Макс Зингер

«Сигизмунд Леваневский»

Первое издание (1939)

[Глава XV, 1937 год]

За два месяца до отлета через полюс Леваневскому пришлось заняться испытанием закупленных им в Америке и доставленных пароходами самолетов. Отлет из Москвы в Севастополь для испытания новых машин был назначен на ранний час июньского утра. Леваневский по своему обычаю приехал на Щелковский аэродром первым и поджидал остальных членов своего экипажа. Все прибыли вовремя к месту старта, запоздал лишь один летчик Грацианский. Леваневский встретил товарища без улыбки, выпростал руку из-под пиджака, надетого в накидку, взглянул на часы и сказал сухо:

― Вы опоздали, Алексей Николаевич, на пятнадцать минут. В деле я люблю и сам соблюдаю точность. Прошу больше никогда не опаздывать.

Весь июнь Леваневский с Грацианским облетывали в Севастополе американские машины «Дуглас» и «Сикорский». Программа испытаний была большая. Механики едва успевали подготавливать машины для следующих очередных полетов.

Полетав шесть-семь часов, Леваневский возвращался в гостиницу. Он не любил зноя и прятался от него. Но в городе, даже в самый жаркий день, пилота можно было встретить обязательно в костюме, воротничке и аккуратно вывязанном галстуке. После полета Леваневский заходил по соседству в номер к Грацианским, сбрасывал пиджак на спинку стула. Рубашка пилота была мокрая от испарины. Полеты его утомляли, и десять ― пятнадцать минут отдыхал он молча, ни с кем не разговаривая. Затем порывисто поднимался и приглашал своих соседей в ресторан пообедать. Ему скучно было одному, и, если Грацианского в номере не [136] оказывалось, он поджидал товарища на Приморском бульваре по несколько часов.

Вечера в Севастополе были теплые. Внизу шумело море. Приморский бульвар был полон гуляющими. Пилот любил жизнь в ее непрерывном движении и с любопытством вслушивался в шумливый людской поток, напоминавший ему таежные, говорливые речки, весело прыгающие по скалистому грунту после обильного дождя.

У гостиницы цвели акации. Они лезли в самое окно Леваневского. Сидя после обеда на балконе в кресле, он наслаждался запахом акаций и рассказывал о своей учебе в Севастопольской школе морлетов.

С балкона видна была бухта.

― Вот в этой бухте я сидел, бывало, с удочкой ― и не часами, не днями, а неделями, ― рассказывал Леваневский своим друзьям. ― Я любил тишину и уединение, любил один посидеть и подумать, чтобы тебе никто не мешал, не прерывал хода твоих мыслей. Бывало, брал с собой маленькую еще тогда дочь Нору. Она очень любила сопровождать меня в каждую прогулку. Только увидит, что я берусь за удочки, так уж от меня не отстанет, держит за рукав и все ладит одно: «Тпруа, тпруа!» Надо было следить за ней, чтобы не плюхнулась случаем в воду, и одновременно посматривать за поплавками. А там, где сейчас пристань стоит, за Константиновской бухтой, я уток диких стрелял. Наташа жарила их нам на обед.

― О чем вы мечтали в начале вашей авиационной жизни? ― спросил его Грацианский.

― Мечтал школу окончить, строить и испытывать самолеты. Теперь в мои годы поступить в высшую школу как-то неудобно. Но только закончу со своими перелетами, обязательно займусь испытанием новых машин. Это заветная моя мечта.

В номер заглянул знакомый авиаконструктор. Как-то сразу завязался разговор о том, как на самолете можно получить наилучшую скороподъемность. При каких условиях на разных высотах можно быстрее всего набрать потолок?

Конструктор заспорил с практиком-летчиком Леваневским. Спор был долгим и горячим. Леваневский закончил его так:

― Если вы не верите моим доводам ― летим завтра со [137] мной, и я вам на деле в воздухе покажу, что вы неправы! Сухая формула не всегда учитывает все те явления, которые легко доказать на практике.

Теоретик поморщился и вынужден был в конце концов сдаться:

― Может быть это так и есть на практике, как вы говорите. Вам, практикам, бывает иногда виднее.

Как бы ни были хороши севастопольские благоуханные вечера, как ни радовало глаз близкое вечернее море и безоблачное небо с начинавшими показываться звездами, все же Леваневский уходил с балкона ровно в одиннадцать часов вечера, не позднее, потому что вставать приходилось ежедневно в семь часов утра. Леваневский строго выдерживал установленный порядок дня.

По вечерам, если полеты днем не затягивались, он успевал заглянуть в кино, посмотреть какую-нибудь новинку.

В Севастополе в те дни выступал Утесов со своим коллективом. Леваневский пошел с Грацианскими на последний концерт Утесова, чтобы развлечься после трудового дня. Вошли потихоньку в зал и незаметно сели. Все же Утесов увидел вошедших и перед исполнением следующего номера программы публично приветствовал Леваневского.

Все встали и принялись неистово аплодировать. Леваневский поежился на стуле и спросил смущенно соседей:

― Придется встать?

Когда Леваневский встал, в зале вновь загудело с необычайной силой.

Душистым вечером возвращались летчики к себе в гостиницу.

― Зал, в котором мы сейчас так и не дослушали концерта, хорошо знаком мне, ― сказал Леваневский своим спутникам. ― В этом самом зале меня выпускали из школы морлетов. Тогда, при выпуске в актовом зале, мне казалось, что я все уже постиг. Каким смешным кажется мне теперь тогдашнее мое настроение!

Он жаловался Грацианскому, что его утомляют лишние разговоры, расспросы, интервью. Хочется серьезно заняться испытательной работой. Он говорил, что два года пребывания в Америке принесли ему многое. И он хотел бы накопленные знания передать своим товарищам и быть полезным своей родной, советской авиации. [138]

― Если мне удастся осуществить это, ― говорил Леваневский, ― я считал бы, что, наконец, нашел себя.

Уже поздно вечером в номер гостиницы вошли корреспонденты. Леваневский познакомил молодых людей с Грацианским, оставил их и перешел на балкон, сел в кресло и курил, глядя на бухту, где провел лучшие свои молодые авиационные годы.

Рано утром к месту испытаний новых самолетов приехал начальник научно-исследовательского института и, увидев Леваневского, сказал:

― Сейчас передавали по радио, что Чкалов, Байдуков и Беляков отправились в полет из Москвы через Северный полюс в Америку.

Леваневский, давно уже знавший о готовящемся полете товарищей, ответил:

― Ну что ж, это хорошо. Пусть начинают, а мы продолжим!

Пилот и словом не обмолвился, что сам через месяц полетит через полюс на Фербенкс и Нью-Йорк.

Незадолго до окончания испытательных работ Леваневский предложил Грацианским перед последним выходным днем поехать к Георгиевскому монастырю встречать рассвет. Пилоты долго сидели на обрыве близ монастыря под Севастополем.

― Я часто, бывало, ездил сюда, когда учился и работал в Севастополе, ― рассказывал Леваневский.

Обрыв был крутой, метров полтораста. Вниз на море с обрыва было смотреть точно с самолета. В ночной синеве казалось, что внизу бездна. Может быть это и привлекало летчика ― ощущение высоты.

― Я не мастер на рассказы, а вот послушать люблю, когда кто-нибудь из друзей мне рассказывает.

― Почему вы такой скучный? ― спросила пилота жена Грацианского. ― Рассказали бы что-нибудь нам из своей жизни, не скромничайте, вы очень хорошо рассказываете.

Леваневский просидел еще долго на обрыве, молча созерцая ночное море, потом оживился и заговорил:

― Знакомые мне здесь места. С каждым местом под Севастополем связано обязательно какое-нибудь воспоминание. Помнится, как под Севастополем мне пришлось держать в воздухе связь с береговой батареей. Я сбавил газ, чтобы [139] снизиться и передать сигнал по назначению. И, чорт возьми, у меня в машине самовоспламенилась ракета. Носится огненная по кабине. Чертит вокруг тебя огненные фигуры. Было тихо, вот как сейчас. А мы летим вдвоем с техником, и у нас в кабине мечется горящая ракета, что сумасшедший с папиросой в пороховом погребе. В кабине были дополнительные баки с горючим. Ракета летала как раз между баками.

Я получил задание вылететь далеко в море и сообщить на батарею о приближении противника. Сообщить предлагалось не по радио, а по коду о результатах разведки. Я сделал донесение и отправился к Севастополю, как раз пролетал вот этот монастырь. Управления я бросить не могу. Значит, не могу тушить ракеты, а техник мой растерялся, смотрит как обалделый, словно в саду на фейерверк. Кричу ему во все горло, знаками показываю:

― Туши!

А он стоит и хлопает глазами. Ну тут, вы меня извините, нашатырного спирту у меня не было, чтобы привести его в чувство, размахнулся я одной рукой и по шлему его. Вмиг привел в человеческое состояние! Вижу, схватил парень чехол от винта и мечется вслед за ракетой, силится поймать. Наконец накрыл ее и вместе с чехлом выбросил через люк в море. Тут нам сразу обоим стало весело. Мы даже расцеловались».

― А отчего загорелась ракета? ― спросил Грацианский.

― Это так и осталось загадкой. Так и не нашли после причину самовозгорания ракеты.

На безоблачном небе рассвет был дружным, и, едва только потянул предрассветный ветерок, Леваневский вспомнил о далекой Чукотке.

― По-чукотски для рассвета существует целых шесть обозначений, ― сказал Леваневский. ― Это ― знатоки природы. У нас не каждый горожанин знает о предрассветном ветре. А у чукчей этот предрассветный ветерок носит свое особое название: Тынэуи. Этим именем зовут также и многих девушек на Чукотке. Тынэуи ― самое красивое женское имя у них.

«Как только предрассветный ветерок затихает, сейчас появляется Куутынаэ, ― становится немножко светлее, ярче загорается белая полоса над горизонтом. [140]

А вот пропало и Куутынаэ. Наступает Нытотын-тотын-лякен: ночь уходит, с востока загорается день, но на западе еще ночь. Вот и Тантотын-тоэ, ― уже светло кругом, заря захватила все небо. Самые нежные шелка не могут передать красоты озаренного чукотского неба. Появляется, наконец, Эргероэ ― становится совсем светло, гасятся необычайные краски чукотской зари.

«Только на языке народа, так близкого к природе, как чукчи, заря может иметь столько наименований. Тынэуи, предрассветный ветерок, по поверью чукчей, прогоняет унылую темноту ночи и тянет за собой на землю похищенный злыми духами дневной радостный свет».

― Так это же целая сказка о заре, ― сказала Грацианская, ― а вы еще говорили, что не умеете рассказывать!

Севастополь проснулся, когда летчики вернулись обратно к себе в гостиницу из окрестностей Георгиевского монастыря.

На пути в Москву Леваневский захотел обязательно посмотреть Николаев.

― Давайте туда слетаем, ― предложил он Грацианскому. ― Там школа, в которой я когда-то начальствовал.

Прилетели в Николаев вечером.

Леваневский исходил весь Николаев, побывал там, где десяток лет назад начинал свою авиационную жизнь.

Пилот испытывал машины в Севастополе, а сам думал часто о том, что делается в Москве с его машиной, избранной им для большого перелета. Отказаться от испытаний новых машин, им же самим привезенных из Америки, он считал себя не в праве.

Подготовка самолета к полюсному перелету затягивалась. Назначенные предельные сроки снова оттягивались, и это тревожило летчика. Он настаивал на том, чтобы все недоделки на самолете были закончены в самом срочном порядке.

Строя первоначально предположения о своем перелете, Леваневский в разговорах с Побежимовым намечал вторую декаду июля, как предельную для старта на Север. Он хотел располагать большим запасом светлого времени. Но самолет и в конце июля не был еще готов для перелета. Недоделки к приезду Леваневского из Севастополя не были устранены в машине. Последние дни перед самым стартом Леваневскому вместе с Побежимовым и Годовиковым все [141] еще приходилось ездить на аэродром и улаживать всякие неполадки. Это нервировало летчиков, и особенно самого командира.

Самым счастливым днем для всего экипажа «Н-209» после тревог и волнений подготовительного периода был тот августовский вечер, когда Леваневский рапортовал в Кремле, что машина к старту готова. Старт был разрешен.

Экипаж во главе со своим командиром приехал из Кремля в Конюшки на квартиру Леваневского. Летчики были необычайно оживлены, балагурили, смеялись, пели. Завтрашний день сулил им начало завершения большой работы и ту несказанную радость, которую ощущает художник, положив последний мазок на большое полотно, потребовавшее долгого, напряженного, полного мучительных творческих раздумий и вместе с тем радостного труда. [142]