед вокруг меня, вопя: «Ты — подлая маленькая мятежница! Ты бесстыдно обманула нас, устроила в нашем доме еврейский праздник!»
Такого больше не случится, уж об этом она позаботится, хоть у нее и нет настоящей власти. Она норовила раздуть громкий скандал, однако меня это не волновало. Я знала, что поступила правильно, хоть фрейлейн Мессингер и орала на меня, носясь весь день по школе так, точно платье ее охватил огонь.
Выпадали и хорошие дни. Однажды меня вдруг вызвали из класса. Ко мне приехала нежданная гостья. За покрытым кружевной скатертью столом сидела — там же, где сидела когда-то мама, — тетя Евгения! Мы провели в этой комнате целый час, хотя и под присмотром фрейлейн Мессингер. Я услышала новости о Бергенбахе, получила письма от родителей, посылку для меня, четыре свертка с подарками для надзирательниц, а затем нам пришлось проститься.
Этот час поднял мой дух чуть ли не до самых небес. Но потом настроение упало на дно глубочайшей пропасти и оставалось там не один час, но многие дни. Приезд тети снова разбередил мои раны. Я вдруг поняла, какую огромную часть моей жизни уничтожил режим нацистов, и пожелала, чтобы тетя и вовсе не приезжала! Вместо того, чтобы смотреть вперед, мне пришлось оглянуться назад, на прошлое. Я ходила, понурив голову. Занималась ли я штопкой или лежала в постели, мысли об утратах и сердечная горечь не покидали меня. Тетин подарок у меня отобрали — ничего лишнего иметь не позволялось. Список чудесных вещей и счастливых дней, которых я лишилась, становился все более длинным!
Впрочем, сердечная рана моя начала понемногу затягиваться, хотя и не сразу. Я старалась сосредоточиться на радости, которая наполняла меня всякий раз, как мне удавалось выстоять перед лицом льва. И храбрость снова вернулась. Я ощущала ее в самой глубине души, хоть лицо мое и казалось печальным и усталым!
Папа написал: «Радость дает уверенность». Как он был прав!
Едва я оправилась после первого посещения тети, как она написала мне, что скоро приедет вновь. Меня одолели опасения. Фрейлейн Мессингер спросила: «Ты рада, что у тебя опять будет гостья?» Я ответила слабым «да».
И снова тетя привезла четыре свертка с подарками. Я считала, что она перестаралась, — никто из наших надзирательниц подарков не заслуживал, разве что Анна, хранившая полный нейтралитет. Однако, к моему великому удивлению фрейлейн Мессингер сказала, что я могу с тетей пообедать в столовой, расположенной в нескольких минутах ходьбы. Из-за военного времени там подавали только картофельный салат и вареные сосиски. Тетя сказала, что в них больше муки, чем мяса, но мне они показались наивкуснейшими. И, в конце концов, пришлось признаться тете, что продукты, которые она мне привозила, я получала лишь взамен обычной нашей еды, а нижнее белье фрейлейн Ледерле отобрала, сказав, что мне оно ни к чему.
Тетя заставила меня съесть как можно больше печенья и булочек, а сама тем временем делилась новостями. Здесь, в столовой, и стены могли иметь уши. Тетя говорила так, словно писала кому-то в тюрьму, прибегая к зашифрованным словам. «Друзья по работе в саду» (сад Адольфа Кёля был местом тайных встреч Свидетелей Иеговы) продолжали прогулки по Вогезам (Вогезские горы, где мы встречались с курьером Цингле и получали от него подпольную литературу). Особенно нравились им маленькие озера.
У себя дома они по-прежнему проявляют гостеприимство (у Кёлей проходят встречи). Тетушка продолжала печь свои особые печенья, а друзья сообщают «последние новости» папе «на фронт» (тетя Евгения прятала выдержки из журналов в печеньях, а Адольф Кёль продолжал передавать папе их в лагерь). Пока папе удавалось получать все посылки, а с ними и витамины. Жозефина Лаклеф с дочерью отправились к Роуз Гассман в санаторий (арестованы и отправлены в лагерь Ширмек). Маргерит Громест уехала, а следом за ней и Матильда Хопп. Друзья моих родителей продолжали возделывать виноградник, заменяя тех, кто заболел, однако Аман (гестапо; в библейском рассказе об Эсфири, Аман — это злодей, задумавший погубить всех живших в Персии евреев) все еще трудится не покладая рук. Один из его слуг посетил Марселя Графа и отобрал у него радиоприемник (гестапо конфисковало приемник Графа — слушать зарубежное вещание было запрещено, — однако сам Граф разоблачения избежал). Граф не возражал — слушать французскую или английскую пропаганду занятие опасное. Чтобы узнать всю правду о том, как идет война, лучше слушать немецкое радио. Дяде Жанетт пришлось уйти с фабрики. Он всегда отличался от других, да и в Volkssturm вступать не захотел. Так что теперь работы у него нет. В Германии работать обязаны все, оставаться безработным никому не позволено. Поскольку он не желал работать на войну, его определили в лагерь. И тетя добавила: «Там-то его научат работать».
На слух склонных к подозрительности завсегдатаев столовой все это выглядело как обычный разговор, происходящий прямо на глазах у Адольфа Гитлера, портрет которого висел над нами. Они наверняка пытались понять, кто мы такие, — женщина с эльзасским акцентом и ребенок, причем явно не ее! Могло ли им прийти в голову, что я из «Вессенберга»? Люди, сидевшие за соседним столиком, тете доверия не внушали. И она продолжала передавать мне новости на условном языке.
Родители и сестра Марселя Зуттера очень горды за него. Общественность (собрание) старается утешить их после понесенной утраты. Их сын был героем, человеком редкостной храбрости. Когда Марсель покинул дом (когда его арестовали), Гофер также хотел последовать его примеру, однако поддался слабости и, в конце концов, дезертировал.
А Марсель Зуттер лежал в госпитале со скарлатиной (перед тем как его отправили в тюрьму Торгау в Северной Германии). Оттуда он написал своему другу немало ободряющих писем. Гофер вернулся в ряды «бойцов», разделив с ними честь, и теперь у нас уже три героя. Арцты возвратились в Мюлуз, но тетя с ними, разумеется, не встречается. (О них я уже знала, — фрейлейн Мессингер сообщила мне эту новость, как и новость о Марселе Зуттере. Она поставила их мне в пример — умные люди, снова вернувшиеся к нормальной жизни).
От папы новостей не было, мама прислала лишь несколько строк, однако письмо ее тетя мне показать не могла, на нем крупными буквами значилось название концентрационного лагеря. Слишком много чужих глаз вокруг! Было пора возвращаться, и на меня вновь навалилась тоска. Я с трудом сдерживала слезы. Шагая по Schwedenschanze к «Вессенбергу», я была охвачена тем же гнетущим ощущением, что и девять месяцев назад, когда мама привезла меня сюда. Я увидела покрывающий стены, поднимающийся к окну моей спальни дикий виноград и почувствовала, как отчаяние прокрадывается в сердце. Я замедлила шаги и шла теперь, едва волоча ноги. Тетя пыталась подбодрить меня. Она что-то говорила. Я не слышала слов. Я не могла открыть рта, мне нужно было бороться со слезами. Тетя собиралась вернуться к Кёлям, навестить Бергенбах, а мне придется остаться одной в этом не знающем жалости доме. От одной мысли сжималось сердце.
Мы уже подошли к большой парадной двери, которой предстояло вновь захлопнуться, обратив меня в узницу. Мне хотелось бежать от холодного, лишенного красок дома с его безмолвными обитателями и суровыми правилами. Почему я не могу просто удрать, как делала, когда у бабушки случались вспышки дурного настроения?
Тетя подергала за веревку колокола. Фрейлейн Ледерле открыла скрипучую дверь, попросила тетю зайти, а меня быстро отправила переодеваться. Ко мне снова вернулись воспоминания о страшном, происшедшем девять месяцев назад расставании с мамой. Смогу ли я попрощаться с тетей? Отдадут ли мне привезенный ею подарок или снова конфискуют? Горе перехватывало горло, было трудно глотать. Тетя, сама того не желая, снова разбередила раны, которые я старалась никому не показывать. Она принесла мне робкий лучик солнца, но затем ей пришлось уйти от меня, несмотря на холодный апрельский дождь. Ее посещение совсем дезориентировало меня. Только работа, тяжелая работа и позволяла мне справиться с поселившейся в душе пустотой. Но разве тетя не пообещала в мае приехать снова?
Стояло по-весеннему солнечное воскресное утро. Фрейлейн Мессингер пребывала в необычайном возбуждении. Никогда еще не видела я у нее такого сияющего лица, — принимая третий сверток с подарком, она извивалась от удовольствия чуть ли не всем телом. Не эти ли подарки и стали причиной ее необычайного добродушия? Она позволила мне провести с тетей весь день. Нужно было побыстрее приготовиться к уходу из дома. Чтобы поспеть на ближайший катер, следовало торопиться! Пока я переодевалась, до меня, наконец, дошло, что щедрость фрейлейн Мессингер была ответом на щедрость тети и Мартины, готовивших эти подарки.
Мне следовало изменить свое мышление, приняв совет родителей: «Нужно всегда относиться по-доброму ко всем людям, пусть они знают, что мы не отвечаем злом на зло». А ведь помимо этого христианского долга существовала еще и пословица: «Как аукнется, так и откликнется». Теперь я поняла сказанное мамой о позиции Мартины. Эта женщина честно служила нацистским ворам, стараясь защитить собственность своих еврейских хозяев, в особенности их мебель. В ее положении ничего приятного не было, однако она решила, что долг христианки требует самопожертвования. Прояви она какую-либо враждебность, ее бы тут же уволили. На карту была поставлена собственность целой семьи.
И новые хозяева, немцы, вознаградили ее за добросовестность. Она получала от них все, что ей требовалось. Мало того, временами они делали Мартине небольшие, но ценные по военному времени подарки — нитки, иглы, булавки, резинки, хлопковую и шерстяную пряжу, перчатки, чулки, одеколон, мыло. В магазинах ничего такого не было и в помине. Вот из этих вещей она и составляла свертки для моих надзирательниц. Я заглянула в один из них, уже открытый. Пара шелковых чулок! Не заставит ли меня Мессингер чинить их, как прежде?
За верфью на росших перед Ратушей деревьях уже появились нежные зеленые листья. Наступила весна, я была свободна. Свободна, как чайки, — я могла разговаривать, петь, смеяться, бегать. Однако я тихо поднялась с тетей на борт катера. Мы смешались с пассажирами, по преимуществу женщинами, детьми и несколькими нагруженными багажом стариками. Туристов больше не было — только жители, которым требовалось попасть на другой берег.
Ничто не изменилось. Запах Боденского озера, которое я не видела почти уже год, словно перевел мои внутренние часы на последний проведенный с мамой день. Да и стоявшая на палубе тетя выглядела совсем как мама, они были очень похожи, отличались только глазами. Мамины были голубые, а тетины походили на глаза ее отца-итальянца. Небо казалось почти таким же, как прежде; озеро уходило за горизонт. Катер скользил по спокойной воде в сторону Меерсбурга. И как в прошлый раз, нас приветствовали утки, лебеди и чайки.
Когда мы приблизились к гавани, я бурлила от волнения. Какое сказочное счастье — показать тете места, где мы с мамой провели последние наши совместные часы. Поднимаясь к отбрасываемой замком тени, мы миновали маленькую гостиницу. Я будто еще чувствовала мамин поцелуй на ночь. Мы прошли через городские ворота и стали подниматься к винограднику.
— Тетя, мы с мамой сидели здесь, где никто нас не мог увидеть. Да — вот здесь мы с ней опустились на колени и помолились.
Тетя сняла пальто, открыла сумку и расстелила скатерть для пикника. Однако, прежде чем приступить к еде, нам нужно было еще прочитать кое-что. С каким удовольствием читала я вместе с тетей укреплявшие мою веру письма родителей, как эти письма воодушевляли меня! Тетя привезла и еще одну драгоценность: перепечатанный на машинке экземпляр «Сторожевой Башни» в немецком переводе. В полдень горячее солнце загнало нас в тень дерева, там мы и позавтракали — восхитительными тетиными булочками с вареньем и просто божественным шоколадным напитком.
Солнце снова добралось до нас, и прежде чем раскрыть второй номер «Сторожевой Башни», нам пришлось передвинуться. Мысленно я вернулась в счастливое детство. Как будто наяву я видела наши собрания, друзей, слышала их голоса и смех, ощущала теплоту, нежную привязанность и поддержку. Всего одна машинописная страница пробудила во мне воспоминания о подпольной работе, о брате Графе, о Штернзее, о Кёле с его садом. Все это вновь вернулось ко мне.
Мне пришлось провести без Библии уже много недель. Оставалось лишь воскрешать хранившиеся в памяти библейские рассказы мамы. Теперь у меня в руках был новый источник духовной пищи — «Сторожевая Башня».
Мы сидели в тени холма (молодые виноградные лозы почти не укрывали от солнца) на тетином длинном пальто. Под нами расстилалось серебристое озеро, за ним возвышалась покрытая снегом вершина Сентис — все тот же мирный вид, который я делила с мамой. Я снова слышала ее молитву, эхо наших песен о воскресении возвращалось ко мне, утешая сердце. Радость, наполнившая его, была верным свидетельством того, что на мне покоится рука Иеговы.
Тени удлинялись, воздух остывал, мы спустились с холма. Я вдруг сообразила, что от меня могут потребовать сочинения о проведенном здесь времени, — о чем же я напишу? Как правило, следовало написать страниц восемь-десять — с рисунками. Если сочинение окажется короче, могут возникнуть вопросы.
— Давай быстренько осмотрим замок, — предложила тетя, однако было уже слишком поздно, двери замка заперли. Единственное, что нам удалось найти, это набор из десяти сложенных «гармошкой» открыток. Последний взгляд на купающийся в золотом свете вечернего солнца Меерсбург, и наш катер тронулся в путь, оставляя белую пену на теперь уже темно-зеленой воде. За полчаса как следует изучить десять открыток, которые тетя собиралась увезти в Мюлуз, было нелегко. Однако я нашла на них многое, о чем можно будет написать...если потребуется.
Тетя пообещала вернуться с новым номером «Сторожевой Башни», и на сердце у меня полегчало. Поездки ее оплачивали Кёли, поскольку у самой тети денег было не много. Она работала служанкой и позволить себе покупку билета на поезд не могла. Большая дверь вновь затворилась за мной, но лишь ненадолго, думала я. Поездка в Меерсбург укрепила во мне решимость и уверенность в себе. Фрейлейн Мессингер подарила мне счастливейший день и лучшего подарка сделать не могла. Вот только в этом ли состояло ее истинное намерение?
— Мария, вчера ты была на прогулке. Опиши этот день.
Я написала целых 12 страниц об озере, его фаунe, тётиных булочках, описала в подробностях замок... однако о винограднике не упомянула ни словом!
Для нас, шести старших девочек, весна означала, что дни становятся длиннее, а тяжелой работы — больше. Весенняя уборка подразумевала стирку всего постельного белья, которым воспитанницы пользовались в течение зимы. Стирать эту плотную ткань вручную оказалось совсем не легко. Даже напрягая все силы, мы едва-едва выжимали из нее воду своими маленькими ладошками. Двум девочкам приходилось браться за концы простыни и выкручивать ее. Каждую простыню, прежде чем она отправлялась на сушку, проверяла одна из наших начальниц. Этой тяжелой работы нам хватило на неделю, а ведь она сопровождалась еще и штопкой, и глажкой. Впрочем, спать на чистых белых простынях, как и заменить поношенные и посеревшие ночные чепцы на свежие, было очень приятно.
Наступил также и день ежегодного мытья головы. Мы расплетали косы младших девочек и отмывали их неподатливые, жирные волосы. И девочки словно преображались. У многих были прекрасные, блестящие, шелковистые светлые волосы, которые вились от теплого воздуха, пока мы снова не заплетали их в косы. У некоторых волосы отросли настолько, что их можно было укладывать вокруг головы наподобие венца. У других были просто короткие прядки, свисавшие по сторонам лица. Мои волосы не отросли. Из них получились две тонкие, то и дело расплетавшиеся косички, да и цветом они были темнее прочих. Я же не была арийкой. Волосы не светлые, глаза не голубые. Фрейлейн Мессингер говорила, что я нахожусь ниже немцев на эволюционной лестнице. Впрочем, я завидовала не столько цвету волос других девочек, менявшихся от совсем белесых до светло-русых, сколько их густоте, — мои-то смахивали на крысиные хвосты.
Тридцать восемь комплектов постельного белья потребовали от нас немалых усилий, однако не следовало забывать и об огороде, который надлежало перекопать и засадить. Весь этот труд возлагался всего лишь на шестерых, отнюдь не избавляя их ни от ежеутренних назначений на другие работы, ни от школьных заданий. А на весенних «каникулах» нас тоже завалили дополнительной работой. Я против физического труда нисколько не возражала. Я привыкла к нему на бабушкиной ферме. А кроме того, за работой и время пролетало быстрее. Однако была счастлива, ложась с ноющими мышцами в чистую постель и удаляясь в страну моих грез.
Меня также учили составлять меню и готовить всякого рода вкусные блюда, что тоже мне нравилось. Это означало, что через несколько месяцев я стану пригодной для работы служанки. Дома я тоже готовила каждое второе воскресенье, однако теперь мне приходилось обдумывать меню и запоминать рецепты, — вот вернусь домой, как все это пригодится!
Каждое воскресенье я наблюдала за подготовкой блюд для наших надзирательниц, а порой и сама готовила их. Обычно они были очень сложными — иногда приходилось использовать мясо двух видов. К тому же непременно полагалось испечь тот или иной пирог, на что уходило много масла, яиц, сахара и молока.
Масло на кухне имелось в избытке. Правительство выделяло на каждую девочку по сто двадцать пять граммов масла в неделю, всего получалось пять килограммов, или шестнадцать пачек масла по двести пятьдесят граммов каждая. Мне было сказано, что я должна намазывать масло на полагавшийся каждой девочке в десять утра ломоть хлеба, расходуя всего по пачке в день. Я заключила отсюда, что нам, детям, достается всего семь пачек масла из шестнадцати. Остальное шло на приготовление сладостей для начальниц или оказывалось в тех самых горшочках, что стояли под койками изолятора.
Среди моих повседневных обязанностей числилось и приготовление чая для четвёрки наших педагогов. У каждой имелся собственный фарфоровый чайный сервиз — дорогие, изысканные, старинные чашки и блюдца, расписанные красивыми розами и золотыми кружочками. Убранство стола состояло из вышитой вручную кружевной скатерти, посуды, серебряных ложечек, чая, кофе и сладостей. Зимой чашки полагалось подержать немного в верхнем отделении изразцовой печи, дабы они нагрелись. Я стряпала, пекла и прислуживала за столом, но попробовать ничего не давали и слов благодарности я не слышала. Однако это не мешало мне испытывать удовольствие. По крайней мере, я видела красивые блюда и вдыхала их чудесные ароматы.
Время от времени несправедливость происходящего начинала донимать меня, внушая чувство обиды. Однако хоть я нередко и оставалась на кухне одна, мне даже в голову не приходило украсть что-либо. Воровство — великий грех, это я узнала еще в раннем детстве. И обида скоро проходила. В конце концов, разве Германия не проигрывает войну? Мне следует просто ждать лучших дней и тем временем стараться научиться всему, чему только удастся. Наша повариха, фрейлейн Анна, обучала меня хорошо. Она, похоже, чувствовала вину за то, что мне приходится в одиночку готовить для надзирательниц изысканные блюда, однако оправдывала это фразами вроде: «Чтобы обучить тебя как следует, мы должны готовить блюда, которые в семьях обычно требуют от служанок».
Сама фрейлейн Анна все делала быстро. Она никогда не кричала на меня, не наказывала, но и добрых слов, похвал или кусочка пирога я от нее не получила ни разу, даром что делала все возможное для того, чтобы она могла уходить по воскресеньям в церковь. Все, что ей оставалось, это проверять, хорошо ли проварено мясо. Впрочем, и фрейлейн Анна тоже получала от Мартины небольшие подарки. С ней было спокойно, однако она оставалась чужим для меня человеком. Фрейлейн Анна была худенькой, самой маленькой из надзирательниц, а передвигалась всегда, точно легкий ветерок, почти незримо и неслышно. Я ни разу не видела, чтобы она с кем-нибудь разговаривала, хотя в течение недели меня часто направляли ей в помощь.
Из своей комнаты, расположенной рядом с дверью нашей спальни, фрейлейн Анна могла видеть все наши кровати. Она присматривала за нами, старшими девочками точно так же, как фрейлейн Аннемари присматривала за другой спальней, в которой стояло целых тридцать кроватей. Аннемари то и дело устраивала своим девочкам проверки. Анна не делала этого никогда. Она казалась безразличной, отдалившейся от всего. В церковь фрейлейн Анна ходила в одиночестве. Как, впрочем, и фрейлейн Аннемари. Обе были католичками, однако друг с дружкой не общались, держась особняком. Как это отличалось от наших походов на христианские встречи с друзьями. Какими счастливыми были эти прогулки. Мы действительно были одной семьей... Я так скучала по ней! Фрейлейн Анна, в отличие от моих родителей, никогда не приносила из церкви радостного настроения. По временам голос ее начинал звучать сдавленно, движения становились резкими. И я понимала, что мне самое время сжаться, а то и вовсе стать невидимкой.
Единственные воскресенья, в которые мне не приходились работать на кухне, были те, когда приезжала тетя, — обычно, каждое пятое. В этот день я ощущала себя юной леди, да и одевалась, как одна из них — в какое-нибудь из платьев, сшитых мамой. С тех пор, как меня забрали из дома, я не выросла ни на дюйм и потому могла носить эти платья, как прежде.
Приезды тети привели фрейлейн Мессингер к неожиданному заключению. Она сказала ей: «Судя по тому, как Мария описала вашу с ней поездку в Меерсбург, ей нравится изучать немецкую культуру, немецкую историю и немецкое искусство. Свозите ее сегодня в Гейлигенберг».
Внушительный Гейлигенбергский замок окружали поздно зацветшие яблони, — все подробности о нем я также узнала из набора почтовых открыток. Следующий визит — в Иберлинген — завершился интереснейшим посещением старинного поселения, которое состояло из нависавших над рекою деревянных домов на сваях. Здесь было о чем рассказать, что описать. В тени какого из средневековых домов, какого фруктового сада устраивались мы, чтобы читать Библию или изучать отпечатанные на мимеографе страницы переведенного Марселем Графом либо Адольфом Кёлем номера «Сторожевой Башни»? Это оставалось моей тайной. Фрейлейн Мессингер исправляла в моих сочинениях ошибки, однако читала их мельком и уже не вчитывалась в каждое слово, как было с сочинением о Меерсбурге.
Она по-прежнему брала меня в город — особенно, когда шла покупать хлеб, темный и тяжелый, используемый для приготовления нашего утреннего супа. Я везла этот хлеб или другие продукты в четырехколесной тачке. Впрочем, кое-что и переменилось. Теперь фрейлейн Мессингер питала ко мне куда меньший интерес. Вопросы о тёте и о наших с ней поездках стали более редкими. Истинную причину моего приподнятого настроения она так никогда и не узнала.
Фрейлейн Мессингер пришла и еще к одному заключению, позабавившему меня даже сильнее: «Мария, будь ты дочерью твоей тети, а не той упрямицы, ты никогда не стала бы сиротой». Она была просто слепа, и это играло на руку и мне, и тете.
Фрейлейн Ледерле решила сделать меня одной из трех девочек, которые отвечали за оплату счетов исправительного дома. Всем нам уже исполнилось тринадцать. Каждую неделю мы должны были относить деньги мясникам, пекарям и бакалейщикам. Для исполнения этой обязанности нам выделялось определенное время, иногда всего несколько минут. Чтобы успеть все сделать, приходилось ходить быстрым шагом, порой даже бегать. Стоявшие в очередях люди видели, как мы выходим из «Вессенберга» в наших форменных платьях, а летней порой и босые, и пропускали нас вперед, понимая, что время наше ограничено. Я ценила эти быстрые прогулки, они позволяли мне лучше узнать город. Магазины стояли пустыми, однако было приятно рассматривать дома старого города. И, даже несмотря на то, что на мне лежала большая, сопряженная с деньгами ответственность, она стоила того, чтобы выйти из заключения и немного подышать свежим воздухом. То было предчувствие свободы, смена надоевшего распорядка, хоть я иногда и возвращалась назад совсем запыхавшейся!
Фрейлейн Мессингер также еженедельно посылала меня с поручением, выдавая большую корзину, сверху накрытую чудесным свежим салатом-латуком. Мне полагалось относить эту корзину ее семье. Там, на кухне, корзину опустошали — прямо у меня на глазах. Из-под зелени появлялось масло, яйца..., и я понимала, что куры, которые кудахчут в «Вессенберге», тоже несутся, точно так же, как бабушкины. Вот только никто из детей яйца на своей тарелке ни разу не видел!
Взамен августовского визита тети я получила от нее письмо, в котором говорилось, что она приехать не сможет. Установленный недавно полицейский кордон не позволял ей посещать Констанц, поскольку этот город был пограничным. Попасть в него могли только местные жители, а также обладатели специальных пропусков. Война ужесточалась, и тетя не знала, сможет ли она когда-нибудь еще приехать. Весь Эльзас трепетал от неуверенности в будущем, тревоги и страха. Эта земля видела столько сражений — три войны прокатились по ней всего за семьдесят лет!
Приехав ко мне в июле, тетя сказала, что еще в июне войска союзников высадились в Нормандии. Это сулило большие надежды на скорое окончание войны и полное наше освобождение. Затруднения, с которыми столкнулась тетя, внушили мне еще большую надежду на то, что скоро я смогу покинуть этот дом. И все-таки я упала духом.
В сентябре тетя неожиданно приехала. Она воспользовалась железнодорожной веткой Страсбург-Штутгарт. Дорога заняла времени вдвое больше обычного, да и обошлась вдвое дороже. Но тетя приложила все силы, потому что мне уже исполнилось четырнадцать и меня могли в любой момент отдать в какую-нибудь семью или отправить в тюрьму. Тетя приехала, чтобы упросить фрейлейн Ледерле не отсылать меня. Близился конец войны, и тетя надеялась, что, когда война закончится, она будет знать, где меня найти. «Была бы воля, найдутся и средства», — такова была ее любимая поговорка. Удастся ли ей добиться своего?
Как же изменилась тетя! Она стала печальной. Пока мы добирались до острова Майнау, на котором был разбит огромный ботанический сад, она сообщила, что Эльзас находится в очень невеселом положении. Те, кто помнил войну 1914–1918 годов, а то и войну 1870-го, опасались, что немцы станут яростно драться на Рейне, естественной границе между Францией и Германией. Союзные войска уже освободили Париж и Марсель. Двум армиям, сказала тетя, предстоит встретиться в Эльзасе. Люди живут в страхе. Мюлуз уже бомбят. Квартиры Адольфа и Марселя Графа пострадали, однако мебель спасти удалось. Обеим семьям пришлось переехать. Подпольная работа незадолго до этого приостановилась. После июньской высадки союзников передвигаться по стране стало сложно, а переход границы и вовсе стал делом крайне опасным.
Альфред Цингле завершил свою работу. Тетя рассказала волнующую историю последней встречи Цингле с Адольфом Кёлем. Слушая ее, я словно вновь вернулась на Штернзее. Немцы вырубили на вершине горы все деревья, оголив прилегающую к границе землю. В тех, кто там появлялся, стреляли без предупреждения. Альфред хотел перейти границу, но это не выглядело разумным. Он прятался среди папоротников, гадая, как же ему пересечь смертельно опасную полоску земли, и вдруг увидел стадо коров, которое неслось прямо на него, спасаясь от оводов. Чтобы не оказаться затоптанным, он вынужден был побежать вместе с ними — коровы и провели его через границу!
Сентябрьское солнце удлиняло тени, и на сердце у меня тоже становилось темнее. Я подобрала лист растения гинкго, решив сохранить его как сувенир. Тетя надеялась, что все закончится еще до наступления зимы и мы снова будем вместе. Остров Майнау походил на Эдем, но для того, чтобы человек ощутил себя пребывающим в раю, одного прекрасного парка недостаточно! Мы с тетей шли бок о бок среди деревьев. Ствол одного из них поблескивал в лучах вечернего солнца — сверху и до самой облетевшей листвы. У нас больше не было новостей, которыми мы могли поделиться. Правда, был один общий вопрос, однако ответа на него мы не знали. Что ждет нас в ближайшем будущем?
Бомбардировки сделали разъезды опасными, да и к швейцарской границе никого теперь даже близко не подпускали. Именно по этой причине августовская поездка тети Евгении и прервалась на станции Титизее. Из документов тети явствовало, что она дочь итальянца, билет у нее был до Констанца. Этого хватило, чтобы ее сняли с поезда. Ей предстояло подвергнуться обыску. В нательном поясе тети лежали страницы последнего номера «Сторожевой Башни». Опасаясь, что их обнаружат, тетя отпросилась в туалет. Там она разорвала страницы на мелкие кусочки. С первого раза все их смыть было невозможно. Тетя, не решившись спускать воду во второй раз, проглотила оставшиеся клочки бумаги, запив водой, которая тонкой струйкой текла из крана над умывальником. Ее обыскали с головы до ног и велели по возвращении в Мюлуз отметиться в полицейском участке.
Тетя жила теперь в Бергенбахе, помогая бабушке с дедушкой. Как печально — оказывается, дедушка отправил мне из деревни посылку, которой я так и не получила. Домой он возвращался по жаре, у него случился удар, он потерял сознание. Передвигаться дедушка теперь уже мог, хотя и медленно, однако правая сторона его тела была парализована. Папу перевели из Дахау в Маутхаузен*, главный концентрационный лагерь Австрии. Это был особый каторжный лагерь, где заключенным приходилось таскать тяжелые каменные блоки по «Лестнице смерти» — сто восемьдесят шесть ступеней вверх от лагерной каменоломни.
*В Маутхаузене погибло около 70000 заключенных.Писем папа больше не писал, да и от мамы они приходили редко. Пока не закончится война, все будет лишь ухудшаться, а не улучшаться. Однако мама была уверена, что война продлится недолго.
Из Констанца тетя увезла с собой особый сувенир. Перед самым ее приездом я обнаружила в изразцовой печи не до конца сгоревший «мусор». Среди него оказался опаленный огнем маленький томик Нового Завета. Нужно было спасти священную книгу из огня, однако это опасное предприятие грозило суровым наказанием. Странно, дивилась я, почему это в кабинете учительницы сжигается Библия? Может быть, потому что она содержит еще и Псалтирь, в которой встречается имя Божье, — Иегова — и учителя считают эту книгу еврейской? Но ведь книга представляла собой католический перевод, выполненный в 1815 году марбургским священником Линдером ван Гессом. На первых ее страницах стояли рекомендации девяти епископов. И, тем не менее, книга попала в огонь!
Сначала я засунула ее в карман моей нижней рубахи. Однако книга била при ходьбе по ногам. Мне удалось спрятать ее в моей швейной шкатулке — незаметно для фрейлейн Аннемари, от которой ничто никогда не ускользало. В субботу я достала ее оттуда. И все выходные книга была со мной — ночами в кровати, днем все в том же кармане. Вот только почитать ее мне случая не представилось. Я пыталась найти для нее постоянное укрытие. И неожиданное появление тети стало для меня большим облегчением. До этого я перетаскивала Новый Завет, точно кошка котенка, из одного места в другое. А тетя могла стать его спасительницей.
— Точно так же, как он побывал в огненной печи и уцелел, так и мы пройдем через выпавшие нам испытания. Будем же всегда помнить неколебимых юношей времен Навуходоносора!
Тетя уложила Новый Завет в свой чемодан и сказала мне, что я — храбрая девочка!
Война становилась все более страшной. Приезжать ко мне тетя больше не могла, присылать письма тоже. Бомбардировки только усиливали владевшую всеми тревогу. Налеты происходили, как правило, по ночам. Бомбардировщики, направляясь к южной Германии, перелетали Швейцарию. Констанц стоял на самой границе, и ему повезло — город не бомбили.
По ночам, когда завывала сирена, нам приходилось подниматься, одеваться в полной темноте и спускаться в подвал, повесив на шеи противогазы. Окна были заложены тяжелыми мешками с песком. Место нашего назначения помогала найти лишь одна единственная синяя лампочка. Сидя на скамьях, наши малышки, сонные, продрогшие, напуганные гудением самолетов, плакали и жаловались. Мне полагалось сидеть у двери, держа в руках санитарную сумку. Меня обучили оказывать первую помощь. Дневная работа не позволяла нам стряхнуть вызванную бессонными ночами усталость. Хочешь не хочешь, а заниматься штопкой приходилось — заменить одежду, чулки и обувь было нечем.
Как же это было скучно! Исконная ткань наших чулок уже и не виднелась из-под штопки. Нам приходилось использовать малейшие обрывки ниток. Мы даже собирали с пола упавшие остатки, чтобы пускать в дело. Мы научились делать шлепанцы из старых, изношенных пальто. Работая иглой, я поглядывала в окно. Деревья не только служили мне календарем (школьный после Пасхи исчез). И они, и птицы давали мне крылья, на которых я улетала к моим мечтам о свободе.
Как-то я увидела, что одна из веток раскачивается. Некий человек вскарабкался, точно белка, на дерево и перескочил, сильно поранившись при этом, через пограничную изгородь. Швейцарцы быстро оттащили его в безопасное место. Фрейлейн Мессингер тыкала пальцем в другое дерево, грушу. Появились немецкие солдаты с собаками. На груше сидел еще один человек, солдаты заставили его слезть. Я видела, как он уходит, — с поднятыми руками, с приставленным к спине дулом винтовки. Когда он оказался перед фронтоном нашего дома, на него надели наручники.
Фрейлейн Мессингер вошла в класс, выпятив от радости грудь. И с гордостью сообщила, что в нашем парке был арестован английский шпион. При нем нашли планы* госпиталя «Фридрихшафен».
— Эти недочеловеки (Untermenschen) готовы уничтожать даже наши военные госпитали. Но победа не за горами! Германия возьмет верх! Скоро в нашем распоряжении появятся мощные ракеты, «Фау-2», они уничтожат весь Лондон!
*Несмотря на то, что на крыше госпиталя был начертан красный крест, в подвале его хранились части ракет «Фау-2».Даже семилетняя Анна, и та говорила мне, пока я расчесывала и заплетала ее волосы:
— Немцы создали оружие, которое перережет глотки всем неарийцам!
Война все никак не кончалась. Нас, детей, запрет на передачу любой информации обращал в посторонних, в людей, далеких от ужасной действительности. Но я, покидая наш дом, чтобы оплачивать счета, прислушивалась к разговорам в очередях, надеясь узнать из них об окончании войны. Осенью и зимой мне, обутой, в надетом поверх формы пальто, смешаться с жителями города было легче.
Ловя обрывки разговоров, я переходила от надежды к отчаянью. Среди незнакомых людей я чувствовала себя совсем одинокой. Никому до меня не было дела, никто не обращал на меня внимания, никто не говорил мне ни единого слова. Какими холодными и безразличными были эти люди! Женщины стояли в длинных очередях, надеясь, что когда придет их черед, что-нибудь еще да останется. Одеты многие были бедно — туфли на тяжелых деревянных подошвах, вытертые меховые воротники. От холода люди притоптывали ногами, дрожали, перешептываясь. Иногда они прикрывались, словно стараясь спрятаться, раскрытыми зонтами.
Лица многих были печальными, полными неуверенности и сомнений. В других отражалась надежда и уверенность. Временами шепот сменялся вскриком. То кричали люди, получившие с фронта известие об отце или сыне, быть может, третьем или четвертом, погибшем за Отечество! Порою кто-то, набравшись смелости, заговаривал о союзниках и вторжении во Францию.
Фрейлейн Мессингер, стараясь ободрить нас, рассказывала о Volkssturm (плане вооружить гражданское население, чтобы оно защищало свои кварталы в последних попытках спасти Рейх).
— Это воскресит мощь Германии, — говорила она. — Всех мужчин в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет научат пользоваться ручными гранатами, даже женщины будут призваны в ряды бойцов. Заводы производят сейчас самые большие со времен начала войны объемы оружия. Ни одна вражеская нога не ступит на немецкую землю! И, разумеется, Эльзас обратится в поле сражения. Союзникам никогда не удастся перейти Рейн!
Среди всей этой пропаганды я ощущала себя обособленно. По длинным очередям пробегала волна энтузиазма, порождаемого надеждами на победу. Сведения о появлении нового секретного оружия оживляли любой разговор, хоть очереди и становились все более и более длинными. Я начинала падать духом. В последнем письме тети тоже упоминался Volkssturm. Многих наших друзей ожидал призыв на военную службу. Я понимала, что он может коснуться и Адольфа Кёля с Марселем Графом, сумевших не попасться в сети гестапо. Еды становилось все меньше, уголь превратился в Эльзасе в раритет. Продовольственных купонов больше не выдавали, а бомбардировки «варваров» все продолжались.
Военная машина загубила тысячи и тысячи людей, она уничтожала семьи, города, поля, даже деревья! Прекрасный столетний лес, пышной зеленой стеной стоявший между Швейцарией и нами, тоже стал жертвой войны. Больше уже ни одному шпиону не удастся воспользоваться деревьями, чтобы перебежать границу. Снова и снова слышала я удары топоров, треск, с которым рушились деревья, оглушительный грохот их падения. Затем вступали звуки пил, и мне начинало казаться, что человечество обезумело. Прекрасные дубы, буки и ели падали одно за другим, заодно лишая пристанища и птиц. Я скорбела о каждом из этих валившихся на землю великанов.
Я видела, как занимавшиеся вырубкой люди с топотом проходили через наш парк — у них был вид грабителей, насильников, разрушителей. Убивать величественные деревья из одной только мстительности — какая мерзость! Полиции нацистов случалось отдавать приказы об уничтожении сотни человек, чтобы отомстить за смерть одного, — теперь они обратили свою ярость против самой Природы! Десятки ни в чем не повинных деревьев за одного английского шпиона! Их стройные стволы отпиливали высоко над землей. И все добытое таким образом шло в наши печи. Ветки обрезали по размерам печей и сваливали в кучи, так что вокруг нашего парка выросла высокая стена. Запах хвои навевал мне сны о лесах Бергенбаха. Однако дедушка срубал только деревья, в которых была хозяйственная нужда.
Меня вызвали к нашей начальнице. Я получила задание — распиливать ветки и кривые стволы на малые куски. За другую ручку пилы держалась еще одна девочка. Они постоянно сменялись: Матильда, Берта и Марта, (Хильда, бывшая любимицей Аннемари, появлялась гораздо реже), занимаясь этим по очереди. На мое же место не вставал никто. Со времени моего четырнадцатилетия прошло всего два месяца, однако меня уже причислили к взрослым. Вместо того чтобы учиться в школе, я должна была работать — побольше и побыстрее. Горы веток и стволов хватило мне на несколько месяцев. Двигая пилой взад-вперед, мы согревались в холодном, мглистом воздухе.
«Доблесть» была главным, чему обучали в нацистских школах. Годы и годы ее вколачивали в сознание людей — от каждого гражданина, даже самого молодого, ожидалось очень многое. Ариец обязан был обратиться в героя с железным характером — стать крепким, как дубленая кожа, и быстрым, как гончая. Мы слышали об этом снова и снова. Нам то и дело твердили о нашем священном долге. Каждой девочке надлежало стремиться к тому, чтобы стать матерью немецкого рыцаря. В этом и состояло истинное предназначение женщины. Молодежи подобало обрести стойкость и несгибаемость (durch dick und dünn). Быть слабым, мягким — значит, заслужить презрение.
Я ни слабой, ни мягкой становиться не собиралась. Пила неустанно совершала свою работу. Временами она застревала, и нам приходилось вбивать в дерево клин. Груда, возвышавшаяся слева от меня, уменьшалась, а та, что справа, росла, и вместе с ней росла моя гордость.