Макс Зингер

«Сигизмунд Леваневский»

Первое издание (1939)

[Глава I, до 1920 года]

Братишку! Братишку! Зыгмусь! Зыгмусь! ― кричала надрывно маленькая девочка, бегая по деревне в поисках своего брата.

Польская деревня Соколка, куда Леваневские приезжали из Петербурга каждое лето в гости к бабушке, была небольшая. Девочка обегала всю Соколку и нашла Сигизмунда, сидящего верхом на шлагбауме у железнодорожной будки.

― Ну, как тебе не стыдно, Зыгмусь! Дома ждут с обедом, а ты все со своими придумками! Марш домой!

― Зося, ― сказал ей Сигизмунд, ― взлетать на шлагбауме ― это красота! Это в сто раз лучше, чем ездить верхом на свинье. Давай, Зоська, я тебя покачаю!

― Мама сказала, чтобы ты немедленно шел домой, слышишь? ― твердила девочка.

Повелительный тон ее был смешон, но не хотелось Сигизмунду досаждать любимой сестренке. Мальчик слез с деревянного коня-шлагбаума, на котором качался в отсутствии железнодорожного сторожа, и пошел вслед за сестренкой. Не хотелось обижать и свою мать.

Отец Сигизмунда умер молодым. Мальчику в это время едва минуло восемь лет. Навсегда запомнились сыну широкие плечи, жилистые руки, чуть грубоватый, но добрый к детям голос отца и бляха старшего дворника, которую он надевал в праздничные дни.

После смерти отца жизнь Леваневских как-то сразу нарушилась. Мать сдала сначала одну комнату, потом еще полкомнаты, поселившись всей семьей в углу. Осенними и зимними петербургскими вечерами, склонясь над швейной неугомонной машиной, мать Сигизмунда строчила белье заказчикам. [4]

Сигизмунд родился в Петербурге в 1902 году. Отец Сигизмунда ― кузнец по профессии ― служил в Петербурге дворником. При отце жизнь казалась легкой. Сиротство же столкнуло мальчика с нуждой. Он начал понимать, что за счастье надо бороться и завоевывать его теперь уже без отцовской помощи.

Осенью после деревенского отдыха трудно было в шумной столице браться за ученье. Но мать часто напоминала детям: «Ученье ― лучше богатства. Без учения пропадешь!» Сигизмунд слушался матери и учился успешно. С каждым годом все труднее доставался хлеб для большой семьи. Кончил Сигизмунд три класса средней школы и в 1916 году решил повременить с учением. Наступало время самому становиться добытчиком в семье.

Широкими плечами и высоким ростом удался Сигизмунд в отца, ― говорила мать. Никто не давал Сигизмунду его настоящих лет. Когда он был еще мальчиком, все считали его уже взрослым. Пятнадцатилетним его приняли на завод акционерного общества «Рессора». Сигизмунд таскал в тяжелом ящике катушечные валики с нижнего этажа на четвертый. Он чувствовал, что делает нечто важное для семьи, когда приносил домой жалкие получки. Он радовался, будто слышал скупую, но значительную похвалу своего отца. Мальчику приятно было сознавать, что он хоть отчасти облегчает тяжелый труд матери.

Людно было в Петрограде в 1917 году. Сигизмунд приходил домой усталый после работы и, едва пообедав, бежал на митинги послушать речи ораторов, которых засылали разные партии. Резче, тверже и яснее всех выступали большевики. Их горячие речи более всего отвечали настроениям молодых рабочих завода «Рессора».

В Октябрьские волнующие дни Леваневский вместе с другими рабочими вступил в Красную гвардию. Напрасно отговаривал его от этого решения брат Юзеф. Напрасно мать проливала слезы. Леваневский был непреклонен.

Началась гражданская война о России. Среди других заводов закрылся и завод «Рессора». Стало в Петрограде голодно. Посовещавшись с матерью, решил Сигизмунд податься в Вятскую губернию, богатую хлебом, где можно было жить самому да еще помогать семье. Вместе с ним поехал и брат Юзеф. [5]

В Уржуме Сигизмунд поступил весовщиком на ссыпной пункт. С утра слышался в городке скрип крестьянских саней по укатанному снегу. Крестьяне подвозили мешки с зерном, клали их на весы, а Сигизмунд взвешивал зерно да поторапливал людей, чтобы не задерживали длинной очереди скопившихся подвод.

Юзефу показалась скучной и нудной жизнь в Уржуме, и он уехал обратно к матери в Петроград. Не прошло и двух месяцев со дня отъезда брата, как Сигизмунд получил письмо. Юзеф писал решительно: «Приезжай домой. Мы уедем в Польшу. Нам дано право репатриироваться. Мы решили выехать всей семьей...»

«Выехать не могу, ― ответил Сигизмунд. ― Я здесь очень нужен...»

Сигизмунд работал теперь уже не на ссыпке, а в продовольственном отряде. Не стал он рассказывать брату в коротком письме, что служит в продотряде, что принимал участие в реквизиции излишков хлеба у кулаков и посылал его маршрутными поездами в родной голодный Питер, что кулаки по селам не раз встречали продотряд стрельбой из обрезов...

Вторичный приезд Юзефа в Уржум был неожиданным. Юзеф удивленно смотрел на военную одежду брата...

― Неужели стал большевиком? ― спросил Юзеф.

― Пока еще нет, но непременно им буду, ― отрезал Сигизмунд.

Юзеф беспокойно заходил по комнате, потом остановился и, глядя в упор на Сигизмунда, строго изложил наказ матери:

«Все бросать и немедленно ехать в Петербург!»

Сигизмунд наотрез отказался.

― Я теперь в отряде. Я ― человек государственный. Если мы все порешим разъехаться по домам, сам посуди, что это будет за порядок, ― объяснял он брату.

Юзеф продолжал убеждать брата, хоть и знал отлично, что переубедить его нелегко. Юзеф говорил, что мать плоха, едва ходит, работать ей становится не под силу. «Если мы, сыновья, ей на старости лет не поможем, это будет позором перед памятью о покойном отце».

― Брось; не агитируй, все равно не поеду, ― с оттенком [6] злобы тихо сказал Сигизмунд. ― Неужели думаешь, что вас поляки в Варшаве на вокзале с пирогами встретят?

― Ты ― мальчишка! ― закричал Юзеф. ― Ты ничего не понимаешь! Ты здесь пропадешь один, без семьи, среди чужих!

― Я ― среди своих! ― заметил ему брат.

― Ну и свинья с тобой! ― вспылил Юзеф и, не попрощавшись, уехал обратно в Петроград.

Так оборвалась у Сигизмунда связь со своей семьей.

Сигизмунд продолжал свою работу в продотряде. Как-то утром его остановил комиссар.

― Ты что это бровь так низко опустил? ― спросил комиссар Сигизмунда. ― Совсем левого-то глаза не видать! Ну, улыбнись, парень, подними-ка малость бровь! Ну, вот, так-то лучше к тебе идет. Что с тобой?

― У меня к вам, товарищ продкомиссар, большая просьба...

― Говори, не жмись, я товарища всегда рад уважить.

Глаза комиссара смотрели ласково, и тут, собравшись с духом. Сигизмунд выпалил:

― Отправьте меня, товарищ продкомиссар, на фронт.

― На фронт?! ― переспросил нараспев комиссар и, помолчав немного, сказал: ― Что ж, это, парень, дело хорошее, тем более положение серьезное.

Сигизмунд Леваневский получил назначение командовать ротой.

Часть роты была укомплектована бывшими дезертирами. Леваневский узнал об этом после того, как принял командование ротой. Он спросил в первый вечер одного из красноармейцев:

― Как же ты, друг, из Красной армии бежал?

Боец смущенно стоял перед командиром и молчал; за него ответил один из ротных балагуров:

― Товарищ командир, разрешите доложить, он сам ― вятский, а вятский ― народ хватский...

Стоявшие неподалеку красноармейцы громко захохотали.

― Над тобой, друг, смеются, ― сказал укоризненно Леваневский.

― Весело им, вот и скалят зубы; я уже второй год воюю, а ноги у меня по-лебединому босые, вот оно как, ― ответил бывший дезертир. [7]

― Видать сокола по полету... ― сказал балагур, и снова раздался дружный хохот.

― У меня люди вроде как одеты, ― заметил командир. ― У кого сапоги, у кого бутцы с обмотками, только ты, друг, один в лапоточках.

― Были у него, товарищ командир, сапоги, ― сказал один из красноармейцев. ― Хромовые сапоги! Да вишь, паразит, на самогон сменял.

― Лучше меня есть, а хуже меня ― больше, ― с явной обидой заговорил бывший дезертир. ― Я уж и такой и сякой и тридцать два раза плохой.

― Ну вот и заскучал, полез в пузырек, ― остановил его Леваневский. ― В моей части скучать не придется. Я лодырей не терплю. Сам работаю ― и люди работают, сам отдыхаю ― и люди отдыхают.

Кулачье прятало по селам продовольственные запасы, отказывало проходившим частям в продовольствии. Леваневский заходил в избы богатеев, выстукивал половицы, разрывал потайные ямы. Тут пригодилась ему продармейская сметка. Он знал, где и что люди могли зарыть и сколько. Он из-под земли доставал запрятанное продовольствие и кормил свою роту.

― С таким командиром не пропадешь! ― говорили красноармейцы. ― Не речист, да дело делает.

И люди двигались вперед после коротких дневок.

Так добралась рота без походных кухонь и без обоза до селения Петропавловск ― на границе Вятской и Пермской губерний. Отсюда недалеко оставалось до Восточного фронта.

― Скоро пощупаем колчаковцев, ― говорил Леваневский. ― Нам до фронта всего два перехода осталось. Почешем колчаковцам спины!

В Петропавловске Леваневского вызвали к командиру полка. Леваневский недоумевал.

Командир полка говорил медленно, не торопясь, будто читал незнакомый текст, написанный замысловатым почерком. Леваневский стоял, беспокойно переминаясь с ноги на ногу.

― Так вот, дорогой товарищ, разрешите вас поздравить! Политико-моральное состояние вашей роты превосходно. [8] Штаб высоко ценит вашу работу. Вам решено дать новое назначение. Вы получаете в командование батальон.

― Батальон? ― удивленно переспросил Леваневский.

― Да, батальон. А чему, собственно, вы удивляетесь?

― Тому удивляюсь, товарищ командир полка, как несведущему в военном деле человеку вы легко доверяете командование батальоном.

― Несведущему? ― ехидно переспросил командир полка. ― Бросьте в самом деле прикидываться!

― А что за батальон, что за люди? ― спросил сдаваясь Леваневский.

― Народ советский, вот ребята! ― тут командир полка показал большой палец правой руки. ― Итак, поздравляю вас с новым назначением!

На утро предстояло выступать.

Ничто и нигде так не объединяет людей, как дни похода, полные тревог. И чем трудней поход, тем тесней становится дружба. Ее не вытравит затем никакое длительное время. И будет после иной раз приятно вспомнить пройденные с трудом километры и тихонько с товарищем по фронту посмеяться над чем-нибудь давним, смешным. К молчаливому, но заботливому командиру красноармейцы привязались в дни похода и полюбили его. Перевод Леваневского в другую часть красноармейцы восприняли как потерю близкого друга и горячо сожалели об этом.

Батальон, над которым принял командование Леваневский, стоял на станции Галышманово. Получилось так, что всякая связь с соседними частями оказалась прерванной. Слышался близкий треск пулеметной стрельбы. Кто в кого стрелял, установить было трудно. Не знал Леваневский и того, кто занимает ближайшее село.

Отрядил он несколько человек с собой в конную разведку и отправился с нею километров за пять от станции железной дороги. Перед селом всадников встретили огнем.

― Вот как здесь нас угощают, ― тихо сказал Леваневский и скомандовал, чтобы слезали с коней.

Люди спешились и полегли с конями в поле. Снова послышался залп. Откуда-то вихрем пронесся табунок деревенских лошадей, вспугнутых стрельбой. Потом все затихло. Повскакали люди на своих коней. Чувствует Сигизмунд, [9] что правая его нога словно стала чужая. Сгоряча не понять в чем дело.

«Верно ранило», ― подумал командир и здоровой ногой дал шпору коню.

Вернулся с разведчиками в отряд, попробовал снять сапог, ― не снимается. Ногу раздуло. Сапог стал тесен. Снять его невозможно. Предстояло решиться на тяжелое дело: резать только что выданный перед походом новый хромовый сапог.

Больного отправили километров за двадцать от фронта в телеге на мешке с сеном. Шедшая позади с другой повозкой лошадь, чуя сено, совала докучливо свою морду к самому лицу неподвижно лежавшего командира. Лошадь норовила вспороть зубами мешок с душистым сеном. Каждый раз, когда она дергала мешок, потревоженная больная нога Леваневского давала знать о себе. Всю дорогу командир покрикивал на голодную лошадь, а та не слушала его и продолжала трясти мешок с сеном, беспокоя раненого.

Не любил Леваневский лечиться, не любил докторов, лекарств, бинтов, компрессов и самого больничного запаха. От лазаретов он бежал как от чумы. Он нарочно говорил врачу, что нога заживает, когда она еще болела невтерпеж. Он просил работы. Его направили в канцелярию. Нога продолжала болеть. Он не мог ею ступать. Предложенная работа в штабе не пришлась ему по душе, он попросился в стрелковую часть. Его просьбам уступили, и он получил назначение в Волынский полк..

Переходу в решительное наступление красных частей мешал острый недостаток боеприпасов. На полк в сутки выдавали по десяти тысяч патронов. Это было ничтожно мало. Осенний морозец по утрам ковал лужицы на дорогах, но днем грязь расплывалась под теплыми лучами солнца. Красноармейцы месили ее уставшими ногами, подняв шинели выше колена и нещадно ругая Колчака.

Двум батальонам полка приказано было сковать главные силы противника, в то время как соседние полки начнут атаку противника с флангов.

― Особенно не шикуйте, ― предупреждал Леваневского командир полка. ― Экономно расходуйте патроны! Учтите: снарядов у нас маловато. А у неприятеля шестидюймовки да снаряды английские. [10]

Гражданская война приучила ухо Леваневского к своеобразной музыке ружейной и орудийной стрельбы. Ружейная стрельба давно уже перестала волновать его. Он привык к комариному жужжанию винтовочных пуль. Но артиллерийской стрельбы, как пехотинец, не долюбливал.

― Всю дорогу исколдобят, а потом же нам, пехотинцам, по этим дорогам ходить ― дело корявое! ― говорил Леваневский. ― Кругом воронки от снарядов понатыканы, волчьи ямы, вот и ныряй по ним! Обещали нам прислать самолеты, да не шлют. Нам бы сюда только парочку машин, мы бы скоро подавили их артиллерию. Да, видно, у нас пока летчиков маловато. Сам бы пошел учиться на летчика, да сейчас не время.

Укрываясь от артиллерийской стрельбы, люди залегли в воронках, вырытых накануне снарядами противника. Леваневский помнил наказ командира полка и умело управлял ружейным и пулеметным огнем. Через некоторое время артиллерия также открыла огонь.

― Наши стреляют, ― сказал Леваневский залегшим с ним в воронке красноармейцам. ― Вот когда мы противнику дорогу ковыряем, это я всецело одобряю.

После того как были сбиты фланги белых, началось безостановочное наступление полка, в котором батальоном командовал Леваневский.

Больная нога не давала ему покоя по ночам и при каждой перемене погоды. Он шутил с бойцами, что стал у них вроде барометра: погоду за полдня предсказывает и всегда без ошибки.

В лазарете под Омском, осмотрев Леваневского, врач сказал:

― Батенька, да у вас, кроме контузии ноги, еще и сильнейшая неврастения. Вас непременно надо подлечить!

Красноармейцы, узнав о решении врача, были опечалены. Один из них, сокрушенно вздыхая, сказал:

― Да, товарищ командир, хоть и жаль нам с тобой расставаться, однако дело такое, что иначе никак не решить! Неврастения ― штука плохая, кто ею болел, тот век помнить будет!

― А что такое неврастения? ― улыбаясь, спросил Леваневский.

― Пес ее знает, ― отговаривался красноармеец. Потом, [11] помолчав немного, сказал: ― В общем, как тебе пояснее сказать, это переворот нервов!

К вечеру у Леваневского поднялась температура. В сильном жару он метался и бредил Петроградом. Вспомнил старушку-мать, уехавшую далеко, горячо спорил с братом, то вдруг переносился в далекую Соколку, видел перед собой знакомый шлагбаум и предлагал медицинской сестре покачаться на шлагбауме. В бреду кричал красноармейцам, чтобы валили коней и прятались бы за них, иначе колчаковцы-гады постреляют всех как перепелов.

Помолчав немного, Леваневский снова кричал:

― А я вам говорю русским языком, что не останусь в тылу! Мое место на фронте! Сейчас же давайте назначение, иначе беру свою палатку и ухожу. Понимаете, ухожу, к чорту! Мне некогда здесь с вами канителить!

Леваневский заболел сыпным тифом. Больного поместили в сыпнотифозный барак. Коек в бараке не было. Люди лежали на полу, на шинелях.

Недели борьбы со смертью кончились победой молодой жизни. Леваневский поднялся. Он пошатывался от слабости. Он заново учился ходить. Он был неузнаваем. Его лицо выжелтело, щеки обросли золотистой бородой. Глубоко запали красивые, большие выразительные глаза.

Командиру батальона Леваневскому, переборовшему страшный тиф и набиравшему с каждым днем прежние силы, казалось, что жизнь его начинается снова, или, вернее, она только еще начинается. [12]