Литературные сказки русских писателей

"Сказка о рыбаке и рыбке" А.Пушкин

Жил старик со своею старухой

У самого синего моря;

Они жили в ветхой землянке

Ровно тридцать лет и три года.

Старик ловил неводом рыбу,

Старуха пряла свою пряжу.

Раз он в море закинул невод, —

Пришел невод с одною тиной.

Он в другой раз закинул невод, —

Пришел невод с травой морскою.

В третий раз закинул он невод, —

Пришел невод с одною рыбкой,

С непростою рыбкой, — золотою.

Как взмолится золотая рыбка!

Голосом молвит человечьим:

 

«Отпусти ты, старче, меня в море,

Дорогой за себя дам откуп:

Откуплюсь чем только пожелаешь».

Удивился старик, испугался:

Он рыбачил тридцать лет и три года

И не слыхивал, чтоб рыба говорила.

Отпустил он рыбку золотую

И сказал ей ласковое слово:

«Бог с тобою, золотая рыбка!

Твоего мне откупа не надо;

Ступай себе в синее море,

Гуляй там себе на просторе».

 

Воротился старик ко старухе,

Рассказал ей великое чудо.

«Я сегодня поймал было рыбку,

Золотую рыбку, не простую;

По-нашему говорила рыбка,

Домой в море синее просилась,

Дорогою ценою откупалась:

Откупалась чем только пожелаю.

Не посмел я взять с нее выкуп;

Так пустил ее в синее море».

Старика старуха забранила:

«Дурачина ты, простофиля!

Не умел ты взять выкупа с рыбки!

Хоть бы взял ты с нее корыто,

Наше-то совсем раскололось».

 

Вот пошел он к синему морю;

Видит, — море слегка разыгралось.

Стал он кликать золотую рыбку,

Приплыла к нему рыбка и спросила:

«Чего тебе надобно, старче?»

Ей с поклоном старик отвечает:

«Смилуйся, государыня рыбка,

Разбранила меня моя старуха,

Не дает старику мне покою:

Надобно ей новое корыто;

Наше-то совсем раскололось».

Отвечает золотая рыбка:

«Не печалься, ступай себе с богом,

Будет вам новое корыто».

Воротился старик ко старухе,

У старухи новое корыто.

Еще пуще старуха бранится:

«Дурачина ты, простофиля!

Выпросил, дурачина, корыто!

В корыте много ль корысти?

Воротись, дурачина, ты к рыбке;

Поклонись ей, выпроси уж избу».

 

Вот пошел он к синему морю,

(Помутилося синее море.)

Стал он кликать золотую рыбку,

Приплыла к нему рыбка, спросила:

«Чего тебе надобно, старче?»

Ей старик с поклоном отвечает:

«Смилуйся, государыня рыбка!

Еще пуще старуха бранится,

Не дает старику мне покою:

Избу просит сварливая баба».

Отвечает золотая рыбка:

«Не печалься, ступай себе с богом,

Так и быть: изба вам уж будет».

Пошел он ко своей землянке,

А землянки нет уж и следа;

Перед ним изба со светелкой,

С кирпичною, беленою трубою,

С дубовыми, тесовыми вороты.

Старуха сидит под окошком,

На чем свет стоит мужа ругает.

«Дурачина ты, прямой простофиля!

Выпросил, простофиля, избу!

Воротись, поклонися рыбке:

Не хочу быть черной крестьянкой,

Хочу быть столбовою дворянкой».

 

Пошел старик к синему морю;

(Не спокойно синее море.)

Стал он кликать золотую рыбку.

Приплыла к нему рыбка, спросила:

«Чего тебе надобно, старче?»

Ей с поклоном старик отвечает:

«Смилуйся, государыня рыбка!

Пуще прежнего старуха вздурилась,

Не дает старику мне покою:

Уж не хочет быть она крестьянкой,

Хочет быть столбовою дворянкой».

Отвечает золотая рыбка:

«Не печалься, ступай себе с богом».

 

Воротился старик ко старухе.

Что ж он видит? Высокий терем.

На крыльце стоит его старуха

В дорогой собольей душегрейке,

Парчовая на маковке кичка,

Жемчуги огрузили шею,

На руках золотые перстни,

На ногах красные сапожки.

Перед нею усердные слуги;

Она бьет их, за чупрун таскает.

Говорит старик своей старухе:

«Здравствуй, барыня сударыня дворянка!

Чай, теперь твоя душенька довольна».

На него прикрикнула старуха,

На конюшне служить его послала.

 

Вот неделя, другая проходит,

Еще пуще старуха вздурилась:

Опять к рыбке старика посылает.

«Воротись, поклонися рыбке:

Не хочу быть столбовою дворянкой,

А хочу быть вольною царицей».

Испугался старик, взмолился:

«Что ты, баба, белены объелась?

Ни ступить, ни молвить не умеешь,

Насмешишь ты целое царство».

Осердилася пуще старуха,

По щеке ударила мужа.

«Как ты смеешь, мужик, спорить со мною,

Со мною, дворянкой столбовою? —

Ступай к морю, говорят тебе честью,

Не пойдешь, поведут поневоле».

 

Старичок отправился к морю,

(Почернело синее море.)

Стал он кликать золотую рыбку.

Приплыла к нему рыбка, спросила:

«Чего тебе надобно, старче?»

Ей с поклоном старик отвечает:

«Смилуйся, государыня рыбка!

Опять моя старуха бунтует:

Уж не хочет быть она дворянкой,

Хочет быть вольною царицей».

Отвечает золотая рыбка:

«Не печалься, ступай себе с богом!

Добро! будет старуха царицей!»

 

Старичок к старухе воротился.

Что ж? пред ним царские палаты.

В палатах видит свою старуху,

За столом сидит она царицей,

Служат ей бояре да дворяне,

Наливают ей заморские вины;

Заедает она пряником печатным;

Вкруг ее стоит грозная стража,

На плечах топорики держат.

Как увидел старик, — испугался!

В ноги он старухе поклонился,

Молвил: «Здравствуй, грозная царица!

Ну, теперь твоя душенька довольна».

На него старуха не взглянула,

Лишь с очей прогнать его велела.

Подбежали бояре и дворяне,

Старика взашеи затолкали.

А в дверях-то стража подбежала,

Топорами чуть не изрубила.

А народ-то над ним насмеялся:

«Поделом тебе, старый невежа!

Впредь тебе, невежа, наука:

Не садися не в свои сани!»

 

Вот неделя, другая проходит,

Еще пуще старуха вздурилась:

Царедворцев за мужем посылает,

Отыскали старика, привели к ней.

Говорит старику старуха:

«Воротись, поклонися рыбке.

Не хочу быть вольною царицей,

Хочу быть владычицей морскою,

Чтобы жить мне в Окияне-море,

Чтоб служила мне рыбка золотая

И была б у меня на посылках».

 

Старик не осмелился перечить,

Не дерзнул поперек слова молвить.

Вот идет он к синему морю,

Видит, на море черная буря:

Так и вздулись сердитые волны,

Так и ходят, так воем и воют.

Стал он кликать золотую рыбку.

Приплыла к нему рыбка, спросила:

«Чего тебе надобно, старче?»

Ей старик с поклоном отвечает:

«Смилуйся, государыня рыбка!

Что мне делать с проклятою бабой?

Уж не хочет быть она царицей,

Хочет быть владычицей морскою;

Чтобы жить ей в Окияне-море,

Чтобы ты сама ей служила

И была бы у ней на посылках».

Ничего не сказала рыбка,

Лишь хвостом по воде плеснула

И ушла в глубокое море.

Долго у моря ждал он ответа,

Не дождался, к старухе воротился —

Глядь: опять перед ним землянка;

На пороге сидит его старуха,

              А пред нею разбитое корыто. 

"Сказка о царе Салтане, о сыне его, славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче, и о прекрасной царевне Лебеди" (в сокращении) А.Пушкин

Ветер по морю гуляет

И кораблик подгоняет;

Он бежит себе в волнах

На поднятых парусах

Мимо острова крутого,

Мимо города большого:

Пушки с пристани палят,

Кораблю пристать велят.

Пристают к заставе гости;

Князь Гвидон зовет их в гости,

Их и кормит и поит

И ответ держать велит:

«Чем вы, гости, торг ведете

И куда теперь плывете?»

Корабельщики в ответ:

«Мы объехали весь свет,

Торговали мы конями,

Всё донскими жеребцами,

А теперь нам вышел срок —

И лежит нам путь далек:

Мимо острова Буяна,

В царство славного Салтана…»

Говорит им князь тогда:

«Добрый путь вам, господа,

По морю по Окияну

К славному царю Салтану;

Да скажите: князь Гвидон

Шлет царю-де свой поклон».

Гости князю поклонились,

Вышли вон и в путь пустились.

К морю князь — а лебедь там

Уж гуляет по волнам.

Молит князь: душа-де просит,

Так и тянет и уносит…

Вот опять она его

Вмиг обрызгала всего:

В муху князь оборотился,

Полетел и опустился

Между моря и небес

На корабль — и в щель залез.

Ветер весело шумит,

Судно весело бежит

Мимо острова Буяна,

В царство славного Салтана —

И желанная страна

Вот уж издали видна;

Вот на берег вышли гости;

Царь Салтан зовет их в гости,

И за ними во дворец

Полетел наш удалец.

Видит: весь сияя в злате,

Царь Салтан сидит в палате

На престоле и в венце,

С грустной думой на лице.

А ткачиха с Бабарихой

Да с кривою поварихой

Около царя сидят,

Злыми жабами глядят.

Царь Салтан гостей сажает

За свой стол и вопрошает:

«Ой вы, гости-господа,

Долго ль ездили? куда?

Ладно ль за морем, иль худо,

И какое в свете чудо?»

Корабельщики в ответ:

«Мы объехали весь свет;

За морем житье не худо;

В свете ж вот какое чудо:

Остров на море лежит,

Град на острове стоит

С златоглавыми церквами,

С теремами да садами;

Ель растет перед дворцом,

А под ней хрустальный дом;

Белка там живет ручная,

Да затейница какая!

Белка песенки поет,

Да орешки всё грызет,

А орешки не простые,

Всё скорлупки золотые,

Ядра — чистый изумруд;

Слуги белку стерегут,

Служат ей прислугой разной —

И приставлен дьяк приказный

Строгий счет орехам весть;

Отдает ей войско честь;

Из скорлупок льют монету,

Да пускают в ход по свету;

Девки сыплют изумруд

В кладовые, да под спуд;

Все в том острове богаты,

Изоб нет, везде палаты;

А сидит в нем князь Гвидон;

Он прислал тебе поклон».

Царь Салтан дивится чуду.

«Если только жив я буду,

Чудный остров навещу,

У Гвидона погощу».

А ткачиха с поварихой,

С сватьей бабой Бабарихой,

Не хотят его пустить

Чудный остров навестить.

Усмехнувшись исподтиха,

Говорит царю ткачиха:

«Что тут дивного? ну, вот!

Белка камушки грызет,

Мечет золото и в груды

Загребает изумруды;

Этим нас не удивишь,

Правду ль, нет ли говоришь.

В свете есть иное диво:

Море вздуется бурливо,

Закипит, подымет вой,

Хлынет на берег пустой,

Разольется в шумном беге,

И очутятся на бреге,

В чешуе, как жар горя,

Тридцать три богатыря,

Все красавцы удалые,

Великаны молодые,

Все равны, как на подбор,

С ними дядька Черномор.

Это диво, так уж диво,

Можно молвить справедливо!»

Гости умные молчат,

Спорить с нею не хотят.

Диву царь Салтан дивится,

А Гвидон-то злится, злится…

Зажужжал он и как раз

Тетке сел на левый глаз,

И ткачиха побледнела:

«Ай!» и тут же окривела;

Все кричат: «Лови, лови,

Да дави ее, дави…

Вот ужо! постой немножко,

Погоди…» А князь в окошко,

Да спокойно в свой удел

Через море прилетел.

Князь у синя моря ходит,

С синя моря глаз не сводит;

Глядь — поверх текучих вод

Лебедь белая плывет.

«Здравствуй, князь ты мой прекрасный!

Что ты тих, как день ненастный?

Опечалился чему?» —

Говорит она ему.

Князь Гвидон ей отвечает:

«Грусть-тоска меня съедает —

Диво б дивное хотел

Перенесть я в мой удел».

«А какое ж это диво?»

— Где-то вздуется бурливо

Окиян, подымет вой,

Хлынет на берег пустой,

Расплеснется в шумном беге,

И очутятся на бреге,

В чешуе, как жар горя,

Тридцать три богатыря,

Все красавцы молодые,

Великаны удалые,

Все равны, как на подбор,

С ними дядька Черномор.

Князю лебедь отвечает:

«Вот что, князь, тебя смущает?

Не тужи, душа моя,

Это чудо знаю я.

Эти витязи морские

Мне ведь братья все родные.

Не печалься же, ступай,

В гости братцев поджидай».

Князь пошел, забывши горе,

Сел на башню, и на море

Стал глядеть он; море вдруг

Всколыхалося вокруг,

Расплескалось в шумном беге

И оставило на бреге

Тридцать три богатыря;

В чешуе, как жар горя,

Идут витязи четами,

И, блистая сединами,

Дядька впереди идет

И ко граду их ведет.

С башни князь Гвидон сбегает,

Дорогих гостей встречает;

Второпях народ бежит;

Дядька князю говорит:

«Лебедь нас к тебе послала

И наказом наказала

Славный город твой хранить

И дозором обходить.

Мы отныне ежеденно

Вместе будем непременно

У высоких стен твоих

Выходить из вод морских,

Так увидимся мы вскоре,

А теперь пора нам в море;

Тяжек воздух нам земли».

Все потом домой ушли.

Ветер по морю гуляет

И кораблик подгоняет;

Он бежит себе в волнах

На поднятых парусах

Мимо острова крутого,

Мимо города большого;

Пушки с пристани палят,

Кораблю пристать велят.

Пристают к заставе гости.

Князь Гвидон зовет их в гости,

Их и кормит и поит

И ответ держать велит:

«Чем вы, гости, торг ведете?

И куда теперь плывете?»

Корабельщики в ответ:

«Мы объехали весь свет;

Торговали мы булатом,

Чистым серебром и златом,

И теперь нам вышел срок;

А лежит нам путь далек,

Мимо острова Буяна,

В царство славного Салтана».

Говорит им князь тогда:

«Добрый путь вам, господа,

По морю по Окияну

К славному царю Салтану.

Да скажите ж: князь Гвидон

Шлет-де свой царю поклон».

Гости князю поклонились,

Вышли вон и в путь пустились.

К морю князь, а лебедь там

Уж гуляет по волнам.

Князь опять: душа-де просит…

Так и тянет и уносит…

И опять она его

Вмиг обрызгала всего.

Тут он очень уменьшился,

Шмелем князь оборотился,

Полетел и зажужжал;

Судно на море догнал,

Потихоньку опустился

На корму — и в щель забился.

Ветер весело шумит,

Судно весело бежит

Мимо острова Буяна,

В царство славного Салтана,

И желанная страна

Вот уж издали видна.

Вот на берег вышли гости.

Царь Салтан зовет их в гости,

И за ними во дворец

Полетел наш удалец.

Видит, весь сияя в злате,

Царь Салтан сидит в палате

На престоле и в венце,

С грустной думой на лице.

А ткачиха с поварихой,

С сватьей бабой Бабарихой,

Около царя сидят —

Четырьмя все три глядят.

Царь Салтан гостей сажает

За свой стол и вопрошает:

«Ой вы, гости-господа,

Долго ль ездили? куда?

Ладно ль за морем иль худо?

И какое в свете чудо?»

Корабельщики в ответ:

«Мы объехали весь свет;

За морем житье не худо;

В свете ж вот какое чудо:

Остров на море лежит,

Град на острове стоит,

Каждый день идет там диво:

Море вздуется бурливо,

Закипит, подымет вой,

Хлынет на берег пустой,

Расплеснется в скором беге —

И останутся на бреге

Тридцать три богатыря,

В чешуе златой горя,

Все красавцы молодые,

Великаны удалые,

Все равны, как на подбор;

Старый дядька Черномор

С ними из моря выходит

И попарно их выводит,

Чтобы остров тот хранить

И дозором обходить —

И той стражи нет надежней,

Ни храбрее, ни прилежней.

А сидит там князь Гвидон;

Он прислал тебе поклон».

Царь Салтан дивится чуду.

«Коли жив я только буду,

Чудный остров навещу

И у князя погощу».

Повариха и ткачиха

Ни гугу — но Бабариха

Усмехнувшись говорит:

«Кто нас этим удивит?

Люди из моря выходят

И себе дозором бродят!

Правду ль бают, или лгут,

Дива я не вижу тут.

В свете есть такие ль дива?

Вот идет молва правдива:

За морем царевна есть,

Что не можно глаз отвесть:

Днем свет божий затмевает,

Ночью землю освещает,

Месяц под косой блестит,

А во лбу звезда горит.

А сама-то величава,

Выплывает, будто пава;

А как речь-то говорит,

Словно реченька журчит.

Молвить можно справедливо,

Это диво, так уж диво».

Гости умные молчат:

Спорить с бабой не хотят.

Чуду царь Салтан дивится —

А царевич хоть и злится,

Но жалеет он очей

Старой бабушки своей:

Он над ней жужжит, кружится —

Прямо на нос к ней садится,

Нос ужалил богатырь:

На носу вскочил волдырь.

И опять пошла тревога:

«Помогите, ради бога!

Караул! лови, лови,

Да дави его, дави…

Вот ужо! пожди немножко,

Погоди!..» А шмель в окошко,

Да спокойно в свой удел

Через море полетел.

Князь у синя моря ходит,

С синя моря глаз не сводит;

Глядь — поверх текучих вод

Лебедь белая плывет.

«Здравствуй, князь ты мой прекрасный!

Что ж ты тих, как день ненастный?

Опечалился чему?» —

Говорит она ему.

Князь Гвидон ей отвечает:

«Грусть-тоска меня съедает:

Люди женятся; гляжу,

Неженат лишь я хожу».

— А кого же на примете

Ты имеешь? — «Да на свете,

Говорят, царевна есть,

Что не можно глаз отвесть.

Днем свет божий затмевает,

Ночью землю освещает —

Месяц под косой блестит,

А во лбу звезда горит.

А сама-то величава,

Выступает, будто пава;

Сладку речь-то говорит,

Будто реченька журчит.

Только, полно, правда ль это?»

Князь со страхом ждет ответа.

Лебедь белая молчит

И, подумав, говорит:

«Да! такая есть девица.

Но жена не рукавица:

С белой ручки не стряхнешь,

Да за пояс не заткнешь.

Услужу тебе советом —

Слушай: обо всем об этом

Пораздумай ты путем,

Не раскаяться б потом».

Князь пред нею стал божиться,

Что пора ему жениться,

Что об этом обо всем

Передумал он путем;

Что готов душою страстной

За царевною прекрасной

Он пешком идти отсель

Хоть за тридевять земель.

Лебедь тут, вздохнув глубоко,

Молвила: «Зачем далёко?

Знай, близка судьба твоя,

Ведь царевна эта — я».

Тут она, взмахнув крылами,

Полетела над волнами

И на берег с высоты

Опустилася в кусты,

Встрепенулась, отряхнулась

И царевной обернулась:

Месяц под косой блестит,

А во лбу звезда горит;

А сама-то величава,

Выступает, будто пава;

А как речь-то говорит,

Словно реченька журчит.

Князь царевну обнимает,

К белой груди прижимает

И ведет ее скорей

К милой матушки своей.

Князь ей в ноги, умоляя:

«Государыня-родная!

Выбрал я жену себе,

Дочь послушную тебе,

Просим оба разрешенья,

Твоего благословенья:

Ты детей благослови

Жить в совете и любви».

Над главою их покорной

Мать с иконой чудотворной

Слезы льет и говорит:

«Бог вас, дети, наградит».

Князь не долго собирался,

На царевне обвенчался;

Стали жить да поживать,

Да приплода поджидать.

Ветер по морю гуляет

И кораблик подгоняет;

Он бежит себе в волнах

На раздутых парусах

Мимо острова крутого,

Мимо города большого;

Пушки с пристани палят,

Кораблю пристать велят.

Пристают к заставе гости.

Князь Гвидон зовет их в гости,

Он их кормит и поит

И ответ держать велит:

«Чем вы, гости, торг ведете

И куда теперь плывете?»

Корабельщики в ответ:

«Мы объехали весь свет,

Торговали мы недаром

Неуказанным товаром;

А лежит нам путь далек:

Восвояси на восток,

Мимо острова Буяна,

В царство славного Салтана».

Князь им вымолвил тогда:

«Добрый путь вам, господа,

По морю по Окияну

К славному царю Салтану;

Да напомните ему,

Государю своему:

К нам он в гости обещался,

А доселе не собрался —

Шлю ему я свой поклон».

Гости в путь, а князь Гвидон

Дома на сей раз остался

И с женою не расстался.

Ветер весело шумит,

Судно весело бежит

Мимо острова Буяна

К царству славного Салтана,

И знакомая страна

Вот уж издали видна.

Вот на берег вышли гости.

Царь Салтан зовет их в гости.

Гости видят: во дворце

Царь сидит в своем венце,

А ткачиха с поварихой,

С сватьей бабой Бабарихой,

Около царя сидят,

Четырьмя все три глядят.

Царь Салтан гостей сажает

За свой стол и вопрошает:

«Ой вы, гости-господа,

Долго ль ездили? куда?

Ладно ль за морем, иль худо?

И какое в свете чудо?»

Корабельщики в ответ:

«Мы объехали весь свет;

За морем житье не худо,

В свете ж вот какое чудо:

Остров на море лежит,

Град на острове стоит,

С златоглавыми церквами,

С теремами и садами;

Ель растет перед дворцом,

А под ней хрустальный дом;

Белка в нем живет ручная,

Да чудесница какая!

Белка песенки поет

Да орешки всё грызет;

А орешки не простые,

Скорлупы-то золотые,

Ядра — чистый изумруд;

Белку холят, берегут.

Там еще другое диво:

Море вздуется бурливо,

Закипит, подымет вой,

Хлынет на берег пустой,

Расплеснется в скором беге,

И очутятся на бреге,

В чешуе, как жар горя,

Тридцать три богатыря,

Все красавцы удалые,

Великаны молодые,

Все равны, как на подбор —

С ними дядька Черномор.

И той стражи нет надежней,

Ни храбрее, ни прилежней.

А у князя женка есть,

Что не можно глаз отвесть:

Днем свет божий затмевает,

Ночью землю освещает;

Месяц под косой блестит,

А во лбу звезда горит.

Князь Гвидон тот город правит,

Всяк его усердно славит;

Он прислал тебе поклон,

Да тебе пеняет он:

К нам-де в гости обещался,

А доселе не собрался».

Тут уж царь не утерпел,

Снарядить он флот велел.

А ткачиха с поварихой,

С сватьей бабой Бабарихой,

Не хотят царя пустить

Чудный остров навестить.

Но Салтан им не внимает

И как раз их унимает:

«Что я? царь или дитя? —

Говорит он не шутя: —

Нынче ж еду!» — Тут он топнул,

Вышел вон и дверью хлопнул.

Под окном Гвидон сидит,

Молча на море глядит:

Не шумит оно, не хлещет,

Лишь едва, едва трепещет,

И в лазоревой дали

Показались корабли:

По равнинам Окияна

Едет флот царя Салтана.

Князь Гвидон тогда вскочил,

Громогласно возопил:

«Матушка моя родная!

Ты, княгиня молодая!

Посмотрите вы туда:

Едет батюшка сюда».

Флот уж к острову подходит.

Князь Гвидон трубу наводит:

Царь на палубе стоит

И в трубу на них глядит;

С ним ткачиха с поварихой,

С сватьей бабой Бабарихой;

Удивляются оне

Незнакомой стороне.

Разом пушки запалили;

В колокольнях зазвонили;

К морю сам идет Гвидон;

Там царя встречает он

С поварихой и ткачихой,

С сватьей бабой Бабарихой;

В город он повел царя,

Ничего не говоря.

Все теперь идут в палаты:

У ворот блистают латы,

И стоят в глазах царя

Тридцать три богатыря,

Все красавцы молодые,

Великаны удалые,

Все равны, как на подбор,

С ними дядька Черномор.

Царь ступил на двор широкой:

Там под елкою высокой

Белка песенку поет,

Золотой орех грызет,

Изумрудец вынимает

И в мешочек опускает;

И засеян двор большой

Золотою скорлупой.

Гости дале — торопливо

Смотрят — что ж? княгиня — диво:

Под косой луна блестит,

А во лбу звезда горит;

А сама-то величава,

Выступает, будто пава,

И свекровь свою ведет.

Царь глядит — и узнает…

В нем взыграло ретивое!

«Что я вижу? что такое?

Как!» — и дух в нем занялся…

Царь слезами залился,

Обнимает он царицу,

И сынка, и молодицу,

И садятся все за стол;

И веселый пир пошел.

А ткачиха с поварихой,

С сватьей бабой Бабарихой,

Разбежались по углам;

Их нашли насилу там.

Тут во всем они признались,

Повинились, разрыдались;

Царь для радости такой

Отпустил всех трех домой.

День прошел — царя Салтана

Уложили спать вполпьяна.

Я там был; мед, пиво пил —

И усы лишь обмочил.


"Конёк-Горбунок" П.Ершов

За горами, за лесами,

За широкими морями,

Не на небе — на земле

Жил старик в одном селе.

У старинушки три сына:

Старший умный был детина,

Средний сын и так и сяк,

Младший вовсе был дурак.

Братья сеяли пшеницу

Да возили в град-столицу:

Знать, столица та была

Недалече от села.

Там пшеницу продавали,

Деньги счетом принимали

И с набитою сумой

Возвращалися домой.

В долгом времени аль вскоре

Приключилося им горе:

Кто-то в поле стал ходить

И пшеницу шевелить.

Мужички такой печали

Отродяся не видали;

Стали думать да гадать —

Как бы вора соглядать;

Наконец себе смекнули,

Чтоб стоять на карауле,

Хлеб ночами поберечь,

Злого вора подстеречь.

Вот, как стало лишь смеркаться,

Начал старший брат сбираться:

Вынул вилы и топор

И отправился в дозор.

Ночь ненастная настала,

На него боязнь напала,

И со страхов наш мужик

Закопался под сенник.

Ночь проходит, день приходит;

С сенника дозорный сходит

И, облив себя водой,

Стал стучаться под избой:

«Эй вы, сонные тетери!

Отпирайте брату двери,

Под дождём я весь промок

С головы до самых ног».

Братья двери отворили,

Караульщика впустили,

Стали спрашивать его:

Не видал ли он чего?

Караульщик помолился,

Вправо, влево поклонился

И, прокашлявшись, сказал:

«Всю я ноченьку не спал;

На моё ж притом несчастье,

Было страшное ненастье:

Дождь вот так ливмя и лил,

Рубашонку всю смочил.

Уж куда как было скучно!..

Впрочем, всё благополучно».

Похвалил его отец:

«Ты, Данило, молодец!

Ты вот, так сказать, примерно,

Сослужил мне службу верно,

То есть, будучи при всём,

Не ударил в грязь лицом».

Стало сызнова смеркаться;

Средний брат пошел сбираться:

Взял и вилы и топор

И отправился в дозор.

Ночь холодная настала,

Дрожь на малого напала,

Зубы начали плясать;

Он ударился бежать —

И всю ночь ходил дозором

У соседки под забором.

Жутко было молодцу!

Но вот утро. Он к крыльцу:

«Эй вы, сони! Что вы спите!

Брату двери отоприте;

Ночью страшный был мороз, —

До животиков промерз».

Братья двери отворили,

Караульщика впустили,

Стали спрашивать его:

Не видал ли он чего?

Караульщик помолился,

Вправо, влево поклонился

И сквозь зубы отвечал:

«Всю я ноченьку не спал,

Да, к моей судьбе несчастной,

Ночью холод был ужасный,

До сердцов меня пробрал;

Всю я ночку проскакал;

Слишком было несподручно…

Впрочем, всё благополучно».

И ему сказал отец:

«Ты, Гаврило, молодец!»

Стало в третий раз смеркаться,

Надо младшему сбираться;

Он и усом не ведёт,

На печи в углу поёт

Изо всей дурацкой мочи:

«Распрекрасные вы очи!»

Братья ну ему пенять,

Стали в поле погонять,

Но сколь долго ни кричали,

Только голос потеряли:

Он ни с места. Наконец

Подошел к нему отец,

Говорит ему: «Послушай,

Побегай в дозор, Ванюша.

Я куплю тебе лубков,

Дам гороху и бобов».

Тут Иван с печи слезает,

Малахай свой надевает,

Хлеб за пазуху кладёт,

Караул держать идёт.

Поле всё Иван обходит,

Озираючись кругом,

И садится под кустом;

Звёзды на небе считает

Да краюшку уплетает.

Вдруг о полночь конь заржал…

Караульщик наш привстал,

Посмотрел под рукавицу

И увидел кобылицу.

Кобылица та была

Вся, как зимний снег, бела,

Грива в землю, золотая,

В мелки кольца завитая.

«Эхе-хе! так вот какой

Наш воришко!.. Но, постой,

Я шутить ведь, не умею,

Разом сяду те на шею.

Вишь, какая саранча!»

И, минуту улуча,

К кобылице подбегает,

За волнистый хвост хватает

И прыгнул к ней на хребет —

Только задом наперед.

Кобылица молодая,

Очью бешено сверкая,

Змеем голову свила

И пустилась, как стрела.

Вьётся кругом над полями,

Виснет пластью надо рвами,

Мчится скоком по горам,

Ходит дыбом по лесам,

Хочет силой аль обманом,

Лишь бы справиться с Иваном.

Но Иван и сам не прост —

Крепко держится за хвост.

Наконец она устала.

«Ну, Иван, — ему сказала, —

Коль умел ты усидеть,

Так тебе мной и владеть.

Дай мне место для покою

Да ухаживай за мною

Сколько смыслишь. Да смотри:

По три утренни зари

Выпущай меня на волю

Погулять по чисту полю.

По исходе же трёх дней

Двух рожу тебе коней —

Да таких, каких поныне

Не бывало и в помине;

Да еще рожу конька

Ростом только в три вершка,

На спине с двумя горбами

Да с аршинными ушами.

Двух коней, коль хошь, продай,

Но конька не отдавай

Ни за пояс, ни за шапку,

Ни за чёрную, слышь, бабку.

На земле и под землёй

Он товарищ будет твой:

Он зимой тебя согреет,

Летом холодом обвеет,

В голод хлебом угостит,

В жажду мёдом напоит.

Я же снова выйду в поле

Силы пробовать на воле».

«Ладно», — думает Иван

И в пастуший балаган

Кобылицу загоняет,

Дверь рогожей закрывает

И, лишь только рассвело,

Отправляется в село,

Напевая громко песню:

«Ходил молодец на Пресню».

Вот он всходит на крыльцо,

Вот хватает за кольцо,

Что есть силы в дверь стучится,

Чуть что кровля не валится,

И кричит на весь базар,

Словно сделался пожар.

Братья с лавок поскакали,

Заикаяся вскричали:

«Кто стучится сильно так?» —

«Это я, Иван-дурак!»

Братья двери отворили,

Дурака в избу впустили

И давай его ругать, —

Как он смел их так пугать!

А Иван наш, не снимая

Ни лаптей, ни малахая,

Отправляется на печь

И ведёт оттуда речь

Про ночное похожденье,

Всем ушам на удивленье:

«Всю я ноченьку не спал,

Звёзды на небе считал;

Месяц, ровно, тоже светил, —

Я порядком не приметил.

Вдруг приходит дьявол сам,

С бородою и с усам;

Рожа словно как у кошки,

А глаза-то — что те плошки!

Вот и стал тот чёрт скакать

И зерно хвостом сбивать.

Я шутить ведь не умею —

И вскочи ему на шею.

Уж таскал же он, таскал,

Чуть башки мне не сломал,

Но и я ведь сам не промах,

Слышь, держал его как в жомах.

Бился, бился мой хитрец

И взмолился наконец:

«Не губи меня со света!

Целый год тебе за это

Обещаюсь смирно жить,

Православных не мутить».

Я, слышь, слов-то не померил,

Да чёртенку и поверил».

Тут рассказчик замолчал,

Позевнул и задремал.

Братья, сколько ни серчали,

Не смогли — захохотали,

Ухватившись под бока,

Над рассказом дурака.

Сам старик не мог сдержаться,

Чтоб до слез не посмеяться,

Хоть смеяться — так оно

Старикам уж и грешно.

Много ль времени аль мало

С этой ночи пробежало, —

Я про это ничего

Не слыхал ни от кого.

Ну, да что нам в том за дело,

Год ли, два ли пролетело, —

Ведь за ними не бежать…

Станем сказку продолжать.

Ну-с, так вот что! Раз Данило

(В праздник, помнится, то было),

Натянувшись зельно пьян,

Затащился в балаган.

Что ж он видит? — Прекрасивых

Двух коней золотогривых

Да игрушечку-конька

Ростом только в три вершка,

На спине с двумя горбами

Да с аршинными ушами.

«Хм! Теперь-то я узнал,

Для чего здесь дурень спал!» —

Говорит себе Данило…

Чудо разом хмель посбило;

Вот Данило в дом бежит

И Гавриле говорит:

«Посмотри, каких красивых

Двух коней золотогривых

Наш дурак себе достал:

Ты и слыхом не слыхал».

И Данило да Гаврило,

Что в ногах их мочи было,

По крапиве прямиком

Так и дуют босиком.

Спотыкнувшися три раза,

Починивши оба глаза,

Потирая здесь и там,

Входят братья к двум коням.

Кони ржали и храпели,

Очи яхонтом горели;

В мелки кольца завитой,

Хвост струился золотой,

И алмазные копыты

Крупным жемчугом обиты.

Любо-дорого смотреть!

Лишь царю б на них сидеть!

Братья так на них смотрели,

Что чуть-чуть не окривели.

«Где он это их достал? —

Старший среднему сказал. —

Но давно уж речь ведётся,

Что лишь дурням клад даётся,

Ты ж хоть лоб себе разбей,

Так не выбьешь двух рублей.

Ну, Гаврило, в ту седмицу

Отведём-ка их в столицу;

Там боярам продадим,

Деньги ровно поделим.

А с деньжонками, сам знаешь,

И попьёшь и погуляешь,

Только хлопни по мешку.

А благому дураку

Недостанет ведь догадки,

Где гостят его лошадки;

Пусть их ищет там и сям.

Ну, приятель, по рукам!»

Братья разом согласились,

Обнялись, перекрестились

И вернулися домой,

Говоря промеж собой

Про коней и про пирушку

И про чудную зверушку.

Время катит чередом,

Час за часом, день за днём.

И на первую седмицу

Братья едут в град-столицу,

Чтоб товар свой там продать

И на пристани узнать,

Не пришли ли с кораблями

Немцы в город за холстами

И нейдёт ли царь Салтан

Басурманить христиан.

Вот иконам помолились,

У отца благословились,

Взяли двух коней тайком

И отправились тишком.

Вечер к ночи пробирался;

На ночлег Иван собрался;

Вдоль по улице идёт,

Ест краюшку да поёт.

Вот он поля достигает,

Руки в боки подпирает

И с прискочкой, словно пан,

Боком входит в балаган.

Всё по-прежнему стояло,

Но коней как не бывало;

Лишь игрушка-горбунок

У его вертелся ног,

Хлопал с радости ушами

Да приплясывал ногами.

Как завоет тут Иван,

Опершись о балаган:

«Ой вы, кони буры-сивы,

Добры кони златогривы!

Я ль вас, други, не ласкал,

Да какой вас чёрт украл?

Чтоб пропасть ему, собаке!

Чтоб издохнуть в буераке!

Чтоб ему на том свету

Провалиться на мосту!

Ой вы, кони буры-сивы,

Добры кони златогривы!»

Тут конек ему заржал.

«Не тужи, Иван, — сказал, —

Велика беда, не спорю,

Но могу помочь я горю.

Ты на чёрта не клепли:

Братья коников свели.

Ну, да что болтать пустое,

Будь, Иванушка, в покое.

На меня скорей садись,

Только знай себе держись;

Я хоть росту небольшого,

Да сменю коня другого:

Как пущусь да побегу,

Так и беса настигу».

Тут конёк пред ним ложится;

На конька Иван садится,

Уши в загреби берет,

Что есть мочушки ревет.

Горбунок-конёк встряхнулся,

Встал на лапки, встрепенулся,

Хлопнул гривкой, захрапел

И стрелою полетел;

Только пыльными клубами

Вихорь вился под ногами.

И в два мига, коль не в миг,

Наш Иван воров настиг.

Братья, то есть, испугались,

Зачесались и замялись.

А Иван им стал кричать:

«Стыдно, братья, воровать!

Хоть Ивана вы умнее,

Да Иван-то вас честнее:

Он у вас коней не крал».

Старший, корчась, тут сказал:

«Дорогой наш брат Иваша,

Что переться — дело наше!

Но возьми же ты в расчет

Некорыстный наш живот.

Сколь пшеницы мы ни сеем,

Чуть насущный хлеб имеем.

А коли неурожай,

Так хоть в петлю полезай!

Вот в такой большой печали

Мы с Гаврилой толковали

Всю намеднишнюю ночь —

Чем бы горюшку помочь?

Так и этак мы вершили,

Наконец вот так решили:

Чтоб продать твоих коньков

Хоть за тысячу рублёв.

А в спасибо, молвить к слову,

Привезти тебе обнову —

Красну шапку с позвонком

Да сапожки с каблучком.

Да к тому ж старик неможет,

Работать уже не может;

А ведь надо ж мыкать век, —

Сам ты умный человек!» —

«Ну, коль этак, так ступайте, —

Говорит Иван, — продайте

Златогривых два коня,

Да возьмите ж и меня».

Братья больно покосились,

Да нельзя же! согласились.

Стало на небе темнеть;

Воздух начал холодеть;

Вот, чтоб им не заблудиться,

Решено остановиться.

Под навесами ветвей

Привязали всех коней,

Принесли с естным лукошко,

Опохмелились немножко

И пошли, что боже даст,

Кто во что из них горазд.

Вот Данило вдруг приметил,

Что огонь вдали засветил.

На Гаврилу он взглянул,

Левым глазом подмигнул

И прикашлянул легонько,

Указав огонь тихонько;

Тут в затылке почесал,

«Эх, как тёмно! — он сказал. —

Хоть бы месяц этак в шутку

К нам проглянул на минутку,

Всё бы легче. А теперь,

Право, хуже мы тетерь…

Да постой-ка… мне сдаётся,

Что дымок там светлый вьётся…

Видишь, эвон!.. Так и есть!..

Вот бы курево развесть!

Чудо было б!.. А послушай,

Побегай-ка, брат Ванюша!

А, признаться, у меня

Ни огнива, ни кремня».

Сам же думает Данило:

«Чтоб тебя там задавило!»

А Гаврило говорит:

«Кто-петь знает, что горит!

Коль станичники пристали

Поминай его, как звали!»

Всё пустяк для дурака.

Он садится на конька,

Бьет в круты бока ногами,

Теребит его руками,

Изо всех горланит сил…

Конь взвился, и след простыл.

«Буди с нами крёстна сила! —

Закричал тогда Гаврило,

Оградясь крестом святым. —

Что за бес такой под ним!»

Огонёк горит светлее,

Горбунок бежит скорее.

Вот уж он перед огнём.

Светит поле словно днём;

Чудный свет кругом струится,

Но не греет, не дымится.

Диву дался тут Иван.

«Что, — сказал он, — за шайтан!

Шапок с пять найдётся свету,

А тепла и дыму нету;

Эко чудо-огонёк!»

Говорит ему конёк:

«Вот уж есть чему дивиться!

Тут лежит перо Жар-птицы,

Но для счастья своего

Не бери себе его.

Много, много непокою

Принесёт оно с собою». —

«Говори ты! Как не так!» —

Про себя ворчит дурак;

И, подняв перо Жар-птицы,

Завернул его в тряпицы,

Тряпки в шапку положил

И конька поворотил.

Вот он к братьям приезжает

И на спрос их отвечает:

«Как туда я доскакал,

Пень горелый увидал;

Уж над ним я бился, бился,

Так что чуть не надсадился;

Раздувал его я с час —

Нет ведь, черт возьми, угас!»

Братья целу ночь не спали,

Над Иваном хохотали;

А Иван под воз присел,

Вплоть до утра прохрапел.

Тут коней они впрягали

И в столицу приезжали,

Становились в конный ряд,

Супротив больших палат.

В той столице был обычай:

Коль не скажет городничий —

Ничего не покупать,

Ничего не продавать.

Вот обедня наступает;

Городничий выезжает

В туфлях, в шапке меховой,

С сотней стражи городской.

Рядом едет с ним глашатый,

Длинноусый, бородатый;

Он в злату трубу трубит,

Громким голосом кричит:

«Гости! Лавки отпирайте,

Покупайте, продавайте.

А надсмотрщикам сидеть

Подле лавок и смотреть,

Чтобы не было содому,

Ни давёжа, ни погрому,

И чтобы никой урод

Не обманывал народ!»

Гости лавки отпирают,

Люд крещёный закликают:

«Эй, честные господа,

К нам пожалуйте сюда!

Как у нас ли тары-бары,

Всяки разные товары!»

Покупальщики идут,

У гостей товар берут;

Гости денежки считают

Да надсмотрщикам мигают.

Между тем градской отряд

Приезжает в конный ряд;

Смотрит — давка от народу.

Нет ни выходу ни входу;

Так кишмя вот и кишат,

И смеются, и кричат.

Городничий удивился,

Что народ развеселился,

И приказ отряду дал,

Чтоб дорогу прочищал.

«Эй! вы, черти босоноги!

Прочь с дороги! прочь с дороги!»

Закричали усачи

И ударили в бичи.

Тут народ зашевелился,

Шапки снял и расступился.

Пред глазами конный ряд;

Два коня в ряду стоят,

Молодые, вороные,

Вьются гривы золотые,

В мелки кольца завитой,

Хвост струится золотой…

Наш старик, сколь ни был пылок,

Долго тёр себе затылок.

«Чуден, — молвил, — божий свет,

Уж каких чудес в нём нет!»

Весь отряд тут поклонился,

Мудрой речи подивился.

Городничий между тем

Наказал престрого всем,

Чтоб коней не покупали,

Не зевали, не кричали;

Что он едет ко двору

Доложить о всём царю.

И, оставив часть отряда,

Он поехал для доклада.

Приезжает во дворец.

«Ты помилуй, царь-отец! -

Городничий восклицает

И всем телом упадает. —

Не вели меня казнить,

Прикажи мне говорить!»

Царь изволил молвить: «Ладно,

Говори, да только складно». —

«Как умею, расскажу:

Городничим я служу;

Верой-правдой исправляю

Эту должность…» — «Знаю, знаю!» —

«Вот сегодня, взяв отряд,

Я поехал в конный ряд.

Приезжаю — тьма народу!

Ну, ни выходу ни входу.

Что тут делать?.. Приказал

Гнать народ, чтоб не мешал.

Так и сталось, царь-надёжа!

И поехал я — и что же?

Предо мною конный ряд;

Два коня в ряду стоят,

Молодые, вороные,

Вьются гривы золотые,

В мелки кольца завитой,

Хвост струится золотой,

И алмазные копыты

Крупным жемчугом обиты».

Царь не мог тут усидеть.

«Надо коней поглядеть, —

Говорит он, — да не худо

И завесть такое чудо.

Гей, повозку мне!» И вот

Уж повозка у ворот.

Царь умылся, нарядился

И на рынок покатился;

За царем стрельцов отряд.

Вот он въехал в конный ряд.

На колени все тут пали

И «ура» царю кричали.

Царь раскланялся и вмиг

Молодцом с повозки прыг…

Глаз своих с коней не сводит,

Справа, слева к ним заходит,

Словом ласковым зовёт,

По спине их тихо бьёт,

Треплет шею их крутую,

Гладит гриву золотую,

И, довольно засмотрясь,

Он спросил, оборотясь

К окружавшим: «Эй, ребята!

Чьи такие жеребята?

Кто хозяин?» Тут Иван,

Руки в боки, словно пан,

Из-за братьев выступает

И, надувшись, отвечает:

«Эта пара, царь, моя,

И хозяин — тоже я». —

«Ну, я пару покупаю!

Продаёшь ты?» — «Нет, меняю». —

«Что в промен берешь добра?» —

«Два-пять шапок серебра». —

«То есть, это будет десять».

Царь тотчас велел отвесить

И, по милости своей,

Дал в прибавок пять рублей.

Царь-то был великодушный!

Повели коней в конюшни

Десять конюхов седых,

Все в нашивках золотых,

Все с цветными кушаками

И с сафьянными бичами.

Но дорогой, как на смех,

Кони с ног их сбили всех,

Все уздечки разорвали

И к Ивану прибежали.

Царь отправился назад,

Говорит ему: «Ну, брат,

Пара нашим не дается;

Делать нечего, придётся

Во дворце тебе служить.

Будешь в золоте ходить,

В красно платье наряжаться,

Словно в масле сыр кататься,

Всю конюшенну мою

Я в приказ тебе даю,

Царско слово в том порука.

Что, согласен?» — «Эка штука!

Во дворце я буду жить,

Буду в золоте ходить,

В красно платье наряжаться,

Словно в масле сыр кататься,

Весь конюшенный завод

Царь в приказ мне отдаёт;

То есть, я из огорода

Стану царский воевода.

Чудно дело! Так и быть,

Стану, царь, тебе служить.

Только, чур, со мной не драться

И давать мне высыпаться,

А не то я был таков!»

Тут он кликнул скакунов

И пошел вдоль по столице,

Сам махая рукавицей,

И под песню дурака

Кони пляшут трепака;

А конек его — горбатко —

Так и ломится вприсядку,

К удивленью людям всем.

Два же брата между тем

Деньги царски получили,

В опояски их зашили,

Постучали ендовой

И отправились домой.

Дома дружно поделились,

Оба враз они женились,

Стали жить да поживать

Да Ивана поминать.

Но теперь мы их оставим,

Снова сказкой позабавим

Православных христиан,

Что наделал наш Иван,

Находясь во службе царской,

При конюшне государской;

Как в суседки он попал,

Как перо своё проспал,

Как хитро поймал Жар-птицу,

Как похитил Царь-девицу,

Как он ездил за кольцом,

Как был на небе послом,

Как он в солнцевом селенье

Киту выпросил прощенье;

Как, к числу других затей,

Спас он тридцать кораблей;

Как в котлах он не сварился,

Как красавцем учинился;

Словом: наша речь о том,

Как он сделался царём.

Начинается рассказ

От Ивановых проказ,

И от сивка, и от бурка,

И от вещего коурка.

Козы на море ушли;

Горы лесом поросли;

Конь с златой узды срывался,

Прямо к солнцу поднимался;

Лес стоячий под ногой,

Сбоку облак громовой;

Ходит облак и сверкает,

Гром по небу рассыпает.

Это присказка: пожди,

Сказка будет впереди.

Как на море-окияне

И на острове Буяне

Новый гроб в лесу стоит,

В гробе девица лежит;

Соловей над гробом свищет;

Черный зверь в дубраве рыщет,

Это присказка, а вот —

Сказка чередом пойдёт.

Ну, так видите ль, миряне,

Православны христиане,

Наш удалый молодец

Затесался во дворец;

При конюшне царской служит

И нисколько не потужит

Он о братьях, об отце

В государевом дворце.

Да и что ему до братьев?

У Ивана красных платьев,

Красных шапок, сапогов

Чуть не десять коробов;

Ест он сладко, спит он столько,

Что раздолье, да и только!

Вот неделей через пять

Начал спальник примечать…

Надо молвить, этот спальник

До Ивана был начальник

Над конюшней надо всей,

Из боярских слыл детей;

Так не диво, что он злился

На Ивана и божился,

Хоть пропасть, а пришлеца

Потурить вон из дворца.

Но, лукавство сокрывая,

Он для всякого случая

Притворился, плут, глухим,

Близоруким и немым;

Сам же думает: «Постой-ка,

Я те двину, неумойка!»

Так неделей через пять

Спальник начал примечать,

Что Иван коней не холит,

И не чистит, и не школит;

Но при всём том два коня

Словно лишь из-под гребня:

Чисто-начисто обмыты,

Гривы в косы перевиты,

Чёлки собраны в пучок,

Шерсть — ну, лоснится, как шёлк;

В стойлах — свежая пшеница,

Словно тут же и родится,

И в чанах больших сыта

Будто только налита.

«Что за притча тут такая? —

Спальник думает вздыхая. —

Уж не ходит ли, постой,

К нам проказник-домовой?

Дай-ка я подкараулю,

А нешто, так я и пулю,

Не смигнув, умею слить, —

Лишь бы дурня уходить.

Донесу я в думе царской,

Что конюший государской —

Басурманин, ворожей,

Чернокнижник и злодей;

Что он с бесом хлеб-соль водит,

В церковь божию не ходит,

Католицкий держит крест

И постами мясо ест».

В тот же вечер этот спальник,

Прежний конюших начальник,

В стойлы спрятался тайком

И обсыпался овсом.

Вот и полночь наступила.

У него в груди заныло:

Он ни жив ни мёртв лежит,

Сам молитвы всё творит.

Ждет суседки… Чу! в сам-деле,

Двери глухо заскрыпели,

Кони топнули, и вот

Входит старый коновод.

Дверь задвижкой запирает,

Шапку бережно скидает,

На окно её кладет

И из шапки той берёт

В три завёрнутый тряпицы

Царский клад — перо Жар-птицы.

Свет такой тут заблистал,

Что чуть спальник не вскричал,

И от страху так забился,

Что овёс с него свалился.

Но суседке невдомек!

Он кладет перо в сусек,

Чистить коней начинает,

Умывает, убирает,

Гривы длинные плетёт,

Разны песенки поёт.

А меж тем, свернувшись клубом,

Поколачивая зубом,

Смотрит спальник, чуть живой,

Что тут деет домовой.

Что за бес! Нешто нарочно

Прирядился плут полночный:

Нет рогов, ни бороды,

Ражий парень, хоть куды!

Волос гладкий, сбоку ленты,

На рубашке прозументы,

Сапоги как ал сафьян, —

Ну, точнехонько Иван.

Что за диво? Смотрит снова

Наш глазей на домового…

«Э! так вот что! — наконец

Проворчал себе хитрец, —

Ладно, завтра ж царь узнает,

Что твой глупый ум скрывает.

Подожди лишь только дня,

Будешь помнить ты меня!»

А Иван, совсем не зная,

Что ему беда такая

Угрожает, все плетёт

Гривы в косы да поёт.

А убрав их, в оба чана

Нацедил сыты медвяной

И насыпал дополна

Белоярова пшена.

Тут, зевнув, перо Жар-птицы

Завернул опять в тряпицы,

Шапку под ухо — и лёг

У коней близ задних ног.

Только начало зориться,

Спальник начал шевелиться,

И, услыша, что Иван

Так храпит, как Еруслан,

Он тихонько вниз слезает

И к Ивану подползает,

Пальцы в шапку запустил,

Хвать перо — и след простыл.

Царь лишь только пробудился,

Спальник наш к нему явился,

Стукнул крепко об пол лбом

И запел царю потом:

«Я с повинной головою,

Царь, явился пред тобою,

Не вели меня казнить,

Прикажи мне говорить». —

«Говори, не прибавляя, —

Царь сказал ему зевая.

Если ж ты да будешь врать,

То кнута не миновать».

Спальник наш, собравшись с силой,

Говорит царю: «Помилуй!

Вот те истинный Христос,

Справедлив мой, царь, донос.

Наш Иван, то всякий знает,

От тебя, отец скрывает,

Но не злато, не сребро —

Жароптицево перо…» —

«Жароптицево?.. Проклятый!

И он смел такой богатый…

Погоди же ты, злодей!

Не минуешь ты плетей!..» —

«Да и то ль ещё он знает! —

Спальник тихо продолжает

Изогнувшися. — Добро!

Пусть имел бы он перо;

Да и самую Жар-птицу

Во твою, отец, светлицу,

Коль приказ изволишь дать,

Похваляется достать».

И доносчик с этим словом,

Скрючась обручем таловым,

Ко кровати подошел,

Подал клад — и снова в пол.

Царь смотрел и дивовался,

Гладил бороду, смеялся

И скусил пера конец.

Тут, уклав его в ларец,

Закричал (от нетерпенья),

Подтвердив свое веленье

Быстрым взмахом кулака:

«Гей! позвать мне дурака!»

И посыльные дворяна

Побежали по Ивана,

Но, столкнувшись все в углу,

Растянулись на полу.

Царь тем много любовался

И до колотья смеялся.

А дворяна, усмотря,

Что смешно то для царя,

Меж собой перемигнулись

И вдругоредь растянулись.

Царь тем так доволен был,

Что их шапкой наградил.

Тут посыльные дворяна

Вновь пустились звать Ивана

И на этот уже раз

Обошлися без проказ.

Вот к конюшне прибегают,

Двери настежь отворяют

И ногами дурака

Ну толкать во все бока.

С полчаса над ним возились,

Но его не добудились.

Наконец уж рядовой

Разбудил его метлой.

«Что за челядь тут такая? —

Говорит Иван вставая. —

Как хвачу я вас бичом,

Так не станете потом

Без пути будить Ивана».

Говорят ему дворяна:

«Царь изволил приказать

Нам тебя к нему позвать». —

«Царь?.. Ну ладно! Вот сряжуся

И тотчас к нему явлюся», —

Говорит послам Иван.

Тут надел он свой кафтан,

Опояской подвязался,

Приумылся, причесался,

Кнут свой сбоку прицепил,

Словно утица поплыл.

Вот Иван к царю явился,

Поклонился, подбодрился,

Крякнул дважды и спросил:

«А пошто меня будил?»

Царь, прищурясь глазом левым,

Закричал к нему со гневом,

Приподнявшися: «Молчать!

Ты мне должен отвечать:

В силу коего указа

Скрыл от нашего ты глаза

Наше царское добро —

Жароптицево перо?

Что я — царь али боярин?

Отвечай сейчас, татарин!»

Тут Иван, махнув рукой,

Говорит царю: «Постой!

Я те шапки ровно не дал,

Как же ты о том проведал?

Что ты — ажно ты пророк?

Ну, да что, сади в острог,

Прикажи сейчас хоть в палки —

Нет пера, да и шабалки!..» —

«Отвечай же! запорю!..» —

Я те толком говорю:

«Нет пера! Да, слышь, откуда

Мне достать такое чудо?»

Царь с кровати тут вскочил

И ларец с пером открыл.

«Что? Ты смел еще переться?

Да уж нет, не отвертеться!

Это что? А?» Тут Иван

Задрожал, как лист в буран,

Шапку выронил с испуга.

«Что, приятель, видно, туго? —

Молвил царь. — Постой-ка, брат!..» —

«Ох, помилуй, виноват!

Отпусти вину Ивану,

Я вперед уж врать не стану».

И, закутавшись в полу,

Растянулся на полу.

«Ну, для первого случаю

Я вину тебе прощаю, —

Царь Ивану говорит. —

Я, помилуй бог, сердит!

И с сердцов иной порою

Чуб сниму и с головою.

Так вот, видишь, я каков!

Но, сказать без дальних слов,

Я узнал, что ты Жар-птицу

В нашу царскую светлицу,

Если б вздумал приказать,

Похваляешься достать.

Ну, смотри ж, не отпирайся

И достать ее старайся».

Тут Иван волчком вскочил.

«Я того не говорил! —

Закричал он утираясь. —

О пере не запираюсь,

Но о птице, как ты хошь,

Ты напраслину ведешь».

Царь, затрясши бородою:

«Что? Рядиться мне с тобою! —

Закричал он. — Но смотри,

Если ты недели в три

Не достанешь мне Жар-птицу

В нашу царскую светлицу,

То, клянуся бородой,

Ты поплатишься со мной:

На правеж — в решетку — на кол!

Вон, холоп!» Иван заплакал

И пошел на сеновал,

Где конёк его лежал.

Горбунок, его почуя,

Дрягнул было плясовую;

Но, как слезы увидал,

Сам чуть-чуть не зарыдал.

«Что, Иванушка, невесел?

Что головушку повесил? —

Говорит ему конек,

У его вертяся ног. —

Не утайся предо мною,

Всё скажи, что за душою.

Я помочь тебе готов.

Аль, мой милый, нездоров?

Аль попался к лиходею?»

Пал Иван к коньку на шею,

Обнимал и целовал.

«Ох, беда, конёк! — сказал. —

Царь велит достать Жар-птицу

В государскую светлицу.

Что мне делать, горбунок?»

Говорит ему конёк:

«Велика беда, не спорю;

Но могу помочь я горю.

Оттого беда твоя,

Что не слушался меня:

Помнишь, ехав в град-столицу,

Ты нашел перо Жар-птицы;

Я сказал тебе тогда:

Не бери, Иван, — беда!

Много, много непокою

Принесёт оно с собою.

Вот теперя ты узнал,

Правду ль я тебе сказал.

Но, сказать тебе по дружбе,

Это — службишка, не служба;

Служба всё, брат, впереди.

Ты к царю теперь поди

И скажи ему открыто:

«Надо, царь, мне два корыта

Белоярова пшена

Да заморского вина.

Да вели поторопиться:

Завтра, только зазорится,

Мы отправимся, в поход».

Вот Иван к царю идет,

Говорит ему открыто:

«Надо, царь, мне два корыта

Белоярова пшена

Да заморского вина.

Да вели поторопиться:

Завтра, только зазорится,

Мы отправимся в поход».

Царь тотчас приказ дает,

Чтоб посыльные дворяна

Всё сыскали для Ивана,

Молодцом его назвал

И «счастливый путь!» сказал.

На другой день, утром рано,

Разбудил конёк Ивана:

«Гей! Хозяин! Полно спать!

Время дело исправлять!»

Вот Иванушка поднялся,

В путь-дорожку собирался,

Взял корыта, и пшено,

И заморское вино;

Потеплее приоделся,

На коньке своем уселся,

Вынул хлеба ломоток

И поехал на восток —

Доставать тоё Жар-птицу.

Едут целую седмицу,

Напоследок, в день осьмой,

Приезжают в лес густой.

Тут сказал конёк Ивану:

«Ты увидишь здесь поляну;

На поляне той гора

Вся из чистого сребра;

Вот сюда-то до зарницы

Прилетают жары-птицы

Из ручья воды испить;

Тут и будем их ловить».

И, окончив речь к Ивану,

Выбегает на поляну.

Что за поле! Зелень тут

Словно камень-изумруд;

Ветерок над нею веет,

Так вот искорки и сеет;

А по зелени цветы

Несказанной красоты.

А на той ли на поляне,

Словно вал на океане,

Возвышается гора

Вся из чистого сребра.

Солнце летними лучами

Красит всю её зарями,

В сгибах золотом бежит,

На верхах свечой горит.

Вот конек по косогору

Поднялся на эту гору,

Вёрсту, другу пробежал,

Устоялся и сказал:

«Скоро ночь, Иван, начнется,

И тебе стеречь придется.

Ну, в корыто лей вино

И с вином мешай пшено.

А чтоб быть тебе закрыту,

Ты под то подлезь корыто,

Втихомолку примечай,

Да, смотри же, не зевай.

До восхода, слышь, зарницы

Прилетят сюда жар-птицы

И начнут пшено клевать

Да по-своему кричать.

Ты, которая поближе,

И схвати ее, смотри же!

А поймаешь птицу-жар,

И кричи на весь базар;

Я тотчас к тебе явлюся». —

«Ну, а если обожгуся? —

Говорит коньку Иван,

Расстилая свой кафтан. —

Рукавички взять придётся:

Чай, плутовка больно жгётся».

Тут конёк из глаз исчез,

А Иван, кряхтя, подлез

Под дубовое корыто

И лежит там как убитый.

Вот полночною порой

Свет разлился над горой, —

Будто полдни наступают:

Жары-птицы налетают;

Стали бегать и кричать

И пшено с вином клевать.

Наш Иван, от них закрытый,

Смотрит птиц из-под корыта

И толкует сам с собой,

Разводя вот так рукой:

«Тьфу ты, дьявольская сила!

Эк их, дряней, привалило!

Чай, их тут десятков с пять.

Кабы всех переимать, —

То-то было бы поживы!

Неча молвить, страх красивы!

Ножки красные у всех;

А хвосты-то — сущий смех!

Чай, таких у куриц нету.

А уж сколько, парень, свету,

Словно батюшкина печь!»

И, скончав такую речь,

Сам с собою под лазейкой,

Наш Иван ужом да змейкой

Ко пшену с вином подполз, —

Хвать одну из птиц за хвост.

«Ой, Конёчек-горбуночек!

Прибегай скорей, дружочек!

Я ведь птицу-то поймал», —

Так Иван-дурак кричал.

Горбунок тотчас явился.

«Ай, хозяин, отличился! —

Говорит ему конёк. —

Ну, скорей её в мешок!

Да завязывай тужее;

А мешок привесь на шею.

Надо нам в обратный путь». —

«Нет, дай птиц-то мне пугнуть!

Говорит Иван. — Смотри-ка,

Вишь, надселися от крика!»

И, схвативши свой мешок,

Хлещет вдоль и поперёк.

Ярким пламенем сверкая,

Встрепенулася вся стая,

Кругом огненным свилась

И за тучи понеслась.

А Иван наш вслед за ними

Рукавицами своими

Так и машет и кричит,

Словно щёлоком облит.

Птицы в тучах потерялись;

Наши путники собрались,

Уложили царский клад

И вернулися назад.

Вот приехали в столицу.

«Что, достал ли ты Жар-птицу?» —

Царь Ивану говорит,

Сам на спальника глядит.

А уж тот, нешто от скуки,

Искусал себе все руки.

«Разумеется, достал», —

Наш Иван царю сказал.

«Где ж она?» — «Постой немножко,

Прикажи сперва окошко

В почивальне затворить,

Знашь, чтоб темень сотворить».

Тут дворяна побежали

И окошко затворяли.

Вот Иван мешок на стол:

«Ну-ка, бабушка, пошел!»

Свет такой тут вдруг разлился,

Что весь двор рукой закрылся.

Царь кричит на весь базар:

«Ахти, батюшки, пожар!

Эй, решёточных сзывайте!

Заливайте! Заливайте!» —

«Это, слышь ты, не пожар,

Это свет от птицы-жар, —

Молвил ловчий, сам со смеху

Надрываяся. — Потеху

Я привез те, государь!»

Говорит Ивану царь:

«Вот люблю дружка Ванюшу!

Взвеселил мою ты душу,

И на радости такой —

Будь же царский стремянной!»

Это видя, хитрый спальник,

Прежний конюших начальник,

Говорит себе под нос:

«Нет, постой, молокосос!

Не всегда тебе случится

Так канальски отличиться.

Я те снова подведу,

Мой дружочек, под беду!»

Через три потом недели

Вечерком одним сидели

В царской кухне повара

И служители двора;

Попивали мёд из жбана

Да читали Еруслана.

«Эх! — один слуга сказал, —

Как севодни я достал

От соседа чудо-книжку!

В ней страниц не так чтоб слишком,

Да и сказок только пять,

А уж сказки — вам сказать,

Так не можно надивиться;

Надо ж этак умудриться!»

Тут все в голос: «Удружи!

Расскажи, брат, расскажи!» —

«Ну, какую ж вы хотите?

Пять ведь сказок; вот смотрите:

Перва сказка о бобре,

А вторая о царе;

Третья… дай бог память… точно!

О боярыне восточной;

Вот в четвёртой: князь Бобыл;

В пятой… в пятой… эх, забыл!

В пятой сказке говорится…

Так в уме вот и вертится…» —

«Ну, да брось её!» — «Постой!» —

«О красотке, что ль, какой?» —

«Точно! В пятой говорится

О прекрасной Царь-девице.

Ну, которую ж, друзья,

Расскажу севодни я?» —

«Царь-девицу! — все кричали. —

О царях мы уж слыхали,

Нам красоток-то скорей!

Их и слушать веселей».

И слуга, усевшись важно,

Стал рассказывать протяжно:

«У далеких немских стран

Есть, ребята, окиян.

По тому ли окияну

Ездят только басурманы;

С православной же земли

Не бывали николи

Ни дворяне, ни миряне

На поганом окияне.

От гостей же слух идёт,

Что девица там живёт;

Но девица не простая,

Дочь, вишь, месяцу родная,

Да и солнышко ей брат.

Та девица, говорят,

Ездит в красном полушубке,

В золотой, ребята, шлюпке

И серебряным веслом

Самолично правит в нём;

Разны песни попевает

И на гусельцах играет…»

Спальник тут с полатей скок —

И со всех обеих ног

Во дворец к царю пустился

И как раз к нему явился;

Стукнул крепко об пол лбом

И запел царю потом:

«Я с повинной головою,

Царь, явился пред тобою,

Не вели меня казнить,

Прикажи мне говорить!» —

«Говори, да правду только,

И не ври, смотри, нисколько!» —

Царь с кровати закричал.

Хитрый спальник отвечал:

«Мы севодни в кухне были,

За твоё здоровье пили,

А один из дворских слуг

Нас забавил сказкой вслух;

В этой сказке говорится

О прекрасной Царь-девице.

Вот твой царский стремянной

Поклялся твоей брадой,

Что он знает эту птицу, —

Так он назвал Царь-девицу, —

И её, изволишь знать,

Похваляется достать».

Спальник стукнул об пол снова.

«Гей, позвать мне стремяннова!» —

Царь посыльным закричал.

Спальник тут за печку стал.

А посыльные дворяна

Побежали по Ивана;

В крепком сне его нашли

И в рубашке привели.

Царь так начал речь: «Послушай,

На тебя донос, Ванюша.

Говорят, что вот сейчас

Похвалялся ты для нас

Отыскать другую птицу,

Сиречь молвить, Царь-девицу…» —

«Что ты, что ты, бог с тобой! —

Начал царский стремянной. —

Чай, с просонков я, толкую,

Штуку выкинул такую.

Да хитри себе как хошь,

А меня не проведёшь».

Царь, затрясши бородою:

«Что? Рядиться мне с тобою? —

Закричал он. — Но смотри,

Если ты недели в три

Не достанешь Царь-девицу

В нашу царскую светлицу,

То, клянуся бородой!

Ты поплатишься со мной!

На правеж — в решетку — на кол!

Вон, холоп!» Иван заплакал

И пошел на сеновал,

Где конёк его лежал.

«Что, Иванушка, невесел?

Что головушку повесил? —

Говорит ему конёк. —

Аль, мой милый, занемог?

Аль попался к лиходею?»

Пал Иван к коньку на шею,

Обнимал и целовал.

«Ох, беда, конёк! — сказал. —

Царь велит в свою светлицу

Мне достать, слышь, Царь-девицу.

Что мне делать, горбунок?»

Говорит ему конёк:

«Велика беда, не спорю;

Но могу помочь я горю.

Оттого беда твоя,

Что не слушался меня.

Но, сказать тебе по дружбе,

Это — службишка, не служба;

Служба всё, брат, впереди!

Ты к царю теперь поди

И скажи: «Ведь для поимки

Надо, царь, мне две ширинки,

Шитый золотом шатер

Да обеденный прибор —

Весь заморского варенья —

И сластей для прохлажденья»,

Вот Иван к царю идёт

И такую речь ведёт:

«Для царевниной поимки

Надо, царь, мне две ширинки,

Шитый золотом шатер

Да обеденный прибор —

Весь заморского варенья —

И сластей для прохлажденья». —

«Вот давно бы так, чем нет», —

Царь с кровати дал ответ

И велел, чтобы дворяна

Всё сыскали для Ивана,

Молодцом его назвал

И «счастливый путь!» сказал.

На другой день, утром рано,

Разбудил конёк Ивана:

«Гей! Хозяин! Полно спать!

Время дело исправлять!»

Вот Иванушка поднялся,

В путь-дорожку собирался,

Взял ширинки и шатёр

Да обеденный прибор —

Весь заморского варенья —

И сластей для прохлажденья;

Всё в мешок дорожный склал

И верёвкой завязал,

Потеплее приоделся,

На коньке своем уселся;

Вынул хлеба ломоток

И поехал на восток

По тоё ли Царь-девицу.

Едут целую седмицу,

Напоследок, в день осьмой,

Приезжают в лес густой.

Тут сказал конёк Ивану:

«Вот дорога к окияну,

И на нём-то круглый год

Та красавица живёт;

Два раза она лишь сходит

С окияна и приводит

Долгий день на землю к нам.

Вот увидишь завтра сам».

И; окончив речь к Ивану,

Выбегает к окияну,

На котором белый вал

Одинёшенек гулял.

Тут Иван с конька слезает,

А конёк ему вещает:

«Ну, раскидывай шатёр,

На ширинку ставь прибор

Из заморского варенья

И сластей для прохлажденья.

Сам ложися за шатром

Да смекай себе умом.

Видишь, шлюпка вон мелькает.

То царевна подплывает.

Пусть в шатёр она войдет,

Пусть покушает, попьёт;

Вот, как в гусли заиграет, —

Знай, уж время наступает.

Ты тотчас в шатер вбегай,

Ту царевну сохватай

И держи её сильнее

Да зови меня скорее.

Я на первый твой приказ

Прибегу к тебе как раз;

И поедем… Да, смотри же,

Ты гляди за ней поближе;

Если ж ты её проспишь,

Так беды не избежишь».

Тут конек из глаз сокрылся,

За шатер Иван забился

И давай дыру вертеть,

Чтоб царевну подсмотреть.

Ясный полдень наступает;

Царь-девица подплывает,

Входит с гуслями в шатёр

И садится за прибор.

«Хм! Так вот та Царь-девица!

Как же в сказках говорится, —

Рассуждает стремянной, —

Что куда красна собой

Царь-девица, так что диво!

Эта вовсе не красива:

И бледна-то, и тонка,

Чай, в обхват-то три вершка;

А ножонка-то, ножонка!

Тьфу ты! словно у цыпленка!

Пусть полюбится кому,

Я и даром не возьму».

Тут царевна заиграла

И столь сладко припевала,

Что Иван, не зная как,

Прикорнулся на кулак

И под голос тихий, стройный

Засыпает преспокойно.

Запад тихо догорал.

Вдруг конёк над ним заржал

И, толкнув его копытом,

Крикнул голосом сердитым:

«Спи, любезный, до звезды!

Высыпай себе беды,

Не меня ведь вздернут на кол!»

Тут Иванушка заплакал

И, рыдаючи, просил,

Чтоб конёк его простил:

«Отпусти вину Ивану,

Я вперед уж спать не стану». —

«Ну, уж бог тебя простит! —

Горбунок ему кричит. —

Все поправим, может статься,

Только, чур, не засыпаться;

Завтра, рано поутру,

К златошвейному шатру

Приплывёт опять девица

Меду сладкого напиться.

Если ж снова ты заснёшь,

Головы уж не снесёшь».

Тут конёк опять сокрылся;

А Иван сбирать пустился

Острых камней и гвоздей

От разбитых кораблей

Для того, чтоб уколоться,

Если вновь ему вздремнётся.

На другой день, поутру,

К златошвейному шатру

Царь-девица подплывает,

Шлюпку на берег бросает,

Входит с гуслями в шатёр

И садится за прибор…

Вот царевна заиграла

И столь сладко припевала,

Что Иванушке опять

Захотелося поспать.

«Нет, постой же ты, дрянная! —

Говорит Иван вставая. —

Ты в другоредь не уйдёшь

И меня не проведёшь».

Тут в шатер Иван вбегает,

Косу длинную хватает…

«Ой, беги, конёк, беги!

Горбунок мой, помоги!»

Вмиг конек к нему явился.

«Ай, хозяин, отличился!

Ну, садись же поскорей

Да держи ее плотней!»

Вот столицы достигает.

Царь к царевне выбегает,

За белы руки берёт,

Во дворец ее ведёт

И садит за стол дубовый

И под занавес шелковый,

В глазки с нежностью глядит,

Сладки речи говорит:

«Бесподобная девица,

Согласися быть царица!

Я тебя едва узрел —

Сильной страстью воскипел.

Соколины твои очи

Не дадут мне спать средь ночи

И во время бела дня —

Ох! измучают меня.

Молви ласковое слово!

Все для свадьбы уж готово;

Завтра ж утром, светик мой,

Обвенчаемся с тобой

И начнем жить припевая».

А царевна молодая,

Ничего не говоря,

Отвернулась от царя.

Царь нисколько не сердился,

Но сильней еще влюбился;

На колен пред нею стал,

Ручки нежно пожимал

И балясы начал снова:

«Молви ласковое слово!

Чем тебя я огорчил?

Али тем, что полюбил?

«О, судьба моя плачевна!»

Говорит ему царевна:

«Если хочешь взять меня,

То доставь ты мне в три дня

Перстень мой из окияна». —

«Гей! Позвать ко мне Ивана!» —

Царь поспешно закричал

И чуть сам не побежал.

Вот Иван к царю явился,

Царь к нему оборотился

И сказал ему: «Иван!

Поезжай на окиян;

В окияне том хранится

Перстень, слышь ты, Царь-девицы.

Коль достанешь мне его,

Задарю тебя всего». —

«Я и с первой-то дороги

Волочу насилу ноги;

Ты опять на окиян!» —

Говорит царю Иван.

«Как же, плут, не торопиться:

Видишь, я хочу жениться! —

Царь со гневом закричал

И ногами застучал. —

У меня не отпирайся,

А скорее отправляйся!»

Тут Иван хотел идти.

«Эй, послушай! По пути, —

Говорит ему царица, —

Заезжай ты поклониться

В изумрудный терем мой

Да скажи моей родной:

Дочь её узнать желает,

Для чего она скрывает

По три ночи, по три дня

Лик свой ясный от меня?

И зачем мой братец красный

Завернулся в мрак ненастный

И в туманной вышине

Не пошлет луча ко мне?

Не забудь же!» — «Помнить буду,

Если только не забуду;

Да ведь надо же узнать,

Кто те братец, кто те мать,

Чтоб в родне-то нам не сбиться».

Говорит ему царица:

«Месяц — мать мне, солнце — брат» —

«Да, смотри, в три дня назад!» —

Царь-жених к тому прибавил.

Тут Иван царя оставил

И пошел на сеновал,

Где конёк его лежал.

«Что, Иванушка, невесел?

Что головушку повесил?» —

Говорит ему конёк.

«Помоги мне, горбунок!

Видишь, вздумал царь жениться,

Знашь, на тоненькой царице,

Так и шлет на окиян, —

Говорит коньку Иван. —

Дал мне сроку три дня только;

Тут попробовать изволь-ка

Перстень дьявольский достать!

Да велела заезжать

Эта тонкая царица

Где-то в терем поклониться

Солнцу, Месяцу, притом

И спрошать кое об чём…»

Тут конёк: «Сказать по дружбе,

Это — службишка, не служба;

Служба все, брат, впереди!

Ты теперя спать поди;

А назавтра, утром рано,

Мы поедем к окияну».

На другой день наш Иван,

Взяв три луковки в карман,

Потеплее приоделся,

На коньке своем уселся

И поехал в дальний путь…

Дайте, братцы, отдохнуть!

Та-ра-рали, та-ра-ра!

Вышли кони со двора;

Вот крестьяне их поймали

Да покрепче привязали.

Сидит ворон на дубу,

Он играет во трубу;

Как во трубушку играет,

Православных потешает:

«Эй, послушай, люд честной!

Жили-были муж с женой;

Муж-то примется за шутки,

А жена за прибаутки,

И пойдет у них тут пир,

Что на весь крещёный мир!»

Это присказка ведётся,

Сказка послее начнётся.

Как у наших у ворот

Муха песенку поёт:

«Что дадите мне за вестку?

Бьет свекровь свою невестку:

Посадила на шесток,

Привязала за шнурок,

Ручки к ножкам притянула,

Ножку правую разула:

«Не ходи ты по зарям!

Не кажися молодцам!»

Это присказка велася,

Вот и сказка началася.

Ну-с, так едет наш Иван

За кольцом на окиян.

Горбунок летит, как ветер,

И в почин на первый вечер

Верст сто тысяч отмахал

И нигде не отдыхал.

Подъезжая к окияну,

Говорит конек Ивану:

«Ну, Иванушка, смотри,

Вот минутки через три

Мы приедем на поляну —

Прямо к морю-окияну;

Поперёк его лежит

Чудо-юдо рыба-кит;

Десять лет уж он страдает,

А доселева не знает,

Чем прощенье получить;

Он учнёт тебя просить,

Чтоб ты в Солнцевом селенье

Попросил ему прощенье;

Ты исполнить обещай,

Да, смотри ж, не забывай!»

Вот въезжают на поляну

Прямо к морю-окияну;

Поперёк его лежит

Чудо-юдо рыба-кит.

Все бока его изрыты,

Частоколы в рёбра вбиты,

На хвосте сыр-бор шумит,

На спине село стоит;

Мужички на губе пашут,

Между глаз мальчишки пляшут,

А в дубраве, меж усов,

Ищут девушки грибов.

Вот конёк бежит по киту,

По костям стучит копытом.

Чудо-юдо рыба-кит

Так проезжим говорит,

Рот широкий отворяя,

Тяжко, горько воздыхая:

«Путь-дорога, господа!

Вы откуда, и куда?» —

«Мы послы от Царь-девицы,

Едем оба из столицы, —

Говорит киту конёк, —

К солнцу прямо на восток,

Во хоромы золотые». —

«Так нельзя ль, отцы родные,

Вам у солнышка спросить:

Долго ль мне в опале быть,

И за кои прегрешенья

Я терплю беды-мученья?» —

«Ладно, ладно, рыба-кит!» —

Наш Иван ему кричит.

«Будь отец мне милосердный!

Вишь, как мучуся я, бедный!

Десять лет уж тут лежу…

Я и сам те услужу!..» —

Кит Ивана умоляет,

Сам же горько воздыхает.

«Ладно-ладно, рыба-кит!» —

Наш Иван ему кричит.

Тут конёк под ним забился,

Прыг на берег — и пустился,

Только видно, как песок

Вьётся вихорем у ног.

Едут близко ли, далёко,

Едут низко ли, высоко

И увидели ль кого —

Я не знаю ничего.

Скоро сказка говорится,

Дело мешкотно творится.

Только, братцы, я узнал,

Что конёк туда вбежал,

Где (я слышал стороною)

Небо сходится с землею,

Где крестьянки лён прядут,

Прялки на небо кладут.

Тут Иван с землей простился

И на небе очутился

И поехал, будто князь,

Шапка набок, подбодрясь.

«Эко диво! эко диво!

Наше царство хоть красиво, —

Говорит коньку Иван.

Средь лазоревых полян, —

А как с небом-то сравнится,

Так под стельку не годится.

Что земля-то!.. ведь она

И черна-то и грязна;

Здесь земля-то голубая,

А уж светлая какая!..

Посмотри-ка, горбунок,

Видишь, вон где, на восток,

Словно светится зарница…

Чай, небесная светлица…

Что-то больно высока!» —

Так спросил Иван конька.

«Это терем Царь-девицы,

Нашей будущей царицы, —

Горбунок ему кричит, —

По ночам здесь солнце спит,

А полуденной порою

Месяц входит для покою».

Подъезжают; у ворот

Из столбов хрустальный свод;

Все столбы те завитые

Хитро в змейки золотые;

На верхушках три звезды,

Вокруг терема сады;

На серебряных там ветках

В раззолоченных во клетках

Птицы райские живут,

Песни царские поют.

А ведь терем с теремами

Будто город с деревнями;

А на тереме из звезд —

Православный русский крест.

Вот конёк во двор въезжает;

Наш Иван с него слезает,

В терем к Месяцу идёт

И такую речь ведёт:

«Здравствуй, Месяц Месяцович!

Я — Иванушка Петрович,

Из далеких я сторон

И привёз тебе поклон». —

«Сядь, Иванушка Петрович, —

Молвил Месяц Месяцович, —

И поведай мне вину

В нашу светлую страну

Твоего с земли прихода;

Из какого ты народа,

Как попал ты в этот край, —

Всё скажи мне, не утаи», —

«Я с земли пришел Землянской,

Из страны ведь христианской, —

Говорит, садясь, Иван, —

Переехал окиян

С порученьем от царицы —

В светлый терем поклониться

И сказать вот так, постой:

«Ты скажи моей родной:

Дочь её узнать желает,

Для чего она скрывает

По три ночи, по три дня

Лик какой-то от меня;

И зачем мой братец красный

Завернулся в мрак ненастный

И в туманной вышине

Не пошлёт луча ко мне?»

Так, кажися? — Мастерица

Говорить красно царица;

Не припомнишь все сполна,

Что сказала мне она». —

«А какая-то царица?» —

«Это, знаешь, Царь-девица». —

«Царь-девица?.. Так она,

Что ль, тобой увезена?» —

Вскрикнул Месяц Месяцович.

А Иванушка Петрович

Говорит: «Известно, мной!

Вишь, я царский стремянной;

Ну, так царь меня отправил,

Чтобы я её доставил

В три недели во дворец;

А не то меня, отец,

Посадить грозился на кол».

Месяц с радости заплакал,

Ну Ивана обнимать,

Целовать и миловать.

«Ах, Иванушка Петрович! —

Молвил Месяц Месяцович. —

Ты принес такую весть,

Что не знаю, чем и счесть!

А уж мы как горевали,

Что царевну потеряли!..

Оттого-то, видишь, я

По три ночи, по три дня

В темном облаке ходила,

Все грустила да грустила,

Трое суток не спала.

Крошки хлеба не брала,

Оттого-то сын мой красный

Завернулся в мрак ненастный,

Луч свой жаркий погасил,

Миру божью не светил.

Все грустил, вишь, по сестрице,

Той ли красной Царь-девице.

Что, здорова ли она?

Не грустна ли, не больна?» —

«Всем бы, кажется, красотка,

Да у ней, кажись, сухотка:

Ну, как спичка, слышь, тонка,

Чай, в обхват-то три вершка;

Вот как замуж-то поспеет,

Так небось и потолстеет:

Царь, слышь, женится на ней».

Месяц вскрикнул: «Ах, злодей!

Вздумал в семьдесят жениться

На молоденькой девице!

Да стою я крепко в том —

Просидит он женихом!

Вишь, что старый хрен затеял:

Хочет жать там, где не сеял!

Полно, лаком больно стал!»

Тут Иван опять сказал:

«Есть ещё к тебе прошенье,

То о китовом прощенье…

Есть, вишь, море; чудо-кит

Поперёк его лежит:

Все бока его изрыты,

Частоколы в рёбра вбиты…

Он, бедняк, меня прошал,

Чтобы я тебя спрошал:

Скоро ль кончится мученье?

Чем сыскать ему прощенье?

И на что он тут лежит?»

Месяц ясный говорит:

«Он за то несет мученье,

Что без божия веленья

Проглотил среди морей

Три десятка кораблей.

Если даст он им свободу,

Снимет бог с него невзгоду,

Вмиг все раны заживит,

Долгим веком наградит».

Тут Иванушка поднялся,

С светлым месяцем прощался,

Крепко шею обнимал,

Трижды в щёки целовал.

«Ну, Иванушка Петрович! —

Молвил Месяц Месяцович. —

Благодарствую тебя

За сынка и за себя.

Отнеси благословенье

Нашей дочке в утешенье

И скажи моей родной:

«Мать твоя всегда с тобой;

Полно плакать и крушиться:

Скоро грусть твоя решится, —

И не старый, с бородой,

А красавец молодой

Поведет тебя к налою».

Ну, прощай же! Бог с тобою!»

Поклонившись, как умел,

На конька Иван тут сел,

Свистнул, будто витязь знатный,

И пустился в путь обратный.

На другой день наш Иван

Вновь пришел на окиян.

Вот конёк бежит по киту,

По костям стучит копытом.

Чудо-юдо рыба-кит

Так, вздохнувши, говорит:

«Что, отцы, моё прошенье?

Получу ль когда прощенье?» —

«Погоди ты, рыба-кит!» —

Тут конёк ему кричит.

Вот в село он прибегает,

Мужиков к себе сзывает,

Черной гривкою трясёт

И такую речь ведёт:

«Эй, послушайте, миряне,

Православны христиане!

Коль не хочет кто из вас

К водяному сесть в приказ,

Убирайся вмиг отсюда.

Здесь тотчас случится чудо:

Море сильно закипит,

Повернётся рыба-кит…»

Тут крестьяне и миряне,

Православны христиане,

Закричали: «Быть бедам!»

И пустились по домам.

Все телеги собирали;

В них, не мешкая, поклали

Все, что было живота,

И оставили кита.

Утро с полднем повстречалось,

А в селе уж не осталось

Ни одной души живой,

Словно шел Мамай войной!

Тут конёк на хвост вбегает,

К перьям близко прилегает

И что мочи есть кричит:

«Чудо-юдо рыба-кит!

Оттого твои мученья,

Что без божия веленья

Проглотил ты средь морей

Три десятка кораблей.

Если дашь ты им свободу,

Снимет бог с тебя невзгоду,

Вмиг все раны заживит,

Долгим веком наградит».

И, окончив речь такую,

Закусил узду стальную,

Понатужился — и вмиг

На далёкий берег прыг.

Чудо-кит зашевелился,

Словно холм поворотился,

Начал море волновать

И из челюстей бросать

Корабли за кораблями

С парусами и гребцами.

Тут поднялся шум такой,

Что проснулся царь морской:

В пушки медные палили,

В трубы кованы трубили;

Белый парус поднялся,

Флаг на мачте развился;

Поп с причётом всем служебным

Пел на палубе молебны;

А гребцов веселый ряд

Грянул песню наподхват:

«Как по моречку, по морю,

По широкому раздолью,

Что по самый край земли,

Выбегают корабли…»

Волны моря заклубились,

Корабли из глаз сокрылись.

Чудо-юдо рыба-кит

Громким голосом кричит,

Рот широкий отворяя,

Плёсом волны разбивая:

«Чем вам, други, услужить?

Чем за службу наградить?

Надо ль раковин цветистых?

Надо ль рыбок золотистых?

Надо ль крупных жемчугов?

Всё достать для вас готов!» —

«Нет, кит-рыба, нам в награду

Ничего того не надо, —

Говорит ему Иван, —

Лучше перстень нам достань —

Перстень, знаешь, Царь-девицы,

Нашей будущей царицы». —

«Ладно, ладно! Для дружка

И серёжку из ушка!

Отыщу я до зарницы

Перстень красной Царь-девицы», —

Кит Ивану отвечал

И, как ключ, на дно упал.

Вот он плёсом ударяет,

Громким голосом сзывает

Осетриный весь народ

И такую речь ведёт:

«Вы достаньте до зарницы

Перстень красной Царь-девицы,

Скрытый в ящичке на дне.

Кто его доставит мне,

Награжу того я чином:

Будет думным дворянином.

Если ж умный мой приказ

Не исполните… я вас!»

Осетры тут поклонились

И в порядке удалились.

Через несколько часов

Двое белых осетров

К киту медленно подплыли

И смиренно говорили:

«Царь великий! не гневись!

Мы всё море уж, кажись,

Исходили и изрыли,

Но и знаку не открыли.

Только ёрш один из нас

Совершил бы твой приказ:

Он по всем морям гуляет,

Так уж, верно, перстень знает;

Но его, как бы назло,

Уж куда-то унесло». —

«Отыскать его в минуту

И послать в мою каюту!» —

Кит сердито закричал

И усами закачал.

Осетры тут поклонились,

В земский суд бежать пустились

И велели в тот же час

От кита писать указ,

Чтоб гонцов скорей послали

И ерша того поймали.

Лещ, услыша сей приказ,

Именной писал указ;

Сом (советником он звался)

Под указом подписался;

Черный рак указ сложил

И печати приложил.

Двух дельфинов тут призвали

И, отдав указ, сказали,

Чтоб, от имени царя,

Обежали все моря

И того ерша-гуляку,

Крикуна и забияку,

Где бы ни было нашли,

К государю привели.

Тут дельфины поклонились

И ерша искать пустились.

Ищут час они в морях,

Ищут час они в реках,

Все озёра исходили,

Все проливы переплыли,

Не могли ерша сыскать

И вернулися назад,

Чуть не плача от печали…

Вдруг дельфины услыхали

Где-то в маленьком пруде

Крик неслыханный в воде.

В пруд дельфины завернули

И на дно его нырнули, —

Глядь: в пруде, под камышом,

Ёрш дерется с карасем.

«Смирно! черти б вас побрали!

Вишь, содом какой подняли,

Словно важные бойцы!» —

Закричали им гонцы.

«Ну, а вам какое дело? —

Ёрш кричит дельфинам смело. —

Я шутить ведь не люблю,

Разом всех переколю!» —

«Ох ты, вечная гуляка

И крикун и забияка!

Всё бы, дрянь, тебе гулять,

Всё бы драться да кричать.

Дома — нет ведь, не сидится!..

Ну да что с тобой рядиться, —

Вот тебе царёв указ,

Чтоб ты плыл к нему тотчас».

Тут проказника дельфины

Подхватили за щетины

И отправились назад.

Ёрш ну рваться и кричать:

«Будьте милостивы, братцы!

Дайте чуточку подраться.

Распроклятый тот карась

Поносил меня вчерась

При честном при всём собранье

Неподобной разной бранью…»

Долго ёрш еще кричал,

Наконец и замолчал;

А проказника дельфины

Всё тащили за щетины,

Ничего не говоря,

И явились пред царя.

«Что ты долго не являлся?

Где ты, вражий сын, шатался?»

Кит со гневом закричал.

На колени ёрш упал,

И, признавшись в преступленье,

Он молился о прощенье.

«Ну, уж бог тебя простит! —

Кит державный говорит. —

Но за то твоё прощенье

Ты исполни повеленье». —

«Рад стараться, Чудо-кит!» —

На коленях Ёрш пищит.

«Ты по всем морям гуляешь,

Так уж, верно, перстень знаешь

Царь-девицы?» — «Как не знать!

Можем разом отыскать». —

«Так ступай же поскорее

Да сыщи его живее!»

Тут, отдав царю поклон,

Ёрш пошел, согнувшись, вон.

С царской дворней побранился,

За плотвой поволочился

И салакушкам шести

Нос разбил он на пути.

Совершив такое дело,

В омут кинулся он смело

И в подводной глубине

Вырыл ящичек на дне —

Пуд по крайней мере во сто.

«О, здесь дело-то не просто!»

И давай из всех морей

Ёрш скликать к себе сельдей.

Сельди духом собралися,

Сундучок тащить взялися,

Только слышно и всего —

«У-у-у!» да «о-о-о!»

Но сколь сильно ни кричали,

Животы лишь надорвали,

А проклятый сундучок

Не дался и на вершок.

«Настоящие селёдки!

Вам кнута бы вместо водки!» —

Крикнул Ёрш со всех сердцов

И нырнул по осетров.

Осетры тут приплывают

И без крика подымают

Крепко ввязнувший в песок

С перстнем красный сундучок.

«Ну, ребятушки, смотрите,

Вы к царю теперь плывите,

Я ж пойду теперь ко дну

Да немножко отдохну:

Что-то сон одолевает,

Так глаза вот и смыкает…»

Осетры к царю плывут,

Ёрш-гуляка прямо в пруд

(Из которого дельфины

Утащили за щетины),

Чай, додраться с карасем, —

Я не ведаю о том.

Но теперь мы с ним простимся

И к Ивану возвратимся.

Тихо море-окиян.

На песке сидит Иван,

Ждёт кита из синя моря

И мурлыкает от горя;

Повалившись на песок,

Дремлет верный горбунок.

Время к вечеру клонилось;

Вот уж солнышко спустилось;

Тихим пламенем горя,

Развернулася заря.

А кита не тут-то было.

«Чтоб те, вора, задавило!

Вишь, какой морской шайтан! —

Говорит себе Иван. —

Обещался до зарницы

Вынесть перстень Царь-девицы,

А доселе не сыскал,

Окаянный зубоскал!

А уж солнышко-то село,

И…» Тут море закипело:

Появился Чудо-кит

И к Ивану говорит:

«За твое благодеянье

Я исполнил обещанье».

С этим словом сундучок

Брякнул плотно на песок,

Только берег закачался.

«Ну, теперь я расквитался.

Если ж вновь принужусь я,

Позови опять меня;

Твоего благодеянья

Не забыть мне… До свиданья!»

Тут Кит-чудо замолчал

И, всплеснув, на дно упал.

Горбунок-конёк проснулся,

Встал на лапки, отряхнулся,

На Иванушку взглянул

И четырежды прыгнул.

«Ай да Кит Китович! Славно!

Долг свой выплатил исправно!

Ну, спасибо, рыба-кит! —

Горбунок конёк кричит. —

Что ж, хозяин, одевайся,

В путь-дорожку отправляйся;

Три денька ведь уж прошло:

Завтра срочное число.

Чай, старик уж умирает».

Тут Ванюша отвечает:

«Рад бы радостью поднять,

Да ведь силы не занять!

Сундучишко больно плотен,

Чай, чертей в него пять сотен

Кит проклятый насажал.

Я уж трижды подымал;

Тяжесть страшная такая!»

Тут конек, не отвечая,

Поднял ящичек ногой,

Будто камушек какой,

И взмахнул к себе на шею.

«Ну, Иван, садись скорее!

Помни, завтра минет срок,

А обратный путь далёк».

Стал четвёртый день зориться.

Наш Иван уже в столице.

Царь с крыльца к нему бежит.

«Что кольцо моё?» — кричит.

Тут Иван с конька слезает

И преважно отвечает:

«Вот тебе и сундучок!

Да вели-ка скликать полк:

Сундучишко мал хоть на вид,

Да и дьявола задавит».

Царь тотчас стрельцов позвал

И немедля приказал

Сундучок отнесть в светлицу,

Сам пошёл по Царь-девицу.

«Перстень твой, душа, найдён, —

Сладкогласно молвил он, —

И теперь, примолвить снова,

Нет препятства никакого

Завтра утром, светик мой,

Обвенчаться мне с тобой.

Но не хочешь ли, дружочек,

Свой увидеть перстенёчек?

Он в дворце моем лежит».

Царь-девица говорит:

«Знаю, знаю! Но, признаться,

Нам нельзя еще венчаться». —

«Отчего же, светик мой?

Я люблю тебя душой;

Мне, прости ты мою смелость,

Страх жениться захотелось.

Если ж ты… то я умру

Завтра ж с горя поутру.

Сжалься, матушка царица!»

Говорит ему девица:

«Но взгляни-ка, ты ведь сед;

Мне пятнадцать только лет:

Как же можно нам венчаться?

Все цари начнут смеяться,

Дед-то, скажут, внучку взял!»

Царь со гневом закричал:

«Пусть-ка только засмеются —

У меня как раз свернутся:

Все их царства полоню!

Весь их род искореню!»

«Пусть не станут и смеяться,

Всё не можно нам венчаться, —

Не растут зимой цветы:

Я красавица, а ты?..

Чем ты можешь похвалиться?» —

Говорит ему девица.

«Я хоть стар, да я удал! —

Царь царице отвечал. —

Как немножко приберуся,

Хоть кому так покажуся

Разудалым молодцом.

Ну, да что нам нужды в том?

Лишь бы только нам жениться».

Говорит ему девица:

«А такая в том нужда,

Что не выйду никогда

За дурного, за седого,

За беззубого такого!»

Царь в затылке почесал

И, нахмуряся, сказал:

«Что ж мне делать-то, царица?

Страх как хочется жениться;

Ты же, ровно на беду:

Не пойду да не пойду!» —

«Не пойду я за седого, —

Царь-девица молвит снова. —

Стань, как прежде, молодец,

Я тотчас же под венец». —

«Вспомни, матушка царица,

Ведь нельзя переродиться;

Чудо бог один творит».

Царь-девица говорит:

«Коль себя не пожалеешь,

Ты опять помолодеешь.

Слушай: завтра на заре

На широком на дворе

Должен челядь ты заставить

Три котла больших поставить

И костры под них сложить.

Первый надобно налить

До краев водой студёной,

А второй — водой варёной,

А последний — молоком,

Вскипятя его ключом.

Вот, коль хочешь ты жениться

И красавцем учиниться, —

Ты без платья, налегке,

Искупайся в молоке;

Тут побудь в воде варёной,

А потом еще в студёной,

И скажу тебе, отец,

Будешь знатный молодец!»

Царь не вымолвил ни слова,

Кликнул тотчас стремяннова.

«Что, опять на окиян? —

Говорит царю Иван. —

Нет уж, дудки, ваша милость!

Уж и то во мне все сбилось.

Не поеду ни за что!» —

«Нет, Иванушка, не то.

Завтра я хочу заставить

На дворе котлы поставить

И костры под них сложить.

Первый думаю налить

До краев водой студёной,

А второй — водой варёной,

А последний — молоком,

Вскипятя его ключом.

Ты же должен постараться

Пробы ради искупаться

В этих трёх больших котлах,

В молоке и в двух водах». —

«Вишь, откуда подъезжает! —

Речь Иван тут начинает.

Шпарят только поросят,

Да индюшек, да цыплят;

Я ведь, глянь, не поросёнок,

Не индюшка, не цыплёнок.

Вот в холодной, так оно

Искупаться бы можно,

А подваривать как станешь,

Так меня и не заманишь.

Полно, царь, хитрить, мудрить

Да Ивана проводить!»

Царь, затрясши бородою:

«Что? рядиться мне с тобою! —

Закричал он. — Но смотри!

Если ты в рассвет зари

Не исполнишь повеленье, —

Я отдам тебя в мученье,

Прикажу тебя пытать,

По кусочкам разрывать.

Вон отсюда, болесть злая!»

Тут Иванушка, рыдая,

Поплелся на сеновал,

Где конёк его лежал.

«Что, Иванушка, невесел?

Что головушку повесил? —

Говорит ему конёк. —

Чай, наш старый женишок

Снова выкинул затею?»

Пал Иван к коньку на шею,

Обнимал и целовал.

«Ох, беда, конёк! — сказал. —

Царь вконец меня сбывает;

Сам подумай, заставляет

Искупаться мне в котлах,

В молоке и в двух водах:

Как в одной воде студёной,

А в другой воде варёной,

Молоко, слышь, кипяток».

Говорит ему конёк:

«Вот уж служба так уж служба!

Тут нужна моя вся дружба.

Как же к слову не сказать:

Лучше б нам пера не брать;

От него-то, от злодея,

Столько бед тебе на шею…

Ну, не плачь же, бог с тобой!

Сладим как-нибудь с бедой.

И скорее сам я сгину,

Чем тебя, Иван, покину.

Слушай: завтра на заре,

В те поры, как на дворе

Ты разденешься, как должно,

Ты скажи царю: «Не можно ль,

Ваша милость, приказать

Горбунка ко мне послать,

Чтоб впоследни с ним проститься».

Царь на это согласится.

Вот как я хвостом махну,

В те котлы мордой макну,

На тебя два раза прысну,

Громким посвистом присвистну,

Ты, смотри же, не зевай:

В молоко сперва ныряй,

Тут в котел с водой варёной,

А оттудова в студёной.

А теперича молись

Да спокойно спать ложись».

На другой день, утром рано,

Разбудил конёк Ивана:

«Эй, хозяин, полно спать!

Время службу исполнять».

Тут Ванюша почесался,

Потянулся и поднялся,

Помолился на забор

И пошел к царю во двор.

Там котлы уже кипели;

Подле них рядком сидели

Кучера и повара

И служители двора;

Дров усердно прибавляли,

Об Иване толковали

Втихомолку меж собой

И смеялися порой.

Вот и двери растворились;

Царь с царицей появились

И готовились с крыльца

Посмотреть на удальца.

«Ну, Ванюша, раздевайся

И в котлах, брат, покупайся!» —

Царь Ивану закричал.

Тут Иван одежду снял,

Ничего не отвечая.

А царица молодая,

Чтоб не видеть наготу,

Завернулася в фату.

Вот Иван к котлам поднялся,

Глянул в них — и зачесался.

«Что же ты, Ванюша, стал? —

Царь опять ему вскричал. —

Исполняй-ка, брат, что должно!»

Говорит Иван: «Не можно ль,

Ваша милость, приказать

Горбунка ко мне послать.

Я впоследни б с ним простился».

Царь, подумав, согласился

И изволил приказать

Горбунка к нему послать.

Тут слуга конька приводит

И к сторонке сам отходит.

Вот конёк хвостом махнул,

В те котлы мордой макнул,

На Ивана дважды прыснул,

Громким посвистом присвистнул.

На конька Иван взглянул

И в котёл тотчас нырнул,

Тут в другой, там в третий тоже,

И такой он стал пригожий,

Что ни в сказке не сказать,

Ни пером не написать!

Вот он в платье нарядился,

Царь-девице поклонился,

Осмотрелся, подбодрясь,

С важным видом, будто князь.

«Эко диво! — все кричали. —

Мы и слыхом не слыхали,

Чтобы льзя похорошеть!»

Царь велел себя раздеть,

Два раза перекрестился,

Бух в котёл — и там сварился!

Царь-девица тут встаёт,

Знак к молчанью подаёт,

Покрывало поднимает

И к прислужникам вещает:

«Царь велел вам долго жить!

Я хочу царицей быть.

Люба ль я вам? Отвечайте!

Если люба, то признайте

Володетелем всего

И супруга моего!»

Тут царица замолчала,

На Ивана показала.

«Люба, люба! — все кричат. —

За тебя хоть в самый ад!

Твоего ради талана

Признаем царя Ивана!»

Царь царицу тут берёт,

В церковь божию ведёт,

И с невестой молодою

Он обходит вкруг налою.

Пушки с крепости палят;

В трубы кованы трубят;

Все подвалы отворяют,

Бочки с фряжским выставляют,

И, напившися, народ

Что есть мочушки дерёт:

«Здравствуй, царь наш со царицей!

С распрекрасной Царь-девицей!»

Во дворце же пир горой:

Вина льются там рекой;

За дубовыми столами

Пьют бояре со князьями.

Сердцу любо! Я там был,

Мёд, вино и пиво пил;

По усам хоть и бежало,

В рот ни капли не попало.


"Мороз Иванович" В.Одоевский

Нам даром, без труда ничего не достаётся, —

Недаром исстари пословица ведётся.

В одном доме жили две девочки: Рукодельница да Ленивица, а при них нянюшка. Рукодельница была умная девочка, рано вставала, сама без нянюшки одевалась, а вставши с постели, за дело принималась: печку топила, хлебы месила, избу мела, петуха кормила, а потом на колодезь за водой ходила. А Ленивица между тем в постельке лежала; уж давно к обедне звонят, а она ещё всё потягивается: с боку на бок переваливается; уж разве наскучит лежать, так скажет спросонья: «Нянюшка, надень мне чулочки, нянюшка, завяжи башмачки»; а потом заговорит: «Нянюшка, нет ли булочки?» Встанет, попрыгает, да и сядет к окошку мух считать, сколько прилетело да сколько улетело. Как всех пересчитает Ленивица, так уж и не знает, за что приняться и чем бы заняться; ей бы в постельку — да спать не хочется; ей бы покушать — да есть не хочется; ей бы к окошку мух считать — да и то надоело; сидит горемычная и плачет да жалуется на всех, что ей скучно, как будто в том другие виноваты.

Между тем Рукодельница воротится, воду процедит, в кувшины нальёт; да ещё какая затейница: коли вода нечиста, так свернёт лист бумаги, наложит в неё угольков да песку крупного насыпет, вставит ту бумагу в кувшин да нальёт в неё воды, а вода-то знай проходит сквозь песок да сквозь уголья и каплет в кувшин чистая, словно хрустальная; а потом Рукодельница примется чулки вязать или платки рубить, а не то и рубашки шить да кроить да ещё рукодельную песенку затянет; и не было никогда ей скучно, потому что и скучать-то было ей некогда: то за тем, то за другим делом, тут, смотришь, и вечер, — день прошёл.

Однажды с Рукодельницей беда приключилась: пошла она на колодезь за водой, опустила ведро на верёвке, а веревка-то и оборвись, упало ведро в колодезь. Как тут быть? Расплакалась бедная Рукодельница да и пошла к нянюшке рассказывать про свою беду и несчастье, а нянюшка Прасковья была такая строгая и сердитая, говорит:

— Сама беду сделала, сама и поправляй. Сама ведёрко утопила, сама и доставай.

Нечего делать было; пошла бедная Рукодельница опять к колодцу, ухватилась за верёвку и спустилась по ней к самому дну.

Только тут с ней чудо случилось. Едва спустилась — смотрит: перед ней печка, а в печке сидит пирожок, такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает:

— Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня из печки возьмёт, тот со мной и пойдёт.

Рукодельница, нимало не мешкая, схватила лопатку, вынула пирожок и положила его за пазуху.

Идет она дальше. Перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят и промеж себя говорят:

— Мы, яблочки, наливные, созрелые, корнем дерева питалися, студёной водой обмывалися; кто нас с дерева стрясёт, тот нас себе и возьмёт.

Рукодельница подошла к дереву, потрясла его за сучок, и золотые яблочки так и посыпались к ней в передник.

Рукодельница идет дальше. Смотрит: перед ней сидит старик Мороз Иванович, седой-седой; сидит он на ледяной лавочке да снежные комочки ест; тряхнёт головой — от волос иней сыплется, духом дохнёт — валит густой пар.

— А! — сказал он, — здорово, Рукодельница; спасибо, что ты мне пирожок принесла: давным-давно уж я ничего горяченького не ел.

Тут он посадил Рукодельницу возле себя, и они вместе пирожком позавтракали, а золотыми яблочками закусили.

— Знаю я, зачем ты пришла, — говорил Мороз Иванович, — ты ведерко в мой студенец опустила; отдать тебе ведёрко отдам, только ты мне за то три дня прослужи; будешь умна, тебе ж лучше; будешь ленива, тебе ж хуже. А теперь, — прибавил Мороз Иванович, — мне, старику, и отдохнуть пора; поди-ка приготовь мне постель, да смотри взбей хорошенько перину.

Рукодельница послушалась… Пошли они в дом. Дом у Мороза Ивановича сделан был изо льду: и двери, и окошки, и пол ледяные, а по стенам убрано снежными звёздочками; солнышко на них сияло, и всё в доме блестело как бриллианты. На постели у Мороза Ивановича вместо перины лежал снег пушистый; холодно, а делать было нечего. Рукодельница принялась взбивать снег, чтобы старику было мягче спать, а меж тем у ней, бедной, руки окостенели и пальчики побелели, как у бедных людей, что зимой в проруби бельё полощут; и холодно, и ветер в лицо, и бельё замерзает, колом стоит, а делать нечего — работают бедные люди.

— Ничего, — сказал Мороз Иванович, — только снегом пальцы потри, так и отойдут, не отзнобишь. Я ведь старик добрый; посмотри-ка, что у меня за диковинки.

Тут он приподнял свою снежную перину с одеялом, и Рукодельница увидела, что под периною пробивается зелёная травка. Рукодельнице стало жаль бедной травки.

— Вот ты говоришь, — сказала она, — что ты старик добрый, а зачем ты зелёную травку под снежной периной держишь, на свет Божий не выпускаешь?

— Не выпускаю, потому что ещё не время; ещё трава в силу не вошла. Добрый мужичок её осенью посеял, она и взошла, и кабы вытянулась она, то зима бы её захватила и к лету травка бы не вызрела. Вот я, — продолжал Мороз Иванович, — и прикрыл молодую зелень моею снежною периной, да еще сам прилёг на неё, чтобы снег ветром не разнесло, а вот придёт весна, снежная перина растает, травка заколосится, а там, смотришь, выглянет и зерно, а зерно мужик соберёт да на мельницу отвезёт; мельник зерно смелет, и будет мука, а из муки ты, Рукодельница, хлеб испечёшь.

— Ну, а скажи мне, Мороз Иванович, — сказала Рукодельница, — зачем ты в колодце-то сидишь?

— Я затем в колодце сижу, что весна подходит, — сказал Мороз Иванович. — Мне жарко становится; а ты знаешь, что и летом в колодце холодно бывает, от того и вода в колодце студёная, хоть посреди самого жаркого лета.

— А зачем ты, Мороз Иванович, — спросила Рукодельница, — зимой по улицам ходишь да в окошки стучишься?

— А я затем в окошки стучусь, — отвечал Мороз Иванович, — чтоб не забывали печей топить да трубы вовремя закрывать; а не то, ведь я знаю, есть такие неряхи, что печку истопить истопят, а трубу закрыть не закроют или и закрыть закроют, да не вовремя, когда еще не все угольки прогорели, а оттого в горнице угарно бывает, голова у людей болит, в глазах зелено; даже и совсем умереть от угара можно. А затем ещё я в окошко стучусь, чтобы люди не забывали, что они в тёплой горнице сидят или надевают тёплую шубку, а что есть на свете нищенькие, которым зимою холодно, у которых нету шубки, да и дров купить не на что; вот я затем в окошко стучусь, чтобы люди нищеньким помогать не забывали.

Тут добрый Мороз Иванович погладил Рукодельницу по головке да и лёг почивать на свою снежную постельку.

Рукодельница меж тем всё в доме прибрала, пошла на кухню, кушанье изготовила, платье у старика починила, бельё выштопала.

Старичок проснулся; был всем очень доволен и поблагодарил Рукодельницу. Потом сели они обедать; стол был прекрасный, и особенно хорошо было мороженое, которое старик сам изготовил.

Так прожила Рукодельница у Мороза Ивановича целые три дня.

На третий день Мороз Иванович сказал Рукодельнице:

— Спасибо тебе, умная ты девочка; хорошо ты старика, меня, утешила, но я у тебя в долгу не останусь. Ты знаешь: люди за рукоделье деньги получают, так вот тебе твоё ведёрко, а в ведёрко я всыпал целую горсть серебряных пятачков; да сверх того, вот тебе, на память, бриллиантик — косыночку закалывать.

Рукодельница поблагодарила, приколола бриллиантик, взяла ведёрко, пошла опять к колодцу, ухватилась за верёвку и вышла на свет божий.

Только что она стала подходить к дому, как петух, которого она всегда кормила, увидел её, обрадовался, взлетел на забор и закричал:

 Кукуреќу, кукуреќи!

У Рукодельницы в ведёрке пятаки!

Когда Рукодельница пришла домой и рассказала всё, что с ней было, нянюшка очень дивовалась, а потом примолвила:

— Вот видишь ты, Ленивица, что люди за рукоделье получают. Поди-ка к старичку да послужи ему, поработай: в комнате у него прибирай, на кухне готовь, платье чини да бельё штопай, так и ты горсть пятачков заработаешь, а оно будет кстати: у нас к празднику денег мало.

Ленивице очень не по вкусу было идти к старику работать. Но пятачки ей получить хотелось и бриллиантовую булавочку тоже.

Вот, по примеру Рукодельницы, Ленивица пошла к колодцу, схватилась за верёвку, да и бух прямо ко дну.

Смотрит: и перед ней печка, а в печке сидит пирожок такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает:

— Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня возьмёт, тот со мной и пойдёт!

А Ленивица ему в ответ:

— Да, как же не так! Мне себя утомлять, лопатку поднимать да в печку тянуться; захочешь, сам выскочишь.

Идёт она далее, перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят да промеж себя говорят:

— Мы, яблочки, наливные, созрелые; корнем дерева питаемся, студёной росой обмываемся; кто нас с дерева стрясёт, тот нас себе и возьмёт.

— Да, как бы не так! — отвечала Ленивица, — мне себя утомлять, ручки подымать, за сучья тянуть, успею набрать, как сами попадают!

И прошла Ленивица мимо их. Вот дошла она до Мороза Ивановича. Старик по-прежнему сидел на ледяной скамеечке да снежные комочки покусывал.

— Что тебе надобно, девочка? — спросил он.

— Пришла я к тебе, — отвечала Ленивица, — послужить да за работу получить.

— Дельно ты сказала, девочка, — отвечал старик, — за работу деньга следует; только посмотрим — какова ещё твоя работа будет. Поди-ка взбей мою перину, а потом кушанье изготовь, да платье моё повычини, да бельё повыштопай.

Пошла Ленивица, а дорогой думает:

«Стану я себя утомлять да пальцы знобить! Авось старик не заметит и на невзбитой перине уснёт».

Старик в самом деле не заметил или прикинулся, что не заметил, лёг в постель и заснул, а Ленивица пошла на кухню.

Пришла на кухню, да и не знает, что делать. Кушать-то она любила, а подумать, как готовилось кушанье, это ей и в голову не приходило; да и лень было ей посмотреть.

Вот она огляделась: лежит перед ней и зелень, и мясо, и рыба, и уксус, и горчица, и квас, всё по порядку. Вот она думала, думала, кое-как зелень обчистила, мясо и рыбу разрезала, да чтоб большого труда себе не давать, то, как всё было, мытое-немытое, так и положила в кастрюлю: и зелень, и мясо, и рыбу, и горчицу, и уксус да ещё квасу подлила, а сама думает: «Зачем себя трудить, каждую вещь особо варить? Ведь в желудке всё вместе будет».

Вот старик проснулся, просит обедать. Ленивица притащила ему кастрюлю, как есть, даже скатертцы не подостлала. Мороз Иванович попробовал, поморщился, а песок так и захрустел у него на зубах.

— Хорошо ты готовишь, — заметил он, улыбаясь. — Посмотрим, какова твоя другая работа будет.

Ленивица отведала, да тотчас и выплюнула, индо ей стошнило; а старик покряхтел, покряхтел, да принялся сам готовить кушанье и сделал обед на славу, так что Ленивица пальчики облизала, кушая чужую стряпню.

После обеда старик опять лёг отдохнуть, да припомнил Ленивице, что у него платье не починено да и бельё не выштопано.

Ленивица понадулась, а делать было нечего: принялась платье и бельё разбирать; да и тут беда: платье и бельё Ленивица нашивала, а как его шьют, о том и не спрашивала; взяла было иголку, да с непривычки укололась; так ее и бросила.

А старик опять будто бы ничего не заметил, ужинать Ленивицу позвал да ещё спать её уложил.

А Ленивице-то и любо; думает себе:

«Авось и так пройдет. Вольно было сестрице на себя труд принимать: старик добрый, он мне и так задаром пятачков подарит».

На третий день приходит Ленивица и просит Мороза Ивановича её домой отпустить да за работу наградить.

— Да какая же была твоя работа? — спросил старичок. — Уж коли на правду дело пошло, так ты мне должна заплатить, потому что не ты для меня работала, а я тебе служил.

— Да, как же! — отвечала Ленивица, — я ведь у тебя целые три дня жила.

— Знаешь, голубушка, — отвечал старичок, — что я тебе скажу: жить и служить разница, да и работа работе розь. Заметь это: вперёд пригодится. Но, впрочем, если тебя совесть не зазрит, я тебя награжу: и какова твоя работа, такова будет тебе и награда.

С сими словами Мороз Иванович дал Ленивице пребольшой серебряный слиток, а в другую руку пребольшой бриллиант. Ленивица так этому обрадовалась, что схватила то и другое и, даже не поблагодарив старика, домой побежала.

Пришла домой и хвастается:

— Вот, — говорит, — что я заработала: не сестре чета, не горсточку пятачков да не маленький бриллиантик, а целый слиток серебряный, вишь какой тяжёлый, да и бриллиант-то чуть не с кулак… Уж на это можно к празднику обнову купить…

Не успела она договорить, как серебряный слиток растаял и полился на пол; он был не иное что, как ртуть, которая застыла от сильного холода; в то же время начал таять и бриллиант, а петух вскочил на забор и громко закричал:

Кукуреќу, кукуреќулька!

 У Ленивицы в руках ледяная сосулька.

А вы, детушки, думайте, гадайте: что здесь правда, что неправда; что сказано впрямь, что стороною; что шутки ради, что в наставленье… 

"Городок в табакерке"

Папенька поставил на стол табакерку.

— Поди-ка сюда, Миша, посмотри-ка, — сказал он.

Миша был послушный мальчик, тотчас оставил игрушки и подошёл к папеньке. Да уж и было чего посмотреть! Какая прекрасная табакерка! Пестренькая, из черепахи. А что на крышке-то! Ворота, башенки, домик, другой, третий, четвёртый, и счесть нельзя, и все мал мала меньше, и все золотые; а деревья-то также золотые, а листики на них серебряные; а за деревьями встаёт солнышко, и от него розовые лучи расходятся по всему небу.

— Что это за городок? — спросил Миша.

— Это городок Динь-динь, — отвечал папенька и тронул пружинку… И что же? вдруг, невидимо где, заиграла музыка. Откуда слышна эта музыка, Миша не мог понять; он ходил и к дверям, — не из другой ли комнаты? И к часам — не в часах ли? и к бюро, и к горке; прислушивался то в том, то в другом месте; смотрел и под стол… Наконец, Миша уверился, что музыка точно играла в табакерке. Он подошёл к ней, смотрит, а из-за деревьев солнышко выходит, крадётся тихонько по небу, а небо и городок всё светлее и светлее; окошки горят ярким огнём и от башенок будто сияние. Вот солнышко перешло через небо на другую сторону, всё ниже да ниже, и, наконец, за пригорком совсем скрылось, и городок потемнел, ставни закрылись, и башенки померкли, только не надолго. Вот затеплилась звёздочка, вот другая, вот и месяц рогатый выглянул из-за деревьев, и в городе стало опять светлее, окошки засеребрились, и от башенок потянулись синеватые лучи.

— Папенька! папенька, нельзя ли войти в этот городок? Как бы мне хотелось!

— Мудрено, мой друг. Этот городок тебе не по росту.

— Ничего, папенька, я такой маленький. Только пустите меня туда, мне так бы хотелось узнать, что там делается…

— Право, мой друг, там и без тебя тесно.

— Да кто же там живёт?

— Кто там живёт? Там живут колокольчики.

С сими словами папенька поднял крышку на табакерке, и что же увидел Миша? И колокольчики, и молоточки, и валик, и колёса. Миша удивился.

— Зачем эти колокольчики? Зачем молоточки? Зачем валик с крючками? — спрашивал Миша у папеньки.

А папенька отвечал:

— Не скажу тебе, Миша. Сам посмотри попристальнее да подумай: авось-либо отгадаешь. Только вот этой пружинки не трогай, а иначе всё изломается.

Папенька вышел, а Миша остался над табакеркой. Вот он сидел над нею, смотрел, смотрел, думал, думал: отчего звенят колокольчики.

Между тем музыка играет да играет; вот всё тише да тише, как будто что-то цепляется за каждую нотку, как будто что-то отталкивает один звук от другого. Вот Миша смотрит: внизу табакерки отворяется дверца и из дверцы выбегает мальчик с золотою головкой и в стальной юбочке, останавливается на пороге и манит к себе Мишу.

Да отчего же, подумал Миша, папенька сказал, что в этом городке и без меня тесно? Нет, видно, в нём живут добрые люди; видите, зовут меня в гости.

— Извольте, с величайшей радостью.

С этими словами Миша побежал к дверце и с удивлением заметил, что дверца ему пришлась точь-в-точь по росту. Как хорошо воспитанный мальчик, он почёл долгом прежде всего обратиться к своему провожатому.

— Позвольте узнать, — сказал Миша, — с кем я имею честь говорить?

— Динь, динь, динь, — отвечал незнакомец. — Я — мальчик-колокольчик, житель этого городка. Мы слышали, что вам очень хочется побывать у нас в гостях, и потому решились просить вас сделать нам честь к нам пожаловать. Динь, динь, динь, динь, динь, динь.

Миша учтиво поклонился; мальчик-колокольчик взял его за руку, и они пошли. Тут Миша заметил, что над ними был свод, сделанный из пёстрой тисненой бумажки с золотыми краями. Перед ними был другой свод, только поменьше; потом третий, ещё меньше; четвёртый, ещё меньше, и так все другие своды, чем дальше, тем меньше, так что в последний, казалось, едва могла пройти головка его провожатого.

— Я вам очень благодарен за ваше приглашение, — сказал ему Миша, — но не знаю, можно ли будет мне им воспользоваться. Правда, здесь я свободно прохожу, но там дальше, посмотрите, какие у вас низенькие своды; там я, позвольте сказать откровенно, там я и ползком не пройду. Я удивляюсь, как и вы под ними проходите…

— Динь, динь, динь, — отвечал мальчик, — пройдём, не беспокойтесь, ступайте только за мною.

Миша послушался. В самом деле, с каждым шагом, казалось, своды поднимались, и наши мальчики всюду свободно проходили; когда же они дошли до последнего свода, тогда мальчик-колокольчик попросил Мишу оглянуться назад. Миша оглянулся и что же он увидел? Теперь тот первый свод, под который он подошёл, входя в дверцы, показался ему маленьким, как будто, пока они шли, свод опустился. Миша был очень удивлён.

— Отчего это? — спросил он своего проводника.

— Динь, динь, динь, — отвечал проводник смеясь, — издали всегда так кажется; видно, вы ни на что вдаль со вниманием не смотрели: вдали всё кажется маленьким, а подойдёшь — большое.

— Да, это правда, — отвечал Миша, — я до сих пор не подумал об этом и оттого вот что со мною случилось: третьего дня я хотел нарисовать, как маменька возле меня играет на фортепьяно, а папенька, на другом конце комнаты, читает книжку. Только этого мне никак не удалось сделать! Тружусь, тружусь, рисую как можно вернее, а всё на бумаге у меня выйдет, что папенька возле маменьки сидит и кресло его возле фортепьяно стоит; а между тем я очень хорошо вижу, что фортепьяно стоит возле меня у окошка, а папенька сидит на другом конце у камина. Маменька мне говорила, что папеньку надобно нарисовать маленьким, но я думал, что маменька шутит, потому что папенька гораздо больше её ростом; но теперь вижу, что маменька правду говорила: папеньку надобно было нарисовать маленьким, потому что он сидел вдалеке: очень вам благодарен за объяснение, очень благодарен.

Мальчик-колокольчик смеялся изо всех сил.

— Динь, динь, динь, как смешно! Динь, динь, динь, как смешно! Не уметь нарисовать папеньку с маменькой! Динь, динь, динь, динь, динь!

Мише показалось досадно, что мальчик-колокольчик над ним так немилосердно насмехается, и он очень вежливо сказал ему:

— Позвольте мне спросить у вас: зачем вы к каждому слову всё говорите: динь, динь, динь!

— Уж у нас поговорка такая, — отвечал мальчик-колокольчик.

— Поговорка? — заметил Миша. — А вот папенька говорит, что нехорошо привыкать к поговоркам.

Мальчик-колокольчик закусил губы и не сказал более ни слова.

Вот перед ними еще дверцы; они отворились, и Миша очутился на улице. Что за улица! Что за городок! Мостовая вымощена перламутром; небо пёстренькое, черепаховое; по небу ходит золотое солнышко; поманишь его — оно с неба сойдёт, вкруг руки обойдёт и опять поднимется. А домики-то стальные, полированные, крытые разноцветными раковинками, и под каждою крышкою сидит мальчик-колокольчик с золотою головкою, в серебряной юбочке, и много их, много и все мал мала меньше.

— Нет, теперь уж меня не обмануть, — сказал Миша, — это так только мне кажется издали, а колокольчики-то все одинакие.

— Ан вот и неправда, — отвечал провожатый, — колокольчики не одинакие. Если бы мы все были одинакие, то и звенели бы мы все в один голос, один, как другой; а ты слышишь, какие мы песни выводим? Это оттого, что кто из нас побольше, у того и голос потолще; неужели ты и этого не знаешь? Вот видишь ли, Миша, это тебе урок: вперёд не смейся над теми, у которых поговорка дурная; иной и с поговоркою, а больше другого знает и можно от него кое-чему научиться.

 

Миша в свою очередь закусил язычок.

Между тем их окружили мальчики-колокольчики, теребили Мишу за платье, звенели, прыгали, бегали.

— Весело вы живёте, — сказал Миша, — век бы с вами остался; целый день вы ничего не делаете; у вас ни уроков, ни учителей, да ещё и музыка целый день.

— Динь, динь, динь! — закричали колокольчики. — Уж нашёл у нас веселье! Нет, Миша, плохое нам житьё. Правда, уроков у нас нет, да что же в том толку. Мы бы уроков не побоялись. Вся наша беда именно в том, что у нас, бедных, никакого нет дела; нет у нас ни книжек, ни картинок; нет ни папеньки, ни маменьки; нечем заняться; целый день играй да играй, а ведь это, Миша, очень, очень скучно! Хорошо наше черепаховое небо, хорошо и золотое солнышко, и золотые деревья, но мы, бедные, мы насмотрелись на них вдоволь, и всё это очень нам надоело; из городка мы ни пяди, а ты можешь себе вообразить, каково целый век, ничего не делая, просидеть в табакерке с музыкой.

— Да, — отвечал Миша, — вы говорите правду. Это и со мною случается: когда после ученья примешься за игрушки, то так весело; а когда в праздник целый день всё играешь да играешь, то к вечеру и сделается скучно; и за ту и за другую игрушку примешься — всё не мило. Я долго не понимал, отчего это, а теперь понимаю.

— Да сверх того на нас есть другая беда, Миша: у нас есть дядьки.

— Какие же дядьки? — спросил Миша.

— Дядьки-молоточки, — отвечали колокольчики, — уж какие злые! То и дело, что ходят по городу да нас постукивают. Которые побольше, тем ещё реже тук-тук бывает, а уж маленьким куда больно достается.

В самом деле, Миша увидел, что по улице ходили какие-то господа на тоненьких ножках, с предлинными носами и шипели между собою: тук, тук, тук! тук, тук, тук! Поднимай, задевай. Тук, тук, тук! Тук, тук, тук!

И в самом деле, дядьки-молоточки беспрестанно то по тому, то по другому колокольчику тук да тук, индо бедному Мише жалко стало. Он подошёл к этим господам, очень вежливо поклонился и с добродушием спросил: зачем они без всякого сожаления колотят бедных мальчиков?

А молоточки ему в ответ:

— Прочь ступай, не мешай! Там в палате и в халате надзиратель лежит и стучать нам велит. Всё ворочается, прицепляется. Тук, тук, тук! Тук, тук, тук!

— Какой это у вас надзиратель? — спросил Миша у колокольчиков.

— А это господин Валик, — зазвенели они, — предобрый человек — день и ночь с дивана не сходит. На него мы не можем пожаловаться.

Миша к надзирателю. Смотрит, — он в самом деле лежит на диване, в халате и с боку на бок переворачивается, только всё лицом кверху. А по халату-то у него шпильки, крючочки, видимо-невидимо, только что попадётся ему молоток, он его крючком сперва зацепит, потом опустит, а молоточек-то и стукнет по колокольчику.

Только что Миша к нему подошёл, как надзиратель закричал:

— Шуры-муры! Кто здесь ходит? Кто здесь бродит? Шуры-муры, кто прочь не идёт? Кто мне спать не даёт? Шуры-муры! Шуры-муры!

— Это я, — храбро отвечал Миша, — я — Миша…

— А что тебе надобно? — спросил надзиратель.

— Да мне жаль бедных мальчиков-колокольчиков, они все такие умные, такие добрые, такие музыканты, а по вашему приказанию дядьки их беспрестанно постукивают…

— А мне какое дело, шуры-муры! Не я здесь набольший. Пусть себе дядьки стукают мальчиков! Мне что за дело! Я надзиратель добрый, всё на диване лежу и ни за кем не гляжу… Шуры-муры, шуры-муры…

— Ну, многому же я научился в этом городке! — сказал про себя Миша. — Вот ещё иногда мне бывает досадно, зачем надзиратель с меня глаз не спускает! «Экой злой, — думаю я. — Ведь он не папенька и не маменька. Что ему за дело, что я шалю? Знал бы, сидел в своей комнате». Нет, теперь вижу, что бывает с бедными мальчиками, когда за ними никто не смотрит.

Между тем Миша пошёл далее — и остановился. Смотрит — золотой шатёр с жемчужной бахромой, наверху золотой флюгер вертится, будто ветряная мельница, а под шатром лежит царевна-пружинка и, как змейка, то свернётся, то развернётся и беспрестанно надзирателя под бок толкает. Миша этому очень удивился и сказал ей:

— Сударыня-царевна! Зачем вы надзирателя под бок толкаете?

— Зиц, зиц, зиц, — отвечала царевна, — глупый ты мальчик, неразумный мальчик! На всё смотришь — ничего не видишь! Кабы я валик не толкала, валик бы не вертелся; кабы валик не вертелся, то он за молоточки бы не цеплялся, кабы за молоточки не цеплялся, молоточки бы не стучали, колокольчики бы не звенели; кабы колокольчики не звенели, и музыки бы не было! Зиц, зиц, зиц!

Мише хотелось узнать, правду ли говорит царевна. Он наклонился и прижал её пальчиком — и что же? В одно мгновенье пружинка с силою развилась, валик сильно завертелся, молоточки быстро застучали, колокольчики заиграли дребедень, и вдруг пружинка лопнула. Всё умолкло, валик остановился, молоточки попадали, колокольчики свернулись на сторону, солнышко повисло, домики изломались. Тогда Миша вспомнил, что папенька не приказывал ему трогать пружинки, испугался и… проснулся.

— Что во сне видел, Миша? — спросил папенька.

Миша долго не мог опамятоваться. Смотрит: та же папенькина комната, та же перед ним табакерка; возле него сидят папенька и маменька и смеются.

— Где же мальчик-колокольчик? Где дядька-молоточек? Где царевна-пружинка? — спрашивал Миша. — Так это был сон?

— Да, Миша, тебя музыка убаюкала, и ты здесь порядочно вздремнул. Расскажи-ка нам по крайней мере, что тебе приснилось?

— Да, видите, папенька, — сказал Миша, протирая глазки, — мне всё хотелось узнать, отчего музыка в табакерке играет; вот я принялся на неё прилежно смотреть и разбирать, что в ней движется и отчего движется; думал-думал и стал уже добираться, как вдруг, смотрю, дверца в табакерке растворилась… — Тут Миша рассказал весь свой сон по порядку.

— Ну, теперь вижу, — сказал папенька, — что ты в самом деле почти понял, отчего музыка в табакерке играет; но ты ещё лучше поймёшь, когда будешь учиться механике. 

"Лягушка-путешественница" В.Гаршин

Жила-была на свете лягушка-квакушка. Сидела она в болоте, ловила комаров да мошку, весною громко квакала вместе со своими подругами. И весь век она прожила бы благополучно — конечно, в том случае, если бы не съел ее аист. Но случилось одно происшествие. Однажды она сидела на сучке высунувшейся из воды коряги и наслаждалась теплым мелким дождиком.

«Ах, какая сегодня прекрасная мокрая погода! — думала она. — Какое это наслаждение — жить на свете!»

Дождик моросил по ее пестренькой лакированной спинке; капли его подтекали ей под брюшко и за лапки, и это было восхитительно приятно, так приятно, что она чуть-чуть не заквакала, но, к счастью, вспомнила, что была уже осень и что осенью лягушки не квакают, — на это есть весна, — и что, заквакав, она может уронить свое лягушечье достоинство. Поэтому она промолчала и продолжала нежиться.

Вдруг тонкий, свистящий, прерывистый звук раздался в воздухе. Есть такая порода уток: когда они летят, то их крылья, рассекая воздух, точно поют, или, лучше сказать, посвистывают. Фью-фыо-фью-фью — раздается в воздухе, когда летит высоко над вами стадо таких уток, а их самих даже и не видно, так они высоко летят. На этот раз утки, описав огромный полукруг, спустились и сели как раз в то самое болото, где жила лягушка.

— Кря, кря! — сказала одна из них, — Лететь еще далеко; надо покушать.

И лягушка сейчас же спряталась. Хотя она и знала, что утки не станут есть ее, большую и толстую квакушку, но все-таки, на всякий случай, она нырнула под корягу. Однако, подумав, она решилась высунуть из воды свою лупоглазую голову: ей было очень интересно узнать, куда летят утки.

— Кря, кря! — сказала другая утка, — уже холодно становится! Скорей на юг! Скорей на юг!

И все утки стали громко крякать в знак одобрения.

— Госпожи утки! — осмелилась сказать лягушка, — что такое юг, на который вы летите? Прошу извинения за беспокойство.

И утки окружили лягушку. Сначала у них явилось желание съесть ее, но каждая из них подумала, что лягушка слишком велика и не пролезет в горло. Тогда все они начали кричать, хлопая крыльями:

— Хорошо на юге! Теперь там тепло! Там есть такие славные теплые болота! Какие там червяки! Хорошо на юге!

Они так кричали, что почти оглушили лягушку. Едва-едва она убедила их замолчать и попросила одну из них, которая казалась ей толще и умнее всех, объяснить ей, что такое юг. И когда та рассказала ей о юге, то лягушка пришла в восторг, но в конце все-таки спросила, потому что была осторожна:

— А много ли там мошек и комаров?

— О! целые тучи! — отвечала утка.

— Ква! — сказала лягушка и тут же обернулась посмотреть, нет ли здесь подруг, которые могли бы услышать ее и осудить за кваканье осенью. Она уж никак не могла удержаться, чтобы не квакнуть хоть разик.

— Возьмите меня с собой!

— Это мне удивительно! — воскликнула утка. — Как мы тебя возьмем? У тебя нет крыльев.

— Когда вы летите? — спросила лягушка.

— Скоро, скоро! — закричали все утки. — Кря, кря! кря! кря! Тут холодно! На юг! На юг!

— Позвольте мне подумать только пять минут, — сказала лягушка, — я сейчас вернусь, я наверно придумаю что-нибудь хорошее.

И она шлепнулась с сучка, на который было снова влезла, в воду, нырнула в тину и совершенно зарылась в ней, чтобы посторонние предметы не мешали ей размышлять. Пять минут прошло, утки совсем было собрались лететь, как вдруг из воды, около сучка, на котором она сидела, показалась ее морда, и выражение этой морды было самое сияющее, на какое только способна лягушка.

— Я придумала! Я нашла! — сказала она. — Пусть две из вас возьмут в свои клювы прутик, а я прицеплюсь за него посередине. Вы будете лететь, а я ехать. Нужно только, чтобы вы не крякали, а я не квакала, и все будет превосходно.

Хотя молчать и тащить хоть бы и легкую лягушку три тысячи верст не бог знает какое удовольствие, но ее ум привел уток в такой восторг, что они единодушно согласились нести ее. Решили переменяться каждые два часа, и так как уток было, как говорится в загадке, столько, да еще столько, да полстолько, да четверть столька, а лягушка была одна, то нести ее приходилось не особенно часто. Нашли хороший, прочный прутик, две утки взяли его в клювы, лягушка прицепилась ртом за середину, и все стадо поднялось на воздух. У лягушки захватило дух от страшной высоты, на которую ее подняли; кроме того, утки летели неровно и дергали прутик; бедная квакушка болталась в воздухе, как бумажный паяц, и изо всей мочи стискивала свои челюсти, чтобы не оторваться и не шлепнуться на землю. Однако она скоро привыкла к своему положению и даже начала осматриваться. Под нею быстро проносились поля, луга, реки и горы, которые ей, впрочем, было очень трудно рассматривать, потому что, вися на прутике, она смотрела назад и немного вверх, но кое-что все-таки видела и радовалась и гордилась.

«Вот как я превосходно придумала», — думала она про себя.

А утки летели вслед за несшей ее передней парой, кричали и хвалили ее.

— Удивительно умная голова наша лягушка, — говорили они, — даже между утками мало таких найдется.

Она едва удержалась, чтобы не поблагодарить их, но вспомнив, что, открыв рот, она свалится со страшной высоты, еще крепче стиснула челюсти и решилась терпеть. Она болталась таким образом целый день: несшие ее утки переменялись на лету, ловко подхватывая прутик; это было очень страшно: не раз лягушка чуть было не квакала от страха, но нужно было иметь присутствие духа, и она его имела. Вечером вся компания остановилась в каком-то болоте; с зарею утки с лягушкой снова пустились в путь, но на этот раз путешественница, чтобы лучше видеть, что делается на пути, прицепилась спинкой и головой вперед, а брюшком назад. Утки летели над сжатыми полями, над пожелтевшими лесами и над деревнями, полными хлеба в скирдах; оттуда доносился людской говор и стук цепов, которыми молотили рожь. Люди смотрели на стаю уток и, замечая в ней что-то странное, показывали на нее руками. И лягушке ужасно захотелось лететь поближе к земле, показать себя и послушать, что об ней говорят. На следующем отдыхе она сказала:

— Нельзя ли нам лететь не так высоко? У меня от высоты кружится голова, и я боюсь свалиться, если мне вдруг сделается дурно.

И добрые утки обещали ей лететь пониже. На следующий день они летели так низко, что слышали голоса:

— Смотрите, смотрите! — кричали дети в одной деревне, — утки лягушку несут!

Лягушка услышала это, и у нее прыгало сердце.

— Смотрите, смотрите! — кричали в другой деревне взрослые, — вот чудо-то!

«Знают ли они, что это придумала я, а не утки?» — подумала квакушка.

— Смотрите, смотрите! — кричали в третьей деревне. — Экое чудо! И кто это придумал такую хитрую штуку?

Тут лягушка уж не выдержала и, забыв всякую осторожность, закричала изо всей мочи:

— Это я! Я!

И с этим криком она полетела вверх тормашками на землю. Утки громко закричали; одна из них хотела подхватить бедную спутницу на лету, но промахнулась. Лягушка, дрыгая всеми четырьмя лапками, быстро падала на землю; но так как утки летели очень быстро, то и она упала не прямо на то место, над которым закричала и где была твердая дорога, а гораздо дальше, что было для нее большим счастьем, потому что она бултыхнулась в грязный пруд на краю деревни.

Она скоро вынырнула из воды и тотчас же опять сгоряча закричала во все горло:

— Это я! Это я придумала!

Но вокруг нее никого не было. Испуганные неожиданным плеском, местные лягушки все попрятались в воду. Когда они начали показываться из нее, то с удивлением смотрели на новую.

И она рассказала им чудную историю о том, как она думала всю жизнь и наконец изобрела новый, необыкновенный способ путешествия на утках; как у нее были свои собственные утки, которые носили ее, куда ей было угодно; как она побывала на прекрасном юге, где так хорошо, где такие прекрасные теплые болота и так много мошек и всяких других съедобных насекомых.

— Я заехала к вам посмотреть, как вы живете, — сказала она. — Я пробуду у вас до весны, пока не вернутся мои утки, которых я отпустила.

Но утки уж никогда не вернулись. Они думали, что квакушка разбилась о землю, и очень жалели ее.

"Аленький цветочек" (Сказка ключницы Пелагеи") С.Аксаков

В некотором царстве, в некотором государстве жил-был богатый купец, именитый человек.

Много у него было всякого богатства, дорогих товаров заморских, жемчугу, драгоценных камениев, золотой и серебряной казны; и было у того купца три дочери, все три красавицы писаные, а меньшая лучше всех; и любил он дочерей своих больше всего своего богатства, жемчугов, драгоценных камениев, золотой и серебряной казны — по той причине, что он был вдовец и любить ему было некого; любил он старших дочерей, а меньшую дочь любил больше, потому что она была собой лучше всех и к нему ласковее.

Вот и собирается тот купец по своим торговым делам за море, за тридевять земель, в тридевятое царство, в тридесятое государство, и говорит он своим любезным дочерям:

—  Дочери мои милые, дочери мои хорошие, дочери мои пригожие, еду я по своим купецким делам за тридевять земель, в тридевятое царство, тридесятое государство, и мало ли, много ли времени проезжу — не ведаю, и наказываю я вам жить без меня честно и смирно, и коли вы будете жить без меня честно и смирно, то привезу вам такие гостинцы, каких вы сами захотите, и даю я вам сроку думать три дня, и тогда вы мне скажете, каких гостинцев вам хочется.

Думали они три дня и три ночи и пришли к своему родителю, и стал он их спрашивать, каких гостинцев желают. Старшая дочь поклонилась отцу в ноги да и говорит ему первая:

—  Государь ты мой батюшка родимый! Не вози ты мне золотой и серебряной парчи, ни мехов чёрного соболя, ни жемчуга бурмицкого1, а привези ты мне золотой венец из камениев самоцветных, и чтоб был от них такой свет, как от месяца полного, как от солнца красного, и чтоб было от него светло в тёмную ночь, как среди дня белого.

Честной купец призадумался и сказал потом:

—  Хорошо, дочь моя милая, хорошая и пригожая, привезу я тебе таковой венец; знаю я за морем такого человека, который достанет мне таковой венец; а и есть он у одной королевишны заморской, а и спрятан он в кладовой каменной, а и стоит та кладовая в каменной горе, глубиной на три сажени, за тремя дверьми железными, за тремя замками немецкими. Работа будет немалая: да для моей казны супротивного нет.

Поклонилась ему в ноги дочь середняя и говорит:

—  Государь ты мой батюшка родимый! Не вози ты мне золотой и серебряной парчи, ни чёрных мехов соболя сибирского, ни ожерелья жемчуга бурмицкого, ни золота венца самоцветного, а привези ты мне тувалет2 из хрусталю восточного, цельного, беспорочного, чтобы, глядя в него, видела я всю красоту поднебесную и чтоб, смотрясь в него, я не старилась и красота б моя девичья прибавлялася.

Призадумался честной купец и, подумав мало ли, много ли времени, говорит ей таковые слова:

—  Хорошо, дочь моя милая, хорошая и пригожая, достану я тебе таковой хрустальный тувалет; а и есть он у дочери короля персидского, молодой королевишны, красоты несказанной, неописанной и негаданной; и схоронен тот тувалет в терему каменном, высоком, и стоит он на горе каменной, вышина той горы в триста сажень, за семью дверьми железными, за семью замками немецкими, и ведут к тому терему ступеней три тысячи, и на каждой ступени стоит по воину персидскому и день и ночь с саблею наголо булатною, и ключи от тех дверей железных носит королевишна на поясе. Знаю я за морем такого человека, и достанет он мне таковой тувалет. Потяжелее твоя работа сестриной, да для моей казны супротивного нет.

Поклонилась в ноги отцу меньшая дочь и говорит таково слово:

—  Государь ты мой батюшка родимый! Не вози ты мне золотой и серебряной парчи, ни чёрных соболей сибирских, ни ожерелья бурмицкого, ни венца самоцветного, ни тувалета хрустального,

'Жемчуг бурмйцкий — крупный красивый жемчуг, который добывали в Персидском заливе.

2 Тувалет — столик с зеркалом, перед которым одеваются, причёсываются.

а привези ты мне аленький цветочек, которого бы краше не было на белом свете.

Призадумался честной купец крепче прежнего. Мало ли, много ли времени он думал, доподлинно сказать не могу; надумавшись, он целует, ласкает, приголубливает свою меньшую дочь, любимую, и говорит таковые слова:

— Ну, задала ты мне работу потяжеле сестриных: коли знаешь, что искать, то как не сыскать, а как найти то, чего сам не знаешь? Аленький цветочек не хитро найти, да как же узнать мне, что краше его нет на белом свете? Буду стараться, а на гостинце не взыщи.

И отпустил он дочерей своих, хороших, пригожих в ихние терема девичьи. Стал он собираться в путь, во дороженьку, в дальние края заморские. Долго ли, много ли он собирался, я не знаю и не ведаю: скоро сказка сказывается, не скоро дело делается. Поехал он в путь, во дороженьку.

Вот ездит честной купец по чужим сторонам заморским, по королевствам невиданным; продаёт он свои товары втридорога, по¬купает чужие втридёшева, он меняет товар на товар и того сходней, со придачею серебра да золота; золотой казной корабли нагружает да домой посылает. Отыскал он заветный гостинец для своей стар¬шей дочери: венец с камнями самоцветными, а от них светло в тёмную ночь, как бы в белый день. Отыскал заветный гостинец и для своей средней дочери: тувалет хрустальный, а в нём видна вся красота поднебесная, и, смотрясь в него, девичья красота не стареет, а прибавляется. Не может он только найти заветного гостинца для меньшой, любимой дочери — аленького цветочка, краше которого не было бы на белом свете.

Находил он во садах царских, королевских и султановых много аленьких цветочков такой красоты, что ни в сказке сказать, ни пером написать, да никто ему поруки не даёт, что краше того цветка нет на белом свете; да и сам он того не думает. Вот едет он путём-до¬рогою со своими слугами верными по пескам сыпучим, по лесам дремучим, и откуда ни возьмись налетели на него разбойники, басурманские, турецкие да индейские, и, увидя беду неминучую, бросает честной купец свои караваны богатые со прислугою своей верною и бежит в тёмные леса. «Пусть-де меня растерзают звери лютые, чем попасться мне в руки разбойничьи поганые и доживать свой век в плену во неволе».

Бродит он по тому лесу дремучему, непроездному, непроходному и что дальше идёт, то дорога лучше становится, словно деревья перед ним расступаются, а часты кусты раздвигаются. Смотрит назад — руки не просунуть, смотрит направо — пни да колоды, зайцу косому не проскочить, смотрит налево — а и хуже того. Дивуется честной купец, думает не придумает, что с ним за чудо совершается, а сам всё идёт да идёт: у него под ногами дорога торная. Идёт он день от утра до вечера, не слышит он рёву звериного, ни шипения змеиного, ни крику совиного, ни голоса птичьего: ровно около него всё повымерло. Вот пришла и тёмная ночь; кругом его хоть глаз выколи, а у него под ногами светлёхонько. Вот идёт он, почитай, до полуночи, и стал видеть впереди будто зарево, и подумал он: «Видно, лес горит, так зачем же мне туда идти на верную смерть, неминучую?»

Поворотил он назад — нельзя идти, направо, налево — нельзя идти; сунулся вперёд — дорога торная. «Дай постою на одном мес¬те — может, зарево пойдёт в другую сторону аль прочь от меня алъ потухнет совсем».

Вот и стал он, дожидается, да не тут-то было: зарево точно к нему навстречу идёт, и как будто около него светлее становится; думал он, думал и порешил идти вперёд. Двух смертей не бывать, а одной не миновать. Перекрестился купец и пошёл вперёд. Чем дальше идёт, тем светлее становится, и стало, почитай, как белый день, а не слышно шуму и треску пожарного. Выходит он под конец на поляну широкую, и посередь той поляны широкой стоит дом не дом, чертог не чертог, а дворец, королевский или царский, весь в огне, в серебре и золоте и в каменьях самоцветных, весь горит и светит, а огня не видать; ровно солнышко красное, инда  тяжело на него глазам смотреть. Все окошки во дворце растворены, и играет в нём музыка согласная, какой никогда он не слыхивал.

Входит он на широкий двор, в ворота широкие, растворённые; дорога пошла из белого мрамора, а по сторонам бьют фонтаны воды высокие, большие и малые. Входит он во дворец по лестнице, устланной кармазинным сукном, со перилами позолоченными; вошёл в горницу — нет никого; в другую, в третью — нет никого; в пятую, десятую — нет никого; а убранство везде царское, неслыханное и невиданное: золото, серебро, хрустали восточные, кость слоновая и мамонтовая.

Дивится честной купец такому богатству несказанному, а вдвое тому, что хозяина нет; не только хозяина, и прислуги нет; а музыка играет не смолкаючи; и подумал он в те поры про себя: «Всё хорошо, да есть нечего», — и вырос перед ним стол, убранный-раз- убранный: в посуде золотой да серебряной яства стоят сахарные, и вина заморские, и питья медвяные. Сел он за стол без сумления1; напился, наелся досыта, потому что не ел сутки целые; кушанье такое, что и сказать нельзя, — того и гляди, что язык проглотишь, а он, по лесам и пескам ходючи, крепко проголодался; встал он из-за стола, а поклониться некому и сказать спасибо за хлеб, за соль некому. Не успел он встать да оглянуться, а стола с кушаньем как не бывало, а музыка играет не умолкаючи.

Дивуется честной купец такому чуду чудному и такому диву дивному, и ходит он по палатам изукрашенным да любуется, а сам думает: «Хорошо бы теперь соснуть да всхрапнуть», — и видит: стоит перед ним кровать резная, из чистого золота, на ножках хрустальных, с пологом серебряным, с бахромою и кистями жемчужными; пуховик на ней как гора лежит, пуху мягкого, лебяжьего.

Дивится купец такому чуду новому, новому и чудному; ложится он на высокую кровать, задёргивает полог серебряный и видит, что он тонок и мягок, будто шёлковый. Стало в палате темно, ровно в сумерки, и музыка играет будто издали, и подумал он: «Ах, кабы мне дочерей хоть во сне увидать!» — и заснул в ту же минуточку.

Просыпается купец, а солнце уже взошло выше дерева стоячего. Проснулся купец, а вдруг опомниться не может: всю ночь видел он во сне дочерей своих любезных, хороших и пригожих, и видел он дочерей своих старших, старшую и середнюю, что они веселым- веселёхоньки, а печальна одна дочь меньшая, любимая; что у старшей и середней дочери есть женихи богатые и что собираются они выйти замуж, не дождавшись его благословения отцовского; меньшая же дочь любимая, красавица писаная, о женихах и слышать не хочет, покуда не воротится её родимый батюшка. И стало у него на душе и радостно и нерадостно.

Встал он со кровати высокой, платье ему всё приготовлено, и фонтан воды бьёт в чашу хрустальную; он одевается, умывается и уж новому чуду не дивуется: чай и кофей на столе стоят, и при них закуска сахарная. Помолившись Богу, он накушался, и стал он опять по палатам ходить, чтоб опять на них полюбоватися при свете солнышка красного. Всё показалось ему лучше вчерашнего. Вот видит он в окна растворённые, что кругом дворца разведены сады диковинные, плодовитые и цветы цветут красоты неописанной. Захотелось ему по тем садам прогулятися.

‘Без сумления — не сомневаясь.

Сходит он по другой лестнице из мрамора зелёного, из малахита медного, с перилами позолоченными, сходит прямо в зелены сады. Гуляет он и любуется: на деревьях висят плоды спелые, румяные, сами в рот так и просятся, инда, глядя на них, слюнки текут; цветы растут распрекрасные, махровые, пахучие, всякими красками расписанные; птицы летают невиданные, словно по бархату зелёному и пунцовому золотом и серебром выложенные, песни поют райские; фонтаны воды бьют высокие, инда глядеть на их вышину — голова запрокидывается; и бегут, и шумят ключи родниковые по колодам хрустальным.

Ходит честной купец, дивуется; на все такие диковинки глаза у него разбежалися, и не знает он, на что смотреть и кого слушать. Ходил он так много ли, мало ли времени — неведомо: скоро сказка сказывается, не скоро дело делается. И вдруг видит он: на пригорочке зелёном цветёт цветок цвету алого, красоты невиданной и неслыханной, что ни в сказке сказать, ни пером написать. У честного купца дух занимается; подходит он ко тому цветку; запах от цветка по всему саду ровно струя бежит; затряслись и руки и ноги у купца, и возговорил он голосом радостным:

—  Вот аленький цветочек, какого нет краше на белом свете, о каком просила меня дочь меньшая, любимая.

И, проговорив таковы слова, он подошёл и сорвал аленький цветочек. В ту же минуту безо всяких туч блеснула молния и ударил гром, инда земля зашаталася под ногами, и вырос, как будто из земли, перед купцом зверь не зверь, человек не человек, а так какое-то чудище, страшное и мохнатое, и заревел он голосом диким:

—  Что ты сделал? Как ты посмел сорвать в моём саду мой заповедный, любимый цветок? Я хоронил его паче зеницы ока1 моего и всякий день утешался, на него глядючи, а ты лишил меня всей утехи в моей жизни. Я хозяин дворца и сада, я принял тебя как дорогого гостя и званого, накормил, напоил и спать уложил, а ты эдак-то заплатил за моё добро? Знай же свою участь горькую: умереть тебе за свою вину смертью безвременною!..

И несчётное число голосов диких со всех сторон завопило:

—  Умереть тебе смертью безвременною!

У честного купца от страха зуб на зуб не приходил, он оглянулся кругом и видит, что со всех сторон, из-под каждого дерева и кустика, из воды, из земли лезет к нему сила нечистая и несметная, всё страшилища безобразные. Он упал на колени перед набольшим  хозяином, чудищем мохнатым, и возговорил голосом жалобным:

—  Ох ты гой еси, господин честной, зверь лесной, чудо морское, как взвеличать тебя — не знаю, не ведаю! Не погуби ты души моей христианской за мою предерзость безвинную, не прикажи меня рубить и казнить, прикажи слово вымолвить. А есть у меня три дочери, три дочери красавицы, хорошие и пригожие; обещал я им по гостинцу привезть: старшей дочери — самоцветный венец, средней дочери — тувалет хрустальный, а меньшой дочери — аленький цветочек, какого бы не было краше на белом свете. Старшим дочерям гостинцы я сыскал, а меньшой дочери гостинца отыскать не мог; увидел я такой гостинец у тебя в саду — аленький цветочек, какого краше нет на белом свете, и подумал я, что такому хозяину, богатому-богатому, славному и могучему, не будет жалко цветочка аленького, о каком просила моя меньшая дочь, любимая. Каюсь я в своей вине перед твоим величеством. Ты прости мне, неразумному и глупому, отпусти меня к моим дочерям родимым и подари мне цветочек аленький для гостинца моей меньшой, любимой дочери. Заплачу я тебе казны золотой, что потребуешь.

Раздался по лесу хохот, словно гром загремел, и возговорил купцу зверь лесной, чудо морское:

—  Не надо мне твоей золотой казны: мне своей девать некуда. Нет тебе от меня никакой милости, и разорвут тебя мои слуги верные на куски, на части мелкие. Есть одно для тебя спасенье. Я отпущу тебя домой невредимого, награжу казной несчётною, подарю цветочек аленький, коли дашь ты мне слово честное купецкое и запись своей руки , что пришлёшь заместо себя одну из дочерей своих хороших, пригожих; я обиды ей никакой не сделаю, а и будет она жить у меня в чести и приволье, как сам ты жил во дворце моём. Стало скучно мне жить одному, и хочу я залучить себе товарища.

Так и пал купец на сыру землю, горючими слезами обливается; а и взглянет он на зверя лесного, на чудо морское, а и вспомнит он своих дочерей, хороших, пригожих, а и пуще того завопит истошным голосом: больно страшен был лесной зверь, чудо морское. Много времени честной купец убивался и слезами обливался, и возговорил он голосом жалобным:

—  Господин честной, зверь лесной, чудо морское! А и как мне быть, коли дочери мои, хорошие и пригожие, по своей воле не захотят ехать к тебе? Не связать же мне им руки и ноги да насильно прислать? Да и каким путём до тебя доехать? Я ехал к тебе ровно два года, а по каким местам, по каким путям, я не ведаю.

Возговорит купцу зверь лесной, чудо морское:

—  Не хочу я невольницы: пусть приедет твоя дочь сюда по любви к тебе, своей волею и хотением; а коли дочери твои не поедут по своей воле и хотению, то сам приезжай, и велю я казнить тебя смертью лютою. А как приехать ко мне — не твоя беда; дам я тебе перстень с руки моей: кто наденет его на правый мизинец, тот очутится там, где пожелает, во единое ока мгновение. Сроку тебе даю дома пробыть три дня и три ночи.

Думал, думал купец думу крепкую и придумал так: «Лучше мне с дочерьми повидатися, дать им своё родительское благословение, и коли они избавить меня от смерти не захотят, то приготовиться к смерти по долгу христианскому и воротиться к лесному зверю, чуду морскому». Фальши у него на уме не было, а потому он рассказал, что у него было на мыслях. Зверь лесной, чудо морское, и без того их знал; видя его правду, он и записи с него заручной не взял, а снял с своей руки золотой перстень и подал его честному купцу.

И только честной купец успел надеть его на правый мизинец, как очутился он в воротах своего широкого двора; в ту пору в те же ворота въезжали его караваны богатые с прислугою верною, и привезли они казны и товаров втрое противу прежнего. Поднялся в доме шум и гвалт, повскакали дочери из-за пялец своих, а вышивали они серебром и золотом ширинки  шёлковые; почали они отца целовать, миловать и разными ласковыми именами называть, а две старшие сестры лебезят пуще меньшей сестры. Видят они, что отец как-то нерадостен и что есть у него на сердце печаль потаённая. Стали старшие дочери его допрашивать, не потерял ли он своего богатства великого; меньшая же дочь о богатстве не думает, и говорит она своему родителю:

—  Мне богатства твои ненадобны; богатство дело наживное, а открой ты мне своё горе сердешное.

И возговорит тогда честной купец своим дочерям родимым, хорошим и пригожим:

—  Не потерял я своего богатства великого, а нажил казны втрое- вчетверо; а есть у меня другая печаль, и скажу вам об ней завтрашний день, а сегодня будем веселитися.

Приказал он принести сундуки дорожные, железом окованные; доставал он старшей дочери золотой венец, золота аравийского, на огне не горит, в воде не ржавеет, со камнями самоцветными; достаёт гостинец середней дочери, тувалет хрусталю восточного; достаёт гостинец меньшей дочери, золотой кувшин с цветочком аленьким. Старшие дочери от радости рехнулися, унесли свои гостинцы в те¬рема высокие и там на просторе ими досыта потешалися. Только дочь меньшая, любимая, увидав цветочек аленький, затряслась вся и заплакала, точно в сердце её что ужалило. Как возговорил к ней отец таковы речи:

—  Что же, дочь моя милая, любимая, не берёшь ты своего цветка желанного? Краше его нет на белом свете.

Взяла дочь меньшая цветочек аленький ровно нехотя, целует руки отцовы, а сама плачет горючими слезами. Скоро прибежали дочери старшие, попытали они гостинцы отцовские и не могут опомниться от радости. Тогда сели все они за столы дубовые, за скатерти браные, за яства сахарные, за пития медвяные; стали есть, пить, прохлаждатися, ласковыми речами утешатися.

Ввечеру гости понаехали, и стал дом у купца полнёхонек дорогих гостей, сродников, угодников, прихлебателей. До полуночи беседа продолжалася, и таков был вечерний пир, какого честной купец у себя в дому не видывал, и откуда что бралось, не мог догадаться он, да и все тому дивовалися: и посуды золотой-серебряной, и кушаний диковинных, каких никогда в дому не видывали.

Заутра позвал к себе купец старшую дочь, рассказал ей всё, что с ним приключилося, всё от слова до слова, и спросил: хочет ли она избавить его от смерти лютой и поехать жить к зверю лесному, к чуду морскому? Старшая дочь наотрез отказалася и говорит:

—  Пусть та дочь и выручает отца, для кого он доставал аленький цветочек.

Позвал честной купец к себе другую дочь, середнюю, рассказал ей всё, что с ним приключилося, всё от слова до слова, и спросил, хочет ли она избавить его от смерти лютой и поехать жить к зверю лесному, чуду морскому? Середняя дочь наотрез отказалася и говорит:

—  Пусть та дочь и выручает отца, для кого он доставал аленький цветочек.

Позвал честной купец меньшую дочь и стал ей всё рассказывать, всё от слова до слова, и не успел кончить речи своей, как стала перед ним на колени дочь меньшая, любимая, и сказала:       

—  Благослови меня, государь мой батюшка родимый: я поеду к зверю лесному, чуду морскому, и стану жить у него. Для меня достал ты аленький цветочек, и мне надо выручить тебя.

Залился слезами честной купец, обнял он свою меньшую дочь, любимую, и говорит ей таковы слова:

—  Дочь моя милая, хорошая, пригожая, меньшая и любимая, да будет над тобою моё благословение родительское, что выручаешь ты своего отца от смерти лютой и по доброй воле своей и хотению идёшь на житьё противное к страшному зверю лесному, чуду морскому. Будешь жить ты у него во дворце, в богатстве и приволье великом; да где тот дворец — никто не знает, не ведает, и нет к нему дороги ни конному, ни пешему, ни зверю прыскучему1, ни птице перелётной. Не будет нам от тебя ни слуха, ни весточки, а тебе от нас и подавно. И как мне доживать мой горький век, лица твоего не видаючи, ласковых речей твоих не слыхаючи? Расстаюсь я с тобою на веки вечные, ровно тебя живую в землю хороню.

И возговорила отцу дочь меньшая, любимая:

— Не плачь, не тоскуй, государь мой батюшка родимый; житьё моё будет богатое, привольное: зверя лесного, чуда морского, я не испугаюся, буду служить ему верою и правдою, исполнять его волю господскую, а может, он надо мной и сжалится. Не оплакивай ты меня живую, словно мёртвую: может, Бог даст, я и вернусь к тебе.

Плачет, рыдает честной купец, таковыми речами не утешается.

Прибегают сёстры старшие, большая и середняя, подняли плач по всему дому: вишь, больно им жалко меньшой сестры, любимой; а меньшая сестра и виду печального не кажет, не плачет, не охает и в дальний путь неведомый собирается.

Прошёл третий день и третья ночь, пришла пора расставаться честному купцу, расставаться с дочерью меньшою, любимою; он целует, милует её, горючими слезами обливает и кладёт на неё крестное благословение своё родительское. Вынимает он перстень зверя лесного, чуда морского, из ларца кованого, надевает перстень на правый мизинец меньшой, любимой дочери — и не стало её в ту же минуточку со всеми её пожитками.

Очутилась она во дворце зверя лесного, чуда морского, во палатах высоких, каменных, на кровати из резного золота со ножками хрустальными, на пуховике пуха лебяжьего, покрытом золотой камкой, ровно она и с места не сходила, ровно она целый век тут жила, ровно легла почивать да проснулася. Заиграла музыка согласная, какой отродясь она не слыхивала.

Встала она со постели пуховой и видит, что все её пожитки и цветочек аленький в кувшине позолоченном тут же стоят, раскладены и расставлены на столах зелёных малахита медного и что в той палате много добра и скарба всякого, есть на чём посидеть-полежать, есть во что приодеться, есть во что посмотреться. И была одна стена вся зеркальная, а другая стена золочёная, а третья стена вся серебряная, а четвёртая стена из кости слоновой и мамонтовой, самоцветными яхонтами вся разубранная. И подумала она: «Должно быть, это моя опочивальня».

Захотелось ей осмотреть весь дворец, и пошла она осматривать все его палаты высокие, и ходила она немало времени, на все диковинки любуючись; одна палата была краше другой, и всё краше того, как рассказывал честной купец, государь её батюшка родимый.

Взяла она из кувшина золочёного любимый цветочек аленький, сошла она в зелены сады, и запели ей птицы свои песни райские, а деревья, кусты и цветы замахали своими верхушками и ровно перед ней преклонилися; выше забили фонтаны воды, и громче зашумели ключи родниковые; и нашла она то место высокое, пригорок муравчатый , на котором сорвал честной купец цветочек аленький, краше которого нет на белом свете. И вынула она тот аленький цветочек из кувшина золочёного и хотела посадить на место прежнее, но сам он вылетел из рук её и прирос к стеблю прежнему и расцвёл краше прежнего.

Подивилася она такому чуду чудному, диву дивному, порадовалась своему цветочку аленькому, заветному и пошла назад в палаты свои дворцовые; и в одной из них стоит стол накрыт, и только она подумала: «Видно, зверь лесной, чудо морское, на меня не гневается, и будет он ко мне господин милостивый», — как на белой мраморной стене появились словеса огненные: «Не господин я твой, а послушный раб. Ты моя госпожа, и всё, что тебе пожелается, всё, что тебе на ум придёт, исполнять я буду с охотою».

Прочитала она словеса огненные, и пропали они со стены белой мраморной, как будто их никогда не бывало там. И вспало ей на мысли написать письмо к своему родителю и дать ему о себе весточку. Не успела она о том подумати — перед нею бумага лежит, золотое перо со чернильницей. Пишет она письмо к своему батюшке родимому и сестрицам своим любезным: 

«Не плачьте обо мне, не горюйте, я живу во дворце у зверя лесного, чуда морского, как королевишна; самого его не вижу и не слышу, а пишет он ко мне на стене беломраморной словесами огненными; и знает он всё, что у меня на мысли, и в ту же минуту всё исполняет, и не хочет он называться господином моим, а меня называет госпожой своей».

Не успела она письмо написать и печатью припечатать, как пропало письмо из рук и из глаз её, словно его тут и не было. Заиграла музыка пуще прежнего, на столе явились яства сахарные, питья медвяные, вся посуда золота червонного. Села она за стол веселёхонька, хотя сроду не обедала одна-одинёшенька; ела она, пила, прохлаждалася, музыкою забавлялася. После обеда, накушавшись, она опочивать легла; заиграла музыка потише и подальше — по той причине, чтоб ей спать не мешать.

После сна встала она веселёшенька и пошла опять гулять по садам зелёным, потому что не успела она до обеда обходить и половины их, наглядеться на все их диковинки. Все деревья, кусты и цветы перед ней преклонялися, а спелые плоды — груши, персики и наливные яблочки — сами в рот лезли. Походив время немалое, по¬читай вплоть до вечера, воротилась она во свои палаты высокие, и видит она: стол накрыт, и на столе яства стоят сахарные и питья медвяные — и все отменные.

После ужина вошла она в ту палату беломраморную, где читала она на стене словеса огненные, и видит она на той же стене опять такие же словеса огненные: «Довольна ли госпожа моя своими садами и палатами, угощеньем и прислугою?»

И возговорила голосом радостным молодая дочь купецкая, красавица писаная:

— Не зови ты меня госпожой своей, а будь ты всегда мой добрый господин, ласковый и милостивый. Я из воли твоей никогда не выступлю. Благодарствую тебе за всё твоё угощение. Лучше твоих палат высоких и твоих зелёных садов не найти на белом свете: то и как же мне довольною не быть? Я отродясь таких чудес не видывала. Я от такого дива ещё в себя не приду, только боюсь я почивать одна: во всех твоих палатах высоких нет ни души человеческой.

Появилися на стене словеса огненные:

«Не бойся, моя госпожа прекрасная: не будешь ты почивать одна, дожидается тебя твоя девушка сенная, верная и любимая; и много в палатах душ человеческих, а только ты их не видишь и не слышишь, и все они вместе со мною берегут тебя и день и ночь: не дадим мы на тебя ветру венути2, не дадим и пылинке сесть».

И пошла почивать в опочивальню свою молодая дочь купецкая, красавица писаная, и видит: стоит у кровати её девушка сенная, верная и любимая, и стоит она чуть от страха жива; и обрадовалась она госпоже своей, и целует её руки белые, обнимает её ноги резвые. Госпожа была ей также рада, принялась её расспрашивать про батюшку родимого, про сестриц своих старших и про всю свою прислугу девичью; после того принялась сама рассказывать, что с нею в это время приключилося; так и не спали они до белой зари.

Так и стала жить да поживать молодая дочь купецкая, красавица писаная. Всякий день ей готовы наряды новые, богатые и убранства такие, что цены им нет, ни в сказке сказать, ни пером написать; всякий день угощенья и веселья новые, отменные: катанье, гулянье с музыкою на колесницах без коней и упряжи по тёмным лесам; а те леса перед ней расступалися и дорогу давали ей широкую, широкую и гладкую. И стала она рукодельями заниматися, рукодельями девичьими, вышивать ширинки серебром и золотом и низать бахромы частым жемчугом; стала посылать подарки батюшке родимому, а и самую богатую ширинку подарила своему хозяину ласковому, а и тому лесному зверю, чуду морскому; а и стала она день ото дня чаще ходить в залу беломраморную, говорить речи ласковые своему хозяину милостивому и читать на стене его ответы и приветы словесами огненными.

Мало ли, много ли тому времени прошло — скоро сказка сказывается, не скоро дело делается, — стала привыкать к своему житью- бытью молодая дочь купецкая, красавица писаная; ничему она уже не дивуется, ничего не пугается; служат ей слуги невидимые, подают, принимают, на колесницах без коней катают, в музыку играют и все её повеления исполняют. И возлюбила она своего господина милостивого день ото дня, и видела она, что недаром он зовёт её госпожой своей и что любит он её пуще самого себя; и захотелось ей его голоса послушати; захотелось с ним разговор повести, не ходя в палату беломраморную, не читая словесов огненных.

Стала она его о том молить и просить; да зверь лесной, чудо морское, не скоро на её просьбу соглашается, испугать её своим голосом опасается; упросила, умолила она своего хозяина ласкового,  и не мог он ей супротивным быть, и написал он ей в последний раз на стене беломраморной словесами огненными:

«Приходи сегодня во зелёный сад, сядь во свою беседку любимую, листьями, ветками, цветами заплетённую, и скажи так: „Говори со мной, мой верный раб“».

И мало спустя времечка побежала молодая дочь купецкая, красавица писаная, во сады зелёные, входила во беседку свою любимую, листьями, ветками, цветами заплетённую, и садилась на скамью парчовую. И говорит она задыхаючись, бьётся сердечко у ней, как у пташки пойманной, говорит таковые слова:

—  Не бойся ты, господин мой добрый, ласковый, испугать меня своим голосом: после всех твоих милостей не убоюся я и рёва звериного; говори со мной не опасаючись.

И услышала она, ровно кто вздохнул за беседкою, и раздался голос страшный, дикий и зычный, хриплый и сиплый, да и то говорил он ещё вполголоса. Вздрогнула сначала молодая дочь купецкая, красавица писаная, услыхав голос зверя лесного, чуда морского, только со страхом своим совладала и виду, что испугалася, не показала, и скоро слова его ласковые и приветливые, речи умные и разумные стала слушать она и заслушалась, и стало у ней на сердце радостно.

С той поры, с того времечка пошли у них разговоры, почитай, целый день — во зелёном саду на гуляньях, во тёмных лесах на катаньях и во всех палатах высоких. Только спросит молодая дочь купецкая, красавица писаная:

—  Здесь ли ты, мой добрый, любимый господин?

Отвечает лесной зверь, чудо морское:

—  Здесь, госпожа моя прекрасная, твой верный раб, неизменный Друг.

И не пугается она его голоса дикого и страшного, и пойдут у них речи ласковые, что конца им нет.

Прошло мало ли, много ли времени — скоро сказка сказывается, не скоро дело делается, — захотелось молодой дочери купецкой, красавице писаной, увидеть своими глазами зверя лесного, чуда морского, и стала она его о том просить и молить. Долго он на то не соглашается, испугать её опасается, да и был он такое страшилище, что ни в сказке сказать, ни пером написать; не только люди, звери дикие его завсегда устрашалися и в свои берлоги разбегалися.

И говорит зверь лесной, чудо морское, таковые слова:

—  Не проси, не моли ты меня, госпожа моя распрекрасная, красавица ненаглядная, чтобы показал я тебе своё лицо противное, своё тело безобразное. К голосу моему попривыкла ты; мы живём с тобой в дружбе, согласии друг с другом, почитай, не разлучаемся, II любишь ты меня за мою любовь к тебе несказанную, а увидя меня, страшного и противного, возненавидишь ты меня, несчастного, прогонишь ты меня с глаз долой, а в разлуке с тобой я умру с тоски.

Не слушала таких речей молодая купецкая дочь, красавица писаная, и стала молить пуще прежнего, клясться, что никакого на свете страшилища не испугается и что не разлюбит она своего господина милостивого, и говорит ему таковые слова:

—  Если ты стар человек — будь мне дедушка, если середович  — будь мне дядюшка, если же молод ты — будь мне названый брат, и поколь я жива — будь мне сердечный друг.

Долго-долго лесной зверь, чудо морское, не поддавался на такие слова, да не мог просьбам и слезам своей красавицы супротивным быть, и говорит ей таково слово:

—  Не могу я тебе супротивным быть по той причине, что люблю тебя пуще самого себя; исполню я твоё желание, хотя знаю, что погублю моё счастие и умру смертью безвременной. Приходи во зелёный сад в сумерки серые, когда сядет за лес солнышко красное, и скажи: «Покажись мне, верный друг!» — и покажу я тебе своё лицо противное, своё тело безобразное. А коли станет невмоготу тебе больше у меня оставатися, не хочу я твоей неволи и муки вечной: ты найдёшь в опочивальне своей, у себя под подушкою, мой золотой перстень. Надень его на правый мизинец — и очутишься ты у батюшки родимого и ничего обо мне николи не услышишь.

Не убоялась, не устрашилась, крепко на себя понадеялась молодая дочь купецкая, красавица писаная. В те поры, не мешкая ни минуточки, пошла она во зелёный сад дожидатися часу урочного, и, когда пришли сумерки серые, опустилося за лес солнышко красное, проговорила она: «Покажись мне, мой верный друг!» — и показался ей издали зверь лесной, чудо морское: он прошёл только поперёк дороги и пропал в частых кустах; и невзвидела света молодая дочь купецкая, красавица писаная, всплеснула руками белыми, закричала истошным голосом и упала на дорогу без памяти. Да и страшен был зверь лесной, чудо морское: руки кривые, на руках когти звериные, ноги лошадиные, спереди-сзади горбы великие верблюжие, весь мохнатый от верху до низу, изо рта торчали кабаньи клыки, нос крючком, как у беркута, а глаза были совиные.

Полежавши долго ли, мало ли времени, опамятовалась молодая дочь купецкая, красавица писаная, и слышит: плачет кто-то возле неё, горючими слезами обливается и говорит голосом жалостным:

—  Погубила ты меня, моя красавица возлюбленная, не видать мне больше твоего лица распрекрасного, не захочешь ты меня даже слышати, и пришло мне умереть смертью безвременною.

И стало ей жалко и совестно, и совладала она со своим страхом великим и с своим сердцем робким девичьим, и заговорила она голосом твёрдым:

—  Нет, не бойся ничего, мой господин добрый и ласковый, не испугаюсь я больше твоего вида страшного, не разлучусь я с тобой, не забуду твоих милостей; покажись мне теперь же в своём виде давешнем; я только впервые испугалася.

Показался ей лесной зверь, чудо морское, в своём виде страшном, противном, безобразном, только близко подойти к ней не осмелился, сколько она ни звала его; гуляли они до ночи тёмной и вели беседы прежние, ласковые и разумные, и не чуяла никакого страха молодая дочь купецкая, красавица писаная. На другой день увидала она зверя лесного, чудо морское, при свете солнышка красного, и хотя сначала, разглядя его, испугалася, а виду не показала, и скоро страх её совсем прошёл. Тут пошли у них беседы пуще прежнего: день-деньской, почитай, не разлучалися, за обедом и ужином яствами сахарными насыщалися, питьями медвяными прохлаждалися, гуляли по зелёным садам, без коней каталися по тёмным лесам.

И прошло тому немало времени: скоро сказка сказывается, не скоро дело делается. Вот однажды и привиделось во сне молодой купецкой дочери, красавице писаной, что батюшка её нездоров лежит; и напала на неё тоска неусыпная, и увидал её в той тоске и слезах зверь лесной, чудо морское, и сильно закручинился, и стал спрашивать: отчего она во тоске, во слезах? Рассказала она ему свой недобрый сон и стала просить у него позволения повидать своего батюшку родимого и сестриц своих любезных. И возговорил к ней зверь лесной, чудо морское:

—  И зачем тебе моё позволенье? Золот перстень мой у тебя лежит, надень его на правый мизинец и очутишься в дому у батюшки родимого. Оставайся у него, пока не соскучишься, а и только я скажу тебе: коли ты ровно через три дня и три ночи не воротишься, то не будет меня на белом свете, и умру я тою же минутою, по той причине, что люблю тебя больше, чем самого себя, и жить без тебя не могу.

Стала она заверять словами заветными и клятвами, что ровно за час до трёх дней и трёх ночей воротится во палаты его высокие. Простилась она с хозяином своим ласковым и милостивым, надела на правый мизинец зол от перстень и очутилась на широком дворе честного купца, своего батюшки родимого. Идёт она на высокое крыльцо его палат каменных; набежала к ней прислуга и челядь дворовая , подняли шум и крик; прибежали сестрицы любезные и, увидевши её, диву дались красоте её девичьей и её наряду царскому, королевскому; подхватили её под руки белые и повели к батюшке родимому; а батюшка нездоров лежал, нездоров и нерадостен, день и ночь её вспоминаючи, горючими слезами обливаючись; и не вспомнился он от радости, увидавши свою дочь милую, хорошую, пригожую, меньшую, любимую, и дивился он красоте её девичьей, её наряду царскому, королевскому.

Долго они целовалися, миловалися, ласковыми речами утешалися. Рассказала она своему батюшке родимому и своим сёстрам старшим, любезным, про своё житьё-бытьё у зверя лесного, чуда морского, всё от слова до слова, никакой крохи не скрываючи. И возвеселился честной купец её житью богатому, царскому, королевскому, и дивился, как она привыкла смотреть на своего хозяина страшного и не боится зверя лесного, чуда морского; сам он, об нём вспоминаючи, дрожкой дрожал. Сёстрам же старшим, слушая про богатства несметные меньшой сестры и про власть её царскую над своим господином, словно над рабом своим, инда завистно стало.

День проходит, как единый час, другой день проходит, как минуточка, а на третий день стали уговаривать меньшую сестру сёстры старшие, чтоб не ворочалась она к зверю лесному, чуду морскому. «Пусть-де околеет, туда и дорога ему...» И прогневалась на сестёр старших дорогая гостья, меньшая сестра, и сказала им таковы слова:

— Если я моему господину доброму и ласковому за все его милости и любовь горячую, несказанную заплачу его смертью лютою, то не буду я стоить того, чтобы мне на белом свете жить, и стоит меня тогда отдать диким зверям на растерзание.

И отец её, честной купец, похвалил её за такие речи хорошие, и было положено, чтобы до срока ровно за час воротилась к зверю лесному, чуду морскому, дочь хорошая, пригожая, меньшая, любимая. А сёстрам то в досаду было, и задумали они дело хитрое, дело хитрое и недоброе; взяли они да все часы в доме целым часом назад поставили, и не ведал того честной купец и вся его прислуга верная, челядь дворовая.

И когда пришёл настоящий час, стало у молодой купецкой дочери, красавицы писаной, сердце болеть и щемить, ровно стало что-нибудь подмывать её, и смотрит она то и дело на часы отцовские, аглицкие, немецкие, а всё рано ей пускаться в дальний путь. А сёстры с ней разговаривают, о том о сём расспрашивают, позадерживают. Однако сердце её не вытерпело; простилась дочь меньшая, любимая, красавица писаная, со честным купцом, батюшкой родимым, приняла от него благословение родительское, простилась с сёстрами старшими, любезными, со прислугою верною, челядью дворовою, и, не дождавшись единой минуточки до часа урочного, надела золот перстень на правый мизинец и очутилась во дворце белокаменном, во палатах высоких зверя лесного, чуда морского, и, дивуючись, что он её не встречает, закричала она громким голосом:

— Где же ты, мой добрый господин, мой верный друг? Что же ты меня не встречаешь? Я воротилась раньше срока назначенного целым часом со минуточкой.

Ни ответа, ни привета не было, тишина стояла мёртвая; в зелёных садах птицы не пели песни райские, не били фонтаны воды и не шумели ключи родниковые, не играла музыка во палатах высоких.

Дрогнуло сердечко у купецкой дочери, красавицы писаной, почуяла она нешто недоброе; обежала она палаты высокие и сады зелёные, звала зычным голосом своего хозяина доброго — нет нигде ни ответа, ни привета и никакого гласа послушания. Побежала она на пригорок муравчатый, где рос, красовался её любимый цветочек аленький, и видит она, что лесной зверь, чудо морское, лежит на пригорке, обхватив аленький цветочек своими лапами безобразными. И показалось ей, что заснул он, её дожидаючись, и спит теперь крепким сном. Начала его будить потихоньку дочь купецкая, красавица писаная, — он не слышит; принялась будить покрепче, схватила его за лапу мохнатую — и видит, что зверь лесной, чудо морское, бездыханен, мёртв лежит...

Помутилися её очи ясные, подкосилися ноги резвые, пала она на колени, обняла руками белыми голову своего господина доброго, голову безобразную и противную, и завопила истошным голосом:

—  Ты встань, пробудись, мой сердечный друг, я люблю тебя как жениха желанного!..

И только таковы слова она вымолвила, как заблестели молнии со всех сторон, ударила Громова стрела каменная в пригорок муравчатый, и упала без памяти молодая дочь купецкая, красавица иисаная.

Много ли, мало ли времени она лежала без памяти — не ведаю; только, очнувшись, видит она себя во палате высокой, беломраморной, сидит она на золотом престоле со каменьями драгоценными, и обнимает её принц молодой, красавец писаный, на голове со короною царскою, в одежде златокованой; перед ним стоит отец с сёстрами, а кругом на коленях стоит свита великая, все одеты в парчах золотых, серебряных. И возговорит к ней молодой принц, красавец писаный, на голове со короною царскою:

— Полюбила ты меня, красавица ненаглядная, в образе чудища безобразного за мою добрую душу и любовь к тебе; полюби же меня теперь в образе человеческом, будь моей невестой желанною. Злая волшебница прогневалась на моего родителя покойного, короля славного и могучего, украла меня ещё малолетнего и обратила меня в чудище страшное, и наложила таковое заклятие, чтобы жить мне в таковом виде безобразном, противном и страшном для всякого человека, для всякой твари божией, пока найдётся красная девица, какого бы роду и званья ни была она, и полюбит меня в образе страшилища, и пожелает быть моей женой законною, — и тогда колдовство всё покончится, и стану я опять по- прежнему человеком молодым и пригожим. И жил я таковым страшилищем и пугалом ровно тридцать лет, и залучал я в мой дворец заколдованный одиннадцать девиц красных, а ты была двенадцатая. Ни одна не полюбила меня за мои ласки и угождения, за мою душу добрую. Ты одна полюбила меня, чудище противное и безобразное, за мои ласки и угождения, за мою душу добрую, за любовь мою к тебе несказанную, и будешь ты за то женою короля славного, королевою в царстве могучем.

Тогда все тому подивилися, свита до земли преклонилася. Честной купец дал своё благословение дочери меньшой, любимой, и молодому принцу-королевичу. И поздравили жениха с невестою сёстры старшие, завистные, и все слуги верные, бояре великие и кавалеры ратные; и нимало немедля принялись весёлым пирком да за свадебку, и стали жить да поживать, добра наживать. Я сама там была, пиво-мёд пила, по усам текло, да в рот не попало.

[1] Йнда — до того, что.

[1] Музыка согласная — здесь: красивая, гармоничная музыка.

2Кармазйнное сукно — сукно ярко-красного цвета.

‘Без сумления — не сомневаясь

‘Хоронил паче зенйцы ока — берёг пуще глаза.

‘Набольший — главный.

[1] Запись своей руки, или зарўчная запись — расписка.

[1] Ширинка — полотенце, платок с вышивкой.

[1] Браный — вытканный узорами.

[1]Сродник — родственник.

[1] Камка — старинная шёлковая ткань с узорами.

[1] Яхонт — драгоценный камень, рубин или сапфир.

[1] Опочивальня — спальня.

[1] Муравчатый — покрытый сочной зелёной травой.

[1]        Сенная девушка — прислуга, горничная.

[1] Середбвич — человек среднего возраста.

[1] Челядь дворовая — слуги.

[1] Ратный — военный.  

"Серебряное копытце" П.Бажов

Жил в нашем заводе старик один, по прозвищу Кокованя.

Семьи у Коковани не осталось, он придумал взять в дети сиротку. Спросил у соседей, не знают ли кого, а соседи и говорят:

—  Недавно на Глинке осиротела семья Григория Потопаева. Старших-то девчонок приказчик велел в барскую рукодельню  взять, а одну девчоночку по шестому году никому не надо. Вот ты и возьми её.

—  Несподручно мне с девчонкой-то. Парнишечко бы лучше. Обучил бы его своему делу, пособника бы растить стал. А с девчонкой как? Чему я её учить-то стану?

Потом подумал-подумал и говорит:

— Знавал я Григория, да и жену его тоже. Оба весёлые да ловкие были. Если девчоночка по родителям пойдёт, не тоскливо с ней в избе будет. Возьму её. Только пойдёт ли?

Соседи объясняют:

— Плохое житьё у неё. Приказчик избу Григорьеву отдал какому-то горюну  и велел за это сиротку кормить, пока не подрастёт. А у того своя семья больше десятка. Сами не досыта едят. Вот хозяйка и взъедается на сиротку, попрекает её куском-то. Та хоть маленькая, а понимает. Обидно ей. Как не пойдёт от такого житья! Да и уговоришь поди-ка.

— И то правда, — отвечает Кокованя. — Уговорю как-нибудь.

В праздничный день и пришёл он к тем людям, у кого сиротка жила. Видит — полна изба народу, больших и маленьких. У печки девчоночка сидит, а рядом с ней кошка бурая. Девчоночка маленькая и кошка маленькая и до того худая да ободранная, что редко кто такую в избу пустит. Девчоночка эта кошку гладит, а она до того звонко мурлычет, что по всей избе слышно. Поглядел Кокованя на девчоночку и спрашивает:

—  Это у вас Григорьева-то подарёнка?

Хозяйка отвечает:

—  Она самая. Мало одной-то, так ещё кошку драную где-то подобрала. Отогнать не можем. Всех моих ребят перецарапала, да ещё корми её!

Кокованя и говорит:

— Неласковые, видно, твои ребята. У ней вон мурлычет.

Потом и спрашивает у сиротки:

— Ну как, подарёнушка, пойдёшь ко мне жить?

Девчоночка удивилась:

— Ты, дедо, как узнал, что меня Дарёнкой зовут?

— Да так, — отвечает, — само вышло. Не думал, не гадал, нечаянно попал.

— Ты хоть кто? — спрашивает девчоночка.

— Я, — говорит, — вроде охотника. Летом пески промываю, золото добываю, а зимой по лесам за козлом бегаю, да всё увидеть не могу.

— Застрелишь его?

— Нет, — отвечает Кокованя. — Простых козлов стреляю, а этого не стану. Мне посмотреть охота, в котором месте он правой передней ножкой топнет.

— Тебе на что это?

— А вот пойдёшь ко мне жить, так всё и расскажу, — ответил Кокованя.

Девчоночке любопытно стало про козла-то узнать. И то видит — старик весёлый да ласковый. Она и говорит:

—  Пойду. Только ты эту кошку, Мурёнку, тоже возьми. Гляди, какая хорошая.

—  Про это, — отвечает Кокованя, — что и говорить. Такую звонкую кошку не взять — дураком остаться. Вместо балалайки она у нас в избе будет.

Хозяйка слышит их разговор. Рада-радёхонька, что Кокованя сиротку к себе зовёт. Стала скорей Дарёнкины пожитки собирать. Боится, как бы старик не передумал. Кошка будто тоже понимает весь разговор. Трётся у ног-то да мурлычет:

—  Пр-равильно придумал. Пр-равильно.

Вот и повёл Кокованя сиротку к себе жить.

Сам большой да бородатый, а она махонькая и носишко пуговкой. Идут по улице, и кошчонка ободранная за ними попрыгивает.

Так и стали жить вместе дед Кокованя, сиротка Дарёнка да кошка Мурёнка. Жили-поживали, добра много не наживали, а на житьё не плакались, и у всякого дело было. Кокованя с утра на работу ухо¬дил, Дарёнка в избе прибирала, похлёбку да кашу варила, а кошка

Мурёнка на охоту ходила — мышей ловила. К вечеру соберутся, и весело им.

Старик был мастер сказки сказывать. Дарёнка любила те сказки  слушать, а кошка Мурёнка лежит да мурлычет:

—  Пр-равильно говорит. Пр-равильно.

Только после всякой сказки Дарёнка напомнит:

—  Дедо, про козла-то скажи. Какой он?

Кокованя отговаривался сперва, потом и рассказал:

—  Тот козёл особенный. У него на правой передней ноге серебряное копытце. В каком месте топнет этим копытцем, там и появится дорогой камень. Раз топнет — один камень, два топнет — два камня, а где ножкой бить станет — там груда дорогих камней.

Сказал это, да и не рад стал. С той поры у Дарёнки только и разговору, что об этом козле.

—  Дедо, а он большой?

Рассказал ей Кокованя, что ростом козёл не выше стола, ножки тоненькие, головка лёгонькая. А Дарёнка опять спрашивает:

—  Дедо, а рожки у него есть?

—  Рожки-то, — отвечает, — у него отменные. У простых козлов на две веточки, а у этого — на пять веток.

—  Дедо, а он кого ест?

—  Никого, — отвечает, — не ест. Травой да листом кормится. Ну, сено тоже зимой в стожках подъедает.

—  Дедо, а шёрстка у него какая?

—  Летом, — отвечает, — буренькая, как вот у Мурёнки нашей, а зимой серенькая.

—  Дедо, а он душной ?

Кокованя даже рассердился:

—  Какой же душной! Это домашние козлы такие бывают, а лесной козёл, он лесом и пахнет.

Стал осенью Кокованя в лес собираться. Надо было ему поглядеть, в которой стороне козлов больше пасётся. Дарёнка и давай проситься:

—  Возьми меня, дедо, с собой! Может, я хоть сдалёка того козлика увижу.

Кокованя и объясняет ей:

—  Сдалёка-то его не разглядишь. У всех козлов осенью рожки есть. Не разберёшь, сколько на них веток. Зимой вот — дело другое. Простые козлы зимой безрогие ходят, а этот — Серебряное копытце — всегда с рожками, хоть летом, хоть зимой. Тогда его сдалёка признать можно.

Этим и отговорился. Осталась Дарёнка дома, а Кокованя в лес ушёл. Дней через пять воротился Кокованя домой, рассказывает Дарёнке:

—  Ныне в Полдневской стороне много козлов пасётся. Туда и пойду зимой.

—  А как же, — спрашивает Дарёнка, — зимой-то в лесу ночевать станешь?

—  Там, — отвечает, — у меня зимний балаган у покосных ложков  поставлен. Хороший балаган, с очагом, с окошечком. Хорошо там.

Дарёнка опять спрашивает:

—  Серебряное копытце в той же стороне пасётся?

—  Кто его знает. Может, и он там.

Дарёнка тут и давай проситься:

—  Возьми меня, дедо, с собой! Я в балагане сидеть буду. Может, Серебряное копытце близко подойдёт — я и погляжу.

Старик сперва руками замахал:

—  Что ты! Что ты! Статочное ли дело зимой по лесу маленькой девчонке ходить! На лыжах ведь надо, а ты не умеешь. Угрузнешь в снегу-то. Как я с тобой буду? Замёрзнешь ещё!

Только Дарёнка никак не отстаёт:

—  Возьми, дедо! На лыжах-то я маленько умею.

Кокованя отговаривал-отговаривал, потом и подумал про себя: «Сводить разве? Раз побывает — в другой не запросится».

Вот он и говорит:

—  Ладно, возьму. Только, чур, в лесу не реветь и домой до времени не проситься.

Как зима в полную силу вошла, стали они в лес собираться. Уложил Кокованя на ручные санки сухарей два мешка, припас охотничий и другое, что ему надо. Дарёнка тоже узелок себе навязала. Лоскуточков взяла кукле платье шить, ниток клубок, иголку да ещё верёвку. «Нельзя ли, — думает, — этой верёвкой Серебряное копытце поймать?»

Жаль Дарёнке кошку свою оставлять, да что поделаешь! Гладит кошку-то на прощанье, разговаривает с ней:

—  Мы, Мурёнка, с дедом в лес пойдём, а ты дома сиди, мышей лови. Как увидим Серебряное копытце, так и воротимся. Я тебе тогда всё расскажу.

Кошка лукаво посматривает, а сама мурлычет:

—  Пр-равильно придумала. Пр-равильно.

Пошли Кокованя с Дарёнкой. Все соседи дивуются:

—  Из ума выжил старик! Такую маленькую девчонку в лес зимой повёл!

Как стали Кокованя с Дарёнкой из заводу выходить, слышат — собачонки что-то сильно забеспокоились. Такой лай да визг подняли, будто зверя на улицах увидали. Оглянулись — а это Мурёнка серединой улицы бежит, от собак отбивается. Мурёнка к той поре поправилась. Большая да здоровая стала. Собачонки к ней и подступиться не смеют. Хотела Дарёнка кошку поймать да домой унести, только где тебе! Добежала Мурёнка до лесу, да и на сосну. Пойди поймай!

Покричала Дарёнка, не могла кошку приманить. Что делать? Пошли дальше. Глядят — Мурёнка стороной бежит. Так и до балагана добралась.

Вот и стало их в балагане трое. Дарёнка хвалится:

—  Веселее так-то.

Кокованя поддакивает:

—  Известно, веселее.

А кошка Мурёнка свернулась клубочком у печки и звонко мурлычет:

—  Пр-равильно говоришь. Пр-равильно.

Козлов в ту зиму много было. Это простых-то. Кокованя каждый день то одного, то двух к балагану притаскивал. Шкурок у них накопилось, козлиного мяса насолили — на ручных санках не увезти. Надо бы в завод за лошадью сходить, да как Дарёнку с кошкой в лесу оставить! А Дарёнка попривыкла в лесу-то. Сама говорит старику:

—  Дедо, сходил бы ты в завод за лошадью. Надо ведь солонину домой перевезти.

Кокованя даже удивился:

—  Какая ты у меня разумница, Дарья Григорьевна! Как большая рассудила. Только забоишься, поди, одна-то.

—  Чего, — отвечает, — бояться?! Балаган у нас крепкий, волкам не добиться. И Мурёнка со мной. Не забоюсь. А ты поскорее ворочайся всё-таки!

Ушёл Кокованя. Осталась Дарёнка с Мурёнкой. Днём-то привычно было без Коковани сидеть, пока он козлов выслеживал... Как темнеть стало, запобаивалась. Только глядит — Мурёнка лежит спокойнёхонько. Дарёнка и повеселела. Села к окошечку, смотрит в сторону покосных ложков и видит — от лесу какой-то комочек катится. Как ближе подкатился, разглядела — это козёл бежит.

Ножки тоненькие, головка лёгонькая, а на рожках по пяти веточек.

Выбежала Дарёнка поглядеть, а никого нет. Подождала-подождала, воротилась в балаган да и говорит:

—  Видно, задремала я. Мне и показалось.

Мурёнка мурлычет:

—  Пр-равильно говоришь. Пр-равильно.

Легла Дарёнка рядом с кошкой да и уснула до утра.

Другой день прошёл. Не воротился Кокованя. Скучненько стало Дарёнке, а не плачет. Гладит Мурёнку да приговаривает:

—  Не скучай, Мурёнушка! Завтра дедо непременно придёт.

Мурёнка свою песенку поёт:

—  Пр-равильно говоришь. Пр-равильно.

Посидела опять Дарёнушка у окошка, полюбовалась на звёзды. Хотела спать ложиться — вдруг по стенке топоток прошёл. Испугалась Дарёнка, а топоток по другой стене, потом по той, где окошечко, потом — где дверка, а там и сверху запостукивало. Негромко, будто кто лёгонький да быстрый ходит.

Дарёнка и думает: «Не козёл ли тот, вчерашний, прибежал?»

И до того ей захотелось поглядеть, что и страх не держит. Отворила дверку, глядит, а козёл тут, вовсе близко. Правую переднюю ножку поднял — вот топнет, а на ней серебряное копытце блестит, и рожки у козла о пяти ветках. Дарёнка не знает, что ей делать, да и манит его, как домашнего:

—  Ме-ка! Ме-ка!

Козёл на это как рассмеялся! Повернулся и побежал. Пришла Дарёнушка в балаган, рассказывает Мурёнке:

—  Поглядела я на Серебряное копытце. И рожки видела, и копытце видела. Не видела только, как тот козлик ножкой топает, дорогие камни выбивает. Другой раз, видно, покажет.

Мурёнка знай свою песенку поёт:

—  Пр-равильно говоришь. Пр-равильно.

Третий день прошёл, а всё Коковани нет. Вовсе затуманилась Дарёнка. Слёзки запокапывали. Хотела с Мурёнкой поговорить, а её нету. Тут вовсе испугалась Дарёнушка, из балагана выбежала кошку искать.

Ночь месячная, светлая, далеко видно. Глядит Дарёнка — кошка близко на покосном ложке сидит, а перед ней козёл. Стоит, ножку поднял, а на ней серебряное копытце блестит.

—  Всё ясно! — обрадовался Аист. — Это и есть музыка? — и улетел, чтобы поскорее удивить мир своим искусством.

Соловей на маленьких крыльях прилетел позже. Он робко постучался в дверь, поздоровался, попросил прощения за беспокойство и сказал, что ему очень хочется учиться музыке.

Мудрецу понравилась приветливая птица. И он обучил Соловья нсему, что знал сам.

С тех пор скромный Соловей стал лучшим в мире певцом.

А чудак Аист умеет только стучать клювом. Да ещё хвалится и учит других птиц:

—    Эй, слышите! Надо делать вот так, вот так! Это и есть настоящая музыка! Если не верите, спросите старого мудреца! 

""Черная Курица, или Подземные жители" А.Погорельский

Лет сорок тому назад в С.-Петербурге, на Васильевском острову, в Первой линии, жил-был содержатель мужского пансиона, который еще и до сих пор, вероятно, у многих остался в свежей памяти, хотя дом, где пансион тот помещался, давно уже уступил место другому, нисколько не похожему на прежний. В то время Петербург наш уже славился в целой Европе своею красотою, хотя и далеко еще не был таким, как теперь. Тогда на проспектах Васильевского острова не было веселых тенистых аллей: деревянные подмостки, часто из гнилых досок сколоченные, заступали место нынешних прекрасных тротуаров. Исакиевский мост — узкий в то время и неровный — совсем иной представлял вид, нежели как теперь; да и самая площадь Исакиевская вовсе не такова была. Тогда монумент Петра Великого от Исакиевской церкви отделен был канавою; Адмиралтейство не было обсажено деревьями; манеж Конногвардейский не украшал площади прекрасным нынешним фасадом; одним словом, Петербург тогдашний не то был, что теперешний. Города перед людьми имеют, между прочим, то преимущество, что они иногда с летами становятся красивее... впрочем, не о том теперь идет дело. В другой раз и при другом случае я, может быть, поговорю с вами пространнее о переменах, происшедших в Петербурге в течение моего века, — теперь же обратимся опять к пансиону, который, лет сорок тому назад, находился на Васильевском острову, в Первой линии.

Дом, которого теперь — как уже вам сказывал — вы не найдете, был о двух этажах, крытый голландскими черепицами. Крыльцо, по которому в него входили, было деревянное и выдавалось на улицу... Из сеней довольно крутая лестница вела в верхнее жилье, состоявшее из восьми или девяти комнат, в которых с одной стороны жил содержатель пансиона, а с другой были классы. Дортуары, или спальные комнаты детей, находились в нижнем этаже, по правую сторону сеней, а по левую жили две старушки, голландки, из которых каждой было более ста лет и которые собственными глазами видали Петра Великого и даже с ним говаривали. В нынешнее время вряд ли в целой России вы встретите человека, который бы видал Петра Великого: настанет время, когда и наши следы сотрутся с лица земного! Всё проходит, всё исчезает в бренном мире нашем... Но не о том теперь идет дело!

В числе тридцати или сорока детей, обучавшихся в том пансионе, находился один мальчик, по имени Алеша, которому тогда было не более девяти или десяти лет. Родители его, жившие далеко-далеко от Петербурга, года за два перед тем привезли его в столицу, отдали в пансион и возвратились домой, заплатив учителю условленную плату за несколько лет вперед. Алеша был мальчик умненькой, миленькой, учился хорошо, и все его любили и ласкали; однако, несмотря на то, ему часто скучно бывало в пансионе, а иногда даже и грустно. Особливо сначала он никак не мог приучиться к мысли, что он разлучен с родными своими; но потом, мало-помалу, он стал привыкать к своему положению, и бывали даже минуты, когда, играя с товарищами, он думал, что в пансионе гораздо веселее, нежели в родительском доме. Вообще дни учения для него проходили скоро и приятно; но когда наставала суббота и все товарищи его спешили домой к родным, тогда Алеша горько чувствовал свое одиночество. По воскресеньям и праздникам он весь день оставался один, и тогда единственным утешением его было чтение книг, которые учитель позволял ему брать из небольшой своей библиотеки. Учитель был родом немец, а в то время в немецкой литературе господствовала мода на рыцарские романы и на волшебные повести, — и библиотека, которою пользовался наш Алеша, большею частию состояла из книг сего рода.

Итак, Алеша, будучи еще в десятилетнем возрасте, знал уже наизусть деяния славнейших рыцарей, по крайней мере так, как они описаны были в романах. Любимое его занятие в длинные зимние вечера, по воскресеньям и другим праздничным дням, было мысленно переноситься в старинные, давно прошедшие веки... Особливо в вакантное время — как например об Рождестве или в Светлое Христово Воскресенье, — когда он бывал разлучен надолго со своими товарищами, когда часто целые дни просиживал в уединении, — юное воображение его бродило по рыцарским замкам, по страшным развалинам или по темным дремучим лесам.

Я забыл сказать вам, что к дому этому принадлежал довольно пространный двор, отделенный от переулка деревянным забором из барочных досок. Ворота и калитка, кои вели в переулок, всегда были заперты, и потому Алеше никогда не удавалось побывать в этом переулке, который сильно возбуждал его любопытство. Всякий раз, когда позволяли ему в часы отдохновения играть на дворе, первое движение его было — подбегать к забору. Тут он становился на цыпочки и пристально смотрел в круглые дырочки, которыми усеян был забор. Алеша не знал, что дырочки эти происходили от деревянных гвоздей, коими прежде сколочены были барки, и ему казалось, что какая-нибудь добрая волшебница нарочно для него провертела эти дырочки. Он всё ожидал, что когда-нибудь эта волшебница явится в переулке и сквозь дырочку подаст ему игрушку, или талисман, или письмецо от папеньки или маменьки, от которых не получал он давно уже никакого известия. Но, к крайнему его сожалению, не являлся никто даже похожий на волшебницу.

Другое занятие Алеши состояло в том, чтобы кормить курочек, которые жили около забора в нарочно для них выстроенном домике и целый день играли и бегали на дворе. Алеша очень коротко с ними познакомился, всех знал по имени, разнимал их драки, а забияк наказывал тем, что иногда несколько дней сряду не давал им ничего от крошек, которые всегда после обеда и ужина он собирал со скатерти. Между курами он особенно любил одну черную хохлатую, названную Чернушкою. Чернушка была к нему ласковее других; она даже иногда позволяла себя гладить, и потому Алеша лучшие кусочки приносил ей. Она была нрава тихого; редко прохаживалась с другими и, казалось, любила Алешу более, нежели подруг своих.

Однажды (это было во время вакаций между Новым годом и Крещеньем — день был прекрасный и необыкновенно теплый, не более трех или четырех градусов морозу) Алеше позволили поиграть на дворе. В тот день учитель и жена его в больших были хлопотах. Они давали обед директору училищ, и еще накануне, с утра до позднего вечера, везде в доме мыли полы, вытирали пыль и вощили красного дерева столы и комоды. Сам учитель ездил закупать провизию для стола: белую архангельскую телятину, огромный окорок и из Милютиных лавок киевское варенье. Алеша тоже, по мере сил, способствовал приготовлениям: его заставили из белой бумаги вырезывать красивую сетку на окорок и украшать бумажною резьбою нарочно купленные шесть восковых свечей. В назначенный день рано поутру явился парикмахер и показал свое искусство над буклями, тупеем и длинной косой учителя. Потом принялся за супругу его, напомадил и напудрил у ней локоны и шиньон и взгромоздил на ее голове целую оранжерею разных цветов, между которыми блистали искусным образом помещенные два бриллиантовые перстня, когда-то подаренные мужу ее родителями учеников. По окончании головного убора, накинула она на себя старый изношенный салоп и отправилась хлопотать по хозяйству, наблюдая притом строго, чтоб как-нибудь не испортилась прическа; и для того сама она не входила в кухню, а давала приказания свои кухарке, стоя в дверях. В необходимых же случаях посылала туда мужа своего, у которого прическа не так была высока.

В продолжение всех этих забот Алешу нашего совсем забыли, и он тем воспользовался, чтоб на просторе играть на дворе. По обыкновению своему, он подошел сначала к дощатому забору и долго смотрел в дырочку; но и в этот день никто почти не проходил по переулку, и он со вздохом обратился к любезным своим курочкам. Не успел он присесть на бревно и только что начал манить их к себе, как вдруг увидел подле себя кухарку с большим ножом. Алеше никогда не нравилась эта кухарка — сердитая и бранчивая чухонка; но с тех пор, как он заметил, что она-то была причиною, что от времени до времени уменьшалось число его курочек, он еще менее стал ее любить. Когда же однажды нечаянно увидел он в кухне одного хорошенького, очень любимого им петушка, повешенного за ноги с перерезанным горлом, — то возымел он к ней ужас и отвращение. Увидев ее теперь с ножом, он тотчас догадался, что это значит, — и, чувствуя с горестию, что он не в силах помочь своим друзьям, вскочил и побежал далеко прочь.

— Алеша, Алеша! Помоги мне поймать курицу! — кричала кухарка.

Но Алеша принялся бежать еще пуще, спрятался у забора за курятником и сам не замечал, как слезки одна за другою выкатывались из его глаз и упадали на землю.

Довольно долго стоял он у курятника, и сердце в нем сильно билось, между тем как кухарка бегала по двору — то манила курочек: "Цып, цып, цып!", то бранила их по-чухонски.

Вдруг сердце у Алеши еще сильнее забилось... ему послышался голос любимой его Чернушки!

Она кудахтала самым отчаянным образом, и ему показалось, что она кричит:

Кудах, кудах, кудуху,

Алеша, спаси Чернуху!

Кудуху, кудуху,

Чернуху, Чернуху!

Алеша никак не мог долее оставаться на своем месте... он, громко всхлипывая, побежал к кухарке и бросился к ней на шею в ту самую минуту, как она поймала уже Чернушку за крыло.

— Любезная, милая Тринушка! — вскричал он, обливаясь слезами. — Пожалуйста, не тронь мою Чернуху!

Алеша так неожиданно бросился на шею к кухарке, что она упустила из рук Чернушку, которая, воспользовавшись этим, от страха взлетела на кровлю сарая и там продолжала кудахтать. Но Алеше теперь слышалось, будто она дразнит кухарку и кричит:

Кудах, кудах, кудуху,

Не поймала ты Чернуху!

Кудуху, кудуху,

Чернуху, Чернуху!

Между тем кухарка вне себя была от досады!

— Руммаль пойс! [Глупый мальчик! (финск.)] — кричала она. — Вотта я паду кассаину и пошалюсь. Шорна курис нада режить... Он леннива... он яишка не делать, он сыплатка не сижить.

Тут хотела она бежать к учителю, но Алеша не допустил ее. Он прицепился к полам ее платья и так умильно стал просить, что она остановилась.

— Душенька, Тринушка! — говорил он. — Ты такая хорошенькая, чистенькая, добренькая... Пожалуйста, оставь мою Чернушку! Вот посмотри, что я тебе подарю, если ты будешь добра!

Алеша вынул из кармана империал, составлявший всё его имение, который берег он пуще глаза своего, потому что это был подарок доброй его бабушки... Кухарка взглянула на золотую монету, окинула взором окошки дома, чтоб удостовериться, что никто их не видит, — и протянула руку за империалом... Алеше очень, очень жаль было империала, но он вспомнил о Чернушке — и с твердостию отдал чухонке драгоценный подарок.

Таким образом Чернушка спасена была от жестокой и неминуемой смерти.

Лишь только кухарка удалилась в дом, Чернушка слетела с кровли и подбежала к Алеше. Она как будто знала, что он ее избавитель: кружилась около него, хлопала крыльями и кудахтала веселым голосом. Всё утро она ходила за ним по двору, как собачка, и казалось, будто хочет что-то сказать ему, да не может. По крайней мере, он никак не мог разобрать ее кудахтанья.

Часа за два перед обедом начали собираться гости. Алешу позвали вверх, надели на него рубашку с круглым воротником и батистовыми манжетами с мелкими складками, белые шароварцы и широкий шелковый голубой кушак. Длинные русые волосы, висевшие у него почти до пояса, хорошенько расчесали, разделили на две ровные части и переложили наперед по обе стороны груди. Так наряжали тогда детей. Потом научили, каким образом он должен шаркнуть ногой, когда войдет в комнату директор, и что должен отвечать, если будут сделаны ему какие-нибудь вопросы. В другое время Алеша был бы очень рад приезду директора, коего давно хотелось ему видеть, потому что, судя по почтению, с каким отзывались о нем учитель и учительша, он воображал, что это должен быть какой-нибудь знаменитый рыцарь в блестящих латах и в шлеме с большими перьями. Но на тот раз любопытство это уступило место мысли, исключительно тогда его занимавшей, — о черной курице. Ему всё представлялось, как кухарка за нею бегала с ножом и как Чернушка кудахтала разными голосами. Притом ему очень досадно было, что не мог он разобрать, что она ему сказать хотела, — и его так и тянуло к курятнику... Но делать было нечего: надлежало дожидаться, пока кончится обед!

Наконец приехал директор. Приезд его возвестила учительша, давно уже сидевшая у окна, пристально смотря в ту сторону, откуда его ждали. Всё пришло в движение: учитель стремглав бросился из дверей, чтоб встретить его внизу у крыльца; гости встали с мест своих, и даже Алеша на минуту забыл о своей курочке и подошел к окну, чтоб посмотреть, как рыцарь будет слезать с ретивого коня. Но ему не удалось увидеть его, ибо он успел уже войти в дом; у крыльца же вместо ретивого коня стояли обыкновенные извозчичьи сани. Алеша очень этому удивился! "Если бы я был рыцарь, — подумал он, — то никогда бы не ездил на извозчике — а всегда верхом!"

 Между тем отворили настежь все двери, и учительша начала приседать в ожидании столь почтенного гостя, который вскоре потом показался. Сперва нельзя было видеть его за толстою учительшею, стоявшею в самых дверях; но когда она, окончив длинное приветствие свое, присела ниже обыкновенного, Алеша, к крайнему удивлению, из-за нее увидел... не шлем пернатый, но просто маленькую лысую головку, набело распудренную, единственным украшением которой, как после заметил Алеша, был маленький пучок! Когда вошел он в гостиную, Алеша еще более удивился, увидев, что, несмотря на простой серый фрак, бывший на директоре вместо блестящих лат, все обращались с ним необыкновенно почтительно.

Сколь, однако ж, ни казалось всё это странным Алеше, сколь в другое время он бы ни был обрадован необыкновенным убранством стола, на котором также парадировал и украшенный им окорок, — но в этот день он не обращал большого на то внимания. У него в головке всё бродило утреннее происшествие с Чернушкою. Подали десерт: разного рода варенья, яблоки, бергамоты, финики, винные ягоды и грецкие орехи; но и тут он ни на одно мгновение не переставал помышлять о своей курочке, и только что встали из-за стола, как он с трепещущим от страха и надежды сердцем подошел к учителю и спросил, можно ли идти поиграть на дворе.

— Подите, — отвечал учитель, — только недолго там будьте; уж скоро сделается темно.

Алеша поспешно надел свою красную бекешь на беличьем меху и зеленую бархатную шапочку с собольим околышком и побежал к забору. Когда он туда прибыл, курочки начали уже собираться на ночлег и, сонные, не очень обрадовались принесенным крошкам. Одна Чернушка, казалось, не чувствовала охоты ко сну: она весело к нему подбежала, захлопала крыльями и опять начала кудахтать. Алеша долго с нею играл; наконец, когда сделалось темно и настала пора идти домой, он сам затворил курятник, удостоверившись наперед, что любезная его курочка уселась на шесте. Когда он выходил из курятника, ему показалось, что глаза у Чернушки светятся в темноте, как звездочки, и что она тихонько ему говорит:

— Алеша, Алеша! Останься со мною!

Алеша возвратился в дом и весь вечер просидел один в классных комнатах, между тем как на другой половине часу до одиннадцатого пробыли гости и на нескольких столах играли в вист. Прежде, нежели они разъехались, Алеша пошел в нижний этаж в спальню, разделся, лег в постель и потушил огонь. Долго не мог он заснуть; наконец сон его преодолел, и он только что успел во сне разговориться с Чернушкою, как, к сожалению, пробужден был шумом разъезжающихся гостей. Немного погодя, учитель, провожавший директора со свечкою, вошел к нему в комнату, посмотрел, всё ли в порядке, и вышел вон, замкнув дверь ключом.

Ночь была месячная, и сквозь ставни, неплотно затворявшиеся, упадал в комнату бледный луч луны. Алеша лежал с открытыми глазами и долго слушал, как в верхнем жилье, над его головою, ходили по комнатам и приводили в порядок стулья и столы. Наконец всё утихло...

Он взглянул на стоявшую подле него кровать, немного освещенную месячным сиянием, и заметил, что белая простыня, висящая почти до полу, легко шевелилась. Он пристальнее стал всматриваться... ему послышалось, как будто что-то под кроватью царапается, — и немного погодя показалось, что кто-то тихим голосом зовет его:

— Алеша, Алеша!

Алеша испугался!.. Он один был в комнате, и ему тотчас пришло на мысль, что под кроватью должен быть вор. Но потом, рассудив, что вор не называл бы его по имени, он несколько ободрился, хотя сердце в нем дрожало. Он немного приподнялся в постеле и еще яснее увидел, что простыня шевелится... еще внятнее услышал, что кто-то говорит:

— Алеша, Алеша!

Вдруг белая простыня приподнялась, и из-под нее вышла... черная курица!

— Ах! Это ты, Чернушка! — невольно вскричал Алеша. — Как ты зашла сюда?

Чернушка захлопала крыльями, взлетела к нему на кровать и сказала человеческим голосом:

— Это я, Алеша! Ты не боишься меня, не правда ли?

— Зачем я тебя буду бояться? — отвечал он. — Я тебя люблю; только для меня странно, что ты так хорошо говоришь: я совсем не знал, что ты говорить умеешь!

— Если ты меня не боишься, — продолжала курица, — так поди за мною; я тебе покажу что-нибудь хорошенькое. Одевайся скорее!

— Какая ты, Чернушка, смешная! — сказал Алеша. — Как мне можно одеться в темноте? Я платья своего теперь не сыщу; я и тебя насилу вижу!

— Постараюсь этому помочь, — сказала курочка.

Тут она закудахтала странным голосом, и вдруг откуда ни взялись маленькие свечки в серебряных шандалах, не больше как с Алешин маленький пальчик. Шандалы эти очутились на полу, на стульях, на окнах, даже на рукомойнике, и в комнате сделалось так светло, как будто днем. Алеша начал одеваться, а курочка подавала ему платье, и таким образом он вскоре совсем был одет.

Когда Алеша был готов, Чернушка опять закудахтала, и все свечки исчезли.

— Иди за мною, — сказала она ему, и он смело последовал за нею. Из глаз ее выходили как будто лучи, которые освещали всё вокруг них, хотя не так ярко, как маленькие свечки. Они прошли чрез переднюю...

— Дверь заперта ключом, — сказал Алеша; но курочка ему не отвечала: она хлопнула крыльями, и дверь сама собою отворилась...

Потом, прошедши чрез сени, обратились они к комнатам, где жили столетние старушки-голландки. Алеша никогда у них не бывал, но слыхал, что комнаты у них убраны по-старинному, что у одной из них большой серый попугай, а у другой серая кошка, очень умная, которая умеет прыгать чрез обруч и подавать лапку. Ему давно хотелось всё это видеть, и потому он очень обрадовался, когда курочка опять хлопнула крыльями и дверь в старушкины покои отворилась. Алеша в первой комнате увидел всякого рода странные мебели: резные стулья, кресла, столы и комоды. Большая лежанка была из голландских изразцов, на которых нарисованы были синей муравой люди и звери. Алеша хотел было остановиться, чтоб рассмотреть мебели, а особливо фигуры на лежанке, но Чернушка ему не позволила. Они вошли во вторую комнату — и тут-то Алеша обрадовался! В прекрасной золотой клетке сидел большой серый попугай с красным хвостом. Алеша тотчас хотел подбежать к нему. Чернушка опять его не допустила.

— Не трогай здесь ничего, — сказала она. — Берегись разбудить старушек!

Тут только Алеша заметил, что подле попугая стояла кровать с белыми кисейными занавесками, сквозь которые он мог различить старушку, лежащую с закрытыми глазами: она показалась ему как будто восковая. В другом углу стояла такая же точно кровать, где спала другая старушка, а подле нее сидела серая кошка и умывалась передними лапами. Проходя мимо нее, Алеша не мог утерпеть, чтоб не попросить у ней лапки... Вдруг она громко замяукала, попугай нахохлился и начал громко кричать: "Дурррак! Дурррак!" В то самое время видно было сквозь кисейные занавески, что старушки приподнялись в постеле... Чернушка поспешно удалилась, Алеша побежал за нею, дверь вслед за ними сильно захлопнулась... и еще долго слышно было, как попугай кричал: "Дурррак! Дурррак!"

— Как тебе не стыдно! — сказала Чернушка, когда они удалились от комнат старушек. — Ты, верно, разбудил рыцарей...

— Каких рыцарей? — спросил Алеша.

— Ты увидишь, — отвечала курочка. — Не бойся, однако ж, ничего, иди за мною смело.

Они спустились вниз по лестнице, как будто в погреб, и долго-долго шли по разным переходам и коридорам, которых прежде Алеша никогда не видывал. Иногда коридоры эти так были низки и узки, что Алеша принужден был нагибаться. Вдруг вошли они в залу, освещенную тремя большими хрустальными люстрами. Зала была без окошек, и по обеим сторонам висели на стенах рыцари в блестящих латах, с большими перьями на шлемах, с копьями и щитами в железных руках. Чернушка шла вперед на цыпочках и Алеше велела следовать за собою тихонько-тихонько... В конце залы была большая дверь из светлой желтой меди. Лишь только они подошли к ней, как соскочили со стен два рыцаря, ударили копьями об щиты и бросились на черную курицу. Чернушка подняла хохол, распустила крылья... Вдруг сделалась большая-большая, выше рыцарей, — и начала с ними сражаться! Рыцари сильно на нее наступали, а она защищалась крыльями и носом. Алеше сделалось страшно, сердце в нем сильно затрепетало — и он упал в обморок.

Когда пришел он опять в себя, солнце сквозь ставни освещало комнату, и он лежал в своей постеле: не видно было ни Чернушки, ни рыцарей. Алеша долго не мог опомниться. Он не понимал, что с ним было ночью: во сне ли всё то видел или в самом деле это происходило? Он оделся и пошел вверх, но у него не выходило из головы виденное им в прошлую ночь. С нетерпением ожидал он минуты, когда можно ему будет идти играть на двор, но весь тот день, как нарочно, шел сильный снег, и нельзя было и подумать, чтоб выйти из дому.

За обедом учительша между прочими разговорами объявила мужу, что черная курица непонятно куда спряталась.

— Впрочем, — прибавила она, — беда невелика, если бы она и пропала; она давно назначена была на кухню. Вообрази себе, душенька, что с тех пор как она у нас в доме, она не снесла ни одного яичка.

Алеша чуть-чуть не заплакал, хотя и пришло ему на мысль, что лучше, чтоб ее нигде не находили, нежели чтоб попала она на кухню.

После обеда Алеша остался опять один в классных комнатах. Он беспрестанно думал о том, что происходило в прошедшую ночь, и не мог никак утешиться о потере любезной Чернушки. Иногда ему казалось, что он непременно должен ее увидеть в следующую ночь, несмотря на то, что она пропала из курятника; но потом ему казалось, что это дело несбыточное, и он опять погружался в печаль.

Настало время ложиться спать, и Алеша с нетерпением разделся и лег в постель. Не успел он взглянуть на соседнюю кровать, опять освещенную тихим лунным сиянием, как зашевелилась белая простыня — точно так, как накануне... Опять послышался ему голос, его зовущий: "Алеша, Алеша!" — и немного погодя вышла из-под кровати Чернушка и взлетела к нему на постель.

— Ах! Здравствуй, Чернушка! — вскричал он вне себя от радости. — Я боялся, что никогда тебя не увижу; здорова ли ты?

— Здорова, — отвечала курочка, — но чуть было не занемогла по твоей милости.

— Как это, Чернушка? — спросил Алеша, испугавшись.

— Ты добрый мальчик, — продолжала курочка, — но притом ты ветрен и никогда не слушаешься с первого слова, а это нехорошо! Вчера я говорила тебе, чтоб ты ничего не трогал в комнатах старушек, — несмотря на то, ты не мог утерпеть, чтобы не попросить у кошки лапку. Кошка разбудила попугая, попугай старушек, старушки рыцарей — и я насилу с ними сладила!

 

— Виноват, любезная Чернушка, вперед не буду! Пожалуйста, поведи меня сегодня опять туда. Ты увидишь, что я буду послушен.

— Хорошо, — сказала курочка, — увидим!

Курочка закудахтала, как накануне, и те же маленькие свечки явились в тех же серебряных шандалах. Алеша опять оделся и пошел за курицею. Опять вошли они в покои старушек, но в этот раз он уже ни до чего не дотрагивался. Когда они проходили чрез первую комнату, то ему показалось, что люди и звери, нарисованные на лежанке, делают разные смешные гримасы и манят его к себе, но он нарочно от них отвернулся. Во второй комнате старушки-голландки, так же как накануне, лежали в постелях, будто восковые; попугай смотрел на Алешу и хлопал глазами; серая кошка опять умывалась лапками. На уборном столе перед зеркалом Алеша увидел две фарфоровые китайские куклы, которых вчера он не заметил. Они кивали ему головою, но он помнил приказание Чернушки и прошел не останавливаясь, однако не мог утерпеть, чтоб мимоходом им не поклониться. Куколки тотчас соскочили со стола и побежали за ним, всё кивая головою. Чуть-чуть он не остановился — так они показались ему забавными; но Чернушка оглянулась на него с сердитым видом, и он опомнился.

Куколки проводили их до дверей и, видя, что Алеша на них не смотрит, возвратились на свои места.

Опять спустились они с лестницы, ходили по переходам и коридорам и пришли в ту же залу, освещенную тремя хрустальными люстрами. Те же рыцари висели на стенах, и опять — когда приблизились они к двери из желтой меди — два рыцаря сошли со стены и заступили им дорогу. Казалось, однако, что они не так сердиты были, как накануне; они едва тащили ноги, как осенние мухи, и видно было, что они чрез силу держали свои копья... Чернушка сделалась большая и нахохлилась; но только что ударила их крыльями, как они рассыпались на части, — и Алеша увидел, что то были пустые латы! Медная дверь сама собою отворилась, и они пошли далее. Немного погодя вошли они в другую залу, пространную, но невысокую, так что Алеша мог достать рукою до потолка. Зала эта освещена была такими же маленькими свечками, какие он видел в своей комнате, но шандалы были не серебряные, а золотые. Тут Чернушка оставила Алешу.

— Побудь здесь немного, — сказала она ему, — я скоро приду назад. Сегодня был ты умен, хотя неосторожно поступил, поклонясь фарфоровым куколкам. Если б ты им не поклонился, то рыцари остались бы на стене. Впрочем, ты сегодня не разбудил старушек, и оттого рыцари не имели никакой силы. — После сего Чернушка вышла из залы.

Оставшись один, Алеша со вниманием стал рассматривать залу, которая очень богато была убрана. Ему показалось, что стены сделаны из Лабрадора, какой он видел в минеральном кабинете, имеющемся в пансионе; панели и двери были из чистого золота. В конце залы, под зеленым балдахином, на возвышенном месте, стояли кресла из золота.

Алеша очень любовался этим убранством, но странным показалось ему, что всё было в самом маленьком виде, как будто для небольших кукол.

Между тем как он с любопытством всё рассматривал, отворилась боковая дверь, прежде им не замеченная, и вошло множество маленьких людей, ростом не более как с пол-аршина, в нарядных разноцветных платьях. Вид их был важен: иные по одеянию казались военными, другие — гражданскими чиновниками. На всех были круглые с перьями шляпы, наподобие испанских. Они не замечали Алеши, прохаживались чинно по комнатам и громко между собою говорили, но он не мог понять, что они говорили. Долго смотрел он на них молча и только что хотел подойти к одному из них с вопросом, как отворилась большая дверь в конце залы... Все замолкли, стали к стенам в два ряда и сняли шляпы. В одно мгновение комната сделалась еще светлее; все маленькие свечки еще ярче загорели — и Алеша увидел двадцать маленьких рыцарей, в золотых латах, с пунцовыми на шлемах перьями, которые попарно входили тихим маршем. Потом в глубоком молчании стали они по обеим сторонам кресел. Немного погодя вошел в залу человек с величественною осанкою, на голове с венцом, блестящим драгоценными камнями. На нем была светло-зеленая мантия, подбитая мышьим мехом, с длинным шлейфом, который несли двадцать маленьких пажей в пунцовых платьях. Алеша тотчас догадался, что это должен быть король. Он низко ему поклонился. Король отвечал на поклон его весьма ласково и сел в золотые кресла. Потом что-то приказал одному из стоявших подле него рыцарей, который, подошел к Алеше, объявил ему, чтоб он приблизился к креслам. Алеша повиновался.

— Мне давно было известно, — сказал король, — что ты добрый мальчик; но третьего дня ты оказал великую услугу моему народу и за то заслуживаешь награду. Мой главный министр донес мне, что ты спас его от неизбежной и жестокой смерти.

— Когда? — спросил Алеша с удивлением.

— Третьего дня на дворе, — отвечал король. — Вот тот, который обязан тебе жизнию.

Алеша взглянул на того, на которого указывал король, и тут только заметил, что между придворными стоял маленький человек, одетый весь в черное. На голове у него была особенного рода шапка малинового цвета, наверху с зубчиками, надетая немного набок; а на шее был платок, очень накрахмаленный, отчего казался он немного синеватым. Он умильно улыбался, глядя на Алешу, которому лицо его показалось знакомым, хотя не мог он вспомнить, где его видал.

Сколь для Алеши ни было лестно, что приписывали ему такой благородный поступок, но он любил правду и потому, сделав низкий поклон, сказал:

— Господин король! Я не могу принять на свой счет того, чего никогда не делал. Третьего дня я имел счастие избавить от смерти не министра вашего, а черную нашу курицу, которую не любила кухарка за то, что не снесла она ни одного яйца...

— Что ты говоришь? — прервал его с гневом король. — Мой министр — не курица, а заслуженный чиновник!

Тут подошел министр ближе, и Алеша увидел, что в самом деле это была его любезная Чернушка. Он очень обрадовался и попросил у короля извинения, хотя никак не мог понять, что это значит.

— Скажи мне, чего ты желаешь? — продолжал король. — Если я в силах, то непременно исполню твое требование.

— Говори смело, Алеша! — шепнул ему на ухо министр.

Алеша задумался и не знал, чего пожелать. Если б дали ему более времени, то он, может быть, и придумал бы что-нибудь хорошенькое; но так как ему казалось неучтивым заставить дожидаться короля, то он поспешил с ответом.

— Я бы желал, — сказал он, — чтобы, не учившись, я всегда знал урок свой, какой бы мне ни задали.

— Не думал я, что ты такой ленивец, — отвечал король, покачав головою. — Но делать нечего: я должен исполнить свое обещание.

Он махнул рукою, и паж поднес золотое блюдо, на котором лежало одно конопляное семечко.

— Возьми это семечко, — сказал король. — Пока оно будет у тебя, ты всегда знать будешь урок свой, какой бы тебе ни задали, с тем, однако, условием, чтоб ты ни под каким предлогом никому не сказывал ни одного слова о том, что ты здесь видел или впредь увидишь. Малейшая нескромность лишит тебя навсегда наших милостей, а нам наделает множество хлопот и неприятностей.

Алеша взял конопляное зерно, завернул в бумажку и положил в карман, обещаясь быть молчаливым и скромным. Король после того встал с кресел и тем же порядком вышел из залы, приказав прежде министру угостить Алешу как можно лучше.

Лишь только король удалился, как окружили Алешу все придворные и начали его всячески ласкать, изъявляя признательность свою за то, что он избавил министра. Они все предлагали ему свои услуги: одни спрашивали, не хочет ли он погулять в саду или посмотреть королевский зверинец; другие приглашали его на охоту. Алеша не знал, на что решиться. Наконец министр объявил, что сам будет показывать подземные редкости дорогому гостю.

Сначала повел он его в сад, устроенный в английском вкусе. Дорожки усеяны были крупными разноцветными камышками, отражавшими свет от бесчисленных маленьких ламп, которыми увешаны были деревья. Этот блеск чрезвычайно понравился Алеше.

— Камни эти, — сказал министр, — у вас называются драгоценными. Это всё бриллианты, яхонты, изумруды и аметисты.

— Ах, когда бы у нас этим усыпаны были дорожки! — вскричал Алеша.

— Тогда и у вас бы они так же были малоценны, как здесь, — отвечал министр.

Деревья также показались Алеше отменно красивыми, хотя притом очень странными. Они были разного цвета: красные, зеленые, коричневые, белые, голубые и лиловые. Когда посмотрел он на них со вниманием, то увидел, что это не что иное, как разного рода мох, только выше и толще обыкновенного. Министр рассказал ему, что мох этот выписан королем за большие деньги из дальних стран и из самой глубины земного шара.

Из сада пошли они в зверинец. Там показали Алеше диких зверей, которые привязаны были на золотых цепях. Всматриваясь внимательнее, он, к удивлению своему, увидел, что дикие эти звери были не что иное, как большие крысы, кроты, хорьки и подобные им звери, живущие в земле и под полами. Ему это очень показалось смешно, но он из учтивости не сказал ни слова.

Возвратившись в комнаты после прогулки, Алеша в большой зале нашел накрытый стол, на котором расставлены были разного рода конфеты, пироги, паштеты и фрукты. Блюда все были из чистого золота, а бутылки и стаканы выточены из цельных бриллиантов, яхонтов и изумрудов.

— Кушай что угодно, — сказал министр, — с собою же брать ничего не позволяется.

Алеша в тот день очень хорошо поужинал, и потому ему вовсе не хотелось кушать.

— Вы обещались взять меня с собою на охоту, — сказал он.

— Очень хорошо, — отвечал министр. — Я думаю, что лошади уже оседланы.

Тут он свистнул, и вошли конюхи, ведущие в поводах — палочки, у которых набалдашники были резной работы и представляли лошадиные головы. Министр с большою ловкостью вскочил на свою лошадь; Алеше подвели палку гораздо более других.

— Берегись, — сказал министр, — чтоб лошадь тебя не сбросила: она не из самых смирных.

Алеша внутренно смеялся этому, но когда он взял палку между ног, то увидел, что совет министра был небесполезен. Палка начала под ним увертываться и манежиться, как настоящая лошадь, и он насилу мог усидеть.

Между тем затрубили в рога, и охотники пустились скакать во всю прыть по разным переходам и коридорам. Долго они так скакали, и Алеша от них не отставал, хотя с трудом мог сдерживать бешеную палку свою... Вдруг из одного бокового коридора выскочило несколько крыс, таких больших, каких Алеша никогда не видывал. Они хотели пробежать мимо, но когда министр приказал их окружить, то они остановились и начали защищаться храбро. Несмотря, однако, на то, они были побеждены мужеством и искусством охотников. Восемь крыс легли на месте, три обратились в бегство, а одну, довольно тяжело раненную, министр велел вылечить и отвесть в зверинец.

По окончании охоты Алеша так устал, что глазки его невольно закрывались... при всем том ему хотелось обо многом поговорить с Чернушкою, и он попросил позволения возвратиться в залу, из которой они выехали на охоту.

Министр на то согласился; большою рысью поехали они назад и по прибытии в залу отдали лошадей конюхам, раскланялись с придворными и охотниками и сели друг подле друга на принесенные им стулья.

— Скажи, пожалуйста, — начал Алеша, — зачем вы убили бедных крыс, которые вас не беспокоят и живут так далеко от вашего жилища?

— Если б мы их не истребляли, — сказал министр, — то они вскоре бы нас выгнали из комнат наших и истребили бы все наши съестные припасы. К тому же мышьи и крысьи меха у нас в высокой цене, по причине их легкости и мягкости. Одним знатным особам позволено их у нас употреблять.

— Да скажи мне пожалуй, кто вы таковы? — продолжал Алеша.

— Неужели ты никогда не слыхал, что под землею живет народ наш? — отвечал министр. — Правда, не многим удается нас видеть, однако бывали примеры, особливо в старину, что мы выходили на свет и показывались людям. Теперь это редко случается, потому что люди сделались очень нескромны. А у нас существует закон, что если тот, кому мы показались, не сохранит этого в тайне, то мы принуждены бываем немедленно оставить местопребывание наше и идти — далеко-далеко в другие страны. Ты легко представить себе можешь, что королю нашему невесело было бы оставить все здешние заведения и с целым народом переселиться в неизвестные земли. И потому убедительно тебя прошу быть как можно скромнее, ибо в противном случае ты нас всех сделаешь несчастными, а особливо меня. Из благодарности я упросил короля призвать тебя сюда; но он никогда мне не простит, если по твоей нескромности мы принуждены будем оставить этот край...

— Я даю тебе честное слово, что никогда не буду ни с кем об вас говорить, — прервал его Алеша. — Я теперь вспомнил, что читал в одной книжке о гномах, которые живут под землею. Пишут, что в некотором городе очень разбогател один сапожник в самое короткое время, так что никто не понимал, откуда взялось его богатство. Наконец как-то узнали, что он шил сапоги и башмаки на гномов, плативших ему за то очень дорого.

— Быть может, что это правда, — отвечал министр.

— Но, — сказал ему Алеша, — объясни мне, любезная Чернушка, отчего ты, будучи министром, являешься в свет в виде курицы и какую связь имеете вы с старушками-голландками?

Чернушка, желая удовлетворить его любопытству, начала было рассказывать ему подробно о многом; но при самом начале ее рассказа глаза Алешины закрылись и он крепко заснул. Проснувшись на другое утро, он лежал в своей постеле.

Долго не мог он опомниться и не знал, что ему думать... Чернушка и министр, король и рыцари, голландки и крысы — всё это смешалось в его голове, и он насилу мысленно привел в порядок всё, виденное им в прошлую ночь. Вспомнив, что король подарил ему конопляное зерно, он поспешно бросился к своему платью и действительно нашел в кармане бумажку, в которой завернуто было конопляное семечко. "Увидим, — подумал он, сдержит ли слово свое король! Завтра начнутся классы, а я еще не успел выучить всех своих уроков".

Исторический урок особенно его беспокоил: ему задано было выучить наизусть несколько страниц из Шрековой "Всемирной истории", и он не знал еще ни одного слова! Настал понедельник, съехались пансионеры, и начались классы. От десяти часов до двенадцати преподавал историю сам содержатель пансиона. У Алеши сильно билось сердце... Пока дошла до него очередь, он несколько раз ощупывал лежащую в кармане бумажку с конопляным зернышком... Наконец его вызвали. С трепетом подошел он к учителю, открыл рот, сам еще не зная, что сказать, и — безошибочно, не останавливаясь, проговорил заданное. Учитель очень его хвалил, однако Алеша не принимал его хвалу с тем удовольствием, которое прежде чувствовал он в подобных случаях. Внутренний голос ему говорил, что он не заслуживает этой похвалы, потому что урок этот не стоил ему никакого труда.

В продолжение нескольких недель учители не могли нахвалиться Алешею. Все уроки без исключения знал он совершенно, все переводы с одного языка на другой были без ошибок, так что не могли надивиться чрезвычайными его успехами. Алеша внутренно стыдился этих похвал: ему совестно было, что поставляли его в пример товарищам, тогда как он вовсе того не заслуживал.

В течение этого времени Чернушка к нему не являлась, несмотря на то что Алеша, особливо в первые недели после получения конопляного зернышка, не пропускал почти ни одного дня без того, чтобы ее не звать, когда ложился спать. Сначала он очень о том горевал, но потом успокоился мыслию, что она, вероятно, занята важными делами по своему званию. Впоследствии же похвалы, которыми все его осыпали, так его заняли, что он довольно редко о ней вспоминал.

Между тем слух о необыкновенных его способностях разнесся вскоре по целому Петербургу. Сам директор училищ приезжал несколько раз в пансион и любовался Алешею. Учитель носил его на руках, ибо чрез него пансион вошел в славу. Со всех концов города съезжались родители и приставали к нему, чтоб он детей их принял к себе, в надежде, что и они такие же будут ученые, как Алеша. Вскоре пансион так наполнился, что не было уже места для новых пансионеров, и учитель с учительшею начали помышлять о том, чтоб нанять дом, гораздо пространнейший того, в котором они жили.

Алеша, как сказал я уже выше, сначала стыдился похвал, чувствуя, что вовсе их не заслуживает, но мало-помалу он стал к ним привыкать, и наконец самолюбие его дошло до того, что он принимал, не краснеясь, похвалы, которыми его осыпали. Он много стал о себе думать, важничал перед другими мальчиками и вообразил себе, что он гораздо лучше и умнее всех их. Нрав Алешин от этого совсем испортился: из доброго, милого и скромного мальчика он сделался гордый и непослушный. Совесть часто его в том упрекала, и внутренний голос ему говорил: "Алеша, не гордись! Не приписывай самому себе того, что не тебе принадлежит; благодари судьбу за то, что она тебе доставила выгоды против других детей, но не думай, что ты лучше их. Если ты не исправишься, то никто тебя любить не будет, и тогда ты, при всей своей учености, будешь самое несчастное дитя!"

Иногда он и принимал намерение исправиться; но, к несчастию, самолюбие так в нем было сильно, что заглушало голос совести, и он день ото дня становился хуже, и день ото дня товарищи менее его любили.

Притом Алеша сделался страшный шалун. Не имея нужды твердить уроков, которые ему задавали, он в то время, когда другие дети готовились к классам, занимался шалостями, и эта праздность еще более портила его нрав. Наконец он так надоел всем дурным своим нравом, что учитель серьезно начал думать о средствах к исправлению такого дурного мальчика — и для того задавал ему уроки вдвое и втрое большие, нежели другим; но и это нисколько не помогало. Алеша вовсе не учился, а все-таки знал урок с начала до конца, без малейшей ошибки.

Однажды учитель, не зная, что с ним делать, задал ему выучить наизусть страниц двадцать к другому утру и надеялся, что он, по крайней мере, в этот день будет смирнее. Куды! Наш Алеша и не думал об уроке! В этот день он нарочно шалил более обыкновенного, и учитель тщетно грозил ему наказанием, если на другое утро не будет он знать урока. Алеша внутренно смеялся этим угрозам, будучи уверен, что конопляное зернышко поможет ему непременно. На следующий день, в назначенный час, учитель взял в руки книжку, из которой задан был урок Алеше, подозвал его к себе и велел проговорить заданное. Все дети с любопытством обратили на Алешу внимание, и сам учитель не знал, что подумать, когда Алеша, несмотря на то, что вовсе накануне не твердил урока, смело встал со скамейки и подошел к нему. Алеша нимало не сомневался в том, что и этот раз ему удастся показать свою необыкновенную способность: он разинул рот... и не мог выговорить ни слова!

— Что ж вы молчите? — сказал ему учитель. — Говорите урок.

Алеша покраснел, потом побледнел, опять покраснел, начал мять свои руки, слезы у него от страха навернулись на глазах... всё тщетно! Он не мог выговорить ни одного слова, потому что, надеясь на конопляное зерно, он даже и не заглядывал в книгу.

— Что это значит, Алеша? — закричал учитель. — Зачем вы не хотите говорить?

Алеша сам не знал, чему приписать такую странность, всунул руку в карман, чтоб ощупать семечко... но как описать его отчаяние, когда он его не нашел! Слезы градом полились из глаз его... он горько плакал и все-таки не мог сказать ни слова.

Между тем учитель терял терпение. Привыкнув к тому, что Алеша всегда отвечал безошибочно и не запинаясь, ему казалось невозможным, чтоб он не знал по крайней мере начала урока, и потому приписывал молчание его упрямству.

— Подите в спальню, — сказал он, — и оставайтесь там, пока совершенно будете знать урок.

Алешу отвели в нижний этаж, дали ему книгу и заперли дверь ключом.

Лишь только он остался один, как начал везде искать конопляное зернышко. Он долго шарил у себя в карманах, ползал по полу, смотрел под кроватью, перебирал одеяло, подушки, простыню — всё напрасно! Нигде не было и следов любезного зернышка! Он старался вспомнить, где он мог его потерять, и наконец уверился, что выронил его как-нибудь накануне, играя на дворе. Но каким образом найти его? Он заперт был в комнате, а если б и позволили выйти на двор, так и это, вероятно, ни к чему бы не послужило, ибо он знал, что курочки лакомы на коноплю, и зернышко его, верно, которая-нибудь из них успела склевать! Отчаявшись отыскать его, он вздумал призвать к себе на помощь Чернушку.

— Милая Чернушка! — говорил он. — Любезный министр! Пожалуйста, явись мне и дай другое зернышко! Я, право, вперед буду осторожнее...

Но никто не отвечал на его просьбы, и он наконец сел на стул и опять принялся горько плакать.

Между тем настала пора обедать; дверь отворилась, и вошел учитель.

— Знаете ли вы теперь урок? — спросил он у Алеши.

Алеша, громко всхлипывая, принужден был сказать, что не знает.

— Ну так оставайтесь здесь, пока выучите! — сказал учитель, велел подать ему стакан воды и кусок ржаного хлеба и оставил его опять одного.

Алеша стал твердить наизусть, но ничего не входило ему в голову. Он давно отвык от занятий, да и как вытвердить двадцать печатных страниц! Сколько он ни трудился, сколько ни напрягал свою память, но когда настал вечер, он не знал более двух или трех страниц, да и то плохо. Когда пришло время другим детям ложиться спать, все товарищи его разом нагрянули в комнату, и с ними пришел опять учитель.

— Алеша! Знаете ли вы урок? — спросил он.

И бедный Алеша сквозь слезы отвечал:

 — Знаю только две страницы.

— Так видно и завтра придется вам просидеть здесь на хлебе и на воде, — сказал учитель, пожелал другим детям покойного сна и удалился.

Алеша остался с товарищами. Тогда, когда он был доброе и скромное дитя, все его любили, и если, бывало, подвергался он наказанию, то все о нем жалели, и это ему служило утешением; но теперь никто не обращал на него внимания: все с презрением на него смотрели и не говорили с ним ни слова. Он решился сам начать разговор с одним мальчиком, с которым в прежнее время был очень дружен, но тот от него отворотился, не отвечая. Алеша обратился к другому, но и тот говорить с ним не хотел и даже оттолкнул его от себя, когда он опять с ним заговорил. Тут несчастный Алеша почувствовал, что он заслуживает такое с ним обхождение товарищей. Обливаясь слезами, лег он в свою постель, но никак не мог заснуть.

Долго лежал он таким образом и с горестию вспоминал о минувших счастливых днях. Все дети уже наслаждались сладким сном, один только он заснуть не мог! "И Чернушка меня оставила", — подумал Алеша, и слезы вновь полились у него из глаз.

Вдруг... простыня у соседней кровати зашевелилась, подобно как в первый тот день, когда к нему явилась черная курица. Сердце в нем стало биться сильнее... он желал, чтоб Чернушка вышла опять из-под кровати; но не смел надеяться, что желание его исполнится.

— Чернушка, Чернушка! — сказал он наконец вполголоса... Простыня приподнялась, и к нему на постель взлетела черная курица.

— Ах, Чернушка! — сказал Алеша вне себя от радости. — Я не смел надеяться, что с тобою увижусь! Ты меня не забыла?

— Нет, — отвечала она, — я не могу забыть оказанной тобою услуги, хотя тот Алеша, который спас меня от смерти, вовсе не похож на того, которого теперь перед собою вижу. Ты тогда был добрый мальчик, скромный и учтивый, и все тебя любили, а теперь... я не узнаю тебя!

Алеша горько заплакал, а Чернушка продолжала давать ему наставления. Долго она с ним разговаривала и со слезами упрашивала его исправиться. Наконец, когда уже начинал показываться дневной свет, курочка ему сказала:

— Теперь я должна тебя оставить, Алеша! Вот конопляное зерно, которое выронил ты на дворе. Напрасно ты думал, что потерял его невозвратно. Король наш слишком великодушен, чтоб лишить тебя оного за твою неосторожность. Помни, однако, что ты дал честное слово сохранять в тайне всё, что тебе о нас известно... Алеша! К теперешним худым свойствам твоим не прибавь еще худшего — неблагодарности!

Алеша с восхищением взял любезное свое семечко из лапок курицы и обещался употребить все силы свои, чтоб исправиться!

— Ты увидишь, милая Чернушка, — сказал он, — что я сегодня же совсем другой буду...

— Не полагай, — отвечала Чернушка, — что так легко исправиться от пороков, когда они уже взяли над нами верх. Пороки обыкновенно входят в дверь, а выходят в щелочку, и потому, если хочешь исправиться, то должен беспрестанно и строго смотреть за собою. Но прощай!.. Пора нам расстаться!

Алеша, оставшись один, начал рассматривать свое зернышко и не мог им налюбоваться. Теперь-то он совершенно спокоен был насчет урока, и вчерашнее горе не оставило в нем никаких следов. Он с радостию думал о том, как будут все удивляться, когда он безошибочно проговорит двадцать страниц, — и мысль, что он опять возьмет верх над товарищами, которые не хотели с ним говорить, ласкала его самолюбие. Об исправлении самого себя он хотя и не забыл, но думал, что это не может быть так трудно, как говорила Чернушка. "Будто не от меня зависит исправиться! — мыслил он. — Стоит только захотеть, и все опять меня любить будут..."

Увы! Бедный Алеша не знал, что для исправления самого себя необходимо должно начать тем, чтоб откинуть самолюбие и излишнюю самонадеянность.

Когда поутру собрались дети в классы, Алешу позвали вверх. Он вошел с веселым и торжествующим видом.

— Знаете ли вы урок ваш? — спросил учитель, взглянув на него строго.

— Знаю, — отвечал Алеша смело.

Он начал говорить и проговорил все двадцать страниц без малейшей ошибки и остановки. Учитель вне себя был от удивления, а Алеша гордо посматривал на своих товарищей.

От глаз учителя не скрылся гордый вид Алешин.

— Вы знаете урок свой, — сказал он ему, — это правда, — но зачем вы вчера не хотели его сказать?

— Вчера я не знал его, — отвечал Алеша.

— Быть не может, — прервал его учитель. — Вчера ввечеру вы мне сказали, что знаете только две страницы, да и то плохо, а теперь без ошибки проговорили все двадцать! Когда же вы его выучили?

Алеша замолчал. Наконец дрожащим голосом сказал он:

— Я выучил его сегодня поутру!

Но тут вдруг все дети, огорченные его надменностию, закричали в один голос:

— Он неправду говорит; он и книги в руки не брал сегодня поутру!

Алеша вздрогнул, потупил глаза в землю и не сказал ни слова.

— Отвечайте же! — продолжал учитель, — когда выучили вы урок?

Но Алеша не прерывал молчания: он так поражен был сим неожиданным вопросом и недоброжелательством, которое оказывали ему все его товарищи, что не мог опомниться.

Между тем учитель, полагая, что он накануне не хотел сказывать урока из упрямства, счел за нужное строго наказать его.

— Чем более вы от природы имеете способностей и дарований, — сказал он Алеше, — тем скромнее и послушнее вы должны быть. Не для того Бог дал вам ум, чтоб вы во зло его употребляли. Вы заслуживаете наказание за вчерашнее упрямство, а сегодня вы еще увеличили вину вашу тем, что солгали. Господа! — продолжал учитель, обратясь к пансионерам. — Запрещаю всем вам говорить с Алешею до тех пор, пока он совершенно исправится. А так как, вероятно, для него это небольшое наказание, то велите подать розги.

Принесли розги... Алеша был в отчаянии! В первый еще раз с тех пор, как существовал пансион, наказывали розгами, и кого же — Алешу, который так много о себе думал, который считал себя лучше и умнее всех! Какой стыд!..

Он, рыдая, бросился к учителю и обещался совершенно исправиться...

— Надо было думать об этом прежде, — был ему ответ.

Слезы и раскаяние Алеши тронули товарищей, и они начали просить за него; а Алеша, чувствуя, что не заслужил их сострадания, еще горше стал плакать! Наконец учитель приведен был в жалость.

— Хорошо! — сказал он. — Я прощу вас ради просьбы товарищей ваших, но с тем, чтоб вы пред всеми признались в вашей вине и объявили, когда вы выучили заданный урок?

Алеша совершенно потерял голову... он забыл обещание, данное подземельному королю и его министру, и начал рассказывать о черной курице, о рыцарях, о маленьких людях...

 

Учитель не дал ему договорить...

— Как! — вскричал он с гневом. — Вместо того чтобы раскаяться в дурном поведении вашем, вы меня еще вздумали дурачить, рассказывая сказку о черной курице?.. Этого слишком уже много. Нет, дети! Вы видите сами, что его нельзя не наказать!

И бедного Алешу высекли!!

С поникшею головою, с растерзанным сердцем, Алеша пошел в нижний этаж, в спальные комнаты. Он был как убитый... стыд и раскаяние наполняли его душу! Когда чрез несколько часов он немного успокоился и положил руку в карман... конопляного зернышка в нем не было! Алеша горько заплакал, чувствуя, что потерял его невозвратно!

Ввечеру, когда другие дети пришли спать, он также лег в постель, но заснуть никак не мог! Как раскаивался он в дурном поведении своем! Он решительно принял намерение исправиться, хотя чувствовал, что конопляное зернышко возвратить невозможно!

Около полуночи пошевелилась опять простыня у соседней кровати... Алеша, который накануне этому радовался, теперь закрыл глаза... он боялся увидеть Чернушку! Совесть его мучила. Он вспомнил, что еще вчера ввечеру так уверительно говорил Чернушке, что непременно исправится, — и вместо того... Что он ей теперь скажет?

Несколько времени лежал он с закрытыми глазами. Ему слышался шорох от поднимающейся простыни...Кто-то подошел к его кровати — и голос, знакомый голос, назвал его по имени:

— Алеша, Алеша!

Но он стыдился открыть глаза, а между тем слезы из них выкатывались и текли по его щекам...

Вдруг кто-то дернул за одеяло... Алеша невольно проглянул, и перед ним стояла Чернушка — не в виде курицы, а в черном платье, в малиновой шапочке с зубчиками и в белом накрахмаленном шейном платке, точно как он видел ее в подземной зале.

— Алеша! — сказал министр. — Я вижу, что ты не спишь... Прощай! Я пришел с тобою проститься, более мы не увидимся!..

Алеша громко зарыдал.

— Прощай! — воскликнул он. — Прощай! И, если можешь, прости меня! Я знаю, что виноват перед тобою, но я жестоко за то наказан!

— Алеша! — сказал сквозь слезы министр. — Я тебя прощаю; не могу забыть, что ты спас жизнь мою, и всё тебя люблю, хотя ты сделал меня несчастным, может быть, навеки!.. Прощай! Мне позволено видеться с тобою на самое короткое время. Еще в течение нынешней ночи король с целым народом своим должен переселиться далеко-далеко от здешних мест! Все в отчаянии, все проливают слезы. Мы несколько столетий жили здесь так счастливо, так покойно!..

Алеша бросился целовать маленькие ручки министра. Схватив его за руку, он увидел на ней что-то блестящее, и в то же самое время какой-то необыкновенный звук поразил его слух...

— Что это такое? — спросил он с изумлением.

Министр поднял обе руки кверху, и Алеша увидел, что они были скованы золотою цепью... Он ужаснулся!..

— Твоя нескромность причиною, что я осужден носить эти цепи, — сказал министр с глубоким вздохом, — но не плачь, Алеша! Твои слезы помочь мне не могут. Одним только ты можешь меня утешить в моем несчастии: старайся исправиться и будь опять таким же добрым мальчиком, как был прежде. Прощай в последний раз!

Министр пожал Алеше руку и скрылся под соседнюю кровать.

 

— Чернушка, Чернушка! — кричал ему вслед Алеша, но Чернушка не отвечала.

Во всю ночь не мог он сомкнуть глаз ни на минуту. За час перед рассветом послышалось ему, что под полом что-то шумит. Он встал с постели, приложил к полу ухо и долго слышал стук маленьких колес и шум, как будто множество маленьких людей проходило. Между шумом этим слышен был также плач женщин и детей и голос министра Чернушки, который кричал ему:

— Прощай, Алеша! Прощай навеки!..

На другой день поутру дети, проснувшись, увидели Алешу, лежащего на полу без памяти. Его подняли, положили в постель и послали за доктором, который объявил, что у него сильная горячка.

            Недель через шесть Алеша, с помощию Божиею, выздоровел, и всё происходившее с ним перед болезнию казалось ему тяжелым сном. Ни учитель, ни товарищи не напоминали ему ни слова ни о черной курице, ни о наказании, которому он подвергся. Алеша же сам стыдился об этом говорить и старался быть послушным, добрым, скромным и прилежным. Все его снова полюбили и стали ласкать, и он сделался примером для своих товарищей, хотя уже и не мог выучить наизусть двадцать печатных страниц вдруг — которых, впрочем, ему и не задавали. 

"Притча о Молочке, овсяной Кашке и сером котишке Мурке" Д.Мамин-Сибиряк

І

Как хотите, а это было удивительно! А удивительнее всего было то, что это повторялось каждый день. Да, как поставят на плиту в кухне горшочек с молоком и глиняную кастрюльку с овсяной кашей, так и начнется. Сначала стоят как будто и ничего, а потом и начинается разговор:

– Я – Молочко…

– А я – овсяная Кашка…

Сначала разговор идет тихонько, шепотом, а потом Кашка и Молочко начинают постепенно горячиться.

– Я – Молочко!

– А я – овсяная Кашка!

Кашку прикрывали сверху глиняной крышкой, и она ворчала в своей кастрюле, как старушка. А когда начинала сердиться, то всплывал наверху пузырь, лопался и говорил:

– А я все-таки овсяная Кашка… пум!

Молочку это хвастовство казалось ужасно обидным. Скажите, пожалуйста, какая невидаль – какая-то овсяная каша! Молочко начинало горячиться, поднималось пеной и старалось вылезти из своего горшочка. Чуть кухарка не досмотрит, глядит

– Молочко и полилось на горячую плиту.

– Ах, уж это мне Молочко! – жаловалась каждый раз кухарка. – Чуть-чуть не досмотришь,– оно и убежит.

– Что же мне делать, если у меня такой вспыльчивый характер! – оправдывалось Молочко. – Я и само не радо, когда сержусь. А тут еще Кашка постоянно хвастается: я – Кашка, я – Кашка, я – Кашка… Сидит у себя в кастрюльке и ворчит; ну, я и рассержусь.

Дело иногда доходило до того, что и Кашка убегала из кастрюльки, несмотря на свою крышку, – так и поползет на плиту, а сама всё повторяет:

– А я – Кашка! Кашка! Кашка… шшш! Правда, что это случалось не часто, но все-таки случалось, и кухарка в отчаянии повторяла который раз:

– Уж эта мне Кашка!.. И что ей не сидится в кастрюльке, просто удивительно!..

II

Кухарка вообще довольно часто волновалась. Да и было достаточно разных причин для такого волнения… Например, чего стоил один кот Мурка! Заметьте, что это был очень красивый кот, и кухарка его очень любила. Каждое утро начиналось с того, что Мурка ходил по пятам за кухаркой и мяукал таким жалобным голосом, что, кажется, не выдержало бы каменное сердце.

– Вот-то ненасытная утроба! – удивлялась кухарка, отгоняя кота. – Сколько вчера ты одной печенки съел?

– Так ведь то было вчера! – удивлялся, в свою очередь, Мурка. – А сегодня я опять хочу есть… Мяу-у!..

– Ловил бы мышей и ел, лентяй.

– Да, хорошо это говорить, а попробовала бы сама поймать хоть одну мышь, – оправдывался Мурка. – Впрочем, кажется, я достаточно стараюсь… Например, на прошлой неделе кто поймал мышонка? А от кого у меня по всему носу царапина? Вот какую было крысу поймал, а она сама мне в нос вцепилась… Ведь это только легко говорить: лови мышей!

Наевшись печенки, Мурка усаживался где-нибудь у печки, где было потеплее, закрывал глаза и сладко дремал.

– Видишь, до чего наелся! – удивлялась кухарка. – И глаза зажмурил, лежебок… И всё подавай ему мяса!

– Ведь я не монах, чтобы не есть мяса, – оправдывался Мурка, открывая всего один глаз. – Потом я и рыбки люблю покушать… Даже очень приятно съесть рыбку. Я до сих пор не могу сказать, что лучше: печенка или рыба. Из вежливости я ем то и другое… Если бы я был человеком, то непременно был бы рыбаком или разносчиком, который нам носит печенку. Я кормил бы до отвала всех котов на свете и сам бы был всегда сыт…

Наевшись, Мурка любил заняться разными посторонними предметами, для собственного развлечения. Отчего, например, не посидеть часика два на окне, где висела клетка со скворцом? Очень приятно посмотреть, как прыгает глупая птица.

– Я тебя знаю, старый плут! – кричит Скворец сверху. – Нечего смотреть на меня…

– А если мне хочется познакомиться с тобой?

– Знаю я, как ты знакомишься… Кто недавно съел настоящего, живого воробышка? У, противный!..

– Нисколько не противный, – даже наоборот. Меня все любят… Иди ко мне, я сказочку расскажу.

– Ах, плут… Нечего сказать, хороший сказочник! Я видел, как ты рассказывал свои сказочки жареному цыпленку, которого стащил в кухне. Хорош!

– Как знаешь, а я для твоего же удовольствия говорю. Что касается жареного цыпленка, то я его действительно съел; но ведь он уже никуда всё равно не годился.

III

Между прочим, Мурка каждое утро садился у топившейся плиты и терпеливо слушал, как ссорятся Молочко и Кашка. Он никак не мог понять, в чем тут дело, и только моргал.

– Я – Молочко.

– Я – Кашка! Кашка-Кашка-кашшшш…

– Нет, не понимаю! Решительно ничего не понимаю, – говорил Мурка. – Из-за чего сердятся? Например, если я буду повторять: я – кот, я – кот, кот, кот… Разве кому-нибудь будет обидно?.. Нет, не понимаю… Впрочем, должен сознаться, что я предпочитаю молочко, особенно когда оно не сердится.

Как-то Молочко и Кашка особенно горячо ссорились; ссорились до того, что наполовину вылились на плиту, причем поднялся ужасный чад. Прибежала кухарка и только всплеснула руками.

– Ну, что я теперь буду делать? – жаловалась она, отставляя с плиты Молочко и Кашку. – Нельзя отвернуться…

Отставив Молочко и Кашку, кухарка ушла на рынок за провизией. Мурка этим сейчас же воспользовался. Он подсел к Молочку, подул на него и проговорил:

– Пожалуйста, не сердитесь. Молочко…

Молочко заметно начало успокаиваться. Мурка обошел его кругом, еще раз подул, расправил усы и проговорил совсем ласково:

– Вот что, господа… Ссориться вообще нехорошо. Да. Выберите меня мировым судьей, и я сейчас же разберу ваше дело…

Сидевший в щели черный Таракан даже поперхнулся от смеха: «Вот так мировой судья… Ха-ха! Ах, старый плут, что только и придумает!..» Но Молочко и Кашка были рады, что их ссору, наконец, разберут. Они сами даже не умели рассказать, в чем дело и из-за чего они спорили.

– Хорошо, хорошо, я всё разберу, – говорил кот Мурка. – Я уж не покривлю душой… Ну, начнем с Молочка.

Он обошел несколько раз горшочек с Молочком, попробовал его лапкой, подул на Молочко сверху и начал лакать.

– Батюшки! Караул! – закричал Таракан. – Он всё молоко вылакает, а подумают на меня.

Когда вернулась с рынка кухарка и хватилась молока, – горшочек был пуст. Кот Мурка спал у самой печки сладким сном как ни в чем не бывало.

– Ах ты, негодный! – бранила его кухарка, хватая за ухо. – Кто выпил молоко, сказывай?

Как ни было больно, но Мурка притворился, что ничего не понимает и не умеет говорить. Когда его выбросили за дверь, он встряхнулся, облизал помятую шерсть, расправил хвост и проговорил:

– Если бы я был кухаркой, так все коты с утра до ночи только бы и делали, что пили молоко. Впрочем, я не сержусь на свою кухарку, потому что она этого не понимает…

"Двенадцать месяцев" С.Маршак

Знаешь ли ты, сколько месяцев в году?

Двенадцать.

А как их зовут?

Январь, февраль, март, апрель, май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь.

Только окончится один месяц, сразу же начинается другой. И ни разу ещё не бывало так, чтобы февраль пришёл раньше, чем уйдёт январь, а май обогнал бы апрель.

Месяцы идут один за другим и никогда не встречаются.

Но люди рассказывают, будто в горной стране Богемии была девочка, которая видела все двенадцать месяцев сразу.

Как же это случилось? А вот как.

В одной маленькой деревушке жила злая и скупая женщина с дочкой и падчерицей. Дочку она любила, а падчерица ничем ей не могла угодить. Что ни сделает падчерица — всё не так, как ни повернётся — всё не в ту сторону.

Дочка по целым дням на перине валялась да пряники ела, а падчерице с утра до ночи и присесть некогда было: то воды натаскай, то хворосту из лесу привези, то бельё на речке выполощи, то грядки в огороде выполи.

Знала она и зимний холод, и летний зной, и весенний ветер, и осенний дождь. Потому-то, может, и довелось ей однажды увидеть все двенадцать месяцев разом.

Была зима. Шёл январь месяц. Снегу намело столько, что от дверей его приходилось отгребать лопатами, а в лесу на горе деревья стояли по пояс в сугробах и даже качаться не могли, когда на них налетал ветер.

Люди сидели в домах и топили печки.

В такую-то пору, под вечер, злая мачеха приоткрыла дверь, поглядела, как метёт вьюга, а потом вернулась к тёплой печке и сказала падчерице:

 

— Сходила бы ты в лес да набрала там подснежников. Завтра сестрица твоя именинница.

Посмотрела на мачеху девочка: шутит она или вправду посылает её в лес? Страшно теперь в лесу! Да и какие среди зимы подснежники! Раньше марта месяца они и не появятся на свет, сколько их ни ищи. Только пропадёшь в лесу, увязнешь в сугробах. А сестра говорит ей:

— Если и пропадёшь, так плакать о тебе никто не станет! Ступай да без цветов не возвращайся. Вот тебе корзинка.

Заплакала девочка, закуталась в рваный платок и вышла из дверей.

Ветер снегом ей глаза порошит, платок с неё рвёт. Идёт она, еле ноги из сугробов вытягивает.

Всё темнее становится кругом. Небо чёрное, ни одной звёздочкой на землю не глядит, а земля чуть посветлее. Это от снега.

Вот и лес. Тут уж совсем темно — рук своих не разглядишь. Села девочка на поваленное дерево и сидит. Всё равно, думает, где замерзать.

И вдруг далеко меж деревьев сверкнул огонёк — будто звезда среди ветвей запуталась.

Поднялась девочка и пошла на этот огонёк. Тонет в сугробах, через бурелом перелезает. «Только бы, — думает, — огонёк не погас!» А он не гаснет, он всё ярче горит. Уж и тёплым дымком запахло, и слышно стало, как потрескивает в огне хворост. Девочка прибавила шагу и вышла на полянку. Да так и замерла.

Светло на полянке, точно от солнца. Посреди полянки большой костёр горит, чуть ли не до самого неба достаёт. А вокруг костра сидят люди — кто поближе к огню, кто подальше. Сидят и тихо беседуют.

Смотрит на них девочка и думает: кто же они такие? На охотников будто не похожи, на дровосеков ещё того меньше: вон они какие нарядные — кто в серебре, кто в золоте, кто в зелёном бархате.

Стала она считать, насчитала двенадцать: трое старых, трое пожилых, трое молодых, а последние трое — совсем ещё мальчики. Молодые у самого огня сидят, а старики — поодаль.

И вдруг обернулся один старик — самый высокий, бородатый, бровастый — и поглядел в ту сторону, где стояла девочка.

Испугалась она, хотела убежать, да поздно. Спрашивает её старик громко:

— Ты откуда пришла, чего тебе здесь нужно? Девочка показала ему свою пустую корзинку и говорит:

— Нужно мне набрать в эту корзинку подснежников. Засмеялся старик:

— Это в январе-то подснежников? Вон чего выдумала!

— Не я выдумала, — отвечает девочка, — а прислала меня сюда за подснежниками моя мачеха и не велела мне с пустой корзинкой домой возвращаться.

Тут все двенадцать поглядели на неё и стали между собой переговариваться.

Стоит девочка, слушает, а слов не понимает — будто это не люди разговаривают, а деревья шумят.

Поговорили они, поговорили и замолчали.

А высокий старик опять обернулся и спрашивает:

— Что же ты делать будешь, если не найдёшь подснежников? Ведь раньше марта месяца они и не выглянут.

— В лесу останусь, — говорит девочка. — Буду марта месяца ждать. Уж лучше мне в лесу замёрзнуть, чем домой без подснежников вернуться.

 

Сказала это и заплакала.

И вдруг один из двенадцати, самый молодой, весёлый, в шубке на одном плече, встал и подошёл к старику:

— Братец Январь, уступи мне на час своё место! Погладил свою длинную бороду старик и говорит:

— Я бы уступил, да не бывать Марту прежде Февраля.

— Ладно уж, — проворчал другой старик, весь лохматый, с растрёпанной бородой. — Уступи, я спорить не стану! Мы все хорошо её знаем: то у проруби её встретишь с вёдрами, то в лесу с вязанкой дров. Всем месяцам она своя. Надо ей помочь.

— Ну, будь по-вашему, — сказал Январь. Он стукнул о землю своим ледяным посохом и заговорил:

Не трещите, морозы,

В заповедном бору,

У сосны, у берёзы

Не грызите кору!

Полно вам вороньё

Замораживать,

Человечье жильё

Выхолаживать!

Замолчал старик, и тихо стало в лесу. Перестали потрескивать от мороза деревья, а снег начал падать густо, большими, мягкими хлопьями.

— Ну, теперь твой черёд, братец, — сказал Январь и отдал посох меньшому брату, лохматому Февралю. Тот стукнул посохом, мотнул бородой и загудел:

Ветры, бури, ураганы,

Дуйте что есть мочи!

Вихри, вьюги и бураны,

Разыграйтесь к ночи!

В облаках трубите громко,

Вейтесь над землёю.

Пусть бежит в полях позёмка

Белою змеёю!

Только он это сказал, как зашумел в ветвях бурный, мокрый ветер. Закружились снежные хлопья, понеслись по земле белые вихри. А Февраль отдал свой ледяной посох младшему брату и сказал:

— Теперь твой черёд, братец Март. Взял младший брат посох и ударил о землю. Смотрит девочка, а это уже не посох. Это большая ветка, вся покрытая почками.

Усмехнулся Март и запел звонко, во весь свой мальчишеский голос:

Разбегайтесь, ручьи,

Растекайтесь, лужи,

Вылезайте, муравьи,

После зимней стужи!

Пробирается медведь

Сквозь лесной валежник.

Стали птицы песни петь,

И расцвёл подснежник.

Девочка даже руками всплеснула. Куда девались высокие сугробы? Где ледяные сосульки, что висели на каждой ветке?

Под ногами у неё — мягкая весенняя земля. Кругом каплет, течёт, журчит. Почки на ветвях надулись, и уже выглядывают из-под тёмной кожуры первые зелёные листики.

 

Глядит девочка — наглядеться не может.

— Что же ты стоишь? — говорит ей Март.- Торопись, нам с тобой всего один часок братья мои подарили.

Девочка очнулась и побежала в чащу подснежники искать. А их видимо-невидимо! Под кустами и под камнями, на кочках и под кочками — куда ни поглядишь. Набрала она полную корзину, полный передник — и скорее опять на полянку, где костёр горел, где двенадцать братьев сидели.

А там уже ни костра, ни братьев нет: Светло на поляне, да не по-прежнему. Не от огня свет, а от полного месяца, что взошёл над лесом.

Пожалела девочка, что поблагодарить ей некого, и побежала домой. А месяц за нею поплыл.

Не чуя под собой ног, добежала она до своих дверей — и только вошла в дом, как за окошками опять загудела зимняя вьюга, а месяц спрятался в тучи.

— Ну, что, — спросили её мачеха и сестра, — уже домой вернулась? А подснежники где?

Ничего не ответила девочка, только высыпала из передника на лавку подснежники и поставила рядом корзинку.

Мачеха и сестра так и ахнули:

— Да где же ты их взяла?

Рассказала им девочка всё, как было. Слушают они обе и головами качают — верят и не верят. Трудно поверить, да ведь вот на лавке целый ворох подснежников, свежих, голубеньких. Так и веет от них мартом месяцем!

Переглянулись мачеха с дочкой и спрашивают:

— А больше тебе ничего месяцы не дали?

— Да я больше ничего и не просила.

— Вот дура так дура! — говорит сестра.- В кои-то веки со всеми двенадцатью месяцами встретилась, а ничего, кроме подснежников, не выпросила! Ну, будь я на твоём месте, я бы знала, чего просить. У одного — яблок да груш сладких, у другого — земляники спелой, у третьего грибов беленьких, у четвёртого — свежих огурчиков!

— Умница, доченька! — говорит мачеха.- Зимой землянике да грушам цены нет. Продали бы мы это и сколько бы денег выручили. А эта дурочка подснежников натаскала! Одевайся, дочка, потеплее да сходи на полянку. Уж тебя они не проведут, хоть их двенадцать, а ты одна.

— Где им! — отвечает дочка, а сама — руки в рукава, платок на голову.

Мать ей вслед кричит:

— Рукавички надень, шубку застегни!

А дочка уже за дверью. Убежала в лес!

Идёт по сестриным следам, торопится. «Скорее бы, — думает, — до полянки добраться!»

Лес всё гуще, всё темней. Сугробы всё выше, бурелом стеной стоит.

«Ох, — думает мачехина дочка, — и зачем только я в лес пошла! Лежала бы сейчас дома в тёплой постели, а теперь ходи да мёрзни! Ещё пропадёшь тут!»

И только она это подумала, как увидела вдалеке огонёк — точно звёздочка в ветвях запуталась.

Пошла она на огонёк. Шла, шла и вышла на полянку. Посреди полянки большой костёр горит, а вокруг костра сидят двенадцать братьев, двенадцать месяцев. Сидят и тихо беседуют.

Подошла мачехина дочка к самому костру, не поклонилась, приветливого слова не сказала, а выбрала место, где пожарче, и стала греться.

 

Замолчали братья-месяцы. Тихо стало в лесу. И вдруг стукнул Январь-месяц посохом о землю.

— Ты кто такая? — спрашивает. — Откуда взялась?

— Из дому, — отвечает мачехина дочка. — Вы нынче моей сестре целую корзинку подснежников дали. Вот я и пришла по её следам.

— Сестру твою мы знаем, — говорит Январь-месяц, — а тебя и в глаза не видали. Ты зачем к нам пожаловала?

— За подарками. Пусть Июнь-месяц мне земляники в корзинку насыплет, да покрупней. А Июль-месяц — огурцов свежих и грибов белых, а месяц Август — яблок да груш сладких. А Сентябрь-месяц — орехов спелых. А Октябрь:

— Погоди, — говорит Январь-месяц. — Не бывать лету перед весной, а весне перед зимой. Далеко ещё до июня-месяца. Я теперь лесу хозяин, тридцать один день здесь царствовать буду.

— Ишь какой сердитый! — говорит мачехина дочка.- Да я не к тебе и пришла — от тебя, кроме снега да инея, ничего не дождёшься. Мне летних месяцев надо.

Нахмурился Январь-месяц.

— Ищи лета зимой! — говорит.

Махнул он широким рукавом, и поднялась в лесу метель от земли до неба — заволокла и деревья и полянку, на которой братья-месяцы сидели. Не видно стало за снегом и костра, а только слышно было, как свистит где-то огонь, потрескивает, полыхает.

Испугалась мачехина дочка.

— Перестань! — кричит. — Хватит!

Да где там!

Кружит её метель, глаза ей слепит, дух перехватывает. Свалилась она в сугроб, и замело её снегом.

А мачеха ждала-ждала свою дочку, в окошко смотрела, за дверь выбегала — нет её, да и только. Закуталась она потеплее и пошла в лес. Да разве найдёшь кого-нибудь в чаще в такую метель и темень!

Ходила она, ходила, искала-искала, пока и сама не замёрзла.

Так и остались они обе в лесу лета ждать.

А падчерица долго на свете жила, большая выросла, замуж вышла и детей вырастила.

И был у неё, рассказывают, около дома сад — да такой чудесный, какого и свет не видывал. Раньше, чем у всех, расцветали в этом саду цветы, поспевали ягоды, наливались яблоки и груши. В жару было там прохладно, в метель тихо.

— У этой хозяйки все двенадцать месяцев разом гостят! — говорили люди.

             Кто знает — может, так оно и было. 

"Хвосты" В.Бианки

Прилетела Муха к Человеку и говорит:

— Ты хозяин над всеми зверями, ты всё можешь сделать. Сделай мне хвост.

— А зачем тебе хвост? — говорит Человек.

— А затем мне хвост, — говорит Муха, — зачем он у всех зверей, — для красоты.

— Я таких зверей не знаю, у которых хвост для красоты. А ты и без хвоста хорошо живёшь.

Рассердилась Муха и давай Человеку надоедать: то на сладкое блюдо сядет, но на нос ему перелетит, то у одного уха жужжит, то у другого. Надоела, сил нет! Человек ей и говорит:

— Ну ладно! Лети ты, Муха, в лес, на реку, в поле. Если найдёшь там зверя, птицу или гада, у которого хвост для красоты только привешен, можешь его хвост себе взять. Я разрешаю.

Обрадовалась Муха и вылетела в окошко.

Летит она садом и видит: по листу Слизняк ползёт. Подлетела Муха к Слизняку и кричит:

— Отдай мне твой хвост, Слизняк! Он у тебя для красоты.

— Что ты, что ты! — говорит Слизняк. — У меня и хвоста-то нет: это ведь брюхо моё. Я его сжимаю да разжимаю, — только так и ползаю. Я — брюхоног.

Муха видит — ошиблась, — и полетела дальше.

Прилетела к речке, а в речке Рыба и Рак — оба с хвостами. Муха к Рыбе:

— Отдай мне твой хвост! Он у тебя для красоты.

— Совсем не для красоты, — отвечает Рыба. — Хвост у меня — руль. Видишь: надо мне направо повернуть — я хвост вправо поворачиваю. Надо налево — я влево хвост кладу. Не могу я тебе свой хвост отдать.

Муха к Раку:

— Отдай мне твой хвост, Рак!

— Не могу отдать, — отвечает Рак. — Ножки у меня слабые, тонкие, я ими грести не могу. А хвост у меня широкий и сильный. Я как шлёпну хвостом по воде, так меня и подбросит. Шлёп, шлёп — и плыву, куда мне надо. Хвост у меня вместо весла.

Полетела Муха дальше. Прилетела в лес, видит: на суку Дятел сидит, Муха к нему:

— Отдай мне твой хвост, Дятел! Он у тебя для красоты только.

— Вот чудачка! — говорит Дятел. — А как же я деревья-то долбить буду, еду себе искать, гнёзда для детей устраивать?

— А ты носом, — говорит Муха.

— Носом-то носом, — отвечает Дятел, — да ведь и без хвоста не обойдёшься. Вот гляди, как я долблю.

Упёрся Дятел крепким, жёстким своим хвостом в кору, размахнулся всем телом да как стукнет носом по суку — только щепки полетели!

Муха видит: верно, на хвост Дятел садится, когда долбит, — нельзя ему без хвоста. Хвост ему подпоркой служит.

Полетела дальше.

Видит: Оленуха в кустах со своими оленятами. И у Оленухи хвостик — маленький, пушистый, беленький хвостик. Муха как зажужжит:

— Отдай мне твой хвостик, Оленуха!

Оленуха испугалась.

— Что ты, что ты! — говорит. — Если я отдам тебе свой хвостик, так мои оленята пропадут.

— Оленяткам-то зачем твой хвост? — удивилась Муха.

— А как же, — говорит Оленуха. — Вот погонится за нами Волк. Я в лес кинусь — спрятаться. И оленята за мной. Только им меня не видно между деревьями. А я им белым хвостиком машу, как платочком: «Сюда бегите, сюда!» Они видят — беленькое впереди мелькает, — бегут за мной. Так все и убежим от Волка.

Нечего делать, полетела Муха дальше.

Полетела дальше и увидала Лисицу. Эх, и хвост у Лисицы! Пышный да рыжий, красивый-красивый!

«Ну, — думает Муха, — уж этот-то хвост мой будет».

Подлетела к Лисице, кричит:

 — Отдавай хвост!

— Что ты, Муха! — отвечает Лисица. — Да без хвоста я пропаду. Погонятся за мной собаки, живо меня, бесхвостую, поймают. А хвостом я их обману.

— Как же ты, — спрашивает Муха, — обманешь их хвостом?

— А как станут меня собаки настигать, я хвостом верть! — хвост вправо, сама влево. Собаки увидят, что хвост мой вправо метнулся, и кинутся вправо. Да пока разберут, что ошиблись, я уж далеко.

Видит Муха: у всех зверей хвост для дела, нет лишних хвостов ни в лесу, ни в реке. Нечего делать, полетела Муха домой. Сама думает:

«Пристану к Человеку, буду ему надоедать, пока он мне хвост не сделает».

Человек сидел у окошка, смотрел на двор.

Муха ему на нос села. Человек бац себя по носу! — а Муха уж ему на лоб пересела. Человек бац по лбу! — а Муха уж опять на носу.

— Отстань ты от меня, Муха! — взмолился Человек.

— Не отстану, — жужжит Муха. — Зачем надо мной посмеялся, свободных хвостов искать послал? Я у всех зверей спрашивала — у всех зверей хвост для дела.

Человек видит: не отвязаться ему от Мухи — вон какая надоедная!

Подумал и говорит:

— Муха, Муха, вон Корова на дворе. Спроси у неё, зачем ей хвост.

— Ну ладно, — говорит Муха, — спрошу ещё у Коровы. А если и Корова не отдаст мне хвоста, сживу тебя, Человек, со свету.

Вылетела Муха в окошко, села Корове на спину и давай жужжать, выспрашивать:

— Корова, Корова, зачем тебе хвост? Корова, Корова, зачем тебе хвост?

Корова молчала-молчала, а потом как хлестнёт себя хвостом по спине — и пришлёпнула Муху.

Упала Муха на землю — дух вон, и ножки кверху.

А Человек и говорит из окошка:

      — Так тебе, Муха, и надо — не приставай к людям, не приставай к зверям, надоеда. 

"Чей нос лучше" В.Бианки

Мухолов-тонконос сидел на ветке и смотрел по сторонам.

Только покажется муха или бабочка, он сейчас же на крылья, поймает её и проглотит. Потом опять сядет на ветку и ждёт, высматривает.

Увидел поблизости дубоноса и стал ему плакаться на своё горькое житьё.

— Мне, — говорит, — очень уж утомительно пропитание себе добывать. Целый день трудишься, трудишься, — ни отдыха, ни покоя не знаешь. А всё впроголодь живёшь. Сам подумай: сколько мошек надо поймать, чтобы сытым быть! А зерно клевать я не могу: нос у меня чересчур слаб.

— Да, твой нос никуда не годится, — сказал дубонос, — слабенький у тебя нос. То ли дело мой! Я им вишнёвую косточку, как скорлупку, раскусываю. Сидишь себе на месте, клюёшь ягоды да щёлкаешь. Крак! — и готово. Крак! — и готово. Вот бы тебе такой нос.

Услыхал его клёст-крестонос и говорит:

— У тебя, дубонос, совсем простой нос, как у воробья, только потолще. Вот посмотри, у меня какой замысловатый нос: крестом. Я им круглый год семечки из шишек вылущиваю. Вот так.

Клёст ловко поддел кривым носом чешуйку еловой шишки и достал семечко.

— Верно, — сказал мухолов, — твой нос хитрей устроен.

— Ничего вы не понимаете в носах! — прохрипел из болота бекас-долгонос. — Хороший нос должен быть прямой и длинный, чтоб им козявок из тины доставать удобно было. Поглядите на мой нос.

Посмотрели птицы вниз, а там из камыша торчит нос, длинный, как карандаш, и тонкий, как спичка.

— Ах, — сказал мухолов, — вот бы мне такой нос!

— Постой! — запищали в один голос два брата-кулика — шилонос и кроншнеп-серпонос. — Ты ещё наших носов не видел!

И увидал мухолов перед собой два замечательных носа: один смотрит вверх, другой — вниз, а оба тонкие, как шило.

— Мой нос для того вверх смотрит, — сказал шилонос, — чтоб им в воде всякую мелкую живность поддевать.

— А мой нос для того вниз смотрит, — сказал кроншнеп-серпонос, — чтоб им червяков из травы таскать.

— Ну, — сказал мухолов, — лучше ваших носов не придумаешь.

— Да ты, видно, настоящих носов и не видал, — крякнул из лужи широконос. — Смотри, какие настоящие носы бывают: во-о!

Все птицы так и прыснули со смеху прямо широконосу в нос:

— Ну и лопата!

— Зато им воду щелокчить-то как удобно! — досадливо сказал широконос и поскорей опять кувырнулся головой в лужу.

Набрал полный нос воды, вынырнул и давай щелокчить: воду сквозь края носа пропускать, как через частую гребёночку. Вода-то вышла, а козявки, какие в ней были, все во рту остались.

— Обратите внимание на мой носик, — прошептал с дерева скромный серенький козодой-сетконос. — У меня он крохотный, однако замечательный: мошкара, комары, бабочки целыми толпами в глотку мою попадают, когда я ночью над землёй летаю, разинув рот и сеткой растопырив усы.

— Это как же так? — удивился мухолов.

— А вот как, — сказал козодой-сетконос. Да как разинет пасть — все птицы так и шарахнулись от него.

— Вот счастливец! — сказал мухолов. — Я по одной мошке хватаю, а он ловит их сразу стаями!

— Да, — согласились птицы, — с такой пастью не пропадёшь!

— Эй вы, мелюзга! — крикнул им пеликан-мешконос с озера. — Поймали мошку — и рады! А того нет, чтоб про запас себе что-нибудь отложить. Я вот рыбку поймаю — и в мешок себе отложу, опять поймаю — и опять отложу.

Поднял толстый пеликан свой нос, а под носом у него мешок, набитый рыбой.

— Вот так нос! — воскликнул мухолов. — Целая кладовая! Удобней уж никак не выдумаешь.

— Ты, должно быть, моего носа ещё не видал, — сказал дятел. — Вот полюбуйся.

— А что ж на него любоваться? — спросил мухолов. — Самый обыкновенный нос: прямой, не очень длинный, без сетки и без мешка. Таким носом обед себе доставать долго, а о запасах и не думай.

— Нам, лесным работникам, — сказал дятел-долбонос, — надо весь инструмент при себе иметь для плотничьих и столярных работ. Мы им не только корм себе добываем из-под коры, но ещё и дерево долбим: дупла выдалбливаем, жилища устраиваем и для себя и для других птиц. Нос у меня — долото!

— Чудеса! — сказал мухолов. — Сколько носов видел я нынче, а решить не могу, какой из них лучше. Вот что, братцы: становитесь вы все рядом. Я посмотрю на вас и выберу самый лучший нос.

Дубонос, крестонос, шилонос, серпонос, широконос, мешконос и долбонос

Выстроились перед мухоловом-тонконосом дубонос, крестонос, долгонос, шилонос, серпонос, широконос, сетконос, мешконос и долбонос.

Да тут вдруг упал сверху серый ястреб-крючконос, схватил мухолова и унёс себе на обед.

Остальные птицы с перепугу разлетелись в разные стороны.

Так и осталось неизвестно, чей нос лучше.


"Как мышонок попал в мореплаватели" ( из книги "Мышонок Пик") В.Бианки

Ребята пускали по реке кораблики. Брат вырезал их ножиком из толстых кусков сосновой коры. Сестрёнка прилаживала паруса из тряпочек.

На самый большой кораблик понадобилась длинная мачта.

— Надо из прямого сучка, — сказал брат, взял ножик и пошёл в кусты.

Вдруг он закричал оттуда:

— Мыши, мыши!

Сестрёнка бросилась к нему.

— Рубнул сучок, — рассказывал брат, — а они как порскнут! Целая куча! Одна вон сюда под корень. Погоди, я её сейчас…

Он перерубил ножиком корень и вытащил крошечного мышонка.

— Да какой же он малюсенький! — удивилась сестрёнка. — И жёлтый! Разве такие бывают?

— Это дикий мышонок, — объяснил брат, — полевой. У каждой породы своё имя, только я не знаю, как этого зовут.

Тут мышонок открыл розовый ротик и пискнул.

— Пик! Он говорит, его зовут Пик! — засмеялась сестрёнка. — Смотри, как он дрожит! Ай! Да у него ушко в крови. Это ты его ножиком ранил, когда доставал. Ему больно.

— Всё равно убью его, — сердито сказал брат. — Я их всех убиваю: зачем они у нас хлеб воруют?

— Пусти его, — взмолилась сестрёнка, — он же маленький!

Но мальчик не хотел слушать.

— В речку заброшу, — сказал он и пошёл к берегу.

Девочка вдруг догадалась, как спасти мышонка.

— Стой! — закричала она брату. — Знаешь что? Посадим его в наш самый большой кораблик, и пускай он будет за пассажира!

На это брат согласился: всё равно мышонок потонет в реке. А с живым пассажиром кораблик пустить интересно.

Наладили парус, посадили мышонка в долблёное судёнышко и пустили по течению. Ветер подхватил кораблик и погнал его от берега.

Мышонок крепко вцепился в сухую кору и не шевелился. Ребята махали ему руками с берега.

В это время их кликнули домой. Они ещё видели, как лёгкий кораблик на всех парусах исчез за поворотом реки.

— Бедный маленький Пик! — говорила девочка, когда они возвращались домой. — Кораблик, наверно, опрокинет ветром, и Пик утонет.

Мальчик молчал. Он думал, как бы ему извести всех мышей у них в чулане.

"Синичкин календарь" В.Бианки

ЯНВАРЬ

Зинька была молодая синичка, и своего гнезда у нее не было. Целый день она перелетала с места на место, прыгала по заборам, по ветвям, по крышам, — синицы народ бойкий. А к вечеру присмотрит себе пустое дупло или щелку какую под крышей, забьется туда, распушит попышней свои перышки, — кое-как и переспит ночку.

Но раз — среди зимы — посчастливилось ей найти свободное воробьиное гнездо. Помещалось оно над окном за оконницей. Внутри была целая перина мягкого пуха. И в первый раз, как вылетела из родного гнезда, Зинька заснула в тепле и покое.

Вдруг ночью ее разбудил сильный шум. Шумели в доме, из окна бил яркий свет.

Синичка испугалась, выскочила из гнезда и, уцепившись коготками за раму, заглянула в окно. Там в комнате стояла большая — под самый потолок елка, вся в огнях, и в снегу, и в игрушках. Вокруг нее прыгали и кричали дети.

Зинька никогда раньше не видела, чтобы люди так вели себя по ночам. Ведь она родилась только прошлым летом и многого еще на свете не знала.

Заснула она далеко за полночь, когда люди в доме наконец успокоились и в окне погас свет.

А утром Зиньку разбудил веселый, громкий крик воробьев. Она вылетела из гнезда и спросила их:

— Вы что, воробьи, раскричались? И люди сегодня всю ночь шумели, спать не давали. Что такое случилось?

— Как? — удивились воробьи. — Разве ты не знаешь какой сегодня день? Ведь сегодня Новый год, вот все и радуются — и люди и мы.

— Как это — Новый год? — не поняла синичка.

— Ах ты, желторотая! — зачирикали воробьи. — Да ведь это самый большой праздник в году! Солнце возвращается к нам и начинает свой календарь. Сегодня первый день января.

— А что это «январь», «календарь»?

— Фу, какая ты еще маленькая! — возмутились воробьи. — Календарь — это расписание работы солнышка на весь год. Год состоит из месяцев, и январь — его первый месяц, носик года. За ним идет еще десять месяцев — столько, сколько у людей пальцев на передних лапах: февраль, март, апрель, май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь. А самый последний месяц, двенадцатый, хвостик года — декабрь. Запомнила?

— Не-ет, — сказала синичка. — Где же сразу столько запомнить! «Носик», «десять пальцев» и «хвостик» запомнила. А называются они все уж больно мудрено.

— Слушай меня, — сказал тогда Старый Воробей. — Ты летай себе по садам, полям и лесам, летай да присматривайся, что кругом делается. А как услышишь, что месяц кончается, прилетай ко мне Я тут живу, на этом доме под крышей. Я буду тебе говорить, как каждый месяц называется. Ты все их по очереди и запомнишь.

— Вот спасибо! — обрадовалась Зинька. — Непременно буду прилетать к тебе каждый месяц. До свиданья!

И она полетела и летала целых тридцать дней, а на тридцать первый вернулась и рассказала Старому Воробью все, что приметила.

И Старый Воробей сказал ей:

— Ну вот, запомни: январь — первый месяц года — начинается с веселой елки у ребят. Солнце с каждым днем понемножечку начинает вставать раньше и ложиться позже. Свету день ото дня прибывает, а мороз все крепчает, небо все в тучах. А когда проглянет солнышко, тебе, синичке, хочется петь. И ты тихонько пробуешь голос: «Зинь-зинь-тю! Зинь-зинь-тю!»

 

ФЕВРАЛЬ

Опять выглянуло солнышко, да такое веселое, яркое. Оно даже пригрело немножко, с крыш повисли сосульки, и по ним заструилась вода.

«Вот и весна начинается», — решила Зинька. Образовалась и запела звонко:

— Зинь-зинь-тан! Зинь-зинь-тан! Скинь кафтан!

— Рано, пташечка, запела, — сказал ей Старый Воробей. — Смотри еще, сколько морозу будет. Еще наплачемся.

— Ну да! — не поверила синичка. — Полечу-ка нынче в лес, узнаю, какие там новости.

И полетела.

В лесу ей очень понравилось: такое множество деревьев! Ничего, что все ветки залеплены снегом, а на широких лапах елок навалены целые сугробики. Это даже очень красиво. А прыгнешь на ветку — снег так и сыплется и сверкает разноцветными искрами.

Зинька прыгала по веткам, стряхивала с них снег и осматривала кору. Глазок у нее острый, бойкий — ни одной трещинки не пропустит.

Зинька тюк острым носиком в трещинку, раздолбит дырочку пошире — и тащит из-под коры какого-нибудь насекомыша-букарашку.

Много насекомышей набивается на зиму под кору — от холода. Зинька вытащит и съест. Так кормится. А сама примечает, что кругом.

Смотрит: лесная мышь из-под снега выскочила. Дрожит, вся взъерошилась.

— Ты чего? — Зинька спрашивает.

— Фу, напугалась! — говорит лесная мышь.

Отдышалась и рассказывает:

— Бегала я в куче хвороста под снегом, да вдруг и провалилась в глубокую яму. А это, оказывается, медведицына берлога. Лежит в ней медведица, и два махоньких новорожденных медвежонка у нее. Хорошо, что они крепко спали, меня не заметили.

Полетела Зинька дальше в лес; дятла встретила, красношапочника. Подружилась с ним.

Он своим крепким граненым носом большие куски коры ломает, жирных личинок достает. Синичке после него тоже кое-что перепадает.

Летает Зинька за дятлом, веселым колокольчиком звенит по лесу:

— Каждый день все светлей, все веселей, все веселей!

Вдруг зашипело вокруг, побежала по лесу поземка, загудел лес, и стало в нем темно, как вечером. Откуда ни возьмись, налетел ветер, деревья закачались, полетели сугробики с еловых лап, снег посыпал, завился — началась пурга.

Зинька присмирела, сжалась в комочек, а ветер так и рвет ее с ветки, перья ерошит и леденит под ними тельце. Хорошо, что дятел пустил ее в свое запасное дупло, а то пропала бы синичка.

День и ночь бушевала пурга, а когда улеглась и Зинька выглянула из дупла, она не узнала леса, так он весь был залеплен снегом. Голодные волки промелькнули между деревьями, увязая по брюхо в рыхлом снегу. Внизу под деревьями валялись обломанные ветром сучья, черные, с содранной корой.

Зинька слетела на один из них — поискать под корой насекомышей. Вдруг из-под снега — зверь! Выпрыгнул и сел. Сам весь белый, уши с черными точками держит торчком. Сидит столбиком, глаза на Зиньку выпучил.

У Зиньки от страха и крылышки отнялись.

— Ты кто? — пискнула.

— Я беляк. Заяц я. А ты кто?

— Ах, заяц! — обрадовалась Зинька. — Тогда я тебя не боюсь. Я синичка.

Она хоть раньше зайцев в глаза не видала, но слышала, что они птиц не едят и сами всех боятся.

— Ты тут и живешь, на земле? — спросила Зинька.

— Тут и живу.

— Да ведь тебя тут совсем занесет снегом!

— А я и рад. Пурга все следы замела и меня занесла — вот волки рядом пробежали, а меня и не нашли.

Подружилась Зинька и с зайцем. Так и прожила в лесу целый месяц, и все было: то снег, то пурга, а то и солнышко выглянет, — денек простоит погожий, но все равно холодно.

Прилетела к Старому Воробью, рассказала ему все, что приметила, он и говорит:

— Запоминай: вьюги да метели под февраль полетели. В феврале лютеют волки, а у медведицы в берлоге медвежатки родятся. Солнышко веселей светит и дольше, но морозы еще крепкие. А теперь лети в поле.

МАРТ

Полетела Зинька в поле. Синичке ведь где хочешь жить можно: были бы хоть кустики, а уж она себя прокормит.

В поле, в кустах, жили серые куропатки — красивые такие полевые курочки с шоколадной подковкой на груди.

Целая стая их тут жила, зерна из-под снега выкапывала.

— А где же тут спать? — спросила у них Зинька.

— А ты делай, как мы, — говорят куропатки. — Вот гляди.

Поднялись все на крылья, разлетелись пошибче — да бух с разлету в снег! Снег сыпучий, — обсыпался и прикрыл их. И сверху их никто не увидит, и тепло им там, на земле, под снегом.

«Ну нет, — думает Зинька, — синички так не умеют. Поищу себе получше ночлега».

Нашла в кустах кем-то брошенную плетеную корзиночку, забралась в нее, да и заснула там. И хорошо, что так сделала. День-то простоял солнечный. Снег наверху подтаял, рыхлый стал. А ночью мороз ударил.

Утром проснулась Зинька, ждет — где же куропатки? Нигде их не видно. А там, где они вечером в снег нырнули, наст блестит — ледяная корка.

Поняла Зинька, в какую беду попали куропатки: сидят теперь, как в тюрьме, под ледяной крышей и выйти не могут. Пропадут там под ней все до одной! Что тут делать?

Да ведь синички — боевой народ. Зинька слетела на наст — и давай долбить его крепким своим, острым носиком. И продолбила, — большую дырку сделала. И выпустила куропаток из тюрьмы.

Вот уж они ее хвалили, благодарили! Натаскали ей зерен, семечек разных:

— Живи с нами, никуда не улетай!

Она и жила. А солнце день ото дня ярче, день ото дня жарче. Тает, тает в поле снег. И уж так его мало осталось, что больше не ночевать в нем куропаткам: мелок стал. Перебрались куропатки в кустарник спать, под Зинькиной корзинкой.

И вот, наконец, в поле на пригорках показалась земля. И как же все ей обрадовались!

Тут не прошло и трех дней — откуда ни возьмись, уж сидят на проталинах черные, с белыми носами грачи.

Здравствуйте! С прибытием! Ходят важные, тугим пером поблескивают, носами землю ковыряют: червяков да личинок из нее потаскивают.

А скоро за ними и жаворонки и скворцы прилетели, песнями залились.

Зинька с радости звенит-захлебывается:

— Зинь-зингь-на! Зинь-зинь-на! К нам весна! К нам весна! К нам весна!

Так с этой песенкой и прилетела к Старому Воробью. И он ей сказал:

— Да. Это месяц март. Прилетели грачи, — значит, правда весна началась. Весна начинается в поле. Теперь лети на реку.

АПРЕЛЬ

Полетела Зинька на реку.

Летит над полем, летит над лугом, слышит: всюду ручьи поют. Поют ручьи, бегут ручьи, — все к реке собираются.

Прилетела на реку, а река страшная: лед на ней посинел, у берегов вода выступает. Видит Зинька: что ни день, то больше ручьев бежит к реке.

Проберется ручей по овражку незаметно под снегом и с берега — прыг в реку! И скоро многое множество ручьев, ручейков и ручьишек набилось в реку — под лед попрятались.

Тут прилетела тоненькая черно-белая птичка, бегает по берегу, длинным хвостиком покачивает, пищит:

— Пи-лик! Пи-лик!

— Ты что пищишь! — спрашивает Зинька. — Что хвостиком размахиваешь?

— Пи-лик! — отвечает тоненькая птичка. — Разве ты не знаешь, как меня зовут? Ледоломка. Вот сейчас раскачаю хвост, да как тресну им по льду, так лед и лопнет, и река пойдет.

— Ну да! — не поверила Зинька. — Хвастаешь.

— Ах так! — говорит тоненькая птичка. — Пи-лик!

И давай еще пуще хвостик раскачивать.

Тут вдруг как бухнет где-то вверху по реке, будто из пушки! Ледоломка порх — и с перепугу так крылышками замахала, что в одну минуту из глаз пропала.

И видит Зинька: треснул лед, как стекло. Это ручьи — все, что набежали в реку, — как понатужились, нажали снизу — лед и лопнул. Лопнул и распался на льдины, большие и малые.

Река пошла. Пошла и пошла, — и уж никому ее не остановить. Закачались на ней льдины, поплыли, бегут, друг друга кружат, а тех, что сбоку, на берег выталкивают.

Тут сейчас же и всякая водяная птица налетела, точно где-то здесь, рядом, за углом ждала: утки, чайки, кулики-долгоножки. И, глядь, Ледоломка вернулась, по берегу ножонками семенит, хвостом качает.

Все пищат, кричат, веселятся. Кто рыбку ловит, ныряет за ней в воду, кто носом в тину тыкает, ищет там что-то, кто мушек над берегом ловит.

— Зинь-зинь-хо! Зинь-зинь-хо! Ледоход, ледоход! — запела Зинька. И полетела рассказать Старому Воробью, что видела на реке. И старый Воробей сказал ей: — Вот видишь: сперва весна приходит в поле, а потом на реку. Запомни: месяц, в который у нас реки освобождаются ото льда, называется апрель. А теперь лети-ка опять в лес: увидишь, что там будет.

И Зинька скорей полетела в лес.

 

МАЙ

В лесу еще было полно снегу. Он спрятался под кустами и деревьями, и солнцу трудно было достать его там. В поле давно уже зеленела посеянная с осени рожь, а лес все еще стоял голый.

Но уже было в нем весело, не то что зимой. Налетело много разных птиц, и все они порхали между деревьями, прыгали по земле и пели, — пели на ветвях, на макушках деревьев и в воздухе.

Солнце теперь вставало очень рано, ложилось поздно и так усердно светило всем на земле и так грело, что жить стало легко. Синичке больше не надо было заботиться о ночлеге: найдет свободное дупло — хорошо, не найдет — и так переночует где-нибудь на ветке или в чаще.

И вот раз вечерком ей показалось, будто лес в тумане. Легкий зеленоватый туман окутал все березы, осины, ольхи. А когда на следующий день над лесом поднялось солнце, на каждой березе, на всякой веточке показались точно маленькие зеленые пальчики: это стали распускаться листья.

Тут и начался лесной праздник.

Засвистал, защелкал в кустах соловей.

В каждой луже урчали и квакали лягушки. Цвели деревья и ландыши. Майские жуки с гуденьем носились между ветвями. Бабочки порхали с цветка на цветок. Звонко куковала кукушка.

Друг Зиньки, дятел-красношапочник, и тот не тужил, что не умеет петь: отыщет сучок посуше и так лихо барабанит по нему носом, что по всему лесу слышна звонкая барабанная дробь.

А дикие голуби поднимались высоко над лесом и проделывали в воздухе головокружительные фокусы и мертвые петли. Каждый веселился на свой лад, кто как умел.

Зиньке все было любопытно. Зинька всюду поспевала и радовалась вместе со всеми.

По утрам на заре слышала Зинька чьи-то громогласные крики, будто в трубы кто-то трубил где-то за лесом. Полетела она в ту сторону и вот видит: болото, мох да мох, и сосенки на нем растут.

И ходят на болоте такие большие птицы, каких никогда еще Зинька не видела, — прямо с баранов ростом, и шеи у них долгие-долгие. Вдруг подняли они свои шеи, как трубы, да как затрубят, как загремят:

— Тррру-рру-у! Тррру-рру!

Совсем оглушили синичку. Потом один растопырил крылья и пушистый свой хвост, поклонился до земли соседям да вдруг и пошел в пляс: засеменил, засеменил ногами и пошел по кругу, все по кругу; то одну ногу выкинет, то другую, то поклонится, то подпрыгнет, то вприсядку пойдет — умора!

А другие на него смотрят, собрались кругом, крыльями враз хлопают. Не у кого было Зиньке спросить в лесу, что это за птицы-великаны, и полетела она в город к Старому Воробью.

И Старый Воробей сказал ей:

— Это журавли; птицы серьезные, почтенные, а сейчас видишь, что выделывают. Потому это, что пришел веселый месяц май, и лес оделся, и все цветы цветут, и все пташки поют. Солнце теперь всех обогрело и светлую всем радость дало.

 

ИЮНЬ

Решила Зинька: «Полечу-ка я нынче по всем местам: и в лес, и в поле, и на реку… Все осмотрю».

Первым делом наведалась к старому другу своему — дятлу-красношапочнику. А он как увидел ее издали, так и закричал:

— Кик! Кик! Прочь, прочь! Тут мои владения!

Очень удивилась Зинька. И крепко на дятла обиделась: вот тебе и друг!

Вспомнила о полевых куропатках, серых, с шоколадной подковкой на груди. Прилетела к ним в поле, ищет куропаток — нет их на старом месте! А ведь целая стая была. Куда все подевались?

Летала-летала по полю, искала-искала, насилу одного петушка нашла: сидит во ржи, — а рожь уж высокая, — кричит:

— Чир-вик! Чир-вик!

Зинька — к нему. А он ей:

— Чир-вик! Чир-вик! Чичире! Пошла, пошла отсюда!

— Как так! — рассердилась синичка. — Давно ли я всех вас от смерти спасла — из ледяной тюрьмы выпустила, а теперь ты меня и близко к себе не пускаешь?

— Чир-вир! — смутился куропачий петушок. — Правда, от смерти спасла. Мы это все помним. А все-таки лети от меня подальше: теперь время другое, мне вот как драться хочется!

Хорошо, у птиц слез нет, а то, наверно, заплакала бы Зинька, уж так ей обидно, так горько стало! Повернулась молча, полетела на реку.

Летит над кустами, вдруг из кустов — серый зверь! Зинька так и шарахнулась в сторону.

— Не узнала? — смеется зверь. — А ведь мы с тобой старые друзья.

— А ты кто? — спрашивает Зинька.

— Заяц я. Беляк.

— Какой же ты беляк, когда ты серый? Я помню беляка: он весь белый, только на ушках черное.

— Это я зимой белый: чтобы на снегу меня видно не было. А летом я серый.

Ну и разговорились. Ничего, с ним не ссорились.

А потом Старый Воробей и объяснил Зиньке:

— Это месяц июнь — начало лета. У всех нас, у птиц, в это время — гнезда, а в гнездах — драгоценные яички и птенчики. К своим гнездам мы никого не подпускаем — ни врага, ни друга: и друг может нечаянно разбить яичко. У зверей тоже детеныши, звери тоже никого к своей норе не подпустят. Один заяц без забот: растерял своих детишек по всему лесу, и думать о них забыл. Да ведь зайчаткам мать-зайчиха нужна только в первые дни: попьют они материнское молочко несколько дней, а потом сами травку зубрят. Теперь, — прибавил Старый Воробей, — солнце в самой силе, и самый длинный у него трудовой день. Теперь на земле все найдут, чем набить своим малышам животики.

 

ИЮЛЬ

— С новогодней елки, — сказал Старый Воробей, — прошло уже шесть месяцев, ровно полгода. Запомни, что второе полугодие начинается в самый разгар лета. А пошел теперь месяц июль. А это самый хороший месяц и для птенцов и для зверят, потому что кругом всего очень много: и солнечного света, и тепла, и разной вкусной еды.

— Спасибо, — сказала Зинька.

И полетела.

«Пора мне остепениться, — подумала она. — Дупел в лесу много. Займу, какое мне понравится свободное, и заживу в нем своим домком!»

Задумать-то задумала, да не так просто оказалось это сделать. Все дупла в лесу заняты. Во всех гнездах птенцы. У кого еще крохотки, голенькие, у кого в пушку, а у кого и в перышках, да все равно желторотые, целый день пищат, есть просят.

Родители хлопочут, взад-вперед летают, ловят мух, комаров, ловят бабочек, собирают гусениц-червячков, а сами не едят: все птенцам носят. И ничего: не жалуются, еще песни поют.

Скучно Зиньке одной. «Дай, — думает, — я помогу кому-нибудь птенчиков покормить. Мне спасибо скажут».

Нашла на ели бабочку, схватила в клюв, ищет, кому бы дать. Слышит — на дубу пищат маленькие щеглята, там их гнездо на ветке. Зинька скорей туда — и сунула бабочку одному щегленку в разинутый рот. Щегленок глотнул, а бабочка не лезет: велика больно.

Глупый птенчик старается, давится — ничего не выходит. И стал уже задыхаться. Зинька с испугу кричит, не знает, что делать. Тут щеглиха прилетела. Сейчас — раз! — ухватила бабочку, вытащила у щегленка из горла и прочь бросила.

А Зиньке говорит:

— Марш отсюда! Ты чуть моего птенчика не погубила. Разве можно давать маленькому целую бабочку? Даже крылья ей не оторвала!

Зинька кинулась в чащу, там спряталась: и стыдно ей, и обидно. Потом много дней по лесу летала, — нет, никто ее в компанию к себе не принимает!

А что ни день, то больше в лес приходит ребят. Все с корзиночками, веселые; идут — песни поют, а потом разойдутся и ягоды собирают: и в рот и в корзиночки. Уже малина поспела.

Зинька все около них вертится, с ветки на ветку перелетает, и веселей синичке с ребятами, хоть она их языка не понимает, а они — ее.

И случилось раз: одна маленькая девочка забралась в малинник, идет тихонько, ягоды берет. А Зинька над нею по деревьям порхает. И вдруг видит: большой страшный медведь в малиннике. Девочка как раз к нему подходит, — его не видит.

И он ее не видит: тоже ягоды собирает. Нагнет лапой куст — и себе в рот.

«Вот сейчас, — думает Зинька, — наткнется на него девочка — страшилище это ее и съест! Спасти, спасти ее надо!»

И закричала с дерева по-своему, по-синичьему:

— Зинь-зинь-вень! Девочка, девочка! Тут медведь. Убегай!

Девочка и внимания на нее не обратила: ни слова не поняла. А медведь-страшилище понял: разом поднялся на дыбы, оглядывается: где девочка? «Ну, — решила Зинька, — пропала маленькая!»

А медведь увидел девочку, опустился на все четыре лапы — да как кинется от нее наутек через кусты!

Вот удивилась Зинька: «Хотела девочку от медведя спасти, а спасла медведя от девочки! Такое страшилище, а маленького человечка боится!»

С тех пор, встречая ребят в лесу, синичка пела им звонкую песенку:

Зинь-зань-ле! Зань-зинь-ле!

Кто пораньше встает,

Тот грибы себе берет,

А сонливый да ленивый

Идут после за крапивой.

Эта маленькая девочка, от которой убежал медведь, всегда приходила в лес первая и уходила из лесу с полной корзинкой.

 

АВГУСТ

— После июля, — сказал Старый Воробей, — идет август. Третий — и, заметь себе это, — последний месяц лета.

— Август, — повторила Зинька. И принялась думать, что ей в этом месяце делать.

Ну, да ведь она была синичка, а синички долго на одном месте усидеть не могут. Им бы все порхать да скакать, по веткам лазать то вверх, то вниз головой. Много так не надумаешь.

Пожила немножко в городе — скучно. И сама не заметила, как опять очутилась в лесу.

Очутилась в лесу и удивляется: что там со всеми птицами сделалось? Только что все гнали ее, близко к себе и к своим птенцам не подпускали, а теперь только и слышит: «Зинька, лети к нам!», «Зинька, сюда!», «Зинька, полетай с нами!», «Зинька, Зинька, Зинька!».

Смотрит — все гнезда пустые, все дупла свободные, все птенцы выросли и летать научились. Дети и родители все вместе живут, так выводками и летают, а уж на месте никто не сидит, и гнезда им больше не нужны. И гостье все рады: веселей в компании-то кочевать.

Зинька то к одним пристанет, то к другим; один день с хохлатыми синичками проведет, другой — с гаечками-пухлячками. Беззаботно живет: тепло, светло, еды сколько хочешь.

И вот удивилась Зинька, когда белку встретила и разговарилась с ней. Смотрит — белка с дерева на землю спустилась и что-то ищет там в траве.

Нашла гриб, схватила его в зубы — и марш с ним назад на дерево. Нашла там сучочек острый, ткнула на него гриб, а есть не есть его: поскакала дальше. И опять на землю — грибы искать.

Зинька подлетела к ней и спрашивает:

— Что ты, белочка, делаешь? Зачем не ешь грибы, а на сучки их накалываешь?

— Как зачем? — отвечает белка. — Впрок собираю, сушу в запас. Зима придет — пропадешь без запаса.

Стала тут Зинька примечать: не только белки — многие зверюшки запасы себе собирают. Мышки, полевки, хомяки с поля зерна за щеками таскают в свои норки, набивают там свои кладовочки.

Начала и Зинька кое-что припрятывать на черный день; найдет вкусные семечки, поклюет их, а что лишнее — сунет куда-нибудь в кору, в щелочку.

Соловей это увидел и смеется:

— Ты что же, синичка, на всю долгую зиму хочешь запасы сделать? Этак тебе тоже нору копать впору.

Зинька смутилась.

— А ты как же, — спрашивает, — зимой думаешь?

— Фьють! — свистнул соловей. — Придет осень, — я отсюда улечу. Далеко-далеко улечу, туда, где и зимой тепло и розы цветут. Там сытно, как здесь летом.

— Да ведь ты соловей, — говорит Зинька, — тебе что: сегодня здесь спел, а завтра — там. А я синичка. Я где родилась, там всю жизнь и проживу.

А про себя подумала: «Пора, пора мне о своем домке подумать! Вот уж и люди в поле вышли — убирают хлеб, увозят с поля. Кончается лето, кончается…»

 

СЕНТЯБРЬ

— А теперь какой месяц будет? — спросила Зинька у Старого Воробья.

— Теперь будет сентябрь, — сказал Старый Воробей. — Первый месяц осени.

И правда: уже не так стало жечь солнце, дни стали заметно короче, ночи — длиннее, и все чаще стали лить дожди.

Первым делом осень пришла в поле. Зинька видела, как день за днем люди свозили хлеб с поля в деревню, из деревни — в город. Скоро совсем опустело поле, и ветер гулял в нем на просторе.

Потом раз вечером ветер улегся, тучи разошлись с неба. Утром Зинька не узнала поля: все оно было в серебре, и тонкие-тонкие серебряные ниточки плыли над ним по воздуху.

Одна такая ниточка, с крошечным шариком на конце, опустилась на куст рядом с Зинькой. Шарик оказался паучком, и синичка, недолго думая, клюнула его и проглотила. Очень вкусно! Только нос весь в паутине.

А серебряные нити-паутинки тихонько плыли над полем, опускались на жнитво, на кусты, на лес: молодые паучки рассеялись так по всей земле. Покинув свою летательную паутинку, паучки отыскивали себе щелочку в коре или норку в земле и прятались в нее до весны.

В лесу уже начал желтеть, краснеть, буреть лист. Уже птичьи семьи-выводки собирались в стайки, стайки — в стаи. Кочевали все шире по лесу: готовились в отлет.

То и дело откуда-то неожиданно появлялись стаи совсем незнакомых Зиньке птиц — долгоногих пестрых куликов, невиданных уток. Они останавливались на речке, на болотах; день покормятся, отдохнут, а ночью летят дальше — в ту сторону, где солнце бывает в полдень. Это пролетали с далекого севера стаи болотных и водяных птиц.

Раз Зинька повстречала в кустах среди поля веселую стайку таких же, как она сама, синиц: белощекие, с желтой грудкой и длинным черным галстуком до самого хвостика. Стайка перелетела полем из леска в лесок.

Не успела Зинька познакомиться с ними, как из-под кустов с шумом и криком взлетел большой выводок полевых куропаток. Раздался короткий страшный гром — и синичка, сидевшая рядом с Зинькой, не пискнув, свалилась на землю. А дальше две куропатки, перевернувшись в воздухе через голову, замертво ударились о землю.

Зинька до того перепугалась, что осталась сидеть, где сидела, ни жива ни мертва.

Когда она пришла в себя, около нее никого не было — ни куропаток, ни синиц. Подошел бородатый человек с ружьем, поднял двух убитых куропаток и громко крикнул:

— Ау! Манюня!

С опушки леса ответил ему тоненький голосок, и скоро к бородатому подбежала маленькая девочка. Зинька узнала ее: та самая, что напугала в малиннике медведя. Сейчас у нее была в руках полная корзинка грибов.

Пробегая мимо куста, она увидела на земле упавшую с ветки синичку, остановилась, наклонилась, взяла ее в руки. Зинька сидела в кусту не шевелясь.

Девочка что-то сказала отцу, отец дал ей фляжку, и Манюня спрыснула из нее водой синичку. Синичка открыла глаза, вдруг вспорхнула — и забилась в куст рядом с Зинькой.

Манюня весело засмеялась и вприпрыжку побежала за уходившим отцом.

 

ОКТЯБРЬ

— Скорей, скорей! — торопила Зинька Старого Воробья. — Скажи мне, какой наступает месяц, и я полечу назад в лес: там у меня больной товарищ.

И она рассказала Старому Воробью, как бородатый охотник сшиб с ветки сидевшую рядом с ней синичку, а девочка Манюня спрыснула водой и оживила ее.

Узнав, что новый месяц, второй месяц осени, называется октябрь, Зинька живо вернулась в лес.

Ее товарища звали Зинзивер. После удара дробинкой крылышки и лапки еще плохо повиновались ему. Он с трудом долетел до опушки. Тут Зинька отыскала ему хорошенькое дуплишко и стала таскать туда для него червячков-гусениц, как для маленького. А он был совсем не маленький: ему было уже два года, и, значит, он был на целый год старше Зиньки.

Через несколько дней он совсем поправился. Стайка, с которой он летал, куда-то исчезла, и Зинзивер остался жить с Зинькой. Они очень подружились.

А осень пришла уже и в лес. Сперва, когда все листья раскрасились в яркие цвета, он был очень красив. Потом подули сердитые ветры. Они сдирали желтые, красные, бурые листья с веток, носили их по воздуху и швыряли на землю.

Скоро лес поредел, ветки обнажились, а земля под ними покрылась разноцветными листьями. Прилетели с далекого севера, из тундр, последние стаи болотных птиц. Теперь каждый день прибывали новые гости из северных лесов: там уже начиналась зима.

Не все и в октябре дули сердитые ветры, не все лили дожди: выдавались и погожие, сухие и ясные дни. Нежаркое солнышко светило приветливо, прощаясь с засыпающим лесом. Потемневшие на земле листья тогда высыхали, становились жесткими и хрупкими. Еще кое-где из-под них выглядывали грибы — грузди, маслята.

Но хорошую девочку Манюню Зинька и Зинзивер больше уж не встречали в лесу.

Синички любили спускаться на землю, прыгать по листьям — искать улиток на грибах. Раз они подскочили так к маленькому грибу, который рос между корнями белого березового пня. Вдруг по другую сторону пня выскочил серый, с белыми пятнами зверь.

Зинька пустилась было наутек, а Зинзивер рассердился и крикнул:

— Пинь-пинь-черр! Ты кто такой?

Он был очень храбрый и улетал от врага, только когда враг на него кидался.

— Фу! — сказал серый пятнистый зверь, кося глазами и весь дрожа. — Как вы с Зинькой меня напугали! Нельзя же так топать по сухим, хрустким листьям! Я думал, что лиса бежит или волк. Я же заяц, беляк я.

— Неправда! — крикнула ему с дерева Зинька. — Беляк летом серый, зимой белый, я знаю. А ты какой-то полубелый.

— Так ведь сейчас ни лето, ни зима. Вот и я ни серый, ни белый. — И заяц захныкал: — Вот сижу у березового пенька, дрожу, шевельнуться боюсь. Снегу еще нет, а у меня уже клочья белой шерсти лезут. Земля черная. Побегу по ней днем — сейчас меня все увидят. И так ужасно хрустят сухие листья! Как тихонько ни крадись, прямо гром из-под ног.

— Видишь, какой он трус, — сказал Зинзивер Зиньке. — А ты его испугалась. Он нам не враг.

 

НОЯБРЬ

Враг — и страшный враг — появился в лесу в следующем месяце. Старый Воробей назвал этот месяц ноябрем и сказал, что это третий и последний месяц осени.

Враг был очень страшный, потому что он был невидимка. В лесу стали пропадать и маленькие птички и большие, и мыши, и зайцы. Только зазевается зверек, только отстанет от стаи птица — все равно ночью, днем ли, — глядь, их уж и в живых нет.

Никто не знал, кто этот таинственный разбойник: зверь ли, птица или человек? Но все боялись его, и у всех лесных зверей и птиц только и было разговору, что о нем. Все ждали первого снега, чтобы по следам около растерзанной жертвы опознать убийцу.

Первый снег выпал однажды вечером. А на утро следующего дня в лесу не досчитались одного зайчонка. Нашли его лапку. Тут же, на подтаявшем уже снегу, были следы больших, страшных когтей. Это могли быть когти зверя, могли быть когти и крупной хищной птицы. А больше ничего не оставил убийца: ни пера, ни шерстинки своей.

— Я боюсь, — сказала Зинька Зинзиверу. — Ох, как я боюсь! Давай улетим скорей из лесу, от этого ужасного разбойника-невидимки.

Они полетели на реку. Там были старые дуплистые ивы-ракиты, где они могли найти себе приют.

— Знаешь, — говорила Зинька, — тут место открытое. Если и сюда придет страшный разбойник, он тут не может подкрасться так незаметно, как в темном лесу. Мы его увидим издали и спрячемся от него.

И они поселились за речкой.

Осень пришла уже и на реку. Ивы-ракиты облетели, трава побурела и поникла. Снег выпадал и таял. Речка еще бежала, но по утрам на ней был ледок. И с каждым морозцем он рос. Не было по берегам и куликов. Оставались еще только утки. Они крякали, что останутся тут на всю зиму, если река вся не покроется льдом. А снег падал и падал — и больше уж не таял.

Только было синички зажили спокойно, вдруг опять тревога: ночью неизвестно куда исчезла утка, спавшая на том берегу, — на краю своей стаи.

— Это он, — говорила, дрожа, Зинька. — Это невидимка. Он всюду: и в лесу, и в поле, и здесь, на реке.

— Невидимок не бывает, — говорил Зинзивер. — Я выслежу его, вот постой!

И он целыми днями вертелся среди голых веток на верхушках старых ив-ракит: высматривал с вышки таинственного врага. Но так ничего и не заметил подозрительного.

И вот вдруг — в последний день месяца — стала река. Лед разом покрыл ее — и больше уж не растаял. Утки улетели еще ночью.

Тут Зиньке удалось наконец уговорить Зинзивера покинуть речку: ведь теперь враг мог легко перейти к ним по льду. И все равно Зиньке надо было в город: узнать у Старого Воробья, как называется новый месяц.

 

ДЕКАБРЬ

Полетели синички в город. И никто, даже Старый Воробей, не мог им объяснить, кто этот невидимый страшный разбойник, от которого нет спасенья ни днем, ни ночью, ни большим, ни маленьким.

— Но успокойтесь, — сказал Старый Воробей. — Здесь, в городе, никакой невидимка не страшен: если даже он посмеет явиться сюда, люди сейчас же застрелят его. Оставайтесь жить с нами в городе. Вот уже начался месяц декабрь — хвостик года. Пришла зима. И в поле, и на речке, и в лесу теперь голодно и страшно. А у людей всегда найдется для нас, мелких пташек, и приют и еда.

Конечно, Зинька с радостью согласилась поселиться в городе и уговорила Зинзивера. Сперва он, правда, не соглашался, хорохорился, кричал:

— Пинь-пинь-черр! Никого не боюсь! Разыщу невидимку!

Но Зинька ему сказала:

— Не в том дело, а вот в чем: скоро будет Новый год. Солнышко опять начнет выглядывать, все будут радоваться ему. А спеть ему первую весеннюю песенку тут, в городе, никто не сможет: воробьи умеют только чирикать, вороны только каркают, а галки — галдят. В прошлом году первую весеннюю песенку солнцу спела тут я. А теперь ее должен спеть ты.

Зинзивер как крикнет:

— Пинь-пинь-черр! Ты права. Это я могу. Голос у меня сильный, звонкий, — на весь город хватит. Остаемся тут!

Стали они искать себе помещение. Но это оказалось очень трудно. В городе не то что в лесу: тут и зимой все дупла, скворешни, гнезда, даже щели за окнами и под крышами заняты. В том воробьином гнездышке за оконницей, где встретила елку Зинька в прошлом году, теперь жило целое семейство молодых воробьев.

Но и тут Зиньке помог Старый Воробей. Он сказал ей:

— Слетайте-ка вон в тот домик, вон — с красной крышей и садиком. Там я видел девочку, которая все что-то ковыряла долотом в полене. Уж не готовит ли она вам — синичкам — хорошенькую дуплянку?

Зинька и Зинзивер сейчас же полетели к домику с красной крышей. И кого же они первым делом увидели в саду, на дереве? Того страшного бородатого охотника, который чуть насмерть не застрелил Зинзивера.

Охотник одной рукой прижимал дуплянку к дереву, а в другой держал молоток и гвозди. Он наклонился вниз и крикнул:

— Так, что ли?

И снизу, с земли, ему ответила тоненьким голоском Манюня:

— Так, хорошо!

И бородатый охотник большими гвоздями крепко прибил дуплянку к стволу, а потом слез с дерева.

Зинька и Зинзивер сейчас же заглянули в дуплянку и решили, что лучшей квартиры они никогда и не видели: Манюня выдолбила в полене уютное глубокое дуплишко и даже положила в него мягкого, теплого пера, пуха и шерсти.

Месяц пролетел незаметно; никто не беспокоил тут синичек, а Манюня каждое утро приносила им еду на столик, нарочно приделанный к ветке.

А под самый Новый год случилось еще одно — последнее в этом году — важное событие: Манюнин отец, который иногда уезжал за город на охоту, привез невиданную птицу, посмотреть на которую сбежались все соседи.

То была большущая белоснежная сова, — до того белоснежная, что когда охотник бросил ее на снег, сову только с большим трудом можно было разглядеть.

— Это злая зимняя гостья у нас, — объяснял отец Манюне и соседям — полярная сова. Она одинаково хорошо видит и днем и ночью. И от ее когтей нет спасенья ни мыши, ни куропатке, ни зайцу на земле, ни белке на дереве. Летает она совсем бесшумно, а как ее трудно заметить, когда кругом снег, сами видите.

Конечно, ни Зинька, ни Зинзивер ни слова не поняли из объяснения бородатого охотника. Но оба они отлично поняли, кого убил охотник. И Зинзивер так громко крикнул: «Пинь-пинь-черр! Невидимка!» — что сейчас же со всех крыш и дворов слетелись все городские воробьи, вороны, галки — посмотреть на чудовище.

А вечером у Манюни была елка, дети кричали и топали, но синички нисколько на них за это не сердились.

Теперь они знали, что с елкой, украшенной огнями, снегом и игрушками, приходит Новый год, а с Новым годом возвращается к нам солнце и приносит много новых радостей.

"Сова" В.Бианки

Сидит Старик, чай пьёт. Не пустой пьёт — молоком белит. Летит мимо Сова.

— Здорово, — говорит, — друг!

А Старик ей:

— Ты, Сова, — отчаянная голова, уши торчком, нос крючком. Ты от солнца хоронишься, людей сторонишься, — какой я тебе друг!

Рассердилась Сова.

— Ладно же, — говорит, — старый! Не стану по ночам к тебе на луг летать, мышей ловить, — сам лови.

А Старик:

— Вишь, чем пугать вздумала! Утекай, пока цела.

Улетела Сова, забралась в дуб, никуда из дупла не летит.

Ночь пришла. На Стариковом лугу мыши в норах свистят-перекликаются:

— Погляди-ка, кума, не летит ли Сова — отчаянная голова, уши торчком, нос крючком?

Мышь Мыши в ответ:

— Не видать Совы, не слыхать Совы. Нынче нам на лугу раздолье, нынче нам на лугу приволье.

Мыши из нор поскакали, мыши по лугу побежали.

А Сова из дупла:

— Хо-хо-хо, Старик! Гляди, как бы худа не вышло: мыши-то, говорят, на охоту пошли.

— А пускай идут, — говорит Старик. — Чай, мыши не волки, не зарежут тёлки.

Мыши по лугу рыщут, шмелиные гнёзда ищут, землю роют, шмелей ловят.

А Сова из дупла:

— Хо-хо-хо, Старик! Гляди, как бы хуже не вышло: все шмели твои разлетелись.

— А пускай летят, — говорит Старик. — Что от них толку: ни мёду, ни воску, — волдыри только.

Стоит на лугу клевер кормовистый, головой к земле виснет, а шмели гудят, с луга прочь летят, на клевер не глядят, цветень с цветка на цветок не носят.

А Сова из дупла:

— Хо-хо-хо, Старик! Гляди, как бы хуже не вышло: не пришлось бы тебе самому цветень с цветка на цветок разносить.

— И ветер разнесёт, — говорит Старик, а сам в затылке скребёт.

По лугу ветер гуляет, цветень наземь сыплет. Не попадает цветень с цветка на цветок, — не родится клевер на лугу; не по нраву это Старику.

А Сова из дупла:

— Хо-хо-хо, Старик! Корова твоя мычит, клеверу просит, — трава, слышь, без клеверу что каша без масла.

Молчит Старик, ничего не говорит.

Была Корова с клевера здорова, стала Корова тощать, стала молока сбавлять; пойло лижет, а молоко всё жиже да жиже.

А Сова из дупла:

— Хо-хо-хо, Старик! Говорила я тебе: придёшь ко мне кланяться.

Старик бранится, а дело-то не клеится. Сова в дубу сидит, мышей не ловит. Мыши по лугу рыщут, шмелиные гнёзда ищут. Шмели на чужих лугах гуляют, а на Стариков луг и не заглядывают. Клевер на лугу не родится. Корова без клеверу тощает. Молока у Коровы мало. Вот и чай белить Старику нечем стало.

Нечем стало Старику чай белить — пошёл Старик Сове кланяться:

— Уж ты, Совушка-вдовушка, меня из беды выручай, нечем стало мне, старому, белить чай.

А Сова из дупла глазищами луп-луп, ножищами туп-туп.

— То-то, — говорит, — старый. Дружно не грузно, а врозь хоть брось. Думаешь, мне-то легко без твоих мышей?

Простила Сова Старика, вылезла из дупла, полетела на луг мышей пугать.

Сова полетела мышей ловить.

Мыши со страху попрятались в норы.

Шмели загудели над лугом, принялись с цветка на цветок летать.

Клевер красный стал на лугу наливаться.

Корова пошла на луг клевер жевать.

Молока у Коровы много.

Стал Старик молоком чай белить, чай белить — Сову хвалить, к себе в гости звать, уваживать.


"Случай с Евсейкой" М.Горький

Однажды маленький мальчик Евсейка, — очень хороший человек! — сидя на берегу моря, удил рыбу.

Это очень скучное дело, если рыба, капризничая, не клюет. А день был жаркий: стал Евсейка со скуки дремать и — бултых! — свалился в воду.

Свалился, но ничего, не испугался и плывет тихонько, а потом нырнул и тотчас достиг морского дна.

Сел на камень, мягко покрытый рыжими водорослями, смотрит вокруг — очень хорошо!

Ползет не торопясь алая морская звезда, солидно ходят по камням усатые лангусты, боком-боком двигается краб; везде на камнях, точно крупные вишни, рассеяны актинии, и всюду множество всяких любопытных штук: вот цветут-качаются морские лилии, мелькают, точно мухи, быстрые креветки, вот тащится морская черепаха, и над ее тяжелым щитом играют две маленькие зеленые рыбешки, совсем как бабочки в воздухе, и вот по белым камням везет свою раковину рак-отшельник. Евсейка, глядя на него, даже стих вспомнил:

Дом, — не тележка у дядюшки Якова…

И вдруг слышит над головою у него точно кларнет запищал:

— Вы кто такой?

Смотрит — над головою у него огромнейшая рыба в сизо-серебряной чешуе, выпучила глаза и, оскалив зубы, приятно улыбается, точно ее уже зажарили и она лежит на блюде среди стола.

— Это вы говорите? — спросил Евсейка.

— Я-а…

Удивился Евсейка и сердито спрашивает:

— Как же это вы? Ведь рыбы не говорят!

А сам думает: «Вот так раз! Немецкий я вовсе не понимаю, а рыбий язык сразу понял! Ух, какой молодчина!»

И, приосанясь, оглядывается: плавает вокруг него разноцветная игривая рыбешка и — смеется, разговаривает:

— Глядите-ка! Вот чудище приплыло: два хвоста!

— Чешуи — нет, фи!

— И плавников только два!

Некоторые, побойчее, подплывают прямо к носу и дразнятся:

— Хорош-хорош!

Евсейка обиделся:

«Вот нахалки! Будто не понимают, что перед ними настоящий человек…»

И хочет поймать их, а они, уплывая из-под рук, резвятся, толкают друг друга носами в бока и поют хором, дразня большого рака:

Под камнями рак живет,

Рыбий хвостик рак жует.

Рыбий хвостик очень сух,

Рак не знает вкуса мух.

А он, свирепо шевеля усами, ворчит, вытягивая клешни:

— Попадитесь-ка мне, я вам отстригу языки-то!

«Серьезный какой», — подумал Евсейка.

Большая же рыба пристает к нему:

— Откуда это вы взяли, что все рыбы — немые?

— Папа сказал.

— Что такое — папа?

— Так себе… Вроде меня, только — побольше, и усы у него. Если не сердится, то очень милый…

— А он рыбу ест?

Тут Евсейка испугался: скажи-ка ей, что ест!

Поднял глаза вверх, видит сквозь воду мутно-зеленое небо и солнце в нем, желтое, как медный поднос; подумал мальчик и сказал неправду:

— Нет, он не ест рыбы, костлявая очень…

— Однако — какое невежество! — обиженно вскричала рыба. — Не все же мы костлявые! Например — мое семейство…

«Надо переменить разговор», — сообразил Евсей и вежливо спрашивает:

— Вы бывали у нас наверху?

— Очень нужно! — сердито фыркнула рыба. — Там дышать нечем…

— Зато — мухи какие…

Рыба оплыла вокруг него, остановилась прямо против носа, да вдруг и говорит:

— Мух-хи? А вы зачем сюда приплыли?

«Ну, начинается! — подумал Евсейка. — Съест она меня, дура!..»

И, будто бы беззаботно, ответил:

— Так себе, гуляю…

— Гм? — снова фыркнула рыба. — А может быть, вы— уже утопленник?

— Вот еще! — обиженно крикнул мальчик. — Нисколько даже. Я вот сейчас встану и…

Попробовал встать, а не может, точно его тяжелым одеялом окутали — ни поворотиться, ни пошевелиться!

«Сейчас я начну плакать», — подумал он, но тотчас же сообразил, что плачь не плачь, в воде слез не видно, и решил, что не стоит плакать, — может быть, как-нибудь иначе удастся вывернуться из этой неприятной истории.

А вокруг — господи! — собралось разных морских жителей — числа нет!

На ногу взбирается голотурия (морское животное), похожая на плохо нарисованного поросенка, и шипит:

— Желаю с вами познакомиться поближе…

Дрожит перед носом морской пузырь, дуется, пыхтит, — укоряет Евсейку:

— Хорош-хорош! Ни рак, ни рыба, ни моллюск, ай-я-яй!

— Погодите, я, может, еще авиатором буду, — говорит ему Евсей, а на колени его влез лангуст и, ворочая глазами на ниточках, вежливо спрашивает:

— Позвольте узнать, который час?

Проплыла мимо се'пия (каракатица), совсем как мокрый носовой платок: везде мелькают сифонофоры (морское животное, похожее на медузу), точно стеклянные шарики, одно ухо щекочет креветка, другое — тоже щупает кто-то любопытный, даже по голове путешествуют маленькие рачки, — запутались в волосах и дергают их.

«Ой, ой, ой!» — воскликнул про себя Евсейка, стараясь смотреть на всё беззаботно и ласково, как папа, когда он виноват, а мамаша сердится на него.

А вокруг в воде повисли рыбы — множество! — поводят тихонько плавниками и, вытаращив на мальчика круглые глаза, скучные, как алгебра, бормочут:

Как он может жить на свете без усов и чешуи?

Мы бы, рыбы, не могли бы раздвоить хвосты свои!

Не похож он ни на рака, ни на нас — весьма во многом!

Не родня ли это чудо безобразным осьминогам?

«Дуры! — обиженно думает Евсейка. — У меня по русскому языку в прошлом году две четверки было…»

И делает такой вид, будто он ничего не слышит, даже хотел беззаботно посвистеть, — но — оказалось — нельзя: вода лезет в рот, точно пробка.

А болтливая рыба всё спрашивает его:

— Нравится вам у нас?

— Нет… то есть — да, нравится!.. У меня дома… тоже очень хорошо, — ответил Евсей и снова испугался:

«Батюшки, что я говорю?! Вдруг она рассердится, и начнут они меня есть…»

Но вслух говорит:

— Давайте как-нибудь играть, а то мне скучно…

Это очень понравилось болтливой рыбе, она засмеялась, открыв круглый рот так, что стали видны розовые жабры, виляет хвостом, блестит острыми зубами и старушечьим голосом кричит:

— Это хорошо — поиграть! Это очень хорошо — поиграть!

— Поплывемте наверх! — предложил Евсей.

— Зачем? — спросила рыба.

— А вниз уже нельзя ведь! И там, наверху, — мухи.

— Мух-хи! Вы их любите?

Евсей любил только маму, папу и мороженое, но ответил:

— Да…

— Ну что ж? Поплывем! — сказала рыба, перевернувшись головой вверх, а Евсей тотчас цап ее за жабры и кричит:

— Я — готов!

— Стойте! Вы, чудище, слишком засунули свои лапы в жабры мне…

— Ничего!

— Как это — ничего? Порядочная рыба не может жить не дыша.

— Господи! — вскричал мальчик. — Ну, что вы спорите всё? Играть так играть…

А сам думает: «Лишь бы только она меня немножко подтащила наверх, а там уже я вынырну».

Поплыла рыба, будто танцуя, и поет во всю мочь:

Плавниками трепеща,

И зубаста да тоща,

Пищи на обед ища,

Ходит щука вкруг леща!

Маленькие рыбёшки кружатся и хором орут:

Вот так штука!

Тщетно тщится щука

Ущемить леща!

Вот так это — штука!

Плыли, плыли, чем выше — тем всё быстрее и легче, и вдруг Евсейка почувствовал, что голова его выскочила на воздух.

— Ой!

Смотрит — ясный день, солнце играет на воде, зеленая вода заплескивает на берег, шумит, поет. Евсейкино удилище плавает в море, далеко от берега, а сам он сидит на том же камне, с которого свалился, и уже весь сухой!

— Ух! — сказал он, улыбаясь солнцу, — вот я и вынырнул.


"Золотой ключик, или Приключения Буратино" (отрывки) А.Толстой

Карло мастерит деревянную куклу и называет ее Буратино

Карло жил в каморке под лестницей, где у него ничего не было, кроме красивого очага – в стене против двери.

Но красивый очаг, и огонь в очаге, и котелок, кипящий на огне, были

не настоящие – нарисованы на куске старого холста.

Карло вошел в каморку, сел на единственный стул у безногого стола и,

повертев так и эдак полено, начал ножом вырезать из него куклу.

“Как бы мне ее назвать? – раздумывал Карло. – Назову-ка я ее Буратино. Это имя принесет мне счастье. Я знал одно семейство – всех их звали

Буратино: отец – Буратино, мать – Буратино, дети – тоже Буратино… Все они жили весело и беспечно…”

Первым делом он вырезал на полене волосы, потом – лоб, потом – глаза…

Вдруг глаза сами раскрылись и уставились на него…

Карло и виду не подал, что испугался, только ласково спросил:

– Деревянные глазки, почему вы так странно смотрите на меня?

Но кукла молчала, – должно быть, потому, что у нее еще не было рта. Карло выстругал щеки, потом выстругал нос – обыкновенный…

Вдруг нос сам начал вытягиваться, расти, и получился такой длинный

острый нос, что Карло даже крякнул:

– Нехорошо, длинен…

И начал срезать у носа кончик. Не тут-то было!

Нос вертелся, вывертывался, так и остался – длинным-длинным, любопытным, острым носом.

Карло принялся за рот. Но только успел вырезать губы, – рот сразу открылся:

– Хи-хи-хи, ха-ха-ха!                                                   

И высунулся из него, дразнясь, узенький красный язык.

Карло, уже не обращая внимания на эти проделки, продолжал стругать, вырезывать, ковырять. Сделал кукле подбородок, шею, плечи, туловище, руки…

Но едва окончил выстругивать последний пальчик, Буратино начал колотить кулачками Карло по лысине, щипаться и щекотаться.

– Послушай, – сказал Карло строго, – ведь я еще не кончил тебя мастерить, а ты уже принялся баловаться… Что же дальше-то будет… А?..

И он строго поглядел на Буратино. И Буратино круглыми глазами, как

мышь, глядел на папу Карло.

Карло сделал ему из лучинок длинные ноги с большими ступнями. На этом

окончив работу, поставил деревянного мальчишку на пол, чтобы научить ходить.

Буратино покачался, покачался на тоненьких ножках, шагнул раз, шагнул

другой, скок, скок, – прямо к двери, через порог и – на улицу.

Карло, беспокоясь, пошел за ним:

– Эй, плутишка, вернись!..

Куда там! Буратино бежал по улице, как заяц, только деревянные подошвы его – туки-тук, туки-тук – постукивали по камням…

– Держите его! – закричал Карло.

Прохожие смеялись, показывая пальцами на бегущего Буратино. На перекрестке стоял огромный полицейский с закрученными усами и в треугольной

шляпе.

Увидев бегущего деревянного человечка, он широко расставил ноги, загородив ими всю улицу. Буратино хотел проскочить у него между ног, но

полицейский схватил его за нос и так держал, покуда не подоспел папа

Карло…

– Ну, погоди ж ты, я с тобой ужо расправлюсь, – отпихиваясь, проговорил Карло и хотел засунуть Буратино в карман куртки…

Буратино совсем не хотелось в такой веселый день при всем народе торчать ногами кверху из кармана куртки, – он ловко вывернулся, шлепнулся

на мостовую и притворился мертвым…

– Ай, ай, – сказал полицейский, – дело, кажется, скверное!

Стали собираться прохожие. Глядя на лежащего Буратино, качали головами.

– Бедняжка, – говорили одни, – должно быть, с голоду…

– Карло его до смерти заколотил, – говорили другие, – этот старый

шарманщик только притворяется хорошим человеком, он дурной, он злой человек…

Слыша все это, усатый полицейский схватил несчастного Карло за воротник и потащил в полицейское отделение.

Карло пылил башмаками и громко стонал:

– Ох, ох, на горе себе я сделал деревянного мальчишку!

Когда улица опустела, Буратино поднял нос, огляделся и вприпрыжку побежал домой…

ГОВОРЯЩИЙ СВЕРЧОК ДАЁТ БУРАТИНО МУДРЫЙ СОВЕТ

Прибежав в каморку под лестницей, Буратино шлепнулся на пол около ножки стула.

– Чего бы еще такое придумать?

Не нужно забывать, что Буратино шел всего первый день от рождения.

Мысли у него были маленькие-маленькие, коротенькие-коротенькие, пустяковые-пустяковые.

В это время послышалось:

– Крри-кри, крри-кри, крри-кри…Буратино завертел головой, оглядывая каморку.

– Эй, кто здесь?

– Здесь я, – крри-кри…

Буратино увидел существо, немного похожее на таракана, но с головой, как у кузнечика. Оно сидело на стене над очагом и тихо потрескивало, —

крри-кри, – глядело выпуклыми, как из стекла, радужными глазами, шевелило усиками.

– Эй, ты кто такой?

– Я – Говорящий Сверчок, – ответило существо, – живу в этой комнате

больше ста лет.

– Здесь я хозяин, убирайся отсюда.

– Хорошо, я уйду, хотя мне грустно покидать комнату, где я прожил сто лет, – ответил Говорящий Сверчок, – но, прежде чем я уйду, выслушай полезный совет.

– Оччччень мне нужны советы старого сверчка…

– Ах, Буратино, Буратино, – проговорил сверчок, – брось баловство,

слушайся Карло, без дела не убегай из дома и завтра начни ходить в школу. Вот мой совет. Иначе тебя ждут ужасные опасности и страшные приключения. За твою жизнь я не дам и дохлой сухой мухи.

– Поччччему? – спросил Буратино.

– А вот ты увидишь – поччччему, – ответил Говорящий Сверчок.

– Ах ты, столетняя букашка-таракашка! – крикнул Буратино. – Больше всего на свете я люблю страшные приключения. Завтра чуть свет убегу из дома – лазить по заборам, разорять птичьи гнезда, дразнить мальчишек, таскать за хвосты собак и кошек… Я еще не то придумаю!..

– Жаль мне тебя, жаль, Буратино, прольешь ты горькие слезы.

– Поччччему? – опять спросил Буратино.

– Потому, что у тебя глупая деревянная голова.

Тогда Буратино вскочил на стул, со стула на стол, схватил молоток и запустил его в голову Говорящему Сверчку. Старый умный сверчок тяжело вздохнул, пошевелил усами и уполз за очаг, – навсегда из этой комнаты.

 

БУРАТИНО ЕДВА НЕ ПОГИБАЕТ ПО СОБСТВЕННОМУ ЛЕГКОМЫСЛИЮ. ПАПА КАРЛО КЛЕИТ ЕМУ ОДЕЖДУ ИЗ ЦВЕТНОЙ БУМАГИ И ПОКУПАЕТ АЗБУКУ

 

После случая с Говорящим Сверчком в каморке под лестницей стало совсем скучно. День тянулся и тянулся. В животе у Буратино тоже было скучновато.

Он закрыл глаза и вдруг увидел жареную курицу на тарелке.

Живо открыл глаза, – курица на тарелке исчезла.

Он опять закрыл глаза, – увидел тарелку с манной кашей пополам с малиновым вареньем.

Открыл глаза, – нет тарелки с манной кашей пополам с малиновым вареньем.

Тогда Буратино догадался, что ему ужасно хочется есть.

Он подбежал к очагу и сунул нос в кипящий на огне котелок, но длинный нос Буратино проткнул насквозь котелок, потому что, как мы знаем, и очаг, и огонь, и дым, и котелок были нарисованы бедным Карло на куске старого холста.

Буратино вытащил нос и поглядел в дырку, – за холстом в стене было что-то похожее на небольшую дверцу, но там было так затянуто паутиной, что ничего не разобрать.

Буратино пошел шарить по всем углам, – не найдется ли корочки хлебца или куриной косточки, обглоданной кошкой.

Ах, ничего-то, ничего-то не было у бедного Карло запасено на ужин!

Вдруг он увидел в корзинке со стружками куриное яйцо. Схватил его, поставил на подоконник и носом – тюк-тюк – разбил скорлупу.

Внутри яйца пискнул голосок:

– Спасибо, деревянный человечек!

Из разбитой скорлупы вылез цыпленок с пухом вместо хвоста и с веселыми глазами.

– До свиданья! Мама Кура давно меня ждет на дворе.

И цыпленок выскочил в окно, – только его и видели.

– Ой, ой, – закричал Буратино, – есть хочу!..

День наконец кончил тянуться. В комнате стало сумеречно.

Буратино сидел около нарисованного огня и от голода потихоньку икал.

Он увидел – из-под лестницы, из-под пола, показалась толстая голова. Высунулось, понюхало и вылезло серое животное на низких лапах.

Не спеша оно пошло к корзине со стружками, влезло туда, нюхая и шаря, — сердито зашуршало стружками. Должно быть, оно искало яйцо, которое

разбил Буратино.

Потом оно вылезло из корзины и подошло к Буратино. Понюхало его, крутя черным носом с четырьмя длинными волосками с каждой стороны. От Буратино съестным не пахло, – оно пошло мимо, таща за собой длинный тонкий хвост.

Ну как его было не схватить за хвост! Буратино сейчас же и схватил.

Это оказалась старая злая крыса Шушара.

С испугу она, как тень, кинулась было под лестницу, волоча Буратино, но увидела, что это всего-навсего деревянный мальчишка, – обернулась и с бешеной злобой набросилась, чтобы перегрызть ему горло.

Теперь уж Буратино испугался, отпустил холодный крысиный хвост и

вспрыгнул на стул. Крыса – за ним.

Он со стула перескочил на подоконник. Крыса – за ним.

С подоконника он через всю каморку перелетел на стол. Крыса – за ним… И тут, на столе, она схватила Буратино за горло, повалила, держа его в зубах, соскочила на пол и поволокла под лестницу, в подполье.

– Папа Карло! – успел только пискнуть Буратино.

– Я здесь! – ответил громкий голос.

Дверь распахнулась, вошел папа Карло. Стащил с ноги деревянный башмак и запустил им в крысу.

Шушара, выпустив деревянного мальчишку, скрипнула зубами и скрылась.

– Вот до чего доводит баловство! – проворчал папа Карло, поднимая с пола Буратино. Посмотрел, все ли у него цело. Посадил его на колени, вынул из кармана луковку, очистил. – На, ешь!..

Буратино вонзил голодные зубы в луковицу и съел ее, хрустя и причмокивая. После этого стал тереться головой о щетинистую щеку папы Карло.

– Я буду умненький-благоразумненький, папа Карло… Говорящий Сверчок

велел мне ходить в школу.

– Славно придумано, малыш…

– Папа Карло, но ведь я – голенький, деревянненький, – мальчишки в

школе меня засмеют.

– Эге, – сказал Карло и почесал щетинистый подбородок. – Ты прав, малыш!

Он зажег лампу, взял ножницы, клей и обрывки цветной бумаги. Вырезал и склеил курточку из коричневой бумаги и ярко-зеленые штанишки. Смастерил туфли из старого голенища и шапочку – колпачком с кисточкой – из старого носка. Все это надел на Буратино:

– Носи на здоровье!

– Папа Карло, – сказал Буратино, – а как же я пойду в школу без азбуки?

– Эге, ты прав, малыш…

Папа Карло почесал в затылке. Накинул на плечи свою единственную старую куртку и пошел на улицу.

Он скоро вернулся, но без куртки. В руке он держал книжку с большими буквами и занимательными картинками.

– Вот тебе азбука. Учись на здоровье.

– Папа Карло, а где твоя куртка?

– Куртку-то я продал. Ничего, обойдусь и так… Только ты живи на здоровье.

Буратино уткнулся носом в добрые руки папы Карло.

– Выучусь, вырасту, куплю тебе тысячу новых курток…

Буратино всеми силами хотел в этот первый в его жизни вечер жить без баловства, как научил его Говорящий Сверчок.

"Дудочка и кувшинчик" В.Катаев

Поспела в лесу земляника. Взял папа кружку, взяла мама чашку, девочка Женя взяла кувшинчик, а маленькому Павлику дали блюдечко. Пошли они в лес и стали собирать ягоду: кто раньше наберёт. Выбрала мама Жене полянку получше и говорит:

— Вот тебе, дочка, отличное местечко. Здесь очень много земляники. Ходи, собирай.

Женя вытерла кувшинчик лопухом и стала ходить. Ходила-ходила, смотрела-смотрела, ничего не нашла и вернулась с пустым кувшинчиком. Видит — у всех земляника. У папы четверть кружки. У мамы полчашки. А у маленького Павлика на блюдечке две ягоды.

— Мама, а мама, почему у всех у вас есть, а у меня ничего нету? Ты мне, наверное, выбрала самую плохую полянку.

— А ты хорошенько искала?

— Хорошенько. Там ни одной ягоды, одни только листики.

— А под листики ты заглядывала?

— Не заглядывала.

— Вот видишь! Надо заглядывать.

— А почему Павлик не заглядывает?

— Павлик маленький. Он сам ростом с землянику, ему и заглядывать не надо, а ты уже девочка довольно высокая.

А папа говорит:

— Ягодки — они хитрые. Они всегда от людей прячутся. Их нужно уметь доставать. Гляди, как я делаю.

Тут папа присел, нагнулся к самой земле, заглянул под листики и стал искать ягодку за ягодкой, приговаривая:

— Одну ягодку беру, на другую смотрю, третью примечаю, а четвёртая мерещится.

— Хорошо, — сказала Женя. — Спасибо, папочка. Буду так делать.

Пошла Женя на свою полянку, присела на корточки, нагнулась к самой земле и заглянула под листики. А под листиками ягод видимо-невидимо. Глаза разбегаются. Стала Женя рвать ягоды и в кувшинчик бросать. Рвёт и приговаривает:

— Одну ягодку беру, на другую смотрю, третью примечаю, а четвёртая мерещится.

Однако скоро Жене надоело сидеть на корточках.

— Хватит с меня, — думает. — Я уж и так, наверное, много набрала.

Встала Женя на ноги и заглянула в кувшинчик. А там всего четыре ягоды. Совсем мало! Опять надо на корточки садиться. Ничего не поделаешь.

Села Женя опять на корточки, стала рвать ягоды, приговаривать:

— Одну ягодку беру, на другую смотрю, третью примечаю, а четвёртая мерещится.

Заглянула Женя в кувшинчик, а там всего-навсего восемь ягодок — даже дно ещё не закрыто.

— Ну, — думает, — так собирать мне совсем не нравится. Всё время нагибайся и нагибайся. Пока наберёшь кувшинчик, чего доброго, и устать можно. Лучше я пойду, поищу себе другую поляну.

Пошла Женя по лесу искать такую полянку, где земляника не прячется под листиками, а сама на глаза лезет и в кувшинчик просится.

Ходила-ходила, полянки такой не нашла, устала и села на пенёк отдыхать. Сидит, от нечего делать ягоды из кувшинчика вынимает и в рот кладёт. Съела все восемь ягод, заглянула в пустой кувшинчик и думает:

— Что же теперь делать? Хоть бы мне кто-нибудь помог!

Только она это подумала, как мох зашевелился, мурава раздвинулась, и из-под пенька вылез небольшой крепкий старичок: пальто белое, борода сизая, шляпа бархатная и поперёк шляпы сухая травинка.

— Здравствуй, девочка, — говорит.

— Здравствуй, дяденька.

— Я не дяденька, а дедушка. Аль не узнала? Я старик боровик, коренной лесовик, главный начальник над всеми грибами и ягодами. О чём вздыхаешь? Кто тебя обидел?

— Обидели меня, дедушка, ягоды.

— Не знаю. Они у меня смирные. Как же они тебя обидели?

— Не хотят на глаза показываться, под листики прячутся. Сверху ничего не видно. Нагибайся да нагибайся. Пока наберёшь полный кувшинчик, чего доброго, и устать можно.

Погладил старик боровик, коренной лесовик свою сизую бороду, усмехнулся в усы и говорит:

— Сущие пустяки! У меня для этого есть специальная дудочка. Как только она заиграет, так сейчас же все ягоды из-под листиков и покажутся.

Вынул старик боровик, коренной лесовик из кармана дудочку и говорит:

— Играй, дудочка.

Дудочка сама собой заиграла, и, как только она заиграла, отовсюду из-под листиков выглянули ягоды.

— Перестань, дудочка.

Дудочка перестала, и ягодки спрятались.

Обрадовалась Женя:

— Дедушка, дедушка, подари мне эту дудочку!

— Подарить не могу. А давай меняться: я тебе дам дудочку, а ты мне кувшинчик — он мне очень понравился.

— Хорошо. С большим удовольствием.

Отдала Женя старику боровику, коренному лесовику кувшинчик, взяла у него дудочку и поскорей побежала на свою полянку. Прибежала, стала посередине, говорит:

— Играй, дудочка.

Дудочка заиграла, и в тот же миг все листики на поляне зашевелились, стали поворачиваться, как будто бы на них подул ветер.

Сначала из-под листиков выглянули самые молодые любопытные ягодки, ещё совсем зелёные. За ними высунули головки ягоды постарше — одна щёчка розовая, другая белая. Потом выглянули ягоды вполне зрелые — крупные и красные. И наконец, с самого низу показались ягоды-старики, почти чёрные, мокрые, душистые, покрытые жёлтыми семечками.

И скоро вся полянка вокруг Жени оказалась усыпанной ягодами, которые ярко сквозили на солнце и тянулись к дудочке.

— Играй, дудочка, играй! — закричала Женя. — Играй быстрей!

Дудочка заиграла быстрей, и ягод высыпало ещё больше — так много, что под ними совсем не стало видно листиков.

Но Женя не унималась:

— Играй, дудочка, играй! Играй ещё быстрей.

Дудочка заиграла ещё быстрей, и весь лес наполнился таким приятным проворным звоном, точно это был не лес, а музыкальный ящик.

Пчёлы перестали сталкивать бабочку с цветка; бабочка захлопнула крылья, как книгу, птенцы малиновки выглянули из своего лёгкого гнезда, которое качалось в ветках бузины, и в восхищении разинули жёлтые рты, грибы поднимались на цыпочки, чтобы не пропустить ни одного звука, и даже старая лупоглазая стрекоза, известная своим сварливым характером, остановилась в воздухе, до глубины души восхищённая чудной музыкой.

— Вот теперь-то я начну собирать!» — подумала Женя и уже было протянула руку к самой большой и самой красной ягоде, как вдруг вспомнила, что обменяла кувшинчик на дудочку и ей теперь некуда класть землянику.

— У, глупая дудка! — сердито закричала девочка. — Мне ягоды некуда класть, а ты разыгралась. Замолчи сейчас же!

Побежала Женя назад к старику боровику, коренному лесовику и говорит:

— Дедушка, а дедушка, отдай назад мой кувшинчик! Мне ягоды некуда собирать.

— Хорошо, — отвечает старик боровик, коренной лесовик, — я тебе отдам твой кувшинчик, только ты отдай назад мою дудочку.

Отдала Женя старику боровику, коренному лесовику его дудочку, взяла свой кувшинчик и поскорее побежала обратно на полянку.

Прибежала, а там уже ни одной ягодки не видно — одни только листики. Вот несчастье! Кувшинчик есть — дудочки не хватает. Как тут быть?

Подумала Женя, подумала и решила опять идти к старику боровику, коренному лесовику за дудочкой.

Приходит и говорит:

— Дедушка, а дедушка, дай мне опять дудочку!

— Хорошо. Только ты дай мне опять кувшинчик.

— Не дам. Мне самой кувшинчик нужен, чтобы ягоды в него класть.

— Ну, так я тебе не дам дудочку.

Женя взмолилась:

— Дедушка, а дедушка, как же я буду собирать ягоды в свой кувшинчик, когда они без твоей дудочки все под листиками сидят и на глаза не показываются? Мне непременно нужно и кувшинчик, и дудочку.

— Ишь ты, какая хитрая девочка! Подавай ей и дудочку, и кувшинчик! Обойдёшься и без дудочки, одним кувшинчиком.

— Не обойдусь, дедушка.

— А как же другие-то люди обходятся?

— Другие люди к самой земле пригибаются, под листики сбоку заглядывают да и берут ягоду за ягодой. Одну ягоду берут, на другую смотрят, третью примечают, а четвёртая мерещится. Так собирать мне совсем не нравится. Нагибайся да нагибайся. Пока наберёшь полный кувшинчик, чего доброго, и устать можно.

— Ах, вот как! — сказал старик боровик, коренной лесовик и до того рассердился, что борода у него вместо сизой стала чёрная-пречёрная. — Ах, вот как! Да ты, оказывается, просто лентяйка! Забирай свой кувшинчик и уходи отсюда! Не будет тебе никакой дудочки.

С этими словами старик боровик, коренной лесовик топнул ногой и провалился под пенёк.

Женя посмотрела на свой пустой кувшинчик, вспомнила, что её дожидаются папа, мама и маленький Павлик, поскорей побежала на свою полянку, присела на корточки, заглянула под листики и стала проворно брать ягоду за ягодой. Одну берёт, на другую смотрит, третью примечает, а четвёртая мерещится…

Скоро Женя набрала полный кувшинчик и вернулась к папе, маме и маленькому Павлику.

— Вот умница, — сказал Жене папа, — полный кувшинчик принесла! Небось устала?

— Ничего, папочка. Мне кувшинчик помогал. И пошли все домой — папа с полной кружкой, мама с полной чашкой, Женя с полным кувшинчиком, а маленький Павлик с полным блюдечком.

А про дудочку Женя никому ничего не сказала.


"Цветик-семицветик" В.Катаев

Жила девочка Женя. Однажды послала её мама в магазин за баранками. Купила Женя семь баранок: две баранки с тмином — для папы, две баранки с маком — для мамы, две баранки с сахаром — для себя и одну маленькую розовую баранку — для братика Павлика. Взяла Женя связку баранок и отправилась домой. Идет, по сторонам зевает, вывески читает, ворон считает. А тем временем сзади пристала незнакомая собака да все баранки одну за другой и съела: съела папины с тмином, потом мамины с маком, потом Женины с сахаром. Почувствовала Женя, что баранки стали что-то чересчур легкие. Обернулась, да уж поздно. Мочалка болтается пустая, а собака последнюю, розовую Павликову бараночку доедает, облизывается.

— Ах, вредная собака! — закричала Женя и бросилась ее догонять.

Бежала, бежала, собаку не догнала, только сама заблудилась. Видит — место совсем незнакомое, больших домов нет, а стоят маленькие домики. Испугалась Женя и заплакала. Вдруг, откуда ни возьмись, старушка:

— Девочка, девочка, почему ты плачешь?

Женя старушке все и рассказала.

Пожалела старушка Женю, привела ее в свой садик и говорит:

— Ничего, не плачь, я тебе помогу. Правда, баранок у меня нет и денег тоже нет, но зато растет у меня в садике один цветок, называется «цветик-семицветик», он все может. Ты, я знаю, девочка хорошая, хоть и любишь зевать по сторонам. Я тебе подарю цветик-семицветик, он все устроит.

С этими словами старушка сорвала с грядки и подала девочке Жене очень красивый цветок вроде ромашки. У него было семь прозрачных лепестков, каждый другого цвета: желтый, красный, зеленый, синий, оранжевый, фиолетовый и голубой.

— Этот цветик, — сказала старушка, — не простой. Он может исполнить все, что ты захочешь. Для этого надо только оторвать один из лепестков, бросить его и сказать:

Лети, лети, лепесток,

Через запад на восток,

Через север, через юг,

Возвращайся, сделав круг.

Лишь коснешься ты земли —

Быть по-моему вели.

Вели, чтобы сделалось то-то и то-то!

И это тотчас сделается.

Женя вежливо поблагодарила старушку, вышла за калитку и тут только вспомнила, что не знает дороги домой. Она захотела вернуться в садик и попросить старушку, чтобы та проводила ее до ближнего милиционера, но ни садика, ни старушки как не бывало. Что делать? Женя уже собиралась, по своему обыкновению, заплакать, даже нос наморщила, как гармошку, да вдруг вспомнила про заветный цветок.

— А ну-ка, посмотрим, что это за цветик-семицветик! Женя поскорее оторвала желтый лепесток, кинула его и сказала:

Лети, лети, лепесток,

Через запад на восток,

Через север, через юг,

Возвращайся, сделав круг.

Лишь коснешься ты земли —

Быть по-моему вели.

Вели, чтобы я была дома с баранками!

Не успела она это сказать, как в тот же миг очутилась дома, а в руках — связка баранок!

Женя отдала маме баранки, а сама про себя думает: «Это и вправду замечательный цветок, его непременно надо поставить в самую красивую вазочку!»

Женя была совсем небольшая девочка, поэтому она влезла на стул и потянулась за любимой маминой вазочкой, которая стояла на самой верхней полке. В это время, как на грех, за окном пролетали вороны. Жене, понятно, тотчас захотелось узнать совершенно точно, сколько ворон — семь или восемь. Она открыла рот и стала считать, загибая пальцы, а вазочка полетела вниз и — бац! — раскололась на мелкие кусочки.

— Ты опять что-то разбила, тяпа! Растяпа! — закричала мама из кухни. — Не мою ли самую любимую вазочку?

— Нет, нет, мамочка, я ничего не разбила. Это тебе послышалось! — закричала Женя, а сама поскорее оторвала красный лепесток, бросила его и прошептала:

Лети, лети, лепесток,

Через запад на восток,

Через север, через юг,

Возвращайся, сделав круг.

Лишь коснешься ты земли —

Быть по-моему вели.

Вели, чтобы мамина любимая вазочка сделалась целая!

Не успела она это сказать, как черепки сами собой поползли друг к другу и стали срастаться.

Мама прибежала из кухни — глядь, а ее любимая вазочка как ни в чем не бывало стоит на своем месте. Мама на всякий случай погрозила Жене пальцем и послала ее гулять во двор.

Пришла Женя во двор, а там мальчики играют в папанинцев: сидят на старых досках, и в песок воткнута палка.

— Мальчики, мальчики, примите меня поиграть!

— Чего захотела! Не видишь — это Северный полюс? Мы девчонок на Северный полюс не берем.

— Какой же это Северный полюс, когда это одни доски?

— Не доски, а льдины. Уходи, не мешай! У нас как раз сильное сжатие.

— Значит, не принимаете?

— Не принимаем. Уходи!

— И не нужно. Я и без вас на Северном полюсе сейчас буду. Только не на таком, как ваш, а на всамделишном. А вам — кошкин хвост!

Женя отошла в сторонку, под ворота, достала заветный цветик-семицветик, оторвала синий лепесток, кинула и сказала:

Лети, лети, лепесток,

Через запад на восток,

Через север, через юг,

Возвращайся, сделав круг.

Лишь коснешься ты земли —

Быть по-моему вели.

Вели, чтобы я сейчас же была на Северном полюсе!

Не успела она это сказать, как вдруг откуда ни возьмись налетел вихрь, солнце пропало, сделалась страшная ночь, земля закружилась под ногами, как волчок.

Женя, как была в летнем платьице с голыми ногами, одна-одинешенька оказалась на Северном полюсе, а мороз там сто градусов!

— Ай, мамочка, замерзаю! — закричала Женя и стала плакать, но слезы тут же превратились в сосульки и повисли на носу, как на водосточной трубе.

А тем временем из-за льдины вышли семь белых медведей и прямехонько к девочке, один другого страшней: первый — нервный, второй — злой, третий — в берете, четвертый — потертый, пятый — помятый, шестой — рябой, седьмой — самый большой.

Не помня себя от страха, Женя схватила обледеневшими пальчиками цветик-семицветик, вырвала зеленый лепесток, кинула и закричала что есть мочи:

Лети, лети, лепесток,

Через запад на восток,

Через север, через юг,

Возвращайся, сделав круг.

Лишь коснешься ты земли —

Быть по-моему вели.

Вели, чтоб я сейчас же очутилась опять на нашем дворе!

И в тот же миг она очутилась опять во дворе. А мальчики на нее смотрят и смеются:

— Ну и где же твой Северный полюс?

— Я там была.

— Мы не видели. Докажи!

— Смотрите — у меня еще висит сосулька.

— Это не сосулька, а кошкин хвост! Что, взяла?

Женя обиделась и решила больше с мальчишками не водиться, а пошла на другой двор водиться с девочками. Пришла, видит — у девочек разные игрушки. У кого коляска, у кого мячик, у кого прыгалка, у кого трехколесный велосипед, а у одной — большая говорящая кукла в кукольной соломенной шляпке и в кукольных калошках. Взяла Женю досада. Даже глаза от зависти стали желтые, как у козы.

«Ну, — думает, — я вам сейчас покажу, у кого игрушки!»

Вынула цветик-семицветик, оторвала оранжевый лепесток, кинула и сказала:

Лети, лети, лепесток,

Через запад на восток,

Через север, через юг,

Возвращайся, сделав круг.

Лишь коснешься ты земли —

Быть по-моему вели.

Вели, чтобы все игрушки, какие есть на свете, были мои!

И в тот же миг откуда ни возьмись со всех сторон повалили к Жене игрушки. Первыми, конечно, прибежали куклы, громко хлопая глазами и пища без передышки: «папа-мама», «папа-мама». Женя сначала очень обрадовалась, но кукол оказалось так много, что они сразу заполнили весь двор, переулок, две улицы и половину площади. Невозможно было сделать шагу, чтобы не наступить на куклу. Вокруг, представляете себе, какой шум могут поднять пять миллионов говорящих кукол? А их было никак не меньше. И то это были только московские куклы. А куклы из Ленинграда, Харькова, Киева, Львова и других советских городов еще не успели добежать и галдели, как попугаи, по всем дорогам Советского Союза. Женя даже слегка испугалась.

Но это было только начало. За куклами сами собой покатились мячики, шарики, самокаты, трехколесные велосипеды, тракторы, автомобили, танки, танкетки, пушки. Прыгалки ползли по земле, как ужи, путаясь под ногами и заставляя нервных кукол пищать еще громче. По воздуху летели миллионы игрушечных самолетов, дирижаблей, планеров. С неба, как тюльпаны, сыпались ватные парашютисты, повисая на телефонных проводах и деревьях. Движение в городе остановилось. Постовые милиционеры влезли на фонари и не знали, что им делать.

— Довольно, довольно! — в ужасе закричала Женя, хватаясь за голову. — Будет! Что вы, что вы! Мне совсем не надо столько игрушек. Я пошутила. Я боюсь…

Но не тут-то было! Игрушки все валили и валили. Кончились советские, начались американские. Уже весь город был завален до самых крыш игрушками. Женя по лестнице — игрушки за ней. Женя на балкон — игрушки за ней. Женя на чердак — игрушки за ней. Женя выскочила на крышу, поскорее оторвала фиолетовый лепесток, кинула и быстро сказала:

Лети, лети, лепесток,

Через запад на восток,

Через север, через юг,

Возвращайся, сделав круг.

Лишь коснешься ты земли —

Быть по-моему вели.

Вели, чтоб игрушки поскорей убирались обратно в магазины.

И тотчас все игрушки исчезли.

Посмотрела Женя на свой цветик-семицветик и видит, что остался всего один лепесток.

— Вот так штука! Шесть лепестков, оказывается, потратила — и никакого удовольствия. Ну, ничего. Вперед буду умнее.

Пошла она на улицу, идет и думает:

«Чего бы мне еще все-таки велеть? Велю-ка я себе, пожалуй, два кило «мишек». Нет, лучше два кило «прозрачных». Или нет… Лучше сделаю так: велю полкило «мишек», полкило «прозрачных», сто граммов халвы, сто граммов орехов и еще, куда ни шло, одну розовую баранку для Павлика. А что толку? Ну, допустим, все это я велю и съем. И ничего не останется. Нет, велю я себе лучше трехколесный велосипед. Хотя зачем? Ну, покатаюсь, а потом что? Еще, чего доброго, мальчишки отнимут. Пожалуй, и поколотят! Нет. Лучше я себе велю билет в кино или в цирк. Там все-таки весело. А может быть, велеть лучше новые сандалеты? Тоже не хуже цирка. Хотя, по правде сказать, какой толк в новых сандалетах? Можно велеть чего-нибудь еще гораздо лучше. Главное, не надо торопиться».

Рассуждая таким образом, Женя вдруг увидела превосходного мальчика, который сидел на лавочке у ворот. У него были большие синие глаза, веселые, но смирные. Мальчик был очень симпатичный — сразу видно, что не драчун, и Жене захотелось с ним познакомиться. Девочка без всякого страха подошла к нему так близко, что в каждом его зрачке очень ясно увидела свое лицо с двумя косичками, разложенными по плечам.

— Мальчик, мальчик, как тебя зовут?

— Витя. А тебя как?

— Женя. Давай играть в салки?

— Не могу. Я хромой.

И Женя увидела его ногу в уродливом башмаке на очень толстой подошве.

— Как жалко! — сказала Женя. — Ты мне очень понравился, и я бы с большим удовольствием побегала с тобой.

— Ты мне тоже очень нравишься, и я бы тоже с большим удовольствием побегал с тобой, но, к сожалению, это невозможно. Ничего не поделаешь. Это на всю жизнь.

— Ах, какие пустяки ты говоришь, мальчик! — воскликнула Женя и вынула из кармана свой заветный цветик-семицветик. — Гляди!

С этими словами девочка бережно оторвала последний, голубой лепесток, на минутку прижала его к глазам, затем разжала пальцы и запела тонким голоском, дрожащим от счастья:

Лети, лети, лепесток,

Через запад на восток,

Через север, через юг,

Возвращайся, сделав круг.

Лишь коснешься ты земли —

Быть по-моему вели.

Вели, чтобы Витя был здоров!

И в ту же минуту мальчик вскочил со скамьи, стал играть с Женей в салки и бегал так хорошо, что девочка не могла его догнать, как ни старалась.

"Аист и соловей" В.Берестов

Было время, когда птицы не умели петь. И вдруг они узнали, что в одной далекой стране живет старый, мудрый человек, который учит музыке. Тогда птицы послали к нему аиста и соловья. Аист очень торопился. Ему не терпелось стать первым в мире музыкантом.

Он так спешил, что вбежал к мудрецу и даже в дверь не постучался, не поздоровался со стариком, а изо всех сил крикнул ему прямо в ухо:

― Эй, старикан! Ну-ка, научи меня музыке!

Но мудрец решил сначала поучить его вежливости. Он вывел аиста за порог, постучал в дверь и сказал:

― Надо делать вот так.

― Все ясно! ― обрадовался аист. ― Это и есть музыка? ― и улетел, чтобы удивить мир своим искусством.

Соловей на маленьких крыльях прилетел позже. Он робко постучал в дверь, поздоровался, попросил прощения за беспокойство и сказал, что ему очень хочется учиться музыке.

Мудрецу понравилась приветливая птица. И он учил соловья всему, что знал сам. С тех пор скромный соловей стал лучшим в мире певцом.

А чудак аист умеет только стучать клювом. Да еще хвалится и учит других птиц:

― Эй, слышите? Надо делать вот так, вот так! Это и есть настоящая музыка! Если не верите, спросите старого мудреца.

"Слепой Дождик" Э.Шим

Летний весёлый Дождик прибежал в лес — и давай плясать! По берёзовым листочкам пощёлкивает, по круглым осиновым листьям барабанит, напевает песенку:

Я из тучи упал,

По земле побежал,

Мои ножки легки —

Ни разу не споткнутся…

— Какая славная песня! — сказали вдруг тоненькие голоса. — Какой добрый Дождик!..

Это радовались Водомерки. Они жили в маленьком лесном озерце и сейчас стояли рядышком у берега, как маленькие лодочки у пристани.

— Значит, я вам нравлюсь? — спросил Дождик.

— Ну, конечно! — ответили Водомерки. — Мы тебя так ждали! Наше озерцо уже совсем высыхало, мы не знали, куда деваться… А теперь оно разольётся снова, жить нам будет просторно, привольно… Лей пуще, Дождик!

И Дождик защёлкал сильнее и ещё громче запел:

…Под кустом ждут меня,

Под листком ждут меня,

Птицы ждут, звери ждут,

Просто не дождутся!

— Как бы не так! — послышался злющий скрипучий голос Паука. — Кому ты нужен, глупый Дождь… Только мешаешь. Я трудился, я старался, паутину свою плёл. Между ветками её растянул, думаю: сейчас добыча попадётся! А попали одни твои капли, намочили паутину, разорвали… Убирайся из лесу!

— Вот тебе на! — сказал Дождик. — Одни меня хвалят, другие меня прочь гонят… Интересно, — нужен я всё-таки здесь пли нет?

— Конечно, нужен!.. — пыхтя и отдуваясь, сказала Сыроежка. Она только что проглянула из-под земли, и на её круглой фиолетовой шапочке ещё лежал сучок и сосновые иглы. — Припусти, Дождик! Мы, грибы, расти без тебя не можем!

— Нет, нет! — закричала лесная Земляника в белом платочке. — Ты сейчас совсем не нужен! Я вся вымокну, и у меня тогда ягод не будет!

— Молодец, Дождик! — сказал мокрый, но очень довольный Лось. — Ты слепней разогнал, мух распугал, а то ведь житья от них не было!

— Тьфу! — рассердился Барсук. — Я нору чистил, проветривал, подстилку менял, а тут — хлынуло… Безобразие! Совсем не вовремя дождик!

Слушал Дождик, слушал — ничего понять не может.

— Ну, — говорит, — вы тут без меня разберитесь — нужен я или нет. А я покуда в деревню сбегаю.

Прибежал в деревню, по тесовым крышам постукивает, в желобах побулькивает, распевает:

Я из тучи упал,

По земле побежал,

Мои ножки тонки —

А всё равно не гнутся!

В деревнях меня ждут,

В городах меня ждут,

Тут и там, там и тут

Просто не дождутся!

Это верно! — сказали Огурцы, росшие в огороде. — Заждались мы тебя, Дождик… Ух, напьёмся сейчас!

— Ах, так?! — сказали капризные Помидоры. — Дождик пошёл? Ну, так не будет вам красных помидоров. Чтоб нам цвести, жара нужна, сухой воздух… А сырость нам вредна, вредна, понимаете?

— Ничего, ничего! — весело сказал жёлтый Лилейник, стоявший в палисаднике перед домом. — Дождик — это хорошо, это полезно… После него я так расцвету, что моя хозяйка будет очень довольна!

— Хозяйка не будет довольна! — захныкали синие Люпинусы. — Мы очень нежные цветы… У нас такие тяжёлые шапки, что если они намокнут, то мы не выдержим и сломаемся…

Не успели цветы договорить, как на улице кто-то закричал и засмеялся. Босые мальчишки шлёпали по лужам, брызгались и просили:

— Дождик, Дождик, — пуще! Дождик, Дождик, — пуще!

— Ага! — обрадовался Дождик. — Люди-то уже лучше всех знают, нужен я или нет. Пуще — так пуще!

И только он собрался припустить вовсю, как загромыхали колёса — на конных граблях ехали колхозники.

— Эх, — говорили они, — помешает нам дождик сено убрать… Хоть бы унялся, погодил маленько!

Дождик совсем растерялся. Он даже петь начал шёпотом и перепутал слова своей песенки:

Я на тучу упал,

Я с земли убежал,

Мои ножки тонки —

Меня не дождутся…

А тут между туч выглянуло ясное солнышко. Оно так заблестело, засияло, что Дождик сразу ослеп.

Ведь всегда при солнце Дождик становится слепым…

И он уже теперь не мог выбирать дороги, и пошёл по земле просто наугад. И больше на него никто не сердился. Все понимали, что если Дождик пришёл не вовремя, то сделал это он нечаянно.

"Под грибом" В.Сутеев

Как-то раз застал Муравья сильный дождь.

Куда спрятаться?

Увидел Муравей на полянке маленький грибок, добежал до него и спрятался под его шляпкой.

Сидит под грибом — дождь пережидает.

А дождь идёт всё сильнее и сильнее…

Ползёт к грибу мокрая Бабочка:

— Муравей, Муравей, пусти меня под грибок! Промокла я — лететь не могу!

— Куда же я пущу тебя? — говорит муравей. — Я один тут кое-как уместился.

— Ничего! В тесноте, да не в обиде.

Пустил Муравей Бабочку под грибок.

А дождь ещё сильнее идёт…

Бежит мимо Мышка:

— Пустите меня под грибок! Вода с меня ручьём течёт.

— Куда же мы тебя пустим? Тут и места нет.

— Потеснитесь немножко!

Потеснились — пустили Мышку под грибок.

А дождь всё льёт и не перестаёт…

Мимо гриба Воробей скачет и плачет:

— Намокли перышки, устали крылышки! Пустите меня под грибок обсохнуть, отдохнуть, дождик переждать!

— Тут и места нет.

— Подвиньтесь, пожалуйста!

— Ладно.

Подвинулись — нашлось Воробью место.

А тут Заяц на полянку выскочил, увидел гриб.

— Спрячьте, — кричит, — спасите! За мной Лиса гонится!..

— Жалко Зайца, — говорит Муравей. — Давайте ещё потеснимся.

Только спрятали Зайца — Лиса прибежала.

— Зайца не видели? — спрашивает.

— Не видели.

Подошла Лиса поближе, понюхала:

— Не тут ли он спрятался?

— Где ему тут спрятаться!

Махнула Лиса хвостом и ушла.

К тому времени дождик прошёл — солнышко выглянуло. Вылезли все из-под гриба — радуются.

Муравей задумался и говорит:

— Как же так? Раньше мне одному под грибом тесно было, а теперь всем пятерым место нашлось!

— Ква-ха-ха! Ква-ха-ха! — засмеялся кто-то.

Все посмотрели: на шляпке гриба сидит Лягушка и хохочет:

— Эх, вы! Гриб-то…

Не досказала и ускакала.

Посмотрели все на гриб и тут догадались, почему сначала одному под грибом тесно было, а потом и пятерым место нашлось.

А вы догадались?

"Дядя Фёдор, пёс и кот" (отрывок из сказочной повести) Э.Успенский

Дядя Фёдор решил письмо домой написать. Чтобы папа и мама за него не беспокоились. Потому что он их очень любил. А они не знали, где он и что с ним. И конечно, переживали.

Сидит дядя Фёдор и пишет:

«Мои папа и мама!

Я живу хорошо. Просто замечательно. У меня есть свой дом. Он тёплый. В нём одна комната и кухня. А недавно мы клад нашли и корову купили. И трактор — тр-тр Митю. Трактор хороший, только он бензин не любит, а любит суп.

Мама и папа, я без вас очень скучаю. Особенно по вечерам. Но я вам не скажу, где я живу. А то вы меня заберёте, а Матроскин и Шарик пропадут».

Но тут дядя Фёдор увидел, что деревенские ребята змея в поле запускают. И дядя Фёдор к ним побежал. А коту велел письмо дописывать за него. Кот взял карандаш и начал писать:

«А ещё у нас печка есть тёплая. Я так люблю на ней отдыхать! Здоровье-то у меня не очень: то лапы ломит, то хвост отваливается. Потому что, дорогие мои папа и мама, жизнь у меня была сложная, полная лишений и выгоняний. Но сейчас всё по-другому. И колбаса у меня есть, и молоко парное стоит в мисочке на полу. Пей — не хочу. Мне мышей даже видеть не хочется. Я их просто так ловлю, для развлечения. Или на удочку, или пылесосом из норок вытаскиваю и в поле уношу. А днём я люблю на крышу вскарабкаться. И там глаза вытаращу, усы расправлю и загораю как ненормальный. На солнышке облизываюсь и сохну».

Тут кот услышал, что мыши в подполе заскреблись. Крикнул он Шарику и в подпол побежал с пылесосом. Шарик карандаш в зубы взял и стал дальше калякать:

«А на днях я линять начал. Старая шерсть с меня сыплется — хоть в дом не заходи. Зато новая растёт — чистая, шелковистая! Просто каракуль. Да ещё охрип я немножечко. Прохожих много, на всех лаять приходится. Час полаешь, два полаешь, а потом у меня не лай, а свист какой-то получается и бульканье.

Дорогие папа и мама, вы меня теперь просто не узнаете. Хвост у меня крючком, уши торчком, нос холодный и лохматость повысилась. Мне теперь можно зимой даже на снегу спать. Я теперь сам в магазин хожу. И все продавцы меня знают. Кости мне бесплатно дают. Так что вы за меня не переживайте. Я такой здоровый стал, прямо — ух! Если я на выставку попаду, мне все медали обеспечены. За красоту и сообразительность.

До свиданья. Ваш сын — дядя Шарик».

"Крокодил Гена и его друзья" (отрывок) Э.Успенский

Теперь Гена, Галя и Чебурашка почти каждый вечер проводили вместе. После работы они собирались у крокодила дома, мирно беседовали, пили кофе и играли в крестики-нолики. И всё-таки Чебурашке не верилось, что у него наконец появились настоящие друзья.

«Интересно, — подумал он однажды, — а если бы я сам пригласил крокодила в гости, пришёл бы он ко мне или нет? Конечно, пришёл бы, — успокаивал себя Чебурашка. — Ведь мы с ним друзья! А если нет?»

Чтобы долго не раздумывать, Чебурашка снял телефонную трубку и позвонил крокодилу.

— Алло, Гена, привет! — начал он. — Ты чего делаешь?

— Ничего, — ответил крокодил.

— Знаешь что? Приходи ко мне в гости.

— В гости? — удивился Гена. — Зачем?

— Кофе пить, — сказал Чебурашка. Это было первое, что пришло ему в голову.

— Ну что же, — сказал крокодил, — я с удовольствием приду.

«Ура!» — чуть было не закричал Чебурашка. Но потом подумал, что ничего тут особенного нет. Один товарищ приходит в гости к другому. И надо не кричать «ура», а в первую очередь позаботиться о том, как его лучше встретить.

Поэтому он сказал крокодилу:

— Только ты захвати с собой, пожалуйста, чашки, а то у меня нету ну никакой посуды!

— Что ж, захвачу. — И Гена стал собираться.

Но Чебурашка позвонил опять:

— Ты знаешь, оказывается, у меня и кофейника нет. Возьми, пожалуйста, свой. Я у тебя видел на кухне.

— Хорошо. Возьму.

— И ещё одна маленькая просьба. Забеги по дороге в магазин, а то у меня кофе кончился.

Вскоре Чебурашка позвонил ещё раз и попросил, чтобы Гена принёс маленькое ведёрко.

— Маленькое ведёрко? А для чего?

— Понимаешь, ты пойдёшь мимо колонки и наберёшь воды, чтобы мне уже не выходить из дому.

— Ну что ж, — согласился Гена, — я принесу всё, что ты просил.

Вскоре он появился у Чебурашки нагруженный, как носильщик на вокзале.

— Я очень рад, что ты пришёл, — встретил его хозяин. — Только я, оказывается, совсем не умею варить кофе. Просто никогда не пробовал. Может, ты возьмёшься приготовить его?

Гена взялся за работу. Он собрал дрова, развёл маленький костёрчик около будки и поставил кофейник на огонь. Через полчаса кофе вскипел. Чебурашка был очень доволен.

— Как? Хорошо я тебя угостил? — спрашивал он у крокодила, провожая его домой.

— Кофе получился превосходный, — отвечал Гена. — Только я попрошу тебя об одном одолжении. Если ты ещё раз захочешь угостить меня, не стесняйся, приходи ко мне домой. И говори, чем ты меня хочешь угостить: чаем, кофе или просто обедом. У меня дома всё есть. И мне это будет гораздо удобнее. Договорились?

— Договорились, — сказал Чебурашка. Он, конечно, огорчился немного потому, что Гена сделал ему замечание. Но всё равно был очень доволен. Ведь сегодня сам крокодил приходил к нему в гости.

"Как мыши с котом воевали" Н.Заболоцкий

Жил-был кот,

Ростом он был с комод,

Усищи — с аршин,

Глазищи — с кувшин,

Хвост трубой,

Сам рябой.

Ай да кот!

Пришел тот кот

К нам в огород,

Залез кот на лукошко,

С лукошка прыгнул в окошко,

Углы в кухне обнюхал,

Хвостом по полу постукал.

— Эге,— говорит,— пахнет мышами!

Поживу-ка я с недельку с вами!

Испугались в подполье мыши —

От страха чуть дышат.

— Братцы,— говорят,— что же это такое?

Не будет теперь нам покоя.

Не пролезть нам теперь к пирогу,

Не пробраться теперь к творогу,

Не отведать теперь нам каши,

Пропали головушки наши!

А котище лежит на печке,

Глазищи горят как свечки.

Лапками брюхо поглаживает,

На кошачьем языке приговаривает:

— Здешние,— говорит,— мышата

Вкуснее,— говорит,— шоколада,

Поймать бы их мне штук двести —

Так бы и съел всех вместе!

А мыши в мышиной норке

Доели последние корки,

Построились в два ряда

И пошли войной на кота.

Впереди генерал Культяпка,

На Культяпке—железная шляпка,

За Культяпкой — серый Тушканчик,

Барабанит Тушканчик в барабанчик,

За Тушканчиком — целый отряд,

Сто пятнадцать мышиных солдат.

Бум! Бум! Бум! Бум!

Что за гром? Что за шум?

Берегись, усатый кот,

Видишь—армия идет,

Видишь—армия идет,

Громко песенку поет.

Вот Культяпка боевой

Показался в кладовой.

Барабанчики гремят,

Громко пушечки палят,

Громко пушечки палят,

Только ядрышки летят!

Прибежали на кухню мыши,

Смотрят — а кот не дышит,

Глаза у кота закатились,

Уши у кота опустились,

Что случилось с котом?

Собрались мыши кругом,—

Глядят на кота, глазеют,

А тронуть кота не смеют.

Но Культяпка был не трус —

Потянул кота за ус,—

Лежит котище — не шелохнется,

С боку на бок не повернется.

Окочурился, разбойник, окочурился,

Накатил на кота карачун, карачун!

Тут пошло у мышей веселье,

Закружились они каруселью,

Забрались котищу на брюхо,

Барабанят ему прямо в ухо,

Все танцуют, скачут, хохочут…

А котище-то как подскочит,

Да как цапнет Культяпку зубами —

И пошел воевать с мышами!

Вот какой он был, котище, хитрый!

Вот какой он был, котище, умный!

Всех мышей он обманул,

Всех он крыс переловил.

Не лазайте, мыши, по полочкам,

Не воруйте, крысы, сухарики,

Не скребитесь под полом, под лестницей,

Не мешайте Никитушке спать-почивать!

 

"Сказка о кривом человечке" Н.Заболоцкий

На маленьком стуле сидит старичок,

На нем деревянный надет колпачок.

Сидит он, качаясь и ночью, и днем,

И туфли трясутся на нем.

Сидит он на стуле и машет рукой,

Бежит к старичку человечек кривой.

— Что с вами, мой милый?

Откройте ваш глаз!

Зачем он завязан у вас?

Кривой человечек в ответ старичку:

— Глазок мой закрылся, и больно зрачку.

Я с черной грачихой подрался сейчас,

Она меня клюнула в глаз.

Тогда старичок призывает жука.

— Слетай-ка, жучок, на большие луга.

Поймай мне грачиху в пятнадцать минут —

Над нею устроим мы суд.

Не ветер бушует, не буря гудит,-

Жучок над болотом к грачихе летит.

— Извольте, грачиха, явиться на суд —

Осталось двенадцать минут.

Двенадцать минут пролетают, спеша,

Влетает грачиха, крылами шурша,

Грачиху сажают за письменный стол,

И пишет жучок протокол.

— Скажите, грачиха, фамилью свою.

Давно ли живете вы в нашем краю?

Зачем человечка вы клюнули в глаз?

За это накажем мы вас.

Сказала грачиха:- Но я не виновна,

Сама я, грачиха, обижена кровно:

Кривой человечек меня погубил,

Гнездо он мое разорил.

— Ах, так!-

Рассердившись, вскричал старичок.

— Ах, так!-

Закачался на нем колпачок.

— Ах, так!-

Загремели железные туфли.

— Ах, так!-

Зашумели над туфлями букли.

И пал на колени лгунишка негодный,

И стукнулся лобиком об пол холодный,

И долго он плакал, и долго молил,

Пока его суд не простил.

И вот человечек к грачихе идет,

И жмет ее лапку, и слово дает,

Что он никогда, никогда, никогда

Не тронет чужого гнезда.

И вот начинается музыка тут,

Жуки в барабанчики палками бьют,

А наш человечек, как будто испанец,

Танцует с грачихою танец.

__________

И если случится, мой мальчик, тебе

Увидеть грачиху в высоком гнезде,

И если птенцы там сидят на краю,-

Припомни ты сказку мою.

Я сказочку эту не сам написал,

Ее мне вот тот старичок рассказал —

Вот тот старичок, что в часах под стеклом

Качается ночью и днем.

— Тик-так!-

Говорит под стеклом старичок.

-Тик-так!-

Отвечает ему колпачок.

— Тик-так!-

Ударяют по камешку туфли.

-Тик-так!-

Повторяют за туфлями букли.

Пусть маятник ходит, пусть стрелка кружит

Смешной старичок из часов не сбежит.

Но все же, мой мальчик, кто птицу обидит,

Тот много несчастий увидит.

Замрет наше поле, и сад обнажится,

И тысяча гусениц там расплодится,

И некому будет их бить и клевать

И птенчикам в гнезда таскать.

И если бы сказка вдруг стала не сказкой,

Пришел бы к тебе человечек с повязкой,

Взглянул бы на сад, покачал головой

И заплакал бы вместе с тобой.

"Доктор Айболит" К.Чуковский

1

Добрый доктор Айболит!

Он под деревом сидит.

Приходи к нему лечиться

И корова, и волчица,

И жучок, и червячок,

И медведица!

Всех излечит, исцелит

Добрый доктор Айболит!

2

И пришла к Айболиту лиса:

«Ой, меня укусила оса!»

И пришёл к Айболиту барбос:

«Меня курица клюнула в нос!»

И прибежала зайчиха

И закричала: «Ай, ай!

Мой зайчик попал под трамвай!

Мой зайчик, мой мальчик

Попал под трамвай!

Он бежал по дорожке,

И ему перерезало ножки,

И теперь он больной и хромой,

Маленький заинька мой!»

И сказал Айболит:

«Не беда! Подавай-ка его сюда!

Я пришью ему новые ножки,

Он опять побежит по дорожке».

И принесли к нему зайку,

Такого больного, хромого,

И доктор пришил ему ножки,

И заинька прыгает снова.

А с ним и зайчиха-мать

Тоже пошла танцевать.

И смеётся она и кричит:

«Ну, спасибо тебе, Айболит!»

3

Вдруг откуда-то шакал

На кобыле прискакал:

«Вот вам телеграмма

От Гиппопотама!»

«Приезжайте, доктор,

В Африку скорей

И спасите, доктор,

Наших малышей!»

«Что такое? Неужели

Ваши дети заболели?»

«Да-да-да! У них ангина,

Скарлатина, холерина,

Дифтерит, аппендицит,

Малярия и бронхит!

Приходите же скорее,

Добрый доктор Айболит!»

«Ладно, ладно, побегу,

Вашим детям помогу.

Только где же вы живёте?

На горе или в болоте?»

«Мы живём на Занзибаре,

В Калахари и Сахаре,

На горе Фернандо-По,

Где гуляет Гиппо-по

По широкой Лимпопо».

4

И встал Айболит, побежал Айболит,

По полям, по лесам, по лугам он бежит.

И одно только слово твердит Айболит:

«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»

А в лицо ему ветер, и снег, и град:

«Эй, Айболит, воротися назад!»

И упал Айболит и лежит на снегу:

«Я дальше идти не могу».

И сейчас же к нему из-за ёлки

Выбегают мохнатые волки:

«Садись, Айболит, верхом,

Мы живо тебя довезём!»

И вперёд поскакал Айболит

И одно только слово твердит:

«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»

5

Но вот перед ними море —

Бушует, шумит на просторе.

А в море высокая ходит волна,

Сейчас Айболита проглотит она.

«О, если я утону,

Если пойду я ко дну,

Что станется с ними, с больными,

С моими зверями лесными?»

Но тут выплывает кит:

«Садись на меня, Айболит,

И, как большой пароход,

Тебя повезу я вперёд!»

И сел на кита Айболит

И одно только слово твердит:

«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»

6

И горы встают перед ним на пути,

И он по горам начинает ползти,

А горы всё выше, а горы всё круче,

А горы уходят под самые тучи!

«О, если я не дойду,

Если в пути пропаду,

Что станется с ними, с больными,

С моими зверями лесными?»

И сейчас же с высокой скалы

К Айболиту спустились орлы:

«Садись, Айболит, верхом,

Мы живо тебя довезём!»

И сел на орла Айболит

И одно только слово твердит:

«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»

7

А в Африке,

А в Африке,

На чёрной Лимпопо,

Сидит и плачет

В Африке

Печальный Гиппопо.

Он в Африке, он в Африке

Под пальмою сидит

И на море из Африки

Без отдыха глядит:

Не едет ли в кораблике

Доктор Айболит?

И рыщут по дороге

Слоны и носороги

И говорят сердито:

«Что ж нету Айболита?»

А рядом бегемотики

Схватились за животики:

У них, у бегемотиков,

Животики болят.

И тут же страусята

Визжат, как поросята,

Ах, жалко, жалко, жалко

Бедных страусят!

И корь, и дифтерит у них,

И оспа, и бронхит у них,

И голова болит у них,

И горлышко болит.

Они лежат и бредят:

«Ну что же он не едет,

Ну что же он не едет,

Доктор Айболит?»

А рядом прикорнула

Зубастая акула,

Зубастая акула

На солнышке лежит.

Ах, у её малюток,

У бедных акулят,

Уже двенадцать суток

Зубки болят!

И вывихнуто плечико

У бедного кузнечика;

Не прыгает, не скачет он,

А горько-горько плачет он

И доктора зовёт:

«О, где же добрый доктор?

Когда же он придёт?»

8

Но вот, поглядите, какая-то птица

Всё ближе и ближе по воздуху мчится,

На птице, глядите, сидит Айболит

И шляпою машет и громко кричит:

«Да здравствует милая Африка!»

И рада и счастлива вся детвора:

«Приехал, приехал! Ура, ура!»

А птица над ними кружится,

А птица на землю садится,

И бежит Айболит к бегемотикам,

И хлопает их по животикам,

И всем по порядку

Даёт шоколадку,

И ставит и ставит им градусники!

И к полосатым

Бежит он тигрятам,

И к бедным горбатым

Больным верблюжатам,

И каждого гоголем,

Каждого моголем,

Гоголем-моголем,

Гоголем-моголем,

Гоголем-моголем потчует.

Десять ночей Айболит

Не ест, не пьёт и не спит,

Десять ночей подряд

Он лечит несчастных зверят

И ставит и ставит им градусники.

9

Вот и вылечил он их,

Лимпопо!

Вот и вылечил больных,

Лимпопо!

И пошли они смеяться,

Лимпопо!

И плясать и баловаться,

Лимпопо!

И акула Каракула

Правым глазом подмигнула

И хохочет, и хохочет,

Будто кто её щекочет.

А малютки бегемотики

Ухватились за животики

И смеются, заливаются —

Так, что дубы сотрясаются.

Вот и Гиппо, вот и Попо,

Гиппо-попо, Гиппо-попо!

Вот идёт Гиппопотам.

Он идёт от Занзибара,

Он идёт к Килиманджаро —

И кричит он, и поёт он:

«Слава, слава Айболиту!

Слава добрым докторам!»


"Волшебник Изумрудного города" (отрывок) А.Волков

УРАГАН

Среди обширной канзасской степи жила девочка Элли. Её отец фермер Джон, целый день работал в поле, мать Анна хлопотала по хозяйству.

Жили они в небольшом фургоне, снятом с колёс и поставленном на землю.

Обстановка домика была бедна: железная печка, шкаф, стол, три стула и две кровати. Рядом с домом, у самой двери, был выкопан «ураганный погреб». В погребе семья отсиживалась во время бурь.

Степные ураганы не раз уже опрокидывали лёгонькое жилище фермера Джона. Но Джон не унывал: когда утихал ветер, он поднимал домик, печка и кровати ставились на места, Элли собирала с пола оловянные тарелки и кружки – и всё было в порядке до нового урагана.

Вокруг до самого горизонта расстилалась ровная, как скатерть, степь. Кое-где виднелись такие же бедные домики, как и домик Джона. Вокруг них были пашни, где фермеры сеяли пшеницу и кукурузу.

Элли хорошо знала всех соседей на три мили кругом. На западе проживал дядя Роберт с сыновьями Бобом и Диком. В домике на севере жил старый Рольф, который делал детям чудесные ветряные мельницы.

Широкая степь не казалась Элли унылой: ведь это была её родина. Элли не знала никаких других мест. Горы и леса она видела только на картинках, и они не манили её, быть может, потому, что в дешёвых Эллиных книжках были нарисованы плохо.

Когда Элли становилось скучно, она звала весёлого пёсика Тотошку и отправлялась навестить Дика и Боба, или шла к дедушке Рольфу, от которого никогда не возвращалась без самодельной игрушки.

Тотошка с лаем прыгал по степи, гонялся за воронами и был бесконечно доволен собой и своей маленькой хозяйкой. У Тотошки была чёрная шерсть, остренькие ушки и маленькие, забавно блестевшие глазки. Тотошка никогда не скучал и мог играть с девочкой целый день.

У Элли было много забот. Она помогала матери по хозяйству, а отец учил её читать, писать и считать, потому что школа находилась далеко, а девочка была ещё слишком мала, чтобы ходить туда каждый день.

Однажды летним вечером Элли сидела на крыльце и читала вслух сказку. Анна стирала бельё.

– «И тогда сильный, могучий богатырь Арнаульф увидел волшебника ростом с башню, – нараспев читала Элли, водя пальцем по строкам. – Изо рта и ноздрей волшебника вылетал огонь…»

– Мамочка, – спросила Элли, отрываясь от книги. – А теперь волшебники есть?

– Нет, моя дорогая. Жили волшебники в прежние времена, а теперь перевелись. Да и к чему они? И без них хлопот хватит.

Элли смешно наморщила нос:

– А всё-таки без волшебников скучно. Если бы я вдруг сделалась королевой, то обязательно приказала бы, чтобы в каждом городе и в каждой деревне был волшебник. И чтобы он совершал для детей разные чудеса.

– Какие-же, например? – улыбаясь, спросила мать.

– Ну, какие… Вот чтобы каждая девочка и каждый мальчик, просыпаясь утром, находили под подушкой большой сладкий пряник… Или… – Элли с укором посмотрела на свои грубые поношенные башмаки. – Или чтобы у всех детей были хорошенькие лёгкие туфельки…

– Туфельки ты и без волшебника получишь, – возразила Анна. – Поедешь с папой на ярмарку, он и купит…

Пока девочка разговаривала с матерью, погода начала портиться.

* * *

Как раз в это самое время в далёкой стране, за высокими горами, колдовала в угрюмой глубокой пещере злая волшебница Гингема.

Страшно было в пещере Гингемы. Там под потолком висело чучело огромного крокодила. На высоких шестах сидели большие филины, с потолка свешивались связки сушёных мышей, привязанных к верёвочкам за хвостики, как луковки. Длинная толстая змея обвилась вокруг столба и равномерно качала пёстрой и плоской головой. И много ещё всяких странных и жутких вещей было в обширной пещере Гингемы.

В большом закопчённом котле Гингема варила волшебное зелье. Она бросала в котёл мышей, отрывая одну за другой от связки.

– Куда это подевались змеиные головы? – злобно ворчала Гингема, – не всё же я съела за завтраком!.. А, вот они, в зелёном горшке! Ну, теперь зелье выйдет на славу!.. Достанется же этим проклятым людям! Ненавижу я их… Расселились по свету! Осушили болота! Вырубили чащи!.. Всех лягушек вывели!.. Змей уничтожают! Ничего вкусного на земле не осталось! Разве только червячком, да паучком полакомишься!..

Гингема погрозила в пространство костлявым иссохшим кулаком и стала бросать в котёл змеиные головы.

– Ух, ненавистные люди! Вот и готово моё зелье на погибель вам! Окроплю леса и поля, и поднимется буря, какой ещё на свете не бывало!

Гингема с усилием подхватила котёл за ушки и вытащила из пещеры. Она опустила в котёл большое помело и стала расплёскивать вокруг своё варево.

– Разразись, ураган! Лети по свету, как бешеный зверь! Рви, ломай, круши! Опрокидывай дома, поднимай на воздух! Сусака, масака, лэма, рэма, гэма!.. Буридо, фуридо, сэма, пэма, фэма!..

Она выкрикивала волшебные слова и брызгала вокруг растрёпанным помелом, и небо омрачалось, собирались тучи, начинал свистеть ветер. Вдали блестели молнии…

– Круши, рви, ломай! – дико вопила колдунья. – Сусака, масака, буридо, фуридо! Уничтожай, ураган, людей, животных, птиц! Только лягушечек, мышек, змеек, паучков не трогай, ураган! Пусть они по всему свету размножатся на радость мне, могучей волшебнице Гингеме! Буридо, фуридо, сусака, масака!

И вихрь завывал всё сильней и сильней, сверкали молнии, оглушительно гремел гром.

Гингема в диком восторге кружилась на месте и ветер развевал полы её длинной чёрной мантии…

Вызванный волшебством Гингемы, ураган донёсся до Канзаса и с каждой минутой приближался к домику Джона. Вдали у горизонта сгущались тучи, среди них поблёскивали молнии.

Тотошка беспокойно бегал, задрав голову и задорно лаял на тучи, которые быстро мчались по небу.

– Ой, Тотошка, какой ты смешной, – сказала Элли. – Пугаешь тучи, а ведь сам трусишь!

Пёсик и в самом деле очень боялся гроз, которых уже немало видел за свою недолгую жизнь.

Анна забеспокоилась.

– Заболталась я с тобой, дочка, а ведь, смотри-ка, надвигается самый настоящий ураган…

Вот уже ясно стал слышен грозный гул ветра. Пшеница на поле прилегла к земле, и по ней как по реке, покатились волны. Прибежал с поля взволнованный фермер Джон.

– Буря, идёт страшная буря! – закричал он. – Прячьтесь скорее в погреб, а я побегу, загоню скот в сарай!

Анна бросилась к погребу, откинула крышку.

– Элли, Элли! Скорей сюда! – кричала она.

Но Тотошка, перепуганный рёвом бури и беспрестанными раскатами грома, убежал в домик и спрятался там под кровать, в самый дальний угол. Элли не захотела оставлять своего любимца одного и бросилась за ним в фургон.

И в это время случилась удивительная вещь.

Домик повернулся два, или три раза, как карусель. Он оказался в самой середине урагана. Вихрь закружил его, поднял вверх и понёс по воздуху.

В дверях фургона показалась испуганная Элли с Тотошкой на руках. Что делать? Спрыгнуть на землю? Но было уже поздно: домик летел высоко над землёй…

Ветер трепал волосы Анны, которая стояла возле погреба, протягивала вверх руки и отчаянно кричала. Прибежал из сарая фермер Джон и в отчаяньи бросился к тому месту, где стоял фургон. Осиротевшие отец и мать долго смотрели в тёмное небо, поминутно освещаемое блеском молний…

Ураган всё бушевал, и домик, покачиваясь, нёсся по воздуху. Тотошка, недовольный тем, что творилось вокруг, бегал по тёмной комнате с испуганным лаем. Элли, растерянная, сидела на полу, схватившись руками за голову. Она чувствовала себя очень одинокой. Ветер гудел так, что оглушал её. Ей казалось что домик вот-вот упадёт и разобьётся. Но время шло, а домик всё ещё летел. Элли вскарабкалась на кровать и легла, прижав к себе Тотошку. Под гул ветра, плавно качавшего домик, Элли крепко заснула.

"Домовёнок Кузька" Т.Александрова


1.ПОД ВЕНИКОМ КТО-ТО БЫЛ

 

 Девочка взяла веник да так и села на пол — до того испугалась. Под веником кто-то был! Небольшой, лохматый, в красной рубахе, блестит глазами и молчит. Девочка тоже молчит и думает: «Может, это ежик? А почему он одет и обут, как мальчик? Может, ежик игрушечный? Завели его ключом и ушли. Но ведь заводные игрушки не умеют кашлять и так громко чихать».

— Будьте здоровы! — вежливо сказала девочка.

— Ага, — басом ответили из-под веника. — Ладно. А-апчхи!

Девочка так испугалась, что все мысли сразу выскочили у нее из головы, ни одной не осталось.

Звали девочку Наташей. Только что вместе с папой и мамой они переехали на новую квартиру. Взрослые укатили на грузовике за оставшимися вещами, а Наташа занялась уборкой. Веник отыскался не сразу. Он был за шкафами, стульями, чемоданами, в самом дальнем углу самой дальней комнаты.

И вот сидит Наташа на полу, В комнате тихо-тихо. Только веник шуршит, когда под ним возятся, кашляют и чихают.

— Знаешь что? — вдруг сказали из-под веника — Я тебя боюсь.

— И я вас, — шепотом ответила Наташа.

— Я боюсь гораздо больше. Знаешь что? Ты отойди куда-нибудь подальше, а я пока убегу и спрячусь.

Наташа давно бы сама убежала и спряталась, да у нее от страха руки и ноги перестали шевелиться.

— Знаешь что? — немного погодя спросили из-под веника. — А может, ты меня не тронешь?

— Нет, — сказала Наташа.

— Не поколотишь? Не жваркнешь?

— А что такое «жваркнешь»? — спросила девочка,

— Ну, наподдашь, отлупишь, отдубасишь, выдерешь — все равно больно, — сообщили из-под веника.

Наташа сказала, что никогда не… Ну в общем, никогда не стукнет и не поколотит.

— И за уши не оттаскаешь? А то я не люблю, когда меня за уши дергают или за волосы.

Девочка объяснила, что тоже этого не любит и что волосы и уши растут совсем не для того, чтобы за них дергать.

— Так-то оно так… — помолчав, вздохнуло лохматое существо. — Да видно, не все про это знают… — И спросило: — Дряпать тоже не будешь?

— А что такое «дряпать»?

Незнакомец засмеялся, запрыгал, веник заходил ходуном. Наташа кое-как разобрала сквозь шуршание и смех, что «дряпать» и «царапать» — примерно одно и то же, и твердо пообещала не царапаться, ведь она — человек, а не кошка. Прутья у веника раздвинулись, на девочку посмотрели блестящие черные глаза, и она услышала:

— Может, и свориться не будешь? Что такое «свориться», Наташа опять не знала. Вот уж лохматик обрадовался, заплясал, запрыгал, руки-ноги болтались и высовывались за веником во все стороны.

— Ах, беда-беда-огорчение! Что ни скажешь — не по разуму, что ни молвишь — все попусту, что ни спросишь — все без толку!

Незнакомец вывалился из-за веника на пол, лаптями в воздухе машет:

— Охти мне, батюшки! Охти мне, матушки! Вот тетеха, недотепа, невразумиха непонятливая! И в кого такая уродилась? Ну, да ладно. А я-то на что? Ум хорошо, а два лучше того!

Тут Наташа потихоньку стала смеяться. Уж очень потешный оказался человечек. В красной рубахе с поясом, на ногах лапти, нос курносый, а рот до ушей, особенно когда смеется.

Лохматик заметил, что его разглядывают, убежал за веник и оттуда объяснил:

— «Свориться» — значит ссориться, ругаться, позорить, дразниться — все едино обидно.

И Наташа поскорее сказала, что ни разу, никогда, нипочем его не обидит.

Услышав это, лохматик выглянул из-за веника и решительно произнес:

— Знаешь что? Тогда я совсем тебя не боюсь. Я ведь храбрый!

2. БАНЬКА

— Ты кто? — спросила девочка.

— Кузька, — ответил незнакомец.

— Это тебя звать Кузька. А кто ты?

— Сказки знаешь? Так вот. Сперва добра молодца в баньке попарь, накорми, напои, а потом и спрашивай.

— Нет у нас баньки, — огорченно сказала девочка.

Кузька презрительно фыркнул, расстался наконец с веником и побежал, держась на всякий случай подальше от девочки, добежал до ванной комнаты и обернулся:

— Не хозяин, кто своего хозяйства не знает!

— Так ведь это ванна, а не банька, — уточнила Наташа.

— Что в лоб, что по лбу! — отозвался Кузька.

— Чего, чего? — не поняла девочка.

— Что об печь головой, что головою об печь — все равно, все едино! — крикнул Кузька и скрылся за дверью ванной комнаты.

А чуть погодя оттуда послышался обиженный вопль:

— Ну, что же ты меня не паришь?

Девочка вошла в ванную. Кузька прыгал под раковиной умывальника.

В ванну он лезть не захотел, сказал, что слишком велика, водяному впору. Наташа купала его прямо в раковине под краном с горячей водой. Такой горячей, что руки едва терпели, а Кузька знай себе покрикивал:

— А ну, горячей, хозяюшка! Наддай парку! Попарим молодые косточки!

Раздеваться он не стал.

— Или мне делать нечего? — рассуждал он, кувыркаясь и прыгая в раковине так, что брызги летели к самому потолку. — Снимай кафтан, надевай кафтан, а на нем пуговиц столько, и все застегнуты. Снимай рубаху, надевай рубаху, а на ней завязки, и все завязаны. Эдак всю жизнь раздевайся — одевайся, расстегивайся — застегивайся. У меня поважнее дела есть. А так сразу и сам отмоюсь, и одежа отстирается.

Наташа уговорила Кузьку хоть лапти снять и вымыла их мылом чисто-начисто.

Кузька, сидя в раковине, наблюдал, что из этого выйдет. Отмытые лапти оказались очень красивыми — желтые, блестящие, совсем как новые.

Лохматик восхитился и сунул под кран голову.

— Пожалуйста, закрой глаза покрепче, — попросила Наташа. — А то мыло тебя укусит.

— Пусть попробует! — проворчал Кузька и открыл глаза как можно шире.

Тут он заорал истошным голосом и напробовался мыла.

Наташа долго споласкивала его чистой водой, утешала и успокаивала.

Зато отмытые Кузькины волосы сверкали, как золото.

— Ну-ка, — сказала девочка, — полюбуйся на себя! — и протерла зеркало чад раковиной.

Кузька полюбовался, утешился, одернул мокрую рубаху, поиграл кистями на мокром поясе, подбоченился и важно заявил:

— Ну что я за добрый молодец. Чудо! Загляденье, да и только! Настоящий молодец!

— Кто же ты, молодец или молодец? — не поняла Наташа.

Мокрый Кузька очень серьезно объяснил девочке, что он сразу и добрый молодец и настоящий молодец.

— Значит, ты — добрый? — обрадовалась девочка.

— Очень добрый, — заявил Кузька. — Среди нас всякие бывают: и злые. и жадные. А я — добрый, все говорят.

— Кто все? Кто говорит?

В ответ Кузька начал загибать пальцы:

— В баньке я паренный? Паренный. Поенный? Поенный. Воды досыта нахлебался. Кормленный? Нет. Так что ж ты меня спрашиваешь? Ты молодец, и я молодец, возьмем по ковриге за конец!

— Что, что? — переспросила девочка.

— Опять не понимаешь, — вздохнул Кузька. — Ну, ясно, сытый голодного не разумеет. Я, например, ужасно голодный. А ты?

Наташа без лишних разговоров завернула добра молодца в полотенце и быстро понесла на кухню.

По дороге Кузька шепнул ей на ухо:

— Я таки наподдал ему как следует, этому мылу твоему. Как жваркну его, как дряпну — больше не будет свориться.

3. ОЛЕЛЮШЕЧКИ

Наташа усадила мокрого Кузьку на батарею. Рядом лапти положила, пускай тоже сохнут. Если у человека мокрая обувь, он простудится.

Кузька совсем перестал бояться. Сидит себе, придерживая каждый лапоть за веревочку, и поет:

Истопили баньку, вымыли Ваваньку, Посадили в уголок, дали кашечки комок!

Наташа придвинула к батарее стул и сказала:

— Закрой глаза!

Кузька тут же зажмурился и не подумал подглядывать, пока не услышал:

— Пора! Открывай!

На стуле перед Кузькой стояла коробка с пирожными, большими, прекрасными, с зелеными листиками, с белыми, желтыми, розовыми цветами из сладкого крема. Мама купила их для новоселья, а Наташе разрешила съесть одно или два, если уж она очень соскучится.

— Выбирай какое хочешь! — торжественно сказала девочка.

Кузька заглянул в коробку, наморщил нос и отвернулся:

— Это я не ем. Я — не козел. Девочка растерялась. Она очень любила пирожные При чем тут козел?

— Ты только попробуй, — нерешительно предложила она.

— И не проси! — твердо отказался Кузька и опять отвернулся. Да как отвернулся! Наташа сразу поняла, что значит слово «отвращение». — Поросята пусть пробуют, лошади, коровы. Цыплята поклюют, утята-гусята пощиплют. Ну, зайцы пусть побалуются, леший пообкусывает. А мне… — Кузька похлопал себя по животу, — мне эта пища не по сердцу, нет, не по сердцу!

— Ты только понюхай, как пахнут, — жалобно попросила Наташа.

— Чего-чего, а это они умеют, — согласился Кузька. — А на вкус трава травой.

Видно, Кузька решил, что его угощают настоящими цветами: розами, ромашками, колокольчиками.

Наташа засмеялась.

А надо сказать, что Кузька больше всего на свете не любил, когда над ним смеются Если над кем-нибудь еще, то пожалуйста. Можно иногда и самому над собой посмеяться. Но чтоб другие смеялись над ним без спроса, этого Кузька терпеть не мог,

Он тут же схватил первое попавшееся пирожное и отважно сунул его в рот. И сейчас же спросил;

— Фафа фефеф или фто фофофаеф? Девочка не поняла, но лохматик, мигом расправившись с пирожным и запустив руку в коробку, повторил:

— Сама печешь или кто помогает? — И давай пихать в рот одно пирожное за другим.

Наташа задумалась, что она скажет маме, если Кузька нечаянно съест все пирожные.

Но он съел примерно штук десять, не больше.

И, на прощание заглянув в коробку, вздохнул:

— Хватит. Хорошенького понемножку. Эдак нельзя: все себе да себе. Надо и о других подумать. — И начал считать пирожные: — Тут еще осталось Сюра угостить, Афоньку, Адоньку, Вуколочку. И Сосипатрику хватит, и Лутонюшке, и бедненькому Кувыке. Я их тоже сначала обману: ешьте, мол, ешьте, угощайтесь! Пусть тоже думают, что цветами потчую. И угостим, и насмешим, то-то все будут рады-радехоньки!

Нахохотавшись всласть, Кузька обернулся к Наташе и заявил, что олелюшечек никак не хватит.

— Чего не хватит? — рассеянно спросила девочка. Она все думала, что сказать маме о пирожных, а еще думала про Адоньку, Афоньку, Вуколочку.

— Олелюшечек, говорю, на всех не хватит. Не красна изба углами, а красна пирогами. Эдаких вот, с цветами! — Кузька даже рассердился и, видя, что девочка не понимает, о чем речь, ткнул пальцем в пирожные: — Вот они, олелюшечки, эти самые пироги цветочные! Я ж говорю, невразумиха ты непонятливая, а еще смеешься!

4. ЖЕРДЯЯ ЗВАТЬ НЕ НАДО

— Дом без хозяина — сирота, — поерзав на батарее, сказал Кузька и начал озираться, будто что-то потерял. — И хозяин без дома тоже сирота. Дома и стены помогают.

Наташа оглядела стены.

Интересно, как это они будут помогать? Руки у них вырастут, что ли? Или стены станут говорящими? Кто-нибудь начнет мыть посуду, а стены скажут: «Эй, ты! Марш отсюда! Сами вымоем!»

Или нет. Кто ж станет строить такие грубые стены? Это будут очень милые, приветливые стеночки: «Будьте добры, займитесь какими-нибудь другими, более интересными делами, а мы, с вашего позволения, перемоем всю посуду. И пожалуйста, не беспокойтесь: ни одной чашечки, ни одной тарелочки не разобьем».

Тут, конечно, стены раздвинутся, выйдут роботы, все сделают — опять в стены.

Кузька между тем очень внимательно оглядывал кухню и заодно объяснял, для чего нужно праздновать новоселье:

— У вас, у людей, день рождения раз в году. А у дома он бывает раз в жизни — его новосельем зовут. Где новоселье — там гости. Где гости — там угощение. Мало угощения — гости подерутся. Пеки олелюшечки, да побольше, чтобы на всех хватило!

— Афонька, Адонька, Вуколочка — это твои гости? — спросила девочка.

— Сюра забыла, — ответил Кузька. — А еще жди Пармешу, Куковяку, Лутонюшку. Так. Еще кого? Пафнутий придет, Фармуфий, Сосипатр, Пудя, Ховря, Дидим, Теря, Беря, Фортунат, Пигасий, Молчан, Нафаня. Авундий… Феодул с Феодулаем прибудут, Пантя, Славуся, Веденей… Буяна и Себяку звать не буду, разве что сами придут незваными гостями. А вот Поньку, так и быть, кликну. И Бутеню, и бедненького Кувыку.

— Что это, все твои товарищи?! — изумилась девочка. — Так много?

— А как же! — важно ответил Кузька. — Без товарищей один Жердяй живет.

— Кто живет?

— Жердяй. Сухой, длинный, на крыше у трубы дымом греется. Завистник, ненавистник и пакостник, лучше сюда его не звать — всех перессорит. Пусть себе торчит на крыше, как сухая ветка.

Девочка скорей посмотрела в окно: не видно ли Жердяя. Не только Жердяя, но и труб, и дыма на крышах не было, одни антенны поднимались вверх.

— Нет, — продолжал Кузька. — Жердяя звать не буду. Вот деда Кукобу позову. Да не соберется он, дед Кукоба, скажет: «Дорога не близкая, за семь верст киселя хлебать — лаптей не напасешься». А может, и навестит, соскучился, поди. Сверюк с Пахмурой не придут, зови не зови, эти веселья не любят. Лыгашку глаза б мои не видели! И Скалдыра пусть не показывается. Зато Белебеня сей же час прибежит. Услышит от Сороки — и здравствуйте-пожалуйста, давно не видались!

— От Сороки? — удивилась Наташа. — Разве птицы знают про новоселье?

— Сорока знает, — твердо сказал Кузька. — Она везде поспевает. Да толком ничего не понимает. До того занята, что и подумать некогда, что надо, чего не надо — про все трещит, на хвосте тащит. Сорока скажет вороне, ворона — борову, а боров — всему городу. Не любим мы Сороку, — вздохнул Кузька. — Один Белебеня с ней в ладу живет. Чуть услышит, у кого какая беда или радость, — ему все равно, лишь бы народу побольше и угощения, — он и прискачет. И Лататуй с ним, они всегда вместе.

Девочка во все глаза смотрела на Кузьку. Он по-прежнему сидел на батарее, рядом сохли лапти. Кузька придерживал их за веревочки и болтал ногами.

«Интересно, — думала девочка, — почему у Кузьки ножки маленькие, а лапти такие, что в каждый он может сесть, как в корзину?»

А еще она думала о Кузькиных друзьях. Какие они? Тоже маленькие, лохматые и в лаптях? Или некоторые в ботинках? Или же большие, лохматые, в пиджаках, с галстуками, но в лаптях? Или же маленькие, причесанные, в рубахах и в ботинках?

А Кузька в это время продолжал:

— Белун придет, и пускай. Всегда ему рады. Тихий старичок, смирный, ласковый. Вот только носовой платок для него не забыть припасти, если попросит нос вытереть. Банник непременно пожалует, то-то ему здесь светло покажется после темной бани. Еще Петряй и Агапчик навестят, Поплеша с Амфилашей, Сдобыш, Луп, Олеля… Лишь бы Тухляшка не навязался, ну его!

— Ой, Кузенька! — изумилась Наташа. — Сколько же у тебя друзей!

— Сколько друзей-то? Скажу, да погожу, — ответил Кузька, ерзая на горячей батарее, и добавил: — Кабы я блином был, мне бы в самый раз на этой печурке доспеть, подрумяниться.

Он поглядел вниз и вздохнул:

— Давно бы отсюда ушел, да шесток больно высок, до полу лететь далеко, а ухватиться не за что.

Наташа скорей пересадила бедняжку на подоконник.

«Эка благодать — весь белый свет видать!» — обрадовался Кузька и прижался носом к стеклу. Девочка тоже посмотрела в окно.

5. ОБИЖЕННЫЙ САМОЛЁТИК

По небу неслись облака. Тоненькие, с виду совсем игрушечные подъемные краники двигались между светло-желтыми, розовыми, голубыми коробочками домов, поднимали и опускали стрелы. Дальше был виден синий лес, до того синий, будто в нем и деревья растут синие с голубыми листьями и лиловыми стволами.

Над синим лесом летел самолетик. Кузька показал ему язык, потом обернулся к девочке:

— Много всякого народу пожалует на новоселье. Придут и скажут: «Вот спасибо тому, кто хозяин в дому!» Будет что рассказать, будет что вспомнить. Друзья к нам придут, и знакомые, и друзья друзей, и знакомые друзей, и друзья знакомых, и знакомые знакомых. С некоторыми водиться — лучше в крапиву садиться Пусть и они приходят. Друзей все равно больше.

— А где они живут, твои друзья? — спросила девочка.

— Как где? — удивился лохматик. — Везде, по всему миру, каждый у себя дома. И в нашем доме тоже. Мы высоко живем? На восьмом этаже? А на двенадцатом уже раньше нас Тарах поселился, на первом Митрошка — тонкие ножки живет понемножку.

Наташа недоверчиво спросила, откуда Кузька про это знает. Оказалось, от знакомого воробья по имени Летун. Сегодня, когда машина остановилась и стали выгружать вещи, воробей как раз купался в луже около подъезда. Митрошка и Тарах, которые приехали сюда раньше, просили его кланяться всем, кто еще приедет в этот дом.

— Помнишь, — спросил Кузька, — он нам из лужи кланялся, мокренький такой, встрепанный? Слушай, ему же там до самого вечера сидеть и кланяться! Посиди-ка весь день в луже, не пивши, не евши. Думаешь, хорошо?

— Ну, попить-то он может, — нерешительно сказала Наташа.

— Угу, — согласился Кузька. — А поесть мы ему олелюшку бросим в окошко. Ладно? Только аккуратно, а то попадешь в голову, а он маленький, эдак и ушибить можно.

Они долго возились с задвижками, открывали окно, потом высунулись, увидели лужу, рядом с ней серую точку (видно, Летун не все время купался, иногда и загорал) и очень удачно бросили из окна пирожное наполеон: оно упало прямо в лужу. Только успели закрыть окно, Кузька как закричит:

— Ура! Едут! Уже едут! Гляди! Внизу по широкому новому шоссе мчался грузовик с узлами, столами, шкафами.

— Ну-ка, ну-ка, что у нас за соседи? — радовался Кузька. — Друзья или просто знакомые? А не знакомы, долго ль познакомиться — приходи сосед к соседу на веселую беседу. Эй, ты! Куда уезжаешь? Куда! Вот они мы, не видишь, что ли? Остановись сей же час, кому говорят!

Но грузовик проехал мимо и увез людей с их добром в другой дом к другим соседям.

Кузька чуть не плакал:

— А все машина виновата! Не могла остановиться, что ли? К другим соседи поехали. А к нам жди-пожди — то ли дождик, то ли снег, то ли будут, то ли нет.

Наташе успокоить бы его, а она слова сказать не может, смеяться хочется. И вдруг она услышала:

— Эй, ты! Сюда заворачивай! Лети, лети к нам в гости со всеми чадами и домочадцами, с друзьями и с соседями, со всем домком, окромя хором!

Девочка посмотрела в окно: коробки домов, подъемные краны, а над ними самолет.

— Ты кого зовешь?

— Его! — Кузька ткнул пальцем в небо, указывая на самолет. — Давеча он так же летел, а я его подразнил. — Кузька смутился, покраснел, даже уши у него стали красными от смущения. — Я ему язык показал. Может, видела? Обиделся, поди. Пусть уж побывает у нас, олелюшечек отведает. А то скажет: дом-то хорош, да хозяин негож.

Наташа рассмеялась. Самолет к нам зовет, кормить его собирается!

— Вот чудак, да он же здесь не поместится.

— Толкуй больной с подлекарем! — развеселился Кузька. — Вот машину, которая нас везла, я в гости не звал, велика, в горницу не влезет. А самолет — другое дело. Сколько я их в небе перевидал, ни один крупнее вороны или галки на глаза не попадался. А этот не простой самолет, обиженный Если тесно ему покажется, так ведь в тесноте, да не в обиде. А будешь надо мной смеяться — убегу и поминай как звали.

Самолет, конечно, не откликнулся на Кузькино приглашение, а улетел, куда ему было надо.

Кузька долго-долго глядел ему вслед и грустно сказал:

— И этот не захотел к нам в гости. Крепко на меня обиделся, что ли…

6. ВОРОБЬИНЫЙ ЯЗЫК

Наташа решила больше не смеяться над Кузькой. Если маленькие чего не знают, на то они и маленькие. Вырастут — узнают. А Кузька — совсем маленький, хоть и в огромных лаптях. Откуда ему знать про самолеты?

— Ты разве в машине с нами приехал? —спросила девочка.

— А то где же? — важно ответил лохматик. — Я у нее спросил: «Довезешь?». «Полезай, — отвечает, — довезу».

— У машины спросил?

— А как же? Без спросу — останешься без носу. Очень удобно ехал. В ведре. Мы с веником там хорошо уместились.

— Что ж, машина так и сказала: «Полезай — довезу»?

— Ну, она-то по-своему, по-машинному: рр! Да я не глупый, понял. Вот и довезла. Тут я, видишь? Вот он. — Кузька для убедительности потыкал в себя пальцем и сказал, что машинные языки не ахти как знает. То ли дело птичьи или звериные.

И тут как раз зачирикал воробей. Может, Летун прилетел благодарить за угощение? Наташа искала глазами воробья, а в кухне уже свистели синицы, заливался соловей, стучал дятел.

Мяукнула кошка. Птицы умолкли. Громко залаяла собака. Невидимая кошка заорала изо всех кошачьих сил и удрала. А невидимая собака вдруг так тявкнет на девочку! Наташа чуть со стула не свалилась и закричала: «Мама!» И тут все стихло, кроме Кузькиного смеха. Это он кричал разными голосами. Ну и Кузька!

Она хотела попросить, чтобы Кузька еще полаял, но тут замычала корова, закукарекал петух, заблеяли овцы и козы, закудахтала курица, запищали цыплята. Курица звала детей все громче, цыплята пищали все жалобней, а потом смолкли. Верно, курица увела их подальше от стада, от множества копыт и мохнатых ног. Вдруг замолкли овцы с козами и заревел кто-то страшный. Зашумели, заскрипели деревья, завыл ветер. Кто-то ухал, верещал, стонал. Но вот все затихло и в тишине что-то взвизгнуло.

— Страшно, да? — спросил Кузька. — Я тогда тоже испугался. — Когда и где испугался, он рассказывать не стал, а задумчиво произнес: — По-воробьиному-то я давно говорю. И по-вороньи, и по-куриному. Лошадиный знаю, козлиный, бычий, свинячий, ну и кошачий, и собачий. А когда в лес попал, заячьему выучился, беличьему, лисьему… Волчий понимаю, медвежий. Рыбьи языки хуже знаю, труднее они: покуда выучишь, десять раз утопнешь или простудишься. Еще карасий от щучьего отличу, а больше ни-ни.

Наташа во все глаза смотрела на Кузьку. Маленький, а сколько языков знает! А вот она, хоть и большая, знает всего несколько десятков английских слов и одно немецкое.

— Кузенька! — робко спросила Наташа. — А теперь ты скажешь, кто ты? Или еще не пора?

Кузька внимательно посмотрел на девочку и стал загибать пальцы:

— Кормленный я? Кормленный. Поенный? Поенный. В бане паренный? Паренный. Ну так слушай…

И тут в дверь постучали.

— Беги открывай! — прошептал Кузька, — Да никому про меня не сказывай!

7. ТО ТЕПЛО, ТО ХОЛОДНО

— Дверь обить не желаете? — спросил незнакомый дяденька. — Черная клееночка имеется и коричневого цвета. Да ты одна, что ли, дома, девочка? Спрашивать надо, спрашивать, когда дверь отпираешь, и чужим не открывать. Говоришь вам, говоришь, учишь вас, учишь, — ворчал дяденька, стучась в соседнюю дверь.

Наташа вернулась в кухню. Кузьки на подоконнике не было, коробки с пирожными тоже. только лапти сохли на батарее.

— Кузенька! — позвала Наташа.

— Ку-ку! — откликнулись из угла. Там, под раковиной, был аккуратный белый шкафчик, куда ведро ставят для мусора Из этого-то шкафчика и выглянула веселая Кузькина мордочка.

— Ах вы, сени мои, сени! Сени новые мои! — вопил он, приплясывая, когда Наташа заглянула в шкафчик. — Добро пожаловать! Будьте как дома! Ну не чудо ли и не красота! Гляди, какой славный домик я себе отыскал! Как раз по росту. И олелюшечки уместились! И гости поместятся, если по одному будут приходить. А что внутри он белый, так мы его раскрасим. На этой стенке лето нарисуем, на той осень, здесь весну, бабочки летают. А дверь пусть остается белой, как зима. Место тихое, укромное, кто не надо — не заглянет.

— Заглянут, — вздохнула Наташа. — Сюда ведро помойное ставят.

— Глупости какие! — сказал Кузька, вылезая из шкафчика. — Изгваздать такую красоту! Ума нет.

— А куда ж мусор бросать?

— А вон куда! — И Кузька показал на окно. Девочка не согласилась. Что ж это будет? Идет по тротуару прохожий, а на него сверху очистки всякие падают, объедки, огрызки.

— Ну и что? — сказал Кузька. — Отряхнулся и пошел себе дальше.

И тут в дверь опять постучали.

— Здравствуйте! Я ваша соседка, — сказала незнакомая женщина в переднике. — У вас не найдется коробки спичек?

Наташа, загораживая дорогу в кухню, сказала, что спичек нет и никого нет.

— А почему дверь открываешь не спрашивая? — улыбнулась соседка и ушла.

В кухне на батарее сох один лапоть. Кузька снова исчез.

— Кузенька! — позвала Наташа.

Никто не ответил. Она опять позвала. Откуда-то послышался шорох, тихий смех и приглушенный Кузькин голос:

— Идет мимо кровати спать на полати. Искала Наташа, искала — Кузька будто провалился. Надоело ей искать.

— Кузенька, где ты?

Послышалось хихиканье и неизвестно откуда ответили:

— Если я скажу «холодно», значит, там меня нету, а скажу «тепло», там я и есть. Наташа вышла в коридор.

— Эх, морозище-мороз отморозил девке нос! — заорал невидимый Кузька.

Девочка вернулась в кухню.

— Мороз невелик, а стоять не велит!

Она заглянула в белый шкафчик под раковиной.

— Стужа да мороз, на печи мужик замерз! Наташа сделала шаг к газовой плите, и погода сразу улучшилась:

— Сосульки тают! Весна-красна, на чем пришла? На кнутике, на хомутике!

У плиты наступило лето. Открыв духовку, Наташа увидела на противне Кузьку, который вопил, не жалея голоса:

— Обожжешься! Сгоришь! Удирай, пока не поздно!

— Это ты сгоришь! — сказала Наташа и стала объяснять про газовую плиту и про духовку.

Недослушав объяснений, Кузька вылетел наружу как ошпаренный, подобрал коробку с пирожными, надел лапоть и сердито пнул плиту.

— Вот беда-беда-огорчение! Я-то думал, это будет мой домик, тихонький, укромненький, никто не заглянет. А сам, страх подумать, в печи сидел! Ах ты батюшки!

Наташа стала его утешать.

— Я твоей плиты не боюсь, зря не укусит, — махнул рукою Кузька. — Я огня боюсь.

Кузька сел на коробку с пирожными и пригорюнился:

— И лаптей жалко, и рубахи, а больше всего своей головушки. Я ж молоденький, семь веков всего, восьмой пошел…

— Семь лет, — поправила Наташа. — Как мне.

— У вас годами считают, — уточнил Кузька, — у нас — веками, в каждом веке сто лет. Вот моему дедушке сто веков с лишним. Не знаю, как ты, а мы с огнем не водимся. Играть он не умеет, шуток не любит. Кто-кто, а мы это знаем. Дедушка нам говорил: «Не играйте с огнем, не шутите с водой, ветру не верьте». А мы не послушались. Поиграли раз, на всю жизнь хватит.

— Кто поиграл?

— Мы поиграли. Сидим как-то у себя дома под печкой. Я сижу, Афонька, Адонька, Сюр, Вуколочка. И вдруг…

Но тут в дверь опять постучали.

8. ВОТ БЕДА, БЕДА, ОГОРЧЕНИЕ!

Очень высокий, почти до потолка, молодой человек спросил Наташу:

— Где у вас телевизор?

Куртка на юноше блестела, «молнии» на куртке сверкали, рубашка в мелкий цветочек, а на ней значок с Чебурашкой.

— Еще не приехал, — растерянно ответила Наташа, глядя на Чебурашку.

— Да ты одна, что ли? — спросил юноша. — А чего пускаешь в дом кого попало? Ну ладно, зайду еще! Расти большая.

Девочка бегом вернулась в кухню. Там тихо и пусто. Позвала она, позвала — никто не откликнулся; поискала, поискала — никого не нашла. Заглянула в белый шкафчик под раковиной, в духовку — нет Кузьки. Может быть, он спрятался в комнатах?

Наташа обегала всю квартиру, обшарила все углы. Кузьки и след простыл. Напрасно она развязывала узлы, отодвигала ящики, открывала чемоданы, напрасно звала Кузьку самыми ласковыми именами — ни слуху ни духу, будто никогда никакого Кузьки и в помине не было. Только машины шумели за окном и дождь стучал в стекла. Наташа вернулась в кухню, подошла к окну и заплакала.

И тут она услышала очень тихий вздох, чуть слышный стук и тихий-претихий голос.

— Вот беда, беда, огорчение! — вздыхал и разговаривал холодильник. Кто-то скребся в холодильнике, как мышка.

— Бедный, глупый Кузенька! — ахнула Наташа, кинулась к холодильнику, взялась за блестящую ручку.

Но тут в дверь не просто застучали, а забарабанили:

— Наташа! Открывай! Наташа бросилась в коридор, но по дороге передумала: «Сначала выпущу Кузьку, он совсем замерз».

— Что случилось?! Открывай сейчас же!! Наташа!!! — кричали в коридоре и ломились в дверь.

— Кто там? — спросила Наташа, поворачивая ключ.

— И она еще спрашивает! — ответили ей и потащили в комнаты диван, телевизор и много других вещей.

Наташа на цыпочках побежала в кухню, открыла холодильник, и прямо ей в руки вывалился дрожащий Кузька.

— Вот беда, беда, огорчение! — приговаривал он, и слова вместе с ними дрожали. — Я-то думал, это мой домик, укромненький, чистенький, а тут хуже, чем у Бабы Яги, у той хоть тепло! Деда Мороза изба, что ли, да не простая, с секретом: впустить-то впустит, а назад — и не проси… И приманок всяких вдоволь, яства одно другого слаще… Ой, батюшки, никак, олелюшки там оставил! Пропадут они, замерзнут!

В коридоре послышались шаги, раздался грохот, шум, треск. Кузька до того перепугался — перестал дрожать, смотрит на девочку круглыми от страха глазами. Наташа сказала ему на ухо:

— Не бойся! Хочешь, я тебя сейчас спрячу?

— Знаешь что? Мы с тобой уже подружились, я тебя уже не боюсь! Я сей же час сам спрячусь. А ты беги скорехонько в горницу, где я был под веником. Отыщи в углу веник, под ним увидишь сундук. Тот сундук не простой, волшебный. Спрячь его, береги как зеницу ока, никому не показывай, никому про него не рассказывай. Я бы сам побежал, да мне туда ходу нет!

Кузька прыгнул на пол и пропал, скрылся из глаз. А Наташа бросилась искать веник. Веника в углу не было. И угла тоже не было. Вернее, он был, но его теперь занял огромный шкаф. Наташа громко заплакала. Из комнат прибежали люди, увидели, что она не ушиблась, не оцарапалась, а плачет из-за какой-то игрушки, про которую и рассказать толком не может, успокоились и опять пошли прибивать полки, вешать люстры.

Девочка плакала потихоньку. И вдруг сверху кто-то спросил:

— Не эту ли шкатулку ищете, барышня?

9. КТО ТАКОЙ КУЗЬКА?

Наташа подняла голову и увидела высокого человека, папиного товарища. Они с папой когда-то сидели в первом классе на последней парте, потом всю жизнь не виделись, встретились только вчера и никак не могли расстаться, даже вещи грузили вместе.

В руке у папиного соседа по школьной парте был чудесный сундучок с блестящими уголками и замочком, украшенный цветами.

— Хорошая игрушка. В прекрасном народном стиле! Я бы на твоем месте тоже о ней плакал, — сказал бывший первоклассник. — Держи и спрячь получше, чтобы под ноги нечаянно не попала.

Наташа, боясь поверить чуду, вытерла глаза, сказала спасибо, схватила Кузькино сокровище и побежала искать такое место в квартире, где бы можно было его как следует спрятать. И надо же было так случиться, что этим местом оказалась ее собственная комната. Наташа сразу ее узнала, потому что там уже были ее кровать, стол, стулья, полка с книгами, ящик с игрушками.

— Самая солнечная комната, — сказала мама, заглянув в дверь. — Тебе нравится? — И, не дожидаясь ответа, ушла.

— Нравится, нравится, очень нравится! — услышала Наташа знакомый голос из ящика с игрушками. — Догони ее скорей и скажи: благодарствуйте, мол! Хорошая горница, приглядная, добротная — как раз для нас! Каковы сами — таковы и сани!

— Кузенька, ты здесь?! — обрадовалась девочка.

В ответ пискнул утенок, бибикнула машина, зарычал оранжевый мишка, кукла Марианна сказала «ма-ма» и громко задудела дудка. Из ящика вылез Кузька с дудкой в одном кулаке и барабанными палочками в другой. Старый, заслуженный барабан, давным-давно лежавший без дела, болтался у самых Кузькиных лаптей. Кузька с восторгом поглядел на чудесный сундучок в Наташиных руках, ударил палочками в барабан и завопил на всю квартиру:

Комар пищит, Каравай тащит. Комариха верещит, Гнездо веников тащит. Кому поем, Тому добро! Слава!

В дверь постучали. Кузька кувырк в ящик с игрушками. Одни лапти торчат.

— Концерт по случаю переезда в новый дом? — спросил папин товарищ, входя в комнату.

Он подошел к игрушкам, вытащил Кузьку за лапоть и поднес к глазам. Наташа бросилась на помощь, но Кузька уже преспокойно сидел на ладони у бывшего первоклассника, точно так же, как сидели бы на ней кукла Марианна, Буратино, еще кто-нибудь в этом роде.

— Вот какие нынче игрушки! — сказал папин друг, щелкнув Кузьку по носу, по лохматик и глазом не моргнул. — Первый раз вижу такую. Ты кто же будешь? А? Не слышу… Ах, домовой, вернее, маленький домовеночек? Что, брат? Туго тебе приходится? Где же ты в нынешних домах найдешь печку, чтобы за ней жить? А подполье? Куда спрячешь от хозяев потерянные вещицы? А конюшня? Кому ты, когда вырастешь, будешь хвосты в косички заплетать? Да, не разгуляешься! И хозяев не испугаешь, народ грамотный. А жаль, если ты совсем пропадешь и все тебя забудут. Честное слово, жаль.

Кузька сидел на ладони у папиного товарища и слушал. А Наташа думала: «Так вот он кто! Домовенок! Маленький домовеночек! Мне — семь лет, ему — семь веков, восьмой пошел…»

— Что ж, — закончил папин товарищ. — Хорошо, что ты теперь превратился в игрушку и живешь в игрушечнице. Тут тебе самое место. А с детьми, братец, не соскучишься! — и положил неподвижного Кузьку рядом с оранжевым мишкой.

— Кузенька! — грустно сказала Наташа, когда дверь за папиным другом закрылась. — Значит, теперь ты игрушка? А как же Афонька, Адонька, Вуколочка? Я думала, они к нам на новоселье придут, мы их угостим из игрушечной посуды, на заводной машине покатаем… А как же волшебный сундучок? Какая в нем тайна? Ты правда встречал Бабу Ягу? И почему ты в лесу очутился, если ты домовой, а не леший? Неужели я больше никогда ничего про тебя не узнаю? Неужели ты насовсем превратился в игрушку?

Тут Кузькин глаз, глядевший на девочку, вдруг подмигнул, а из игрушечницы послышалось.

— Он лежит и еле дышит, ручкой-ножкой не колышет!

И Наташа услышала про домовенка вот такую историю.

 

10. КУЗЬКА В ЛЕСУ. В МАЛЕНЬКОЙ ДЕРЕВЕНЬКЕ

В маленькой деревеньке над небольшой речкой в избе под печкой жили-были маленькие глупые домовята, а среди них Кузька. Было это полтора века назад. Кузьке тогда только-только шесть веков исполнилось.

Однажды люди ушли в поле, а взрослые домовые — в гости к полевикам. Домовята остались одни. Вылезли из-под печки, хозяйничают в избе. Афонька с Адонькой выскребли чугуны, горшки, сковородки, вылизали до блеска, зовут всех полюбоваться. Сюр притащил обувь, какая под руку попалась, поплевал на нее, вытер краем рубахи, дал всем примерить. Принес с улицы одинокий лапоть, и все по очереди прыгали в нем на одной ножке. Сосипатрик с Куковякой прогнали из-под лавки мышей и тараканов, нашли горошины, орешки и пуговицу. Горошины и орехи съели. Полюбовались, как блестит пуговица, унесли ее под печку и спрятали в большой зеленый сундук.

Кузька любил подметать. Пыль из-под веника — к потолку! Степенный Бутеня отнял веник, и Кузька вместе с лучшим другом Вуколочкой глядел с подоконника, как сердито Бутеня двигает веник и как весело бежит за веником чистая дорожка.

Вдруг домовятам почудилось, что идут люди. Скорей под печку. Притаились, слышно стало, как шуршат и шныряют мыши. Вуколочка молчал, а потом мяукнул и запел:

Ходит Васька серенький, Хвост у Васьки беленький, Глазки закрываются, Когти расправляются.

Играют в кошки-мышки. А настоящие мыши дразнятся: «Мы усатенькие, мы хвостатенькие! А вы и велики, и толсты, и лохматы, и конопаты! Ни усов, ни хвостов! Не похожи на мышей ни норовом, ни говором! И на кошек не похожи! Ни пастью, ни мастью! Глаза не вертучие! Лапы не цапучие!»

 

И тут Кузька увидел, что с потолка падает уголек, хорошенький, красненький. Кузька знал, что любоваться угольком нельзя. Надо сразу наступить на него лаптем, тридцать три раза топнуть, тридцать три раза повернуться, и никакой беды не жди. Но глупый домовенок радостно завопил:

— Ребятушки-домовятушки! Ступайте сюда! Будем играть в мужичков-пожарничков!

Уголек раздули, подстелили ему соломки, угостили щепками. И запел, заплясал огонь. Давай всех кусать, обижать, обжигать. Домовята от него, а он вдогонку. И ест по пути все без разбора: перины, сенники, подушки. Чем больше ест, тем сильнее становится. Кинули в него скамейкой, табуреткой — съел и не подавился. Жаром пышет. Красными искрами сверкает. Черным дымом глаза ест, серым дымом душит. Домовята — под стол и ревмя ревут:

— Огонюшко-батюшка! Не тронь, пожалей! Вдруг из огня голос:

— Детушки! Бегите сюда! Домовята ревут:

— Огонь нас кличет, съесть хочет!

Но Кузька догадался, что огонь шумит-гудит без слов и что зовет домовят дед Папила. Ухватил Кузька Вуколочку — и на голос.

— Ой! Огонь Кузьку съел, Вуколочкой употчевался! — плачут домовята.

А Кузька, цел-невредим, уже тащит за руки Сюра с Куковякой. Остальные следом бегут. Дед всех пересчитал, отправил на волю, а Кузьку оставил: «Жди, не пугайся!» — и в огонь. Бороду опалил, но вынес два сундука, большой и маленький. Маленький отдал Кузьке:

— Выручай, внучек! Две ноши не по силе. Сундучок легонький, домовенок на ногу быстрый. Обогнал дедушку, выскочил на белый свет и пустился без оглядки. А огонь шумит:

— Стой! Догоню! У-у-у!

Оглянись Кузька, он увидел бы, то не огонь за ним гонится, а низко-низко летит в ступе Баба Яга. Тянет руки, хочет схватить домовенка с сундучком. Но тот забежал в лес. Пришлось Бабе Яге подняться выше деревьев:

— Не уйдешь! Поймаю! Улюлю! Долго ли бежал, Кузька и сам не знает.

11. В БОЛЬШОМ ЛЕСУ

Маленький домовенок с размаху налетел на огромное дерево и кувырк вверх лаптями. Дерево так стукнуло его по лбу, что искры из глаз посыпались. Кузька зажмурился, чтобы от них лес не загорелся. А дерево шумит:

— Куда бежишь? Почто спешишь?

Сороки стрекочут:

— Воры! Воры! Прячься в норы!

— Бить его мало! — заливаются мелкие пташки. — Бить! Бить!

— Я не вор! — обиделся Кузька, открыл глаза, увидел над собой зеленую змею и хвать ее палкой.

— Ой-ой! — запищал кто-то, — Зачем бьешь мой хвост? Сей же час убегай, откуда прибежал! Ты такой страшный! Глаза б мои на тебя не смотрели! Вон из нашего леса!

Поднял Кузька голову, а в листве чьи-то глаза блестят и мигают.

— Я позабыл, откуда прибежал!

Из листвы высунулась зеленая лапка, ткнула пальцем в чащу. Там кто-то урчал, выл, повизгивал, деревья тянули скрипучие лапы.

— Не туда показываешь! — испугался домовенок.

— Туда, туда! — выглянула зеленая мордочка. — Ты пробежал мимо сосен Кривобоконькой и Сиволапки, между осинами Рыжкой и Трясушкой, обежал куст Растрепыш, пободал Могучий дуб — и лапки кверху.

— У тебя что, все деревья с именами?

— А как же! Иначе они откликаться не будут А ты в каком лесу живешь? — Зеленое существо перескочило на нижнюю ветку.

— Это почему же в лесу? — удивился домовенок, потихоньку разглядывая незнакомца: надо же, весь зеленый, от макушки до пяток, даже уши, даже хвост (его-то и принял Кузька за змею).

— Всяк в своем лесу живет, — объяснил зеленохвостик. — Мои братья Еловик и Сосновик — в еловом и сосновом. А ты небось в березовой роще? Ты же белый, толстый, как березовый пень!

— Сам ты пень! — обиделся Кузька.

Лесной житель засмеялся и очутился рядом с домовенком:

— Гляди-ка! Разве я похож на пень? И правда, он был похож на сучок, поросший зеленым мхом. Только этот сучок прыгал и разговаривал.

— А ты не знаешь, — спросил Кузька, — где тут у вас неподалеку маленькая деревня у небольшой речки, все избы хороши, моя лучше всех?

— А что такое деревня? Что такое изба? — заинтересовался незнакомец.

12. ДОЖДЬ В ЛЕСУ

Домовенок начал объяснять, но тут крупная дождевая капля стукнула его по носу. Черная туча накрыла лес. Кузька схватил сундучок, прятавшийся в траве, и бегом под высоченную ель. Лил дождь, а Кузька сидел на сухой хвое, будто на половике. Наверное, с тех пор как эта ель была маленькой пушистой елочкой, ни одна капля не упала на землю возле ее ствола.

Ветки раздвинулись, и мокрая зеленая мордочка заглянула в окошко:

— Ты чего спрятался? А ты кто?

— Домовой, — ответил Кузька.

— Домовых не бывает! Про них только сказки есть, — сказал лесной житель. — Чего пугаешь?

Кузька не стал спорить. Люди и то боятся домовых. А зеленохвостик подавно испугается и поминай как звали. И поминать-то будет некого.

— А ты кто? Здешняя неведомая зверушка?

— А вот и нет! Не угадал! Еще угадывай!

Кузька ответил, что всю жизнь будет думать и не угадает.

— Всю-всю жизнь? — восхитился незнакомец. — И не угадаешь? Лесовик я, леший, вот кто. И зовут меня Лешик. Мне уже пять веков. А моему дедушке Диадоху сто веков!

«Из огня да в полымя», — подумал Кузька и со страху забился под ель как можно глубже.

— Врешеньки-врешь! У леших клыки до самого носа торчат, язык во рту не умещается, наружу высунут, и живот на сторону мешком висит. Не похож ты на них. Нечего зря на себя наговаривать!

— Ты перепутал! Это про домовых рассказывают, что у них язык наружу и живот мешком. — Кузька онемел от такого нахальства, а Лешик продолжал: — Мой тятя выше этой елки! Он в Обгорелый лес ушел. Лет на пять или на пятьдесят, как управится. Дедушка говорит, там давно хорошего хозяина не было. А без хозяина лес сирота: сушь да глушь. Хозяин хорош — и лес пригож. Хозяин шагнет — и дело пойдет. Мы с дедом тут хозяева.

— А правда, твой дед, старый леший, — лихой злодей? Зря народ пугает, в болоте топит, на деревья забрасывает. Детей крадет, коров угоняет. А рявкнет — уши не успеешь загородить и оглохнешь!

Сказал Кузька все, что знал про леших, и самому стало страшно. Схватил сундучок — и под дождь, мимо куста Растрепыша, мимо Рыжки и Трясушки, мимо Кривобоконькой и Сиволапки.

Скорей в маленькую деревню у небольшой речки, в лучшую избу, где так уютно, когда за окнами непогода. Сколько раз Кузька пел обидные дразнилки дождю, показывал ему язык из-под печки. И вот ливень настиг домовенка в чужом страшном лесу.

— Не уйдешь! Улюлю! — заревел поток, потащил, закрутил Кузьку, как щепку, пока рубаха не зацепилась за куст. Хорошо, рубаха крепкая, держит своего хозяина.

Но и печальному, и страшному бывает конец. Перестал дождь. Улетел ветер. Каплют капли с веток. Шлепают лягушки по лужам. Им хорошо. Они знают, куда прыгать. А Кузька так и будет висеть тут, как мокрый лист, потом, как сухой, потом осыплется и замерзнет под снегом.

— А, вот ты где! Что ты тут делаешь? — Возле куста, рот до ушей, стоял Лешик. — Или ты правда домовой, ежели моего дедушку не знаешь?

И Кузька, болтаясь на кусте, услышал, что дедушка у Лешика — добрый, разумный, красивый, зайчиков пасет, птиц бережет, деревья растит.

— А не знает ли твой дед маленькую деревню у небольшой речки? — стуча зубами поинтересовался Кузька.

— Дедушка Диадох все знает! — ответил Лешик. — Побежали к нему! Куст Колючие лапки, отпусти моего друга!

Куст зашелестел и еще крепче обхватил домовенка.

— Говоришь, спас его? Поток тащил его в Бездонный овраг? Какой ты хороший, куст Колючие лапки! Спасибо тебе!

Ветки отпустили Кузьку.

— Поклонись кусту, — шепнул Лешик. — Он это любит.

Пришлось кланяться кусту. А потом и куст Колючие лапки долго махал вслед друзьям всеми своими листьями и колючками.

13. БЕРЛОГА

Маленький домовенок вслед за маленьким лешонком выскочил на большую поляну. Посреди — бугор, на бугре — сосна, красная, как огонь в печи. Большой корявый пень под сосной качнулся, приподнялся. Под ним открылась дыра. Из дыры, упираясь в землю корнями, полез еще один корявый пень. Кузька наутек от такого ужаса.

— Постой, сынок, погоди чуток! — добрым голосом крикнул ему пень. — И ты, Лиса, постой!

Пень шагнул к кустам и вытащил из них рыжую Лису.

Тут Кузька разглядел, что у пня не корни, а руки и ноги.

— Ты смотри, зайчишек молоденьких не лови. Они у меня все на счету, — сказал живой пень, держа в руках Лису. — Вот разведется у нас побольше зайцев, тогда и гоняйся за лопоухими.

Пень погрозил Лисе пальцем и поставил на землю. Морда у Лисы была такая, будто она сама только что держала кого-то поперек живота, учила уму-разуму. Быстро оглядев Кузьку, Лиса гордо ушла в кусты.

Так вот какой дедушка Диадох! Руки-ноги похожи на корни, волосы — на сухую траву, борода — на мох, а глаза — как ясное небо.

— А это кто же? На кого похожий? — спросил дед Диадох, разглядывая Кузьку. — Для медвежонка слишком голый. Для лягушонка слишком лохматый. Водяной посуху не ходит. На кикимору не очень похож. И весь трясется. Уж не родня ли ты нашей осине?

Кузька так стучал зубами, что дятлы на стук откликались.

— Да он озяб! — Дед схватил домовенка, утащил его под пень, в черную нору, и опустил во что-то шуршащее, мягкое, теплое.

Когда глаза привыкли к темноте, Кузька разобрал, что сидит в коробе с сухими листьями.

 

— Сколько живу на свете, — удивлялся дед, — таких лешонков не видал.

— Он не лешонок, дедушка. Он — домовенок.

— А-а. То-то, гляжу, больно дикий. Из роду домовых, говоришь? Слыхать слыхал, видать не видал. Это растет на тебе или как? — тронул он Кузькину одежду, с которой текла вода.

Вместо ответа Кузька начал стаскивать мокрые лапти, рубаху.

— Вот-вот, так я и думал. Скидывай, сынок, погрейся чуток, — ласково приговаривал дед Диадох, забирая одежду и укладывая дрожащего Кузьку поглубже в короб. — Лежи, согревайся, сил набирайся. Деревья по осени тоже листву сбрасывают, холодную да мокрую. Весной новая вырастет.

— У меня не вырастет! — испугался Кузька.

— Зато высохнет! — успокоил его дед, укутывая по самую шею сухими листьями. — А это что? — и взял у Кузьки сундучок.

— Там тайна, дедушка! — еще больше испугался Кузька.

— Ну, коли так, береги ее! — сказал дед, помогая запрятать сундучок на самое дно короба.

Кузька огляделся. Батюшки, сколько змей, целые выводки! Не сразу догадаешься, что это извиваются и свешиваются с потолка корни деревьев.

Раз восемь в дверь заглянула любопытная заячья мордочка. То ли восемь зайцев один за другим прибегали взглянуть на Кузьку, то ли заяц, которого старый леший спас от Лисы, заглядывал восемь раз.

По углам и вдоль стен берлоги стояли еще короба и корзины, а в них что-то шевелилось, шуршало, потрескивало.

Кузька то и дело ловил на себе взгляды крошечных блестящих глаз. Какие-то малявки сидели на корнях, ползали по стенам и смотрели, смотрели на домовенка.

— А ну, кыш отсюда! — прогнал дед лесную мелочь и, смеясь, повторил: — Так тебе наша осина не родня ли?

— Мне деревья не родные. Мне бы что-нибудь поесть, дедушка.

Дед Диадох, задумчиво пожевав губами, принес из темного угла сухую лягушку.

— Кормись, сынок!

Кузька не стал есть сушеную лягушку.

— Не любит, — сокрушался дед. — Я журавлю берег. Деревом ее, бедную, придавило. Может, это хочешь? — и принес из другого угла пучок сухой душистой травы.

Кузька понюхал и отвернулся.

— Не умеет! — вздохнул дед. — А ничего, вкусная, я пожевал. Лосятам закуску припас к зиме. Да скажи нам, чем ты сыт бываешь?

— Блинами! Пирогами! Молоком! Киселем! Кашей! Репой! Квасом! Щами! Хлебушком! — единым духом выпалил Кузька и облизнулся.

— Сколько незнакомых вещей есть на свете, — покачал головой дед. — Век живи…

— Век учись, — вздохнул домовенок.

— И у вас так говорят? — обрадовался дед. — Ну, коли помыслы у нас одинаковые, то и вкусы одинаковые найдутся. Повернись да оглянись. Может, выберешь чего по вкусу?

Кузькины глаза, привыкшие к темноте, мигом разглядели большущую корзину с орехами.

— Э, да у тебя вкусы, как у белки! — рассмеялся дед и притащил еще два короба: один с шишками, другой с сухими грибами.

Кузька отнесся к этому угощению без особой радости. Дед подумал, подумал и приволок колоду с медом. Тут-то гость показал, на что способны домовые.

Любопытный Лешик тоже лизнул и потом долго вытирал язык то одним зеленым локтем, то другим. Так и закусывал домовенок орехами с медом, пока не почувствовал, что сей же час уснет. Последнее, что услышал Кузька, засыпая:

— Дедушка, в лесу дождь? — Дождь, внучек, ливень… — Дедушка, в лесу ветер? — Ветер, внучек, буря… — Дедушка, в лесу гроза? — Гроза, внучек, бушует, ветер дует, молния полыхает, всех пугает. Пора нам с тобою там быть, беду опередить.

14. ГОСТИ

Маленький домовенок простудился и заболел. Пристали к нему лихорадка с лихоманкой, трясовица с огневицей. Дрожит Кузька от холода, а сам горячий, как горшок в печи. Говорит, будто комар пищит. Кашляет, будто медведь рыкает.

— Знаю на такую болезнь управу, — сказал дед Диадох. — Да пойдет ли домовым на пользу? — и принес из дальнего угла пещеры (лешие называли ее берлогой) горькую кору, сухие корешки, кислую травку. Кузька в рот бы их не взял, но с медом и не такое съешь.

Из лесу прибегал Лешик, мокренький, как банный веник:

— Ну и дождь! Ну и буря! Ну, как ты тут? Ну, я пошел!

Дед Диадох приходил задумчивый, суровый. Рассказывал, как семь ветров дерутся, реки в берега бьются, гром гремит, лес гудит. Клал Кузьке на лоб лапу-деревяшку, совал ему в рот кусок коры:

— Вспомни, внучек, как домовые от таких напастей лечатся?

— Домой хочу! — пищал Кузька.

— Поправься сначала, — говорил старый леший. — И куда спешить? Может, сгорел твой дом? Каково тяжело на пепелище, сам знаю.

Во сне Кузька увидел Вуколочку: грустный и молчит. А вдруг и вправду все сгорело? Или по Кузьке скучает? «Завтра приду», — утешил его Кузька, проснулся и вспомнил, как домовые управляются с болезнями:

— Ой вы, лихорадушка с лихоманушкой, трясовичка с огневичкой! Приходите ко мне в гости. — Домовенок помолчал и добавил: — Вчера! Да не забудьте! Вчера приходите, пожалуйста!

Кузьке сразу стало легче. Лежит себе в коробе, поправляется. Пусть болезни гадают, как это им прийти не завтра, не сегодня, а вчера. Уснет домовенок, а какая-нибудь смелая козявка сядет ему на нос или на брови, навестит больного. И, проснувшись, Кузька встретит се пристальный взгляд.

Но вот проснулся, а вместо козявки на него глядит Медведь. Кузька забился под сухие листья, на самое дно короба. Медведь листья раскопал, Кузьку вынул и вручил ему гостинцы: калину да рябину. Съели ягоды с медом, и домовенок спросил, не покажет ли ему Медведь дорогу домой.

— А это чем не дом? — оглядел Медведь лешачью берлогу.

— Дом — это когда есть печка! — объяснил Кузька.

Уточнив, что такое печка, Медведь сказал, что от нее дому только вред и опасность. Кому холодно, пусть обрастает шерстью. Кузька вспомнил про. пожар, помрачнел. Но тут вошла Лиса:

— Что значит, когда медведь через пень скачет? — дразнила она. — Значит, либо пенек невысок, либо медведь сердит.

Кузька засмеялся, спросил Лису про свой дом. Лиса вместо ответа стала выпытывать: живут ли куры в избе вместе с людьми или где-нибудь отдельно? На Кузькины слова, что в избе хорошо, там горячая каша, пареная репа, топленое молоко, Лиса усмехнулась:

— А у нас, что ли, все холодное? Не вся еда растет, некоторая бегает! Неправ медведь, что корову задрал. Неправа и корова, что в лес зашла. Хи-хи-хи!

Медведь так и покатился по полу со смеху. А Кузька решил больше не говорить им про свою деревеньку: жалко кур и скотину.

— Говоришь, дома тебя ждут, — обрадовался дед Диадох, влезая в берлогу. — А теперь и в лесу друзья завелись.

Когда все ушли, Кузька улегся поудобнее. Разговаривает сам с собой то голосом Афоньки или Адоньки, то басом, как Сюр, то пищит, как Вуколочка, Сам не заметил, как пошел в пляс с друзьями-домовятами. В середину хоровода опустился горшок с горячей кашей. И Кузька проснулся. «Кыш отсюда!» — сказал он нахальным козявкам, они лезли ему прямо в глаза. Но это был солнечный луч. И в нем лихо отплясывала лесная мелюзга, у которой оказались не только лапки и усики, но и крылья.

Кузька весело вылез наружу и чуть было снова не заболел — от страха. Дед Диадох с Лешиком волокли к берлоге корзину, а в ней копошились ящерицы с оторванными хвостами, больные жуки, еще кто-то…

— Кузя поправился! — обрадовался Лешик. — Теперь помогай других лечить!

— Ой, напасти незнакомые, звериные и насекомые! — дрожащим голосом позвал домовенок. — Приходите вчера!

— Вчера они и пришли, — сказал дед Диадох. — Буря напоследок совсем разгулялась! Что ж, полечим по-своему, по-лесному. А семь ветров помирились, улетели каждый в свою сторону. Просил их узнать про твою деревеньку. Какой-нибудь из них принесет весточку с твоей родимой стороны. Будем ждать.

15. БЕЗДОМНЫЙ ДОМОВОЙ

Маленький домовенок ждать не умел. Сундучок в руки — и к Могучему дубу. Если уж ноги сами принесли его в лес, то пусть сами и уносят отсюда. Долго ли бежал, коротко ли, вдруг слышит: собаки лают. Значит, деревня рядом. Кузька, откуда силы взялись, продирается сквозь кусты. Выскочил на поляну, а там дед Диадох с Лешиком деревца пересаживают и поют. Песни у леших без слов, похожи на собачий лай с подвыванием.

— Молодо-зелено! — показал дед Кузьке на тонкие рябинки. — Теснятся, глупые, подрастут — и ветку вытянуть некуда.

Утром Кузька с сундучком — опять из лесу. Но уже не туда, куда ноги несут, а куда глаза глядят. Бежал, бежал, слышит стук топора. «Ну, — думает, — пристроюсь под телегой, люди и не заметят, кого с дровами везут».

А это не топор стучит. Дед с Лешиком сухостой валят.

— Сами не свалим, — объяснил Лешик, — от ветра упадет на кого и придавит.

— Дело не медведь, само в берлогу не уляжется. — Старый леший тюкал ладонью, как топором, по чахлым деревцам. — Вот мы и управляемся, старый да малый. И не в лад, да ладно. И не хитро, да кстати.

На другой день подул ветер, верхушки деревьев кланялись ему вдогонку. «С родной стороны!» — обрадовался Кузька, побежал против ветра. Бежит, бежит, слышит щелканье кнута. Скорей к пастуху со стадом! А это дед Диадох стучит в ладоши. А над ним по веткам мчится стадо, да только беличье, перегоняют его лесовики из ельника в орешник.

— Кузя! — кричит Лешик. — Ветер прилетал, весточки не принес. Нету вон в той стороне твоей деревеньки!

Несколько дней собирал Кузька с белками орехи, лучшие клал в кузовок — гостинец из леса для друзей-домовят. А потом с сундуком да с гостинцем бежал, бежал, а кругом один лес — тоска зеленая. Со злости начал грибы сшибать лаптями. Вдруг слышит:

— Пошел, нашел, потерял! Потерял, нашел, пошел!

Люди ходят, грибы ищут! Надо пойти за ними потихоньку, да еще в корзины грибов подложить незаметно. Глядь, а это и не люди вовсе. Дед Диадох и Лешик собирают под елками какие-то красные ягоды. Съел одну — невкусно.

— Семена ландышей, — сказал старый леший. — Птицы отнесут их в Обгорелый лес. Печален лес без ландышей… Пошел, нашел, потерял!

— Потерял, пошел, нашел! — отозвался Лешик. — Поговорка у нас такая. Повторяй за мной, Кузя!

— Пошел, нашел, потерял! — нехотя подтянул Кузька.

— Потерял, пошел, нашел! — И дед Диадох вручил домовенку сверкающий сундучок — сокровище домовых.

Как это Кузька потерял его в лесу? Лучше самому пропасть, чем вернуться домой без сундучка! Никуда он больше не бегал. Сидит на пне, ждет, не побегут ли от ветра верхи деревьев. Пять ветров прилетали, никаких вестей с родной сторонки, все стороны чужие. И все кругом домовенка — чужое. Цветы не те: горошек мышиный, лен кукушкин, капуста заячья, все не на грядке, а в беспорядке. Сколько ни дергай, ни тебе красной морковки, ни желтой репки. Даже лопухов нет. И птицы не те: никто не кукарекнет, не закудахчет. Гуси и утки только в небе гогочут, пролетая стаями. Чего они в небе не видали? Чириканья много, а воробья ни одного. Мыши и те другие: про кошек слыхом не слыхали, домовых не дразнят Лиса с медведем куда-то пропали, поговорить не с кем.

— Дед, а дед, — говорил Лешик, — этак Кузя у нас зачахнет, на корню высохнет. Давай сведем его домой!

— Беда! — тихо, как сухие листья шуршат, отвечал дед. — Всяк кулик на своем болоте велик. Давно б вывели его из леса, да ведь не знаем, цела его деревенька или нет. Каково ему будет одному на пепелище в чистом поле, да еще зимой? Будем ждать, не тот ветер, так другой принесет весточку.

Чего-чего, а ждать лешие умеют. Дождись-ка, пока из желудя еще один Могучий дуб вырастет. А лешим хоть бы что, ждут себе, поджидают.

— Не умею я ждать, — горевал Кузька. — Мы, домовые, только праздники умеем ждать, тут уж ничего не поделаешь.

— Вот и хорошо, — сказал дед Диадох. — У нас в лесу скоро праздник. Гостем будешь. А зимой такие гости придут, что и хозяевам воли не дадут: мороз-трескун да вьюга-метелица. Ну да темна ночь не навек…

16. Осенний праздник

Маленький домовенок дождался лесного праздника. Ну-ка посмотрим, как пляшут в лесу, что поют, чем угощаются!

— Кто с нами, кто с нами петь и плясать? Кто с нами, кто с нами в игры играть? — завопил домовенок, выскочив из берлоги.

Дед Диадох остановил его: осенний праздник начинается тихо, любуйся красотой, да так, чтоб ни один золотой или красный листик не упал с ветки.

Такого синего неба и летом не увидишь День радовался солнцу, солнце— всякому зверю и птице. Береза Кургузенькая сияла такой красотой, что все деревья кругом восхищенно шелестели. Осина Трясушка в красной одежде была так хороша, что с ее красотой могло поспорить лишь ее отражение в большой луже.

Всяк хотел оставить о себе добрую память на долгую зиму.

Тихо вышли на поляну к Красной сосне лесные звери. Кузька оглянулся, а рядом — лось. И не слышно, как подошел. То ли дело корова или лошадь! То-то было бы треску, мычания, ржания. А вот из кустов вышли тихие, серые, как туман, глаза горят, собаки не собаки, сели на поляне, подняли морды.

— Не бойся! — сказал Лешик. — Сегодня они никого не тронут.

— Волков бояться — в лес не ходить! — произнес Кузька.

— Вот как у вас сказывают! — рассмеялся дед Диадох.

Как же испугался домовенок, когда узнал, что это и вправду волки. Хорошо, что старый леший увел его на другой конец поляны зайцев считать. А Медведя и Лисы что-то не было.

Красивый праздник, да больно тихий. И угощать никого не угощают.

— А потому и праздник, что нет угощения, — сказал дед Диадох. — А то волки зайцами угостятся, куницы — белками, и вместо праздника выйдет одно горе.

Звери подходили, рассаживались на поляне, чего-то ждали. И тут на середину круга вышли дед с внуком. Лешик свистнул, дед хлопнул в ладоши, аукаются, ухают, хохочут. Потом запели без слов — залаяли с подвыванием, а звери им подтягивали. Вдруг старый леший пропал, вместо него среди поляны появился корявый пень, а вместо Лешика — зеленый кустик. Пень превратился в старого серого волка, кустик — в веселого волчонка. Подбежал волчонок к Кузьке, хвать за рубаху. Кузька обмер, а волчонок завизжал и превратился в Лешика. Старый седой волк снова сделался добрым дедом Диадохом. Вот это был праздник!

Вдруг верхушки деревьев зашумели, побежали. Листья заплясали в воздухе. Летят, как изукрашенные грамоты неведомо от кого неведомо кому. Вот зеленый лист с пурпурным узором, вот пурпурный с золотым. Который краше? Оба хороши! Вот на листе жар-птица с жар-птенчиком, вот богатырский конь с огненной гривой.

«И кто так прекрасно разрисовал осенние листья? — думал Кузька. — Летят и летят… А может, который из них видел маленькую деревеньку над небольшой речкой?»

Тут большущий кленовый лист опустился прямо в руки к деду Диадоху. Дед повертел его, ничего не понял. Зато Кузька сразу разглядел на листе свою деревеньку. Каждая избушка не крупнее божьей коровки, дерево ниже травинки, речка тоньше былинки.

— Глядите-поглядите! — кричал домовенок. — Даже трубы на крышах нарисованы. Дым бежит в гости к тучам и облакам. Цела моя деревенька!

Пока разглядывали лист, ахали, радовались, в лесу стало темно, показалась луна — медвежье солнышко. Вдруг листья полетели, будто их метлой метут. Словно летит кто-то, метлою машет, гудит: «Унесу-у-у!» Звери в испуге разбежались. Осенний праздник кончился.

— Теперь знаем, куда идти, — сказал домовенок. — Выспимся, и проводите меня из лесу.

— И верно, — зевнул старый леший. — Утро вечера мудренее, трава соломы зеленее.

Никогда не видел Кузька, чтобы лешие спать ложились. В лесу ночью еще больше жизни, чем днем: звери рыскают, совы кружатся, ночные цветы цветут, светляки и гнилушки светят, много у леших забот. А сейчас домовенок из своего короба слышал, как не спеша укладываются лешие, старый да малый, как желают ему и друг другу приятных снов.

— Нам с вами зима, — зевнул дед Диадох, — одна ночь. Закроешь глаза, наглядишься снов, откроешь — и весна!

Бедный домовенок спросонья не понял, что значат эти слова.

17. ПОГАНКИ НА ПОЛЯНКЕ

Маленький домовенок сидел на пне у лешачьей берлоги и во все горло распевал грустную старинную песню:

Соловей, как тебе не стошнилося

Во сыром бору петь, на ветке сидючи

Да на темный лес глядючи?

Правда, лес уже был куда светлей. Грустно было глядеть на этот растрепанный ветрами, лысый и голый лес. Но грустно и уходить отсюда, расставаться с друзьями. Лешие, оказывается, вовсе не злые, сердятся, только когда лес обижают. Разве деревья и кусты сами убегут от обидчика? Зверям со своего места куда деться? И птицы не улетят, возле гнезд останутся.

Леший в бору что хозяин в дому. Говорят, он нарочно водит прохожих, чтобы заблудились. Да ведь хороший хозяин любит, чтобы гости погостили у него подольше.

А еще грустнее, что лешие спят и спят, даже песня их не разбудила. Терпение у Кузьки кончилось. Влез в берлогу, принялся будить Лешика. Кричал ему прямо в ухо, дергал за хвост. Лешик спал. Тогда Кузька начал его щекотать. Лешик захихикал, открыл глаза:

— Что? Уже весна?

«Вот оно что! — подумал Кузька. — Лешие спят всю зиму. Как медведи, барсуки, ежи, как цветы и травы».

— Проснетесь весной, — плакал Кузька, — а я уж пропал с голоду да с холоду.

— Мы-то смотрим на тебя, вот соня. Каждую ночь спать ложится! Ну, думаем, уж на зиму заляжет так заляжет, — испуганно бормотал Лешик.

Оба принялись будить деда. Будили, будили, тот и не пошевелился, пень пнем. Вышли наружу, стали разглядывать листок, на котором Кузькина деревня нарисована. Лешик потягивался, зевал, тер глаза. Никак не вспомнит, откуда ветер принес этот листок, в какую сторону им с Кузькой идти. Кузька тоже не запомнил, на деда понадеялся. А старый леший слишком крепко спит, до весны не проснется.

Вам, лешим, хорошо. — горевал домовенок. — Вы живете беспечно, а нам, домовым, без печки не прожить.

— Не плачь! — сообразил Лешик. — Есть в лесу печка. И не одна, а целых две. Во тьме и гнилушка светит! У Бабы Яги в нашем лесу два дома. Один похуже да поближе, другой получше да подальше. Не может она сразу в двух домах жить. Наверно, зимует там, где получше. А ты в другом перезимуешь, пока хозяйки нет. Сундучок у нас оставь. Яга, как сорока, все тащит, что блестит.

В чужом доме зимовать страшно, но интересно. Боялся Кузька леших, а они вон какие. Может, и Яга не хуже. Вдруг у нее и домовые есть? И Кузька побежал следом за Лешиком. Глубокий овраг, упадешь, все косточки пересчитаешь Один склон лесом порос, на другом — кусты и камни. Внизу — мутная речка. Через овраг кривое дерево перекинуто.

Не хотелось Кузьке ступать на этот мостик. Дерево дрожит, ноги дрожат. Сидеть бы посиживать дома, есть кашу с молоком или похлебочку. Оступился Кузька. Летит в реку лапоть с одной ноги, а другой застрял в ветвях кривого дерева, держит своего хозяина. Кузька вцепился в дерево обеими руками, повис над мутной речкой.

— А, вот ты где! Какие качели придумал! И я с тобой! Ух, здорово! — Лешик примостился рядом и давай раскачиваться так, что у Кузьки дух захватило от ужаса. — Ладно. Хорошенького понемножку. Бежим скорее!

— Я не могу бежать! — пискнул Кузька. Лапоть плыл, распустив завязки, как хвост, притормаживая у камней.

— Не можешь без лаптя? Тогда скачи на одной ножке!

Кузька ухватился за лапу друга, не успел оглянуться, как допрыгал до того берега. Лешик побежал спасать лапоть. И вот Кузька — один лапоть сухой, другой мокрый — бежит вверх по каменистому склону.

Совсем темно было бы в здешнем бору, кабы не белые поганки.

— Когда Яга в ступе летит домой, — шепнул Лешик, — то несется над этими поганками, чтоб мимо избы не пролететь.

На поляне, куда выскочили друзья, белым-бело от поганок.

— Ни одной поганки не сбито! — обрадовался Лешик. — Значит, бабушки Яги нету дома.

18. КУЗЬКА У БАБЫ-ЯГИ. ДОМ ДЛЯ ПЛОХОГО НАСТРОЕНИЯ

Посреди поляны переступала с ноги на ногу избушка на курьих ножках, без окон, без трубы. У Кузьки в деревне были похожие избы, только не на курьих ножках. Там топили печки по-черному, дым выпускали через дверь и через узенькие оконца под крышей. У хозяев этаких домов глаза всегда были красные. И у домовых — тоже.

У избы Бабы Яги крыша надвинута чуть не до порога. Перед избой на привязи у собачьей конуры сидел тощий серый Кот. Кот — не собака, гостей пугать — не его забота. Увидев Кузьку с Лешиком, он удалился в конуру и принялся мыть серой лапой серую мордочку — дело, достойное Кота.

— Избушка, избушка! — позвал Лешик. — Стань к лесу задом, к нам передом!

Избушка стоит как стояла. Вдруг из лесу, из-за оврага, прилетел Дятел (любимая птица деда Диадоха), застучал по крыше. Изба неохотно повернулась грязной трухлявой дверью. Друзья потянули за сучок, который был вместо ручки, вбежали внутрь. Дверь сзади так наподдала Кузьку, что он плюхнулся на пол, но не ушибся. Пол был мягкий от пыли.

— Сей же час подмету! — обрадовался домовенок. — Вот и метла!

— Ох, не мети! Улетишь ты на этой метле неведомо куда. Яга то в ступе летает, то верхом на этой метле! — испугался Лешик.

Ну и дом! Пыль, паутина по всем углам. На печи драные подушки, одеяла — заплатка на заплатке. А мышей видимо-невидимо.

— Вот бы сюда Кота! — сказал домовенок. Мыши запищали, сверкнули глазками. Кузька заглянул в печь — соскучился по жареному и пареному. Оттуда кто-то зашипел па него, вспыхнули два красных глаза. Угольки выпрыгнули из печи, чуть не прожгли Кузьке рубаху.

Чугуны, ухваты, горшки были такие грязные, закопченные, что Кузька понял: искать друзей-домовых в этом доме нечего. Ни один уважающий себя домовой такого безобразия не потерпит.

— Тут мыши вместо домовых, что ли? — сказал Кузька — Беда хозяевам, у кого они домовые. Уж я-то наведу здесь порядок!

— Что ты, Кузя! — испугался Лешик. — Баба Яга тебя за это съест. Тут у нее Дом для плохого настроения. Сердится она, когда нарушают ее порядки или беспорядки.

У-у-у! Лечу-у-у! — послышалось вдруг.

Дом заходил ходуном.

Ухваты упали.

Чугуны брякнули.

Мыши юркнули кто куда. Дверь настежь, и в избу влетела Баба Яга. Ступу к порогу, сама — на печь. Лешик едва успел спрягать Кузьку в большой чугун, накрыл сковородкой и сам уселся сверху.

— Незваные гости глодают кости, — ворчит Яга на Лешика. — А у меня и от гостей одни косточки остаются. Ну, чего пожаловал?

— Здравствуй, бабушка Яга! — поклонился Лешик, не слезая со сковородки.

— Непрошеный гость, а еще кланяется, вежливостью хвалится, — ворчит Баба Яга. — А сам на чугуне расселся. Лавок тебе мало? Еще и сковородку подложил. Для мягкости, что ли?

— Повидаться пришел, — говорит Лешик. — Ты ведь мне бабушка, хотя и троюродная. Летаешь высоко, смотришь далеко. Кругом бывала, много видала.

— Где была, там меня уже нету, — перебила Баба Яга. — Чего видала — не скажу.

— Я только в лесу бывал, деревья видал, — вздохнул Лешик — А не попадалась ли тебе маленькая деревенька над небольшой речкой?

— Смотри, сам не попадись мне на обед или на ужин! — ворчит Яга.

— Меня есть нельзя. За это тебе в лесу житья не будет, дедушка Диадох палкой наподдаст!

— Не бойся, не трону. Проку от тебя, от тощего комара. Не люблю я вас, леших, терплю только. В вашем лесу живу, куда деться?

— А домовых любишь? — спросил Лешик. — Маленьких домовят? Домовые ведь, как и ты, в дому живут.

— Неужто нет? — отвечает Баба Яга. — Еще как люблю! Толстенькие они, мяконькие, как ватрушки.

Кузька в чугуне испуганно потрогал себя и приуныл. Он был довольно упитанный.

— Бабушка Яга! — испугался Лешик. — Домовые — тоже твоя родня. Разве родных можно есть?

— Неужто нет? — говорит Баба Яга. — Поедом едят! Домовые мне кто? Седьмая вода на киселе. С киселем их и едят. — Яга свесилась с печи, в упор глядит на Лешика. — Погоди-ка. Бегает тут по лесу один лохматенький, на ногах корзинки, на рубахе картинки. Так где он, говоришь?

Тихо стало в доме, только мухи жужжат. И надо же! Одна мышь лучше места не нашла, чем в чугуне, рядом с домовенком. Поначалу сидела смирно. А тут хвостом махнула, пыль подняла, ни вдохнуть, ни выдохнуть. Кузька терпел, терпел да так чихнул, что сковородка слетела с чугуна вместе с Лешиком.

Баба Яга как закричит страшным голосом:

— Кто в чугуне чихает?

И тут громко постучали в стену. Друзья вон из дома, не помнят, как и выскочили. Первый же встречный куст загородил их ветками, прикрыл последними листьями. Баба Яга кричит с порога:

«Улюлю! Догоню! Поймаю!» — принюхивается, озирается. Да разве сыщешь лешего в родном лесу! Одни поганки белеют на полянке да дятел стучит в стену дома.

Кузька одним глазком глянул на Ягу и то испугался. Серый Кот подошел к хозяйке то ли приласкаться, то ли показать, где прячутся непрошеные гости. Яга и на него рявкнула:

— Надоел хуже собаки! Зачем чужих из дому выпускаешь?

Кот угрюмо поплелся к конуре/А Яга уже кричит на Дятла:

— Чего избу долбишь? Кыш отсюда! Не видал, куда побежали?

— К деду Диадоху, на тебя жаловаться! — Дятел перелетел на сосну и застучал еще сильнее.

— Я ж их не съела! Чего попусту жаловаться? Съела бы. тогда и жалуйтесь кому хотите. Да пропади они пропадом! — Яга зевнула во весь огромный рот и ушла в избу. Вскоре по лесу разнесся ее могучий храп.

Лешик с Кузькой направились к мутной лесной речке. Когда они крались мимо конуры, Кот притворился спящим, а сам подумал: «Мышей бы я из дома не выпустил. Эх, переловил бы я их, кабы не цепь».

19. ДОМ ДЛЯ ХОРОШЕГО НАСТРОЕНИЯ

В мутной воде у берега плавало корыто. Обыкновенное деревянное корыто.

— Собственный корабль Бабы Яги! — зевнув, сказал Лешик.

Ну и ну! Летает в ступе и на метле, плавает в корыте. Потому, наверное, и в доме у Яги беспорядок. Кузька пожалел корыто. Дитя в нем не искупают, белье не постирают. Свинья из него не похлебает, телята с ягнятами не попьют. Кот сторожит дом вместо собаки, корыто мокнет в мутной речке да возит на себе Бабу Ягу. Ну и жизнь!

Тут корыто уткнулось в берег, прямо под ноги: садитесь, мол.

— Корабль, а кто не знает, корытом называет! — сказал Лешик. — Плыви куда знаешь!

И вдруг корыто поплыло не вниз, а вверх по мутной речке, против ее течения. Сначала оно двигалось вдоль берега со скоростью коровы, потом еще быстрее. «Как сытый поросенок от лоханки бежит», — подумал Кузька. Лешик на эти чудеса не обратил внимания, он зевал и дремал.

Вдруг зазвенели, забренчали бубенчики. До того весело, что не устоять, не усидеть, не улежать. Корабль Бабы Яги со всего маху причалил к берегу возле моста.

Ну и мост! Перила точеные, доски золоченые, прибиты серебряными гвоздочками, на каждом гвоздочке бубенчик. Дятел (видно, он твердо решил помогать Лешику) уже сидел на перилах, Постучал клювом, бубенчики зазвучали еще приятнее, век бы слушал. Лешик с Кузькой выскочили на бережок, на желтый песок, поблагодарили корыто. И оно весело поплыло само, теперь уже по течению, вниз по речке.

Посреди лужайки дом. Не курная изба, не на курьих ножках. Из трубы завитушками бежит дымок. Чем-то особенным повеяло, необыкновенным. Праздником деревенским, вот чем повеяло!

— Кто с нами, кто с нами петь и плясать? — заголосил Кузька и помчался к дому, да не по простой, а по ковровой дорожке с вытканными на ней розовыми букетами и розовыми бутонами.

— Сразу бы нам сюда! — сказал Лешик. — Такой дом и в зимней спячке не приснится. Это у Бабы Яги Дом для хорошего настроения. Здесь она всегда добрая.

Еще бы не быть доброй в этаком доме! Крыша из коврижек и коржиков, ставни вафельные, окна леденцовые, вместо порога пирог.

— А вдруг вернется Яга, увидит меня и съест до крошечки? — Кузька вспомнил, до чего страшна была Баба Яга.

— Нет, — сказал Лешик. — В этом доме она никого не трогает. А в тот дом не ходи. Зовет, просит, все равно не ходи, там она кого хочешь съест от злости.

Скрипнула дверь. Кузька испуганно поглядел на крыльцо. И увидел толстого пушистого Кота. Сидит и умывает лапкой чистенькую мордочку.

— Гостей намывает! Кого бы это? Батюшки-светы, он нас намыл! Мы — гости! — сообразил Кузька — и в дом. Лешик следом за ним.

А в доме будто ждут гостей, званых, незваных, прошеных, непрошеных. На столе узорная скатерть, кувшины, корчаги, кринки, миски, плошки, чашки, блюда, самовар на подносе.

— Хороший тут домовой хозяйничает, да небось не один! — обрадовался Кузька. — Эй, хозяева дорогие! Где вы? Я пришел!

Домовые не откликнулись. Друзья облазали в доме все углы, все закоулки. Под печью и за печью домовых не нашлось. Не было их ни под кроватью, ни за кроватью. Ну и кровать! Перина чуть не до потолка, подушек без счета, одеяла стеганые, атласные.

Не нашлось домовых ни на чердаке, ни в чуланах, ни в каморках, ни в кладовых, ни в подвалах. Никто не отзывался на самые ласковые приветы и просьбы. Под потолком на серебряном крюке качалась позолоченная люлька. Заглянули и в нее. Может, баюкается в ней какой-нибудь домовенок-несмышленыш. Нет, одна погремушка среди шелковых пеленок.

Вдруг Кузька увидел, что из самовара идет пар, а из печи сами прыгают на стол пышки, ватрушки, лепешки, блины, оладушки. В кувшинах, в кринках оказались молоко, мед, сметана, варенья, соленья, кислый квас.

Блюда с пирогами сами двигались к домовенку. Лепешки сами окунались в сметану. Блины сами обмакивались в мед и масло. Щи прямо из печи, из большого чугуна — наваристые, вкусные. Кузька и не заметил, как съел одну миску, другую, потом полную чашку лапши и закусил кашей с топленым молоком. Напился квасу, брусничной воды, грушевого взвару, отер губы и навострил уши.

В лесу кто-то выл. Или пел, не поймешь. Вой приближался. «Я — несчастненькая!» — вопил кто-то совсем неподалеку. Уже стало понятно, что это слова песни. Песня была жалостная:

Уж я босая, простоволосая, Одежонка моя поистерлася…

Кузька на всякий случай залез под стол, Лешик — тоже.

— Это гость какой несчастненький жалует, — рассуждал домовенок, поудобнее устраиваясь на перекладине под столом.

Ох, прохудилася, изодралася, Вся клочками пошла, да их, лохмотьями.

Хриплый бас раздавался уже под самыми окнами. Даже стекла, то есть леденцы, дребезжали, Кузька встревожился:

— Во голосит! Это не Баба Яга, а пьяница-мужик, не иначе.

Он терпеть не мог пьяных. Их Чумичка любит, двоюродный брат. Увидит, вот потеха! Сзади пнет, сбоку толкнет, с другого пихнет, пьяница — в лужу или еще в какую грязь. Лежит и мычит или хрюкает. А Чумичка за нос его теребит и хохочет. Оттого у них носы красные. Это все Чумичка!

Хриплый бас за стеной смолк. Кто-то шарил на крыльце. Кузька не находил себе места под столом от беспокойства:

— Ты уверен, что нас тут, в общем, не тронут?

— Уверен, уверен. — зевнув, ответил Лешик. — И дедушка Диадох уверен тоже. Он всегда говорит, в этом доме и тронуть не тронут и добра не видать.

— Как — не видать? — Кузька высунулся из-под стола. — Вон сколько добра на столе и в печи!

Тут дверь отворилась и в доме очутился… не поймешь кто. Голосищем мужик, а на голове кокошник золотом горит, самоцветными камнями переливается. На ногах сапожки — зеленые, сафьяновые, с красными каблуками, такими высокими — воробей вкруг каждого облетит. Сарафан алый, как утренняя заря. Кайма на подоле как вечерняя заря. По сарафану в два ряда серебряные пуговки. А из-под кокошника прямо на Кузьку, глаза в глаза, глядит Баба Яга.

— Ой, батюшки! — охнул — и назад под стол, поглубже.

А Яга подняла скатерть, опустилась на колени, заглядывает под стол и руки протягивает.

— Это кто ж ко мне пришел? — медовым голосом пропела она, — Гостеньки разлюбезные пожаловали погостить-навестить! Красавцы писаные, драгоцунчики мои! И куда ж мне вас, гостенечки, поместить-посадить? И чем же вас, гостюшечки, угостить-усладить?

— Что это она? — шепнул Кузька, тихонько толкая друга. — Или, может, это совсем другая Яга?

— Ой, что ты! В лесу Яга одна! В том доме такая, в этом этакая, — ответил Лешик и поклонился: — Здравствуй, бабушка Яга!

— Здравствуй, здравствуй, внучек мой бесценный! Яхонт мой! Изумрудик мой зелененький! Родственничек мой золотой, бриллиантовый! И ведь не один ко мне пришел. Дружочка привел задушевного. Такой славный дружочек, красивенький, ну прямо малина, сладка ягода. Ах ты. ватрушечка моя мяконькая, кренделечек сахарный, утютюшечка драгоценненький.

— Слышишь? — опять забеспокоился Кузька. — Ватрушкой называет, кренделем…

Но Баба Яга усадила их на самую удобную скамью, подложила самые мягкие подушки, достала из печи все самое вкусное, принялась угощать.

Кузька растерялся от этакой любезности, вежливо кланялся:

— Благодарствуйте, бабушка! Мы уже поели-попили, чего и вам желаем!

Но Яга суетилась вокруг гостей, уговаривала, упрашивала отведать того, попробовать этого, подсовывала самые лакомые кусочки.

— Она что? Всегда здесь этакая? — шепотом спрашивал Кузька, жуя медовый пряник с начинкой и держа в одной руке сусальную пряничную рыбку, а в другой — сахарного всадника на сахарном коне.

Баба Яга между тем хлопотала у кровати: взбивала перины, стелила шелковые простыни, бархатные одеяла. Толстый пушистый Кот помогал ей, а когда постель была готова, улегся на пуховую подушку. Яга ласково погрозила ему пальцем и перенесла с подушкой па печь.

20. ЗИМА ЗА ДЕНЬ ПОКАЖЕТСЯ

Приснилось Кузьке, будто они с Афонькой и Адонькой играют, и вдруг Сюр с Вуколочкой тащат блин. Проснулся, так и есть — блинами пахнет. Стол от угощения ломится. Тут дверь при открылась, в горницу, как зеленый лист, влетел Лешик. Кузька кубарем с кровати, как со снежной горы съехал. Друзья выбежали из дому, побегали, попрыгали по мосту. Колокольчики весело звенели.

— Вьюга, метель, мороз, а мне хоть бы что! — Кузька подпрыгивал, как молодой козел. — Зима за день покажется в таком доме. Эко обилие-изобилие! Хоть зиму зимовать, хоть век вековать! Вот где насладиться да повеселиться, в тепле да в холе при этакой доле! Ах вы, люшеньки-люлюшеньки мои! Эх, сюда бы Афоньку, Адоньку, Вуколочку! Всех накормлю, спать уложу. Лежи на печи, ешь калачи, всего и забот!

Лешик слушал и удивлялся, почему дед Диадох не любит этот дом.

— Ясно! — рассуждал Кузька, грызя леденец — Пироги дед не ест, щи да кашу не жалует, блинами не кормится, даже ватрушки ему не по вкусу. Чего ему этот дом любить?

— Нет, — задумался Лешик. — Он не для себя не любит. Он и для тех не любит, кому и пироги по вкусу и таврушки…

— Что? Что по вкусу? — Кузька так и покатился со смеху.

— Ты давеча нахваливал. Врушки, что ли, называются?

— Ой, батюшки-уморушки! Ва-труш-ки!

— Я и говорю, — продолжал Лешик. — Дед не любит, когда тут живет кто-нибудь, кроме хозяйки. Плохие предания об этом доме.

— Предания и у нас рассказывают. Всякие: и веселые, и страшные.

— Про этот дом предания невеселые. Но Яга тут никого не ест, даже не пробует, — сказал Лешик. — Зимуй себе на здоровье, не бойся Дятел тебя посторожит. А в тот дом, я уж тебе говорил, не ходи!

— Вот еще! — засмеялся Кузька. — Это Белебеня куда зовут, туда и бежит.

Тут на крыльцо пряничного дома выскочила Баба Яга:

— Куда, чадушки драгоценные? Не ходите в лес, волки скушают!

— Мы гуляем, бабушка!

— Ах, гули-гулюшечки мои. Гуляют гуленчики-разгулянчики!

Баба Яга прыгнула с крыльца, цап Кузьку за руку, Лешика за лапу:

— Ладушки! Ладушки! Где были? У бабушки! Хороводик будем водить! Каравай, каравай, кого хочешь выбирай!

— Что ты, бабушка Яга! — смеется Кузька. — Это для маленьких игра, а мы уже большие. Баба Яга позвала домовенка завтракать, подождала, когда он скроется в доме, и потихоньку сказала Лешику:

— Кланяйся от меня много-много раз дедуленьке Диадоху, если он еще не почивает. И вот еще что. Только Кузеньке об этом пока ни гугу. Принеси-ка ты сюда его забавочку-потешечку — сундучок. То-то он обрадуется!

Потолковали — и в дом. А в доме люлька порхала под потолком, как ласточка. Из люльки высовывался Кузька, в одной руке пирог, в другой — ватрушка.

— Смотри, бабушка Яга, как я высоко! Да не бойся, не упаду!

Затащил к себе Лешика, и пошла потеха: вверх-вниз, в ушах свистит, в глазах мелькает. А Баба Яга стоит внизу и боится:

— Чадушки драгоценные! Красавчики писаные! А как упадете, убьетесь, ручки-ножки поломаете?

— Что ты, бабушка Яга! — успокаивал ее Кузька. — Младенцы не выпадают. Неужто мы упадем? Шла бы по хозяйству. Или делать тебе нечего? Та изба небось по сю пору не метена.

Качались-качались, пока Лешик не уснул в люльке. Проснулся он оттого, что в мордочку ему сунулся мокрый серый комок. Лешик отпихнул его — опять липнет.

— Опять он тут! — ахнул Кузька. — Я ж его выбросил!

И сердито объяснил, что Яга, наверное, считает его грудным младенцем. Соску ему приготовила — тюрю. Нажевала пирог, увернула в тряпочку и пичкает: открой, мол, ротик, лапушка. Домовенок при одном упоминании о таком позоре плюнул, вытер губы и совсем расстроился. Лешик тоже плюнул и вытер губы.

Вылезли из люльки — и на крыльцо. А на ступеньке мокрый тряпичный комочек! Кузька наподдал его лаптем:

— Ну, чего привязался? И все эта жеваная тюря попадается, все попадается. Выкину, выброшу — опять тут.

Кузька пошел проводить Лешика. Прямо на ковре, на розовом букете, опять мокрый узелочек.

Тьфу! По пятам гоняется! — Кузька что есть сил пнул узелок лаптем.

Взошли на мост, а тюря лежит-полеживает на золоченых досках. Лешик рассердился, столкнул ее в воду: ешьте, рыбы! Те, конечно, обрадовались. Им, рыбам, чем мягче, тем лучше. Да и откуда они знают, что это жвачка Бабы Яги. Небось кто такая Баба Яга, и то не знают. Съели тюрю и уплыли. А тряпку рак утащил в свою нору.

Золоченый мост давно позади, а Кузька все провожает. Лешик проводил его назад, чтобы не заблудился Потом Кузька проводил Лешика, потом Лешик Кузьку. В лесу летали снежинки. У Лешика слипались глаза. Наконец он нехотя сошел с моста, долго махал лапкой на опушке, потом исчез, пропал в лесу. Только голос, как смешное эхо, долетал из чащи: «Кузя! Не бойся!»

Но вот и голос утих. Будто никогда и не было маленького зеленого лешонка. Так, предание. То ли был, то ли нет.

Долго стоял Кузька на мостике. Дом у Яги богатый, но один на поляне. Ни других домов, ни плетней, ни огородов. Мутная река вокруг лужайки и лес, черный, голый. Вдруг домовенку почудилось, что черные деревья крадутся к мосту, хотят Кузьку схватить. Он — стрелой к дому. И там Баба Яга встретила его с распростертыми объятиями.

Лешик вернулся в берлогу, печально поглядел на короб с сухими листьями, где когда-то спал Кузька. А может, никогда и не было толстого лохматого домовенка. Так, предание… Под листьями что-то блеснуло. Кузькин сундучок! Какая в нем тайна? Лешие не успели узнать? И Яга не узнает. Хитрая, тайком от Кузьки попросила. Лешик запрятал сундучок получше и уснул до весны.

Тут в берлогу тихо вошла Лиса. Увидела два вороха сухих листьев: большой да маленький. Лиса давно нашла Кузькину деревню. Это все куры виноваты, из-за них задержалась. Убедившись, что Кузьки нет, Лиса так же тихо ушла.

А Медведь тоже искал дом, да забыл, какой, зачем и для кого. Нашел на краю леса замечательную берлогу, улегся в нее и уснул на всю зиму.

21. БЕЗДЕЛЬНЫЙ ДОМОВОЙ

Маленький домовенок проснулся, протер глаза. Ни Бабы Яги, ни толстого Кота не видать. Зевнул, потянулся, вылез из-под одеяла, сел за стол завтракать.

Чугуны в печи булькают. Сковороды шипят. Огонь трещит. Возле печи топор прыгает, рубит дрова. Поленья — раз-раз! — одно за другим скачут в печь.

«Вот недотепы! — думает Кузька. — Ежели научились прыгать, упрыгали бы куда подальше подобру-поздорову. А то на тебе — прямиком в огонь. Лучшего места не нашли. Да что с них взять? Нет у них своей воли. Чурка, она чурка и есть». Наелся, вылез из-за стола, думает, чем бы заняться.

Тут что-то накинулось на домовенка, елозит по лицу. Он испугался, отмахивается, отпихивается. А это — полотенце. Утерло ему нос и улетело на вешалку. А по полу-то, по полу веник бегает, по углам похаживает, лавки обмахивает, сор выметает. А мусор-то, мусор — этакий прыткий, сам перед веником скачет. Потеха!

Допрыгали так до двери. Впереди мусор, за ним веник, следом Кузька скачет и хохочет. Дверь сама настежь. Сор-мусор улетел по ветру, веник на место убежал, Кузька остался на крыльце.

В лесу, наверное, уже зима. А на круглой поляне перед домом Бабы Яги бабье лето. Трава зеленеет. Цветочки цветут. Даже бабочки летают. В траве какой-то зверь резвится, за ними гоняется. Что за зверь такой? Не съест ли?

Кузька — в дом. Поглядывает в окно. Думал-думал, не помнит, сколько пирогов съел для подкрепления ума, и ведь догадался: толстый Кот резвится на поляне, кто же еще! Играть — так вместе! И бегом на поляну.

Кот носится как угорелый, на Кузьку никакого внимания. Поймает бабочку, крылышки оторвет — и за следующей. Выбирает, какая покрасивей.

— Или ты с ума спятил? — грозно закричал домовенок. — Тебе бы так пооторвать уши! Безобразник этакий!

Кот молча помыл лапкой лапку и скрылся в доме. Кузьке тошно было и глядеть на Кота. Ушел подальше от дома, к речке, побрел по желтому песочку. Волны крались за ним, слизывали следы. Вода в речке мутная, не поймешь, то ли глубоко, то ли воробью по колено. Ни птиц, ни зверей, никого. Хоть бы лягушка проскакала, укусил бы комар или муха. Осень, что ли, всех припрятала или всегда здесь эдак? Кузькину тень и ту будто смыла мутная вода. Солнышко светит сквозь какую-то мглу.

Желтый песочек кончился. За ним — осока, болотце, черный дремучий лес. Из лесу донесся тягучий вой. Ближе, еще ближе: песня разбойничья! Это Баба Яга плывет в свой Дом для хорошего настроения.

Кузька спрятался в траву. Что, если настроение у Яги не успеет исправиться? Но чем ближе песня, тем веселее. А когда из-за поворота, из лесной чащобы по речной излучине вылетело корыто, песня уже была хоть куда. Прибрежное эхо подхватило ее. Развеселые «Эх!» да «Ух!» заухали, загудели над круглой поляной. Корыто причалило у моста. Серебряные колокольцы звякнули, золоченые доски брякнули. Баба Яга прыгнула на берег. Дятел уже сидел на золоченых перилах.

— Ах ты, пташечка-стукашечка моя! — пропела Баба Яга. — Все-то он тукает, стукает, головушку мозолит! Все б ему тук-тук да стук-стук! Ах ты, молоточек мой алмазный, кияшечка ты моя!

Осмелевший Кузька вылез из травы:

— Бабушка Яга, здравствуй! А зачем Кот бабочек ловит?

— Ах ты, чадушко мое бриллиантовое! Все-то ему знатеньки надобно, такой разумник! Крылышки оторвет — подушечку набьет, а скучно станет — скушает Это котик с жиру бесится, деточка, — ласково объяснила Баба Яга. — Ну, пойдем чай пить. Самоварчик у нас новехонький, ложечки серебряные, прянички сахарные.

— Иди, бабушка Яга, пей! Ты с дороги, — вежливо ответил Кузька, в дом идти ему не хотелось.

— Дятел! — позвал он, когда Яга ушла в дом. — Давай играть в прятки, в салочки, во что хочешь.

Дятел глянул свысока и продолжал долбить дерево. Кузька вздохнул, пошел пить чай.

22. ЗИМОЙ У БАБЫ-ЯГИ

Жил маленький домовенок у Бабы Яги всю зиму. Непогода, вихри, стужа, сам Дед Мороз стороной обходили круглую поляну. Не хотели, наверно, связываться с Ягой. Кузька все ждал: вот-вот загудит в трубе злая тетка Вьюга, свирепый дядька Буран распахнет дверь, швырнет в избу пригоршню снега, Дед Мороз застучит, заскребется в избу ледяными пальцами.

Но Вьюга ни разу не свистнула в трубу. Буран не подлетел к крыльцу. Метель с дочкой Метелицей гуляли на других полянах. Дед Мороз не дышал на окна, они так и остались прозрачными.

Кузька смотрел, как летит белый снег, покрывает, будто периной, зеленую траву, розовые букеты и бутоны на ковре. Когда Яги не было дома или она спала на печи, выскакивал на поляну, ловил снежинки, любовался самыми прекрасными, лепил снежки и кидал ими в толстого Кота. Но не попал ни разу. Кот лениво протягивал лапу и на лету ловко хватал снежок, будто белую мышку. Кузька даже бабу вылепил, совсем не похожую на Бабу Ягу. У крыльца сделал горку, катался сколько хотел и сосал разноцветные сосульки, слаще которых ничего не могло быть.

Чуть Яга увидит Кузьку за окном, сразу закричит:

— Ах, дитятко озябнет, замерзнет, простудится, ознобит ручки-ножки, щечки-ушки, отморозит носик! — и тащит его в дом, отогревает на печи, отпаивает горяченьким.

Поначалу Кузька удирал, спорил:

— Что ты, бабушка Яга! Это ты — не молоденькая, тебе и прохладно. А мне в самый раз!

Но зима долгая. Кузька понемножку научился бояться даже слабого ветерка, легкого морозца. Сидел на теплой печи или за столом, за расписной скатертью. А Баба Яга готовила ему яства одно другого слаще.

Вот только скука, делать Кузьке нечего. Зимой в избах полно народу. А в закутках и под печкой видимо-невидимо домовых. Дети играют с ягнятами и поросятами, спрятанными в избу от мороза, а домовята — с мышами. Женщины поют за прялками, хлопочут у печей. Старики на печи сказки рассказывают. Вот бы всех сюда, в пряничный дом! Вот бы все обрадовались! И делать-то тут никому ничего не надо, все готовенькое.

Да вот то-то и оно, что не надо. Бездельный домовой — разве домовой? Но Баба Яга объяснила, что ежели печка печет, варит, парит и жарит, то кому-то кушать все это надобно, чтобы добру не пропадать, печь не обижать, и, значит, дел у Кузьки по горло. Вот он и занялся делом — ел до отвала.

Очень скучал домовенок по друзьям, по Афоньше, Адоньке, Сюру, Вуколочке… Хоть бы во сне чаще снились, что ли. Но Яга, что ни день, а особенно длинными зимними вечерами, шептала-нашептывала, плела сплетни, будто черную паутину. Плохие, мол, у Кузеньки дружки, позабыли его, позабросили. Искать его не ищут, спрашивать о нем не спрашивают, никому-то он не нужен: как счастье, то вместе, а как беда — врозь.

Ругала она и новых Кузькиных друзей, леших. Спят в берлоге, как собаки на сене. Кузенькино сокровище присвоили. Зимой волшебный сундук им вовсе ни к чему, а отдать не отдали, себе припрятали чужое добро.

Кузька слушал, слушал да от нечего делать и поверил. И как не поверить? Он ведь всего-навсего маленький глупый домовенок, шесть веков ему, седьмой пошел. А Бабе Яге столько веков, что и сама не помнит, со счету сбилась. И все годы злом жила, неправдой. И умна, да неразумна. Все б ей хитрить, обманывать. А неправдой далеко уйдешь, да назад не воротишься и друзей потеряешь.

Сидит Кузька за полным столом. Бабу Ягу слушает, себя жалеет, друзей поругивает.

23. БАБЁНЫШ-ЯГЁНЫШ

В ту зиму Лешику и деду Диадоху снились неспокойные сны. Старый леший всю зиму видел во сне топор. А его внуку снились серые избушки на курьих ножках, гонявшиеся за ним по всему лесу. Одна все-таки сцапала его огромными птичьими лапами и сказала: «А не пора ли вставать?»

Лешик поскорее вылез из короба. Дед Диадох еще крепко спал.

Была ранняя весна. Остатки снега белели на черной земле. Лешонок выбрался из берлоги, отряхнулся от приставших к нему в коробе сухих листьев — и бегом к другу.

«Ох, цел ли, жив ли? Этакий маленький породистый домовеночек, ему б расти-цвести!» — думал Лешик, мчавшийся по весенним ручьям и лужам, мокрый, как лягушонок.

Пряничный дом сиял на поляне, как весенний цветок. Лешик скорее заглянул в окно и глазам своим не поверил, ни левому, ни правому. В кровати, укрытый всеми одеялами, на всех перинах и подушках спал Кузька. В ногах у него дремал Кот. А у кровати, на полу, — половиком укрывшись, Кузькины лапти под головой — храпела Яга.

Лешик сел на крыльцо. Солнце глядело на него теплым взором. Лешонок обсох. Его зеленая шкурка снова стала пушистой. А он все сидел и думал. Может, все-таки и у домовых бывает зимняя спячка? Но, услышав голоса в доме, заглянул в дверь. Кузька сидел за столом и распоряжался:

— Не так, Баба Яга, и не эдак! Я что сказал? Хочу пирогов с творогом! А ты ватрушек напекла. У пирога творог где? Внутри. А у ватрушек? Сверху. Ешь теперь сама!

— Дитятко милое! Пирогов-то я с морковкой тебе напекла. А ватрушечки румяненькие, душистенькие, сами в рот просятся.

— В твой рот просятся, ты и ешь, — грубо отвечал Кузька. — Одно дитятко, и того накормить толком не можешь. Эх ты, Баба Яга — костяная нога!

— Чадушко мое бриллиантовое! Покушай, сделай милость! — уговаривала Яга, поливая медом гору ватрушек. — Горяченькие, свеженькие, с пылу с жару.

— Не хочу и не буду! — пробурчал Кузька. — Вот помру у тебя с голоду, тогда узнаешь.

— Ой-ой, голубчик мой золотенький! Прости меня, глупую бабу, не угодила! Может, петушка хочешь леденцового, на палочке?

— Петушка хочу! — смилостивился Кузька. Баба Яга побежала из избы и так торопилась, что не заметила Лешика, прищемила его дверью и полезла на крышу снимать леденцового петуха (он был вместо флюгера). Лешик пискнул, угодив промеж косяка и двери, но Кузька не заметил друга. А с крыши слышалось:

— Иду-иду, мой золотенький! Несу-несу тебе петушка, мой цыпленочек!

Кузька сидел напротив Кота и был гораздо толще его. Макал оладушки в сметану, запивал киселем, заедал кулебякой.

— Я сварю-напеку такого-эдакого, чего никто не видал и не едал. А видели бы, иззавидовались.

Кот ел пышки с начинкой. Они с Кузькой ухватились за одну особенно пышную пышку, молча потянули каждый к себе. Кузька хотел стукнуть Кота, но увидел Лешика, бросил пышку, заерзал на лавке:

— Садись, гостем будешь.

— Здравствуй, здравствуй, изумрудик мой зелененький! Каково спал-почивал? Что так рано встал? Дедуленька небось разбудил, послал внука к старой бабуленьке. Не ждали мы тебя в такую рань, — пропела Баба Яга, внимательно разглядывая лешонка.

— Дедушка еще спит. Я сам прибежал, — рассеянно ответил лешонок, узнавая и не узнавая друга.

Кузька стал похож на гриб-дождевик, «волчий табак», а ручки-ножки как у жука. Лешик говорит, а Кузька позевывает или — хлюп-хлюп — тянет чай из блюдца. Вдруг он оживился, поругал Бабу Ягу: что, мол, за безобразие, неужто ничего повкуснее нельзя придумать, смотреть на еду противно. Проворчал и на Кота: разлегся, такой-сякой, чуть не пол-лавки занял. Потом Кузька задремал и храпел во сне совсем как Баба Яга.

Проснулся, на друга и не глядит. Только Кот глянул на лешонка и зевнул, широко раскрыв розовый рот. А Кузька валяется на полу посредине избы, машет руками-ногами и привередничает:

— Не хочу! Не буду!

Баба Яга бегает вокруг, уговаривает:

— Кушай, поправляйся! Этого попробуй, пока не остыло. Того отведай, пока не растаяло.

Уложила домовенка в люльку, баюкает. Кузька сосет тюрю. Может, это и не Кузька вовсе?

Может, Яга его подменила? Съела настоящего в другом доме или спрятала, а это какой-нибудь Бабеныш-Ягеныш балуется. И думать не думает, и говорить ему лень, и слушать. А ну-ка, слыхал ли он что-нибудь про Афоньку, Адоньку, Вуколочку? Заговорил про них Лешик, и оживился Кузька, голову из люльки высунул.

— Это еще что за Афоньки-Адоньки? — вмешалась Баба Яга — Небось слаще морковки ничего не ели, ни ума у них, ни разума. Не нужны они нам, чучела такие-сякие!

— Хи-хи-хи! Чучелы! — пропищал Кузька, и Лешику стало страшно.

— А где ж волшебный сундучок, Кузенькина радость? — пропела Баба Яга, покачивая люльку. — Или вы с дедом Диадохом забрали себе чужое имущество? Я уж и то подумала: слетаю, мол, сама принесу. Нельзя грабить деточек, нельзя!

Кузька в люльке с тюрей во рту промямлил:

— Отдавай мой сундук сей же час, чучело зеленое! Ты — вор, и твой дед — разбойник! — И Кузька заснул.

Тюря упала на пол. Яга кинула ее в печь, в огонь, поглядела на Лешика:

— Сам сбегаешь за сундучком или мне, старой, свои косточки тревожить?

24. СУНДУЧОК

Маленький лесовичок печально поплелся в берлогу. Хорошо бы, дедушка Диадох проснулся.

По дороге Лешик попрощался с последним снегом, поздоровался с первой травой, с Кузькиным любимым пнем, с Красной сосной. Дед Диадох спит, как и спал. Лешие чем старше, тем медленнее пробуждаются от зимней спячки, и, пока не придет пора, буди не буди, не проснутся.

Из-под вороха сухих листьев Лешик достал Кузькин сундучок, он заблестел в темноте не хуже, чем гнилушка или светляк. А когда вынес его из берлоги, то на сундучке так и засверкали прекрасные цветы и звезды. Лешик нес его и любовался. «Как же это Кузя хочет отдать такую красоту нечувственнице, ненавистнице?» — думал Лешик, осторожно обходя лужи по пути к Бабе Яге.

— Охо-хо-хо! — вздохнул он у Мутной речки.

«Охо-хо-о-о-о!» — отозвалось эхо, да так громко, угрожающе, будто не лешонок охнул, а медведь взревел или матерый волк завыл.

Лешик испуганно вскрикнул, и опять будто стая взбесившихся волков завыла в чаще, филины проснулись в дуплах, заухали, зарыдали.

Это было Злое эхо. Даже дед Диадох не знал, где оно живет, боялся его встретить. Только могучий Леший, отец лешонка, мог бы прогнать или утихомирить Злое эхо, но он сейчас далеко, в Обгорелом лесу. Наверное, Злое эхо неизвестно откуда позвала Баба Яга, чтоб не убежал бедный Кузенька. Лешик ступил на мост. Доски брякнули, колокольцы звякнули. Громом и гулом отозвалось Злое эхо и пошло перекатываться, грохотать, греметь и выть.

На крыльцо пряничного дома выскочила Баба Яга:

— Изумрудик мой пожаловал, сундучок принес! Вижу-вижу. Давай его сюда! Поглядим-посмотрим, что за чудо невиданное, что в нем такого особенного, в этом сундуке. Дом у меня — полная чаша, а все чего-то не хватает. Уж и то придумаю, и это, а все чего-то нету.

Хотела взять сундучок. Но Лешик проскочил в дом, из рук в руки передал сундук хозяину. Кузька даже не обрадовался. Глядит тупо, будто полено держит или чурку. Толстый Кот и то внимательнее посмотрел. Баба Яга выхватила у Кузьки сундук. А домовенок и бровью не повел.

Разглядывает Яга сундучок, вертит так и эдак:

— Вот мы и у праздничка! Пусть теперь нам все завидуют. У нас волшебный сундук! Станут просить-молить, не всякому покажем, а тому, кто ниже всех поклонится, да и то подумаем.

Видит Лешик: поблек сундук в руках у Бабы Яги. Так, невесть что, невзрачная деревяшка. Яга теребит замок, колупает уголки:

— Слыхать о нем слыхала. В глаза первый раз вижу. Говорят, он радость приносит. Нам радость, другим — горе. У нас прибавилось, у других убавилось. А какая от него радость, чадушко мое сахарное?

Кузька в ответ только зевнул. Баба Яга трясет сундук возле уха, разглядывает, нюхает даже:

— Чего с ним делать, дружочек мой любезный? Кому знать, как не тебе. Давно слыхала, что хранится он в маленькой деревеньке у небольшой речки, в твоей избе. Сама видела, бежал ты как угорелый, а сундук, будто огонь, сверкает. И не так далеко та деревенька: вверх по Мутной речке, потом по Быстрой речке, полдня пути… Может, ты обманул меня, изумрудик зеленый, — наклонилась Яга к Лешику, — простую деревяшку подсунул?

Так вот откуда прибежал Кузька! Вот куда его надо поскорее вернуть с сундучком вместе! А Кузька то ли дремлет, то ли спит, то ли так сидит.

— Какая от него радость, скажи своей бабушке! Вот чадушко неблагодарное! Кормишь, поишь и словечка не дождешься!

Билась Баба Яга, упрашивала. Молчит Кузька.

— И чего нахваливали и домовые, и русалки, у всех этот сундук с языка не шел, — ворчит Баба Яга. — Вон у меня сундуки богатые — полны добром, златом-серебром. А этот? Думали, ждали от него радости. Где она? А нет радости, есть горе. Это что же? Сундук нам горе принес? Не надо нам здесь, в этом доме, ни горя, ни беды.

Схватила нож, открывает сундук — нож сломался. Стукнула сундук кочергой — кочерга погнулась. Ударила ухватом — ухват переломился. Рассердилась, хвать сундуком об стол — столешница пополам, сундук целехонек. Как треснет по нему костяным кулаком, у самой искры из глаз, а сундук невредим.

— Нам не владеть, так не владей никто! — Размахнулась и швырнула сундук в печь. — Не мне, так никому!

Но в печи сразу огонь погас, угли потухли, зола остыла. Сундучок опять целехонек.

Ахнула Яга, схватила сундучок и к двери:

— В этой печи не сгорел, в том доме вспыхнешь!

Кузька хвать Ягу за сарафан, расписную кайму оторвал:

— Отдавай мой сундук, Баба Яга — костяная нога! Не умеешь с ним обращаться — и не трогай!

— А ты умеешь с ним обращаться, дитятко мое сладенькое? — Баба Яга оставила сундучок у печи, кинулась к домовенку. — Ежели твой дед Папила в огонь за ним кинулся, значит, и впрямь в этом сундуке какая-то радость. Что за радость, скажи?

Кузька опять молчит.

— Ну, — кричит Баба Яга, — унесу вас всех в ту избу! И с сундуком вместе! Там у меня заговорите! — Хватает домовенка, а он тяжелый, не поднять, руками отпихивается, ногами отбрыкивается.

— Тебе надо, — кричит Кузька, — ты и ступай куда хочешь! Там грязно, от пыли не продохнешь.

— А ежели вымету, вычищу, пойдешь со мной, деточка? — спрашивает Яга сладким голосом. — Это уже другой дом будет, чистенький, добренький.

— Пойду, — отвечает Кузька. — Лети, что ли, скорее. Мне тут надоело.

Баба Яга верхом на метлу — и была такова. Только Злое эхо вслед прогудело: «У-у-у-у!»

25. ПОБЕГ

Маленький лешонок торопится. Надо бежать! А Кузька сидит за столом, ест ватрушки. Лешик и так и сяк старается увести друга. Нет, сидит сиднем.

— В гостях хорошо, а дома лучше. Гость гости, а погостил, прости! — вдруг сказала печка. Кузька от удивления ватрушкой подавился.

— Пора и честь знать, — говорит печка. Лешик — к печке, схватил сундучок, а сундучок опять сверкает цветами и звездами. Лешик не стал разбирать, кто говорит такие слова, протягивает сундучок домовенку:

— На!

— Дай! Дай! — Кузька тянется к сундучку, а встать лень.

Чудеса! Кочерга шагнула от печи, толкает домовенка к выходу, ухваты подпихивают. Веник выскочил из угла, подхлестывает сзади. Кузька спасается от веника, кое-как перевалил через порог.

Дом сам выпроводил домовенка, пожалел его. Куда бежать? Злое эхо и мост и корыто охраняет. Один путь — через черное болото. Лешик про это болото слыхать слыхал, а бывать в нем не бывал. Там жили болотные кикиморы, глупые, бестолковые. Дед Диадох про них говорил: свяжись с дураками, сам дураком станешь.

Лешик пятится к болоту, манит сундучком Кузьку:

— На! На!

Домовенок путается в лаптях, ножки подгибаются:

— Дай! Дай!

Ползет, как улиточка.

Кое-как доползли до леса. Хоть болотный, а все-таки лес. Чахлый, дряблый, дряхлый. Все деревья врозь, будто в ссоре, и все кривули. Только елки выстроились в ряд, высокие, прямые, как сторожа при болоте. Деревья обрадовались Лешику, елки лапами замахали: сюда, сюда!

Лешик спрятал друга поглубже под елку, сундучок там оставил, побежал искать тропу через болото. Одни лешие эту тропу и нашли бы. Даже Лешику здесь жутко. Сойдешь с тропы — засосет трясина.

А со стороны круглой поляны шум, крик. Это Баба Яга вернулась, а в Доме для хорошего настроения ни Кузьки, ни Лешика, ни сундучка. Накинулась на Кота:

— Куда побежали?

Толстый Кот улегся на самую мягкую подушку, улыбается в усы, мурлычет потихоньку и показывает в другую сторону. Туда, мол, убежали по розовому ковру, по золоченому мосту, в лесную чащобу, в лешачью берлогу. Куда еще? Рад, что нет в доме домовенка, убежал, и ладно. А то явился гость незваный-непрошеный и стал хозяином. Кому приятно?

Баба Яга — на мост. Ругает Злое эхо почем зря: зачем ее, Ягу. не позвало? Яга кричит. Злое эхо молчит. Шум стоит, деревья гнутся. Лешик уши заткнул. Кузька из-под елки высунулся, глаза вытаращил. Испугался. Понял, какова Баба Яга.

Лешик с Кузькой улепетывают в одну сторону, через Черное болото, а Баба Яга — в другую, через лес. Дятел летит перед пей, то сучок сломит, то сухой листок потеребит, заманивает Ягу подальше от Кузьки с Лешиком. Баба Яга туда-сюда мечется, с ног сбилась, руки протягивает, но вместо беглецов то трухлявый пень обнимет, то колючую елку сцапает. Птицы на Ягу кричат, кусты за подол хватают, сухие листья запутались в волосах.

Баба Яга чуть не плачет. Кокошник потеряла. Сарафан в клочья, Села отдохнуть, а молодая ворона рада-радехонька: уселась на ее косматую голову — готовое гнездо, тут и выведу воронят. — И что мне пешей-то вздумалось ходить? — ворчит Яга. — Или мне летать не на чем? Всегда то на метле, то в ступе, то в корыте, а тут по дремучему лесу без дороги! Старый леший, что ли, проснулся, водит по лесу?

Проплутала до ночи. Уже и не беглецов ищет, а обратную дорогу. Хорошо, повстречался старый Филин, вывел к Мутной речке, к кривому стволу. Ствол дрожит, Баба Яга кричит:

— Ой, батюшки, упаду! Ой, матушки, утону! Чуть живая к рассвету добралась Яга до своего Дома для плохого настроения, повалилась на печь и уснула как убитая. Проснулась, съела горшок каши:

— Ну, сейчас полечу, отыщу, отомщу, отплачу-у-у! Сундук отниму-у!

А лететь-то и не на чем. Ступа да метла в пряничном доме. Села в корыто, доплыла до золоченого моста, и тут ее настроение улучшилось. В дом вошла в превосходном настроении: стол накрыт, самовар кипит, толстый Кот ждет хозяйку, мурлыкает.

Напилась Яга, наелась, говорит Коту:

— Ох, и сон мне снился в том доме. Сейчас расскажу. Про домовых, что ли? Или про кикимор? Уж и не вспомню. Ну, ничего, слетаю в тот дом, сразу все вспомню!

26. КИКИМОРЫ БОЛОТНЫЕ

Маленький домовенок с маленьким лешонком пробирались через болото. Кузька споткнулся о кочку:

— Ой, как я устал! Ой, не могу!

— Тише, — зашептал Лешик. — А то услышат.

— Злое эхо? — испугался Кузька. — Что ты? — ответил Лешик. — В Черном болоте даже Злое эхо глохнет. Кикиморы болотные услышат, они тут хозяйки.

«Ох-ох! — думал Кузька. — И пожар, и темный лес, и Баба Яга, а теперь еще какие-то страшные кикиморы. Их еще не хватало. Ох-ох!»

Весь день хлюпала под ногами друзей черная болотная жижа. Кузька с трудом вытаскивал из нее свои лапти. Чем дольше глядел Кузька на болото, тем меньше оно ему нравилось. «Никогда ни в какое болото ни ногой! — размышлял он. — Пусть просит кто хочет, уговаривает… Все равно не пойду, с места не тронусь».

Лешик легко бежал даже по болотной тропе. Возвращался, поднимал упавшего Кузьку и опять с сундучком в лапках убегал вперед. Посмотреть, скоро ли кончится болото.

Кузька опять споткнулся о кочку. Лежит и жалеет себя. Сейчас за ним вернется Лешик, и снова тащись по болоту.

Тихо колышется осока. Тихо поднимается туман. Неслышно летают в небе какие-то птицы. А рядом жижа, блестящая, черная, на ней зеленые моховые кочки. На некоторых кочках деревца трясутся, будто в лихорадке. Затрясешься тут! — Ох-ох! Грязный я, как поросенок! — заохал Кузька. — Это свинячьим детям хорошо по грязи елозить. Ох-ох! Бедненький я, несчастненький. И тут рядом с ним послышалось:

— Ах-ах! Миленький он, прекрасненький!

Домовенок увидел перед собой серые головки среди осоки. Высунутся, пропадут, опять высунутся. Кикиморы болотные, что ли? И совсем не страшные. Зря Лешик пугал.

— Вот беда-беда-огорчение! — пожаловался кикиморам Кузька.

— Вот вода-вода-обмочение! Вот еда-еда-угощение! — подхватили веселые голоса.

— Устали мои резвы ноженьки, — вздохнул Кузька.

— Оторвали ему ноженьки, разбросали по дороженьке! — обрадовались кикиморы. — Ух-ух! Весь распух! Глазки окривели, комары заели! И-и-и!

— Перестаньте сей же час! — закричал на них Кузька. — Перестаньте дразниться, вам говорят! — И махнул рукой.

Что одна, то и другие — так всегда делают кикиморы. Одна чихнет, закряхтит или заскрипит, тут же все остальные хором: «Пчхи! Кхи! Скрип-скрип!» Если у одной кикиморы на обед сушеные комары, то и другие в этот день сушеной мухи не попробуют.

Кикиморы тоже замахали руками, да не пустыми, каждая зачерпнула болотной грязи. Скачут вокруг Кузьки. Тощие, длинные, плоские, корявые. Головы с кулачок, то лысые, то лохматые, серые, зеленоватые, один глаз на лбу, другого не видать. Нога всего одна, больше в болоте не надо, а то одну вытянешь, другая увязнет. Зато рук по три, по пять, а у старшей кикиморы и не поймешь сколько. Машут руками. Рты разевают. большие, как у лягушек. Ногу из трясины вытянут и прыгают: шлеп-чмок!

Через болото мало кто ходит, вот и попалось им развлечение.

А Лешик уже добежал до края болота. Поставил сундучок под березу, что росла с краю. Вдруг сзади писк, визг! Лешик взял сундучок и назад. Глядь, валяется Кузька поперек тропы, а кикиморы тянут его в разные стороны.

— Здравствуйте, кикиморы болотные! — поклонился Лешик.

Кикиморы отпустили Кузьку, долго кивали и кланялись, а потом внимательно глядели, как Лешик очищает Кузьку от грязи. Но не успели друзья пробежать несколько шагов, как кикиморы закричали: «Салочки! Салочки!» — схватили их и верещат: «Поймали! Поймали!»

— Что вы, кикиморы болотные! Отпустите нас, пожалуйста! Нас ждут. Нам пора, — уговаривал их Лешик, подталкивая друга к выходу из болота.

— Пора! Не пора! — обрадовались кикиморы, загородив тропу, и запрыгали с нее в болото. — Пора! Нет, не пора! Не подглядывайте, ишь, хитренькие! Вот теперь пора! — и скрылись из глаз.

Кузька и думать забыл, что разучился бегать, так припустил по тропе. Вот уже береза впереди, верхушки леса виднеются. Ура!

— Уря-ря-ря! — завопили кикиморы, одна за другой выскакивая на тропу и загораживая проход.

С тропы не сойдешь — засосет черная трясина. А кикиморы дразнятся:

— Неотвожа, красна рожа! Неотвожа, зелена рожа!

— Какие ж мы неотвожи! — пробовал объяснить Кузька. — Мы ведь не играем. Вот вылезем из болота, отмоемся, тогда и поиграем. Знаете, сколько игр я знаю! Отнесем сундучок и вернемся. Вот этот, — и показал на сундучок в лапе у Лешика — Да вы что, спятили? — завопил Кузька и бросился к большущей кикиморе, пытаясь отнять у нее сундучок.

Самая старшая кикимора, у которой не поймешь, сколько рук, выхватила сундучок у Лешика, быстренько передала его подружкам. Пошел, пошел сундучок из рук в руки, исчез в болоте вместе с кикиморами. Только его и видели.

— Отдайте! — кричал Кузька, — Он же у моего дедушки хранился. И еще у дедушкиного прадедушки. А вы его — в болото!

27. ЗАКАТ

Маленький домовенок с маленьким лешонком сидели под березой на краю Черного болота и плакали. Теперь друзья знали, что маленькая деревня у небольшой речки совсем недалеко. Кузька смотрел на закат и вспоминал, как точно такой же закат, точка в точку, тучка в тучку, видел он вместе со своим другом Вуколочкой.

Домовята редко глядят на закаты. Разве поспорят, на кого похоже облако — на поросенка, на лягушку или на толстого Куковяку. И больше в небо не смотрят: поросят, лягушек и Куковяку можно увидеть и на земле.

Один Вуколочка любовался небесной красотой, а иногда звал с собой Кузьку. Усядутся поудобнее под забором в крапиву (домовым она не страшна) и любуются. Вуколочка сунет палец в рот, глядит на вечернее небо, забыв даже про своего лучшего друга. А Кузька скоро забывает про закат и глядит на деревенскую улицу.

Люди домовят не замечали. Другое дело — кошки или собаки. Знакомые кошки, пробегая, задевали друзей хвостами, а поглядывали так, будто видят Кузьку с Вуколочкой первый раз в жизни. Зато собаки! Чужие сразу лают и хватают за лапти, а свои Шарик или Жучка храбро защищают. Долго перекатывается по деревне собачий лай. А там и в других деревнях собаки откликнутся. И ветер носит этот лай от деревни к деревне всем домовым на радость.

На плетнях и заборах сидели воробьи, вороны, прочие вольные птицы и смеялись над домашними птицами: до чего ж они глупы и жирны! Какой-нибудь петух поймет не поймет, да вдруг заголосит, взмахнет крыльями, налетит как ястреб и освободит забор. И опять на плетнях и заборах машут рукавами сохнущие рубашки, молча проветриваются кувшины, чугуны, ведра, половики, тулупы. Иногда задумчивый теленок жует половик или печальная коза пробует на вкус чьи-то штаны, и тогда из дому выбегают бабка или дед, а ежели людей не оказывается, то через порог переползает домовой и прогоняет скотинку. Ведь большого ума не надобно, чтоб жевать онучи!

Вуколочка закатами любовался, а Кузька — травой-муравой на деревенской улице. Бегают в траве утята, цыплята, гусята, поросята с матушками, а то и с батюшками. Щенки, котята и дети бегали сами, без матушек-батюшек. Взрослые люди бегали редко, а встречаясь, кланялись и разговаривали. Больше всего взрослые любили ходить по воду. Они черпали из колодца ведро за ведром. Кузька все ждал, когда же кончится вода. Но она и не думала кончаться. Кто ее подтаскивал и доливал в колодец? Водяной, что ли, присылал кого-нибудь ночью, под покровом тьмы? Кузька с Вуколочкой давно собирались выследить, кто доливает в колодец воду. Но нечаянно как соберутся, так проспят. Люди, наверное, тоже не знали, кто доливает воду, и подолгу беседовали об этом у колодца.

Дорога пыльная. Бежит по ней поросенок, хрюкает. А за ним Нюрочка с хворостиной. Рубаха у нее длинная, сама Нюрочка коротенькая, запуталась, упала и как заревет. Мала, а голос как у быка. Рева, каких свет ни слыхивал. Надо — плачет, и не надо — плачет. Раньше все прибегали ее жалеть, да на всякий рев не набегаешься. Лишь поросенок вылез из лужи утешать хозяйку. Нюрочка — от него, даже плакать забыла. Кузька хохочет, а Вуколочка удивляется: что смешного видно на небе?

Один закат Кузька все же разглядел и запомнил.

— Ой, смотри! — Вуколочка повернул Кузькину голову к небу.

Долго друзья глядели, как в небе сияют и переливаются алые, желтые, золотые лучи. Кузька решил, что заря — это большущая лучина: солнце зажгло ее, чтобы не ложиться спать в темноте. А Вуколочка сказал, что солнце уже засыпает и что заря — это его сны. Домовята даже поспорили.

Все это вспомнил Кузька, глядя на закат. Даже хотел толкнуть Вуколочку, но толкнул Лешика. И вот то ли солнце задуло свою лучину, то ли сгорела она дотла. Стало темным-темно.

И вдруг из болота послышалось:

— Никто-никто вам не поможет! Кто-кто не поможет, а мы поможем! Кому-кому, а вам поможем! И не кто-кто, а мы! И не кому-кому, а вам! Кому-кому, как не вам!

И лягушки скок-скок по болоту, с кочки на кочку, с кочки на кочку. Искали-искали сундучок и нашли. Висит среди болота на суку на длинной сухой коряге, сколь ни прыгай — не достанешь. Прыгали-прыгали лягушки, квакали-квакали и придумали, как быть дядя водяной.

Маленький домовенок и маленький лешонок следом за лягушками прыгали по мокрому лугу. Что-то сверкает впереди, что-то светит в небе. Вот у реки то ли кусты качаются, то ли кто-то машет руками.

Русалки!

Русалки качались на ветвях деревьев, склонившихся над водой. Русалки водили хоровод на светлом песке. Одна русалка сидела на большом камне и пела песню.

— Смотрите, Кузька! — закричала она. — Домовенок Кузька! Его ищут, ищут, ищут, у всех спрашивают. Вот обрадуются домовые!

— Кузька! — Русалки окружили домовенка, потащили к реке, смыли с него болотную грязь и давай щекотать. — Вот счастье-то! Кузька нашелся!

И Кузька, смеясь от щекотки, сообщил русалкам.

— А у нас — хи-хи-хи! — кикиморы — ой, батюшки, не могу! — волшебный сундучок — ха-ха-ха! — украли!

Русалки все до одной всплеснули руками и заплакали. Луна поднялась. На светлом песке сидят Кузька и Лешик, думают. В реке плавают русалки, и качаются на волнах и тоже думают. И придумали!

— Водяной! Дядя Водяной! — стали звать русалки и Кузька с Лешиком.

Вода в реке дрогнула, покрылась рябью. По ней пошли большие круги. И вот показалась огромная косматая голова. Луна освещала длиннющие усы и бороду, корявые руки и могучие плечи.

— Это почему такой шум-гам? Что орете, как коровы на лугу? — кричит Водяной. — Ну? Чего молчите? Отвечать нету вас. Озорничать — на это пригодны. А это кто такой?

— Кузька! — закричали русалки. — Кузька нашелся!

— Ну и что? Ну и нашелся! Надоел он мне. Все про него спрашивают — и домовые, и лешие: «Не видел ли, не встречал ли?» Ну, вижу! Ну и что? И глядеть-то не на что! А это кто? Лешик? Какого лешего ему здесь нужно?

Голос у Водяного такой грубый, что Кузька с Лешиком спрятались за большой камень.

— Кто меня звал? Кому я надобен?

— Мы звали! Нам надобен! — кричали русалки.

— Ну а вы мне не надобны! — грубым голосом ответил Водяной и скрылся в реке, только круги пошли.

Скоро на том же месте снова вынырнула косматая голова. Водяному было любопытно, зачем это он понадобился русалкам, да еще и домовенку с лешонком. Русалки и прежде звали его: той подари жемчужинку, другой — жемчужинку, третьей лилии подай, да не какие-то желтые кувшинки, а нежные голубоватые лилии под цвет луны, и чтобы он, Водяной, эти лилии сажал бы и выращивал. Но чтобы все сразу звали Водяного, этого еще не было.

Водяной важно высунул голову и сурово спросил:

— Ну, что вам? Что? А дальше что? Рассказывайте, рассказывайте, да все разом, а то не пойму, больно у вас голосочки нежные!

— Сундучок, дядя Водяной! Волшебный сундучок кикиморы утащили! — хором ответили русалки и Кузька с Лешиком.

— Ну и что? — еще суровее спросил Водяной. — Они утащили, а мне что?

— Как — что? — хором ахнули русалки. — Сундучок волшебный! Как же без него Кузьке домой вернуться?

— Ну и пусть не возвращается! — Водяной опять ушел в воду.

Ждали-ждали русалки, нет, не показывается. И тут одна русалочка засмеялась:

— Ай да кикиморы! Даже дядю Водяного не боятся! Ни за что его не послушаются!

— Это меня не послушаются, говоришь? Вот я им! Вот они у меня! — Из воды вынырнула огромная голова, за ней борода, показались плечи, вот уже и весь Водяной в полный рост, в тине, в водорослях, маленькие рыбки запутались в бороде.

Водяной вышел из реки, свистнул и направился к болоту. Вода потоками лилась с бороды. А за ним, как по реке, двигались русалки, лягушки, рыбы, жуки-плавунцы…

Когда Кузька с Лешиком, прыгая через ручьи, бегущие за Водяным, подошли к болоту, там уже перекатывался голос:

— Ого-о-о! Охальницы! Безобразницы! Кикиморы болотные! Тащите мне сундук, который у прохожих отняли! Русалки, сундук никому не отдам, у себя оставлю! Ого-го!

— Ох! — испугался Кузька. — Мало радости от такого спасения!

Уже чуть светало. Туман то ли опускался на болото, то ли поднимался с него. То ли ходил кто-то по болоту, то ли оно само чавкало. Кикиморы не откликались. Хихикнет кто-то, и какие-то тени в тумане носятся туда-сюда.

— Молчат! Жижи болотной в рот набрали! Тьфу ты! — рассердился Водяной.

— Фу-ты, ну-ты, лапти гнуты! — подхватили кикиморы и давай плеваться, чихать, каркать, крякать, скрипеть.

— Вы что? — рявкнул Водяной. — Это я к вам пришел! Мне сундук подавайте! Вот я вас! Кикиморы помолчали и вдруг грянули хором:

Как на горушке козел, На зелененькой козел!

Русалки застонали от ужаса, услышав эту песню. Ведь Водяной терпеть не может козлов, слышать о них не хочет, жизнь ему делается не мила при одном имени козла. А кикиморы как ни в чем не бывало дразнят:

Чики-брыки-прыг, козел! Чики-брыки-дрыг, козел!

Схватился Водяной за уши, бегом назад. Добежал до реки и бросился в омут головой.

28. МЕДВЕДЬ И ЛИСА

Маленький домовенок и маленький лешонок опять сидели одни под березой у края болота.

— Красное солнышко на белом свете черную землю греет, — печально сказал Лешик, глядя, как поднимается солнце, а ночь прячется в болото.

Вдруг затрещало, зашумело. Кто-то тяжелый бежал по лесу. «Баба Яга, что ли?» — испугался Кузька. И тут из кустов выглянул заяц, за ним другой, третий, а за восьмым зайцем, тяжело дыша и махая лапами, выскочил Медведь:

— А я-то кустами трещу, вас ищу! С лап сбился! Ура!

Лягушки врассыпную. Заяц в кусты (это он помог Медведю отыскать друзей), а все до единой кикиморы выскочили и заверещали:

— Уря-ря-ря! Ря-ря! У-у-у!

Орут так, что Медведя не слышно: пасть открывает, а звука нет. Медведь даже попятился от болота. Кикиморы поорали и умолкли.

— Они что? С ума спятили? — шепотом спросил Медведь.

— Им, наверное, не с чего спячивать, — ответил Кузька и рассказал про сундучок.

Медведь рассердился, заревел изо всех медвежьих сил:

— Отдавайте сундук, воровки! Кикиморы запрыгали, захихикали! Еще бы! Сам Медведь с ними беседует. И запели:

Как пошел наш Медведь по грибы, по грибы, И застрял наш Медведь, ни туды ни сюды, Во болотушке, во трясинушке!

За Медведем кикиморы отправили по грибы Зайца, утопили в трясине лягушек, за ними — Кузьку с Лешиком. А там и береза пошла по грибы, и тучка в трясине ни туды ни сюды. Все, что попадалось на глаза кикиморам, тут же попадало в их дурацкую песню.

И вдруг они запели:

Как пошла наша Лисичка по грибы, по грибы…

— Это что ж здесь происходит, а? — спросил вкрадчивый голос. — И кого ж здесь обижают, а? И кто же это при всем честном народе безобразничает, а?

Из куста вышла Лиса, повернулась налево, повернулась направо и как крикнет:

— Кикимарашки-замарашки! Кикимордочки чумазые!

— Сама мордочка! От замарашки и слышим!

— А я в вас шишкой кину! — Лиса наподдала шишку задними лапами, и шишка полетела в болото.

— И мы в тебя шишкой! И мы в тебя шишкой! — орут кикиморы.

И вот уже грязная шишка летит из болота прямо в Медведя.

— А я в вас камешком! — И Лиса бросает в болото камешек с тропинки.

— И мы, и мы камешком! — Кикиморы нырнули в болото за камнем.

Лиса попросила друзей принести еще камней, да побольше. Знай покидывает камнями в болото. Только и слышно, как они свистят и шлепаются. Друзья не успевают подносить. А Медведь приволок такую глыбу, что самому пришлось бросать ее в болото, трясина ухнула, пошла кругами. Тонут камни в болоте. А кикиморы достать их не могут, кидаться нечем. Пробовали грязью, но Лиса их задразнила:

— Вы в нас мяконьким, а мы в вас тверденьким! — и угодила камнем прямо в большую кикимору, у которой не поймешь, сколько рук.

Шлепнулась кикимора вверх ногой, заверещала жутким голосом, вспомнила о чем-то, перевернулась, запрыгала к сухой коряге на середину болота, схватила волшебный сундук и как запустит в Лису. Летит сундук над болотом. Смотрит на него множество глаз. Долетит ли? Кикиморы обрадовались:

— И мы в вас тверденьким! И мы в вас тверденьким!

Сундучок упал прямо на Лису. Кузька вцепился в него обеими руками, поверить своему счастью не может. Орут кикиморы, верещат, радуются: в цель попали и столько народу на них смотрит!

— Кикиморы они кикиморы и есть, — сказал Лешик. — Весь век озорничают да балуются. Может. иначе в болоте и не проживешь?

Когда все ушли, кикиморы тут же все забыли, грызут болотные орешки и беседуют:

— Комары и мухи нынче не такие сытные, как в старину. Отощают совсем, что делать будем? Поохали, повздыхали, опять переполох:

— А вдруг все болота сразу возьмут и высохнут? Куда кикиморам деваться?

Не успели опомниться от такого ужаса, как новое беспокойство:

— А что, если вся земля болотом станет? Где набрать столько кикимор для заселения?

29. ВЕСЕННИЙ ПРАЗДНИК

— Со сна и еле-еле поднялся он с постели, — потягиваясь и зевая, сказал старый леший свою любимую поговорку, ею он встретил девять тысяч девяносто девятую весну. — Какая там погода, внучек? В солнышко или в дождь проснулись?

А внука-то и нет. Вылез дед из берлоги, поклонился солнышку. На поляну выскочили зайчиха и семь зайчат:

— Доброй весны, дедушка!

— Доброго лета, зайчишки! До чего ж вы хороши! Да как вас много! — смеялся дед Диадох.

Все новые зайцы выскакивали на поляну. Дед принялся их считать. Вдруг из-за деревьев стрелой вылетела Сорока с ужасной вестью-новостью: кикиморы утопили в Черном болоте Лешика, Кузьку, сундучок, Лису с Медведем. Про то, что злодейки утопили в трясине еще и березу на краю болота и даже тучку с неба, дед Диадох не услышал. Он сломя голову побежал к Черному болоту.

По дороге к старому лешему подлетел Дятел, утешил его, поругал Сороку-балаболку и вывел прямо на опушку, где отдыхали Кузька, Лешик, Медведь и Лиса. То-то было радости!

Тут только все поняли, что в лесу сегодня Весенний праздник. Он всегда наступает, когда просыпается Леший. Цвели красные, голубые, желтые цветы. Серебряные березы надели золотые сережки. Птицы пели свои лучшие песни. В голубом небе резвились нарядные облака.

Лешик и домовенок, перебивая друг друга, рассказывали и рассказывали. Дед Диадох успевал лишь удивляться: надо же, такое и в зимней спячке не приснится!

Под вечер все направились к реке. Чтобы этот день и для Кузьки был праздником, пусть русалки проводят домовенка домой. Ведь речные хозяйки знают все дома над всеми речками, большими и малыми. А лучший дом они уж как-нибудь отличат от других.

Увидев домовенка, лешонка и даже старого лешего, которого до сих пор не видели, русалки выскочили из реки, повели вокруг гостей хоровод:

Бережочек-бережок

Нашу речку бережет!

Вот так вот, вот так вот,

Нашу речку бережет!

Лешику так понравился хоровод, что, когда кончилась песня, он один принялся бегать вокруг какого-то пня на берегу и петь песенку, которую сам только что придумал:

 

Стоит в лесу пень-пень!

А я бегаю весь день,

Пою песенку про пень:

«Стоит в лесу пень-пень»…

Все взялись за руки, и пение вокруг пня продолжалось много времени. А на пне сидел дед Диадох, поглядывая то на сундучок, который он держал в руках, пока Кузька пляшет, то на плясунов. Цветы и звезды на сундучке сверкали все ярче.

Серебряная луна плыла в небе, а другая серебряная луна — в реке. Весело плескались серебряные волны. И тогда старый леший, хоть и не любил он лезть в чужие дела, спросил у домовенка, что же хранится в волшебном сундуке, какая в нем тайна.

Кузька важно оглядел компанию, усевшуюся вокруг пня, и торжественно провозгласил:

— Дайте клятву. Тогда скажу. Клятвы ни у кого не оказалось. Никто даже и не знал, что это такое.

— Повторяйте за мной! — строго сказал домовенок. — «Из-за моря, из-за океана летят три ворона, три братенника, несут три золотых ключа, три золотых замка. Запрут, замкнут они наш сундук навеки, ежели отдадим его нечувственникам и ненавистникам. Ключ в небе, замок в море». Клятва вся.

Всем клятва очень понравилась. Пришлось повторить ее несколько раз. Потом русалки принялись расспрашивать про море-океан, а Лешик про воронов-братенников, но Кузька не мог сообщить никаких особенных подробностей ни про то, ни про другое.

— Так мы, внучек, и не отдали твой сундучок, — сказал дед Диадох. — Баба Яга — ненавистница, кикиморы болотные — нечувственницы. Побывал сундучок в их руках, да недолго. Не за что на нас обижаться воронам-братенникам!

— Тогда пойте за мной! — повеселел Кузька.

Сундучок, сундучок, Позолоченный бочок, Расписная крышка, Медная задвижка! Раз-два-три-четыре-пять! Можно сказку начинать!

Заиграла тихая музыка. Со звоном откинулась крышка сундука. Все замерли, Кузька схватил прошлогодний сухой лист, что-то на нем нацарапал, опустил в сундучок. Крышка захлопнулась, а сундучок произнес приятным голосом:

— Чирки-почирки, черточки и дырки, вот и весь сказ как раз про вас.

Стало тихо. Лешие и русалки, вытаращив глаза, глядели на сундучок. Надо же! Простая деревяшечка, а так разговаривает! А Медведь с Лисой до того испугались сказки про чирки-почирки, что убежали в кусты.

Кузька объяснил, что сундучок хранится у домовых очень давно. А волшебный он потому, что ежели положить в него рисунок, любую картинку, то сундучок сам сочинит и расскажет сказку про то, что на картинке нарисовано. Нарисуешь мышь — расскажет про мышь. Нарисуешь русалку и водяную лилию — сундучок расскажет такую сказку, где с цветком и речною хозяйкой непременно произойдет что-то страшное или смешное. Но вот беда! Рисовать домовые не умеют. Потихоньку утаскивают рисунки у людей, уносят под печку или в закуток, опускают в сундучок и слушают сказки.

Тогда Лешик с дедом и русалки сразу принялись рисовать кто на листиках, кто на кустах коры. Но ничего у них не вышло. И когда рисунки клали в сундучок, он рассказывал все про те же черточки и дырки.

Значит, решил Кузька, никто не умеет рисовать, кроме людей и Деда Мороза. Тот рисует прямо на окнах. Но еще никто и никогда не вынимал из окон стекол и не опускал их в сундук, чтобы услышать сказку про какой-нибудь цветок, нарисованный Дедом Морозом.

Услышав про Деда Мороза, дед Диадох принес из лесу и опустил в сундучок самый красивый весенний цветок. Долго играла приятная музыка, но никакой сказки сундучок так и не рассказал. Другое дело, если бы цветок был нарисованный. Тут только домовенок понял, как он соскучился по людям.

— Рассвет! Уже светает! — встревожились русалки. — Прощайся, Кузя! Пора в путь. Ты беги по бережку, мы по реке поплывем.

Вдруг над рекой послышалась разбойничья песня: «Ух да и эх да!» В корыте, гребя пестом, к друзьям подплывала Баба Яга:

— Чадушко! Бабуля за тобой приехала! Пропадешь ты тут, не пивши, не евши! Куда ты! Куда, говорю? Вот догоню и съем! У-у-у!

Тут корыто перевернулось. Яга упала в воду. А из реки вынырнул Водяной:

— Покоя от вас нет! Кто тут орет? Кто тут воет? Это ты, Яга? Да я тебя! Да ты у меня! Вон из воды! Чтоб духу твоего тут не было!

30. ЛУЧШИЙ ДОМ

Маленький домовенок, сидя в корыте, оставшемся от Бабы Яги, одной рукой прижимал к себе сундучок, а другой махал тем, кто стоял на берегу. Корыто плыло по Быстрой реке следом за русалками.

Дед Диадох с берега кланялся Кузьке. Лешик подпрыгивал выше головы и махал на прощание всеми четырьмя лапками. И Медведь махал, и Лиса. И все деревья и кусты махали ветками, хотя ветра совсем не было. Вдруг кто-то большой, выше елок, шагнул из леса прямо к Лешику и деду. На плече у великана сидел Дятел, На другое плечо отец Леший посадил своего маленького сына. Кузька долго-долго видел машущие зеленые лапки.

Поворот. Еще поворот. Протока. С двух сторон бегут к Быстрой реке ручьи и речки. В одну из речушек свернули русалки. И корыто — вверх по течению — за ними. Поднималось солнце. Корыто уткнулось в берег, а русалки закричали:

 

— Вот он! Вот самый лучший дом в деревеньке над небольшой речкой! Лучше не бывает! До свиданья, Кузя! Живи-поживай, добра наживай, нас в гости поджидай! — и уплыли.

Корыто само — скок на берег, на зеленую травку. Кузька с сундучком в руках помчался к дому и вдруг стал как вкопанный. Перед ним над речкой стояла совсем не та деревенька. И дом чужой, совсем не Кузькин. Это для русалок из всех домов он самый лучший, потому что все окна, и крыльцо, и ворота были изукрашены вырезанными из дерева цветами, узорами и большими русалками. Красивые, пучеглазые, кудлатые, они так ярко, так чудесно раскрашены. Кузька глядел на них и плакал. Что теперь делать? А где же Вуколочка, Афонька, Адонька, дед Папила? Но вдруг и ему, Кузьке, пришла пора жить отдельно, самому быть в доме хозяином?

И Кузька несмело шагнул на крыльцо. Когда он перелезал в избу через порог, дверь возьми да и скрипни. Кузька с сундучком — под веник. Вошла девочка с тряпичной куклой.

— Чего-тось дверь у нас скрипнула. Не вошел ли кто? — спросила она у куклы, но ответа не дождалась и сказала: — Должно, ветер, кому же еще? Все в поле. Пойдем-ка, спать тебя положу, песенку спою.

Отнесла куклу на скамью, укрыла платочком и сказала успокоенным голосом:

— Не прибрано-то у нас как! Дом новый, а грязи, будто год изба стоит…

Взяла веник — да так и села от испуга. Под веником кто-то был. Лохматый, блестит глазами и молчит. И — бегом под печку!

— Никак домовой! — ахнула девочка Настенька. — А матушка с батюшкой все горюют, что наш домовой в старом доме остался!

Стал Кузька жить-поживать, добра наживать. И так хорошо хозяйничал в своем новом доме, что слух о нем прошел по всему свету и долетел до Кузькиной родной деревни. Она не сгорела, люди потушили пожар. И Вуколочка, и Сюр, и Афонька с Адонькой, и даже сам дед Папила ходили к Кузьке в гости. А сундучок ему оставили, пусть бережет.

31. НАТАША И КУЗЬКА

Все это рассказал Наташе волшебный сундучок, когда в него положили (домовенок сам об этом попросил) Кузькин портрет, который нарисовала девочка. Рисовать его было не так-то просто.

— Оно бы и хорошо, — говорил Кузька, разглядывая картинку за картинкой, — да нарисован не я. Это Чумичка, мой троюродный брат, чучело лохматое! Рисуй заново! Опять не я. Либо Афонька, либо Адонька, их даже матушка с батюшкой не различают. Как ты угадала? А это неведомый какой-то домовенок. Интересно, чей он, откуда, как зовут? Еще рисуй!

У Наташи руки устали, карандаш не слушается. Кузька заглянул в альбом:

— Конурник нарисован! Как есть вылитый конурник! Не слыхала, что ли? Конюшенники — в конюшнях, при лошадях, а конурники — при собаках, собачьи домовые. Через каждое слово на собачий лай перескакивают. Что ж ты меня-то не нарисуешь? Или я хуже конурника?

Кузька так огорчился, что девочке стало его жалко. И на чистом листе возник еще один рисунок. Увидев его, Кузька перекувыркнулся от радости. Все в точности, будто в зеркало глядится! Ну, может, помоложе лет этак на сто. Шесть веков ему на рисунке, не больше.

Рисунок положили в сундучок и спели волшебную песню. Когда сказка кончилась, Наташе захотелось посмотреть на рисунок. Но рисунка в сундучке не было.

— Весь рассказался! — обрадовался Кузька. — Сказка вся! Сказал бы лучше, да нельзя!

Тихо стало в комнате. Только дождь стучит за окном.

— Кузенька! — шепотом спросила Наташа. — А кто была Настенька?

— Твоя прабабушка! — ответил домовенок.

— А где маленькая деревенька?

— Вот здесь. Где сейчас наш дом стоит.

— Как здесь? А небольшая речка? — удивилась Наташа.

— В трубе течет, — важно ответил Кузька. — Сначала удивилась, когда в трубу ее загоняли, а теперь привыкла, течет себе под землей. Наполнит пруд, поглядит на небо, на дома — и опять под землю.

В окна стучал дождь.

— И как ему не надоест? — рассуждал Кузька. — Сухого места на земле небось не осталось. И стучит, и скребется, к нам просится. А что это он в дверь стучит?

— Мама не велела открывать дверь, — вспомнила Наташа.

— Кому попало не велела, — уточнил Кузька. — А это неизвестно кто, да еще не звонит, а стучится. Вот откроем и посмотрим.

Наташа открыла дверь. Никого нет. Оглянулась, и Кузьки нет. Только мокрые следы ведут в ее комнату. Вернулась, а там среди игрушек сидят два Кузьки. Второй домовенок поменьше и весь рыжий. Смотрит на девочку, молчит и улыбается.

— Это Вуколочка! — сказал тот Кузька, который покрупнее. — Он тебя стесняется. Долго молчать будет.

Вдруг девочка услышала какой-то плеск в углу. В круглом аквариуме среди снующих рыбок кто-то сидел и глядел круглыми печальными глазами.

— Это водяной, — объяснил Кузька. — Крохотный еще. Вуколочка его по дороге нашел. Испугался темноты в трубе, вылез из речки. Пусть поживет у тебя хотя бы лет шестьдесят, пока немного не подрастет. Ладно?

"Серая звёздочка" Б.Заходер

Ну так вот, — сказал папа Пжик, — сказка эта называется «Серая Звездочка», по по названию тебе ни за что не догадаться, про кого эта сказка. Поэтому слушай внимательно и не перебивай. Все вопросы потом.

— А разве бывают серые звездочки? — спросил Ежонок.

— Если ты меня еще раз перебьешь, не буду рассказывать, — ответил Пжик, но, заметив, что сынишка собирается заплакать, смягчился: — Вообще-то их не бывает, хотя, по-моему, это странно: ведь серый цвет самый красивый. Но одна Серая Звездочка была.

Так вот, жила-была жаба — неуклюжая, некрасивая, вдобавок от нее пахло чесноком, а вместо колючек у нее были — можешь себе представить! — бородавки. Брр!

К счастью, она не знала ни о том, что она такая некрасивая, ни о том, что она — жаба. Во-первых, потому, что была она совсем маленькая и вообще мало что знала, а во-вторых, потому, что ее никто так не называл. Она жила в саду, где росли Деревья, Кусты и Цветы, а ты должен знать, что Деревья, Кусты и Цветы разговаривают только с теми, кого они очень-очень любят. А ведь не станешь ты называть того, кого ты очень-очень любишь, жабой?

Ежонок засопел в знак согласия.

— Ну вот, Деревья, Кусты и Цветы очень любили жабу и поэтому звали ее самыми ласковыми именами. Особенно Цветы.

— А за что они ее так любили? — тихонечко спросил Ежонок.

Отец насупился, и Ежонок сразу свернулся.

— Если помолчишь, то скоро узнаешь, — строго сказал Пжик. Он продолжал: — Когда жаба появилась в саду, Цветы спросили, как ее зовут, и, когда она ответила, что не знает, очень обрадовались.

«Ой, как здорово! — сказали Анютины Глазки (они первыми увидели ее). — Тогда мы сами тебе придумаем имя! Хочешь, мы будем звать тебя… будем звать тебя Анютой?»

«Уж лучше Маргаритой, — сказали Маргаритки. — Это имя гораздо красивее!»

Тут вмешались Розы — они предложили назвать ее Красавицей; Колокольчики потребовали, чтобы она называлась Динь-Динь (это было единственное слово, которое они умели говорить), а цветок, по имени Иван-да-Марья, предложил ей называться «Ванечка-Манечка».

Ежонок фыркнул и испуганно покосился на отца, но Ежик не рассердился, потому что Ежонок фыркнул вовремя. Он спокойно продолжал:

— Словом, спорам не было бы конца, если бы не Астры. И если бы не Ученый Скворец.

«Пусть она называется Астрой», — сказали Астры.

«Или, еще лучше, Звездочкой, — сказал Ученый Скворец. — Это значит то же самое, что Астра, только гораздо понятнее. К тому же она и правда напоминает звездочку. Вы только посмотрите, какие у нее лучистые глаза! А так как она серая, вы можете звать ее Серой Звездочкой. Тогда уж не будет никакой путаницы! Кажется, ясно?»

И все согласились с Ученым Скворцом, потому что он был очень умный, умел говорить несколько настоящих человеческих слов и насвистывать почти до конца музыкальное произведение, которое называется, кажется… «Пжик-Пыжик» или как-то в этом роде. За это люди построили ему на тополе домик.

С тех пор все стали называть жабу Серой Звездочкой. Все, кроме Колокольчиков, они по-прежнему звали ее Динь-Динь, но ведь это было единственное слово, которое они умели говорить.

«Нечего сказать, «звездочка», — прошипел толстый старый Слизняк. Он вполз на розовый куст и подбирался к нежным молодым листочкам. — Хороша «звездочка»! Ведь это самая обыкновенная серая…»

Он хотел сказать «жаба», по не успел, потому что в этот самый миг Серая Звездочка взглянула на него своими лучистыми глазами — и Слизняк исчез.

«Спасибо тебе, милая Звездочка, — сказала Роза, побледневшая от страха. — Ты спасла меня от страшного врага!»

А надо тебе знать, — пояснил Пжик, — что у Цветов, Деревьев и Кустов, хотя они никому не делают зла — наоборот, одно хорошее! — тоже есть враги. Их много! Хорошо еще, что эти враги довольно вкусные!

— Значит, Звездочка съела этого толстого Слизняка? — спросил Ежонок, облизнувшись.

— Скорее всего, да, — сказал Пжик. — Правда, ручаться нельзя. Никто не видел, как Звездочка ела Слизняков, Прожорливых Жуков и Вредных Гусениц. Но все враги Цветов исчезали, стоило Серой Звездочке посмотреть на них своими лучистыми глазами. Исчезали навсегда. И с тех пор как Серая Звездочка поселилась в саду, Деревьям, Цветам и Кустам стало жить гораздо лучше. Особенно Цветам. Потому что Кусты и Деревья защищали от врагов Птицы, а Цветы защищать было некому — для Птиц они слишком низенькие.

Вот почему Цветы так полюбили Серую Звездочку. Они расцветали от радости каждое утро, когда она приходила в сад. Только и слышно было: «Звездочка, к нам!», «Нет, сперва к нам! К нам!..»

Цветы говорили ей самые ласковые слова, и благодарили, и хвалили ее на все лады, а Серая Звездочка скромно молчала — ведь она была очень, очень скромная, — и только глаза ее так и сияли.

Одна Сорока, любившая подслушивать человеческие разговоры, однажды даже спросила, правда ли, что у нее в голове спрятан драгоценный камень и поэтому ее глаза так сияют.

«Я не знаю, — смущенно сказала Серая Звездочка. — По-моему, нет…»

«Ну и Сорока! Ну и пустомеля! — сказал Ученый Скворец. — Не камень, а путаница, и не у Звездочки в голове, а у тебя! У Серой Звездочки лучистые глаза потому, что у нее чистая совесть — ведь она делает Полезное Дело! Кажется, ясно?»

— Папа, можно задать вопрос? — спросил Ежонок.

— Все вопросы потом.

— Ну, пожалуйста, папочка, только один!

— Один — ну, так и быть.

— Папа, а мы… мы полезные?

— Очень, — сказал Пжик. — Можешь не сомневаться. Но слушай, что было дальше.

Так вот, как я уже сказал, Цветы знали, что Серая Звездочка — добрая, хорошая и полезная. Знали это и Птицы. Знали, конечно, и Люди, понятно — Умные Люди. И только враги Цветов были с этим не согласны. «Мерзкая, вредная злючка!» — шипели они, конечно, когда Звездочки не было поблизости. «Уродина! Гадость!» — скрипели прожорливые Жуки. «Надо расправиться с ней! — вторили им Гусеницы. — От нее просто нет житья!»

Правда, на их брань и угрозы никто не обращал внимания, и к тому же врагов становилось все меньше и меньше, но, на беду, в дело вмешалась ближайшая родственница Гусениц — Бабочка Крапивница. На вид она была совершенно безобидная и даже хорошенькая, но на самом деле — ужасно вредная. Так иногда бывает.

Да, я забыл тебе сказать, что Серая Звездочка никогда не трогала Бабочек.

— Почему? — спросил Ежонок. — Они невкусные?

— Совсем не поэтому, глупыш. Скорее всего, потому, что Бабочки похожи на Цветы, а ведь Звездочка так любила Цветы! И наверно, она не знала, что Бабочки и Гусеницы — одно и то же. Ведь Гусеницы превращаются в Бабочек, а Бабочки кладут яички, и из них выводятся новые Гусеницы…

Так вот, хитрая Крапивница придумала хитрый план — как погубить Серую Звездочку.

«Я скоро спасу вас от этой мерзкой жабы!» — сказала она своим сестрам Гусеницам, своим друзьям Жукам и Слизнякам. И улетела из сада.

А когда она вернулась, за ней бежал Очень Глупый Мальчишка. В руке у него была тюбетейка, он размахивал ею в воздухе и думал, что вот-вот поймает хорошенькую Крапивницу. Тюбетейкой.

А хитрая Крапивница делала вид, что вот-вот попадется: сядет на цветок, притворится, будто не замечает Очень Глупого Мальчишку, а потом вдруг вспорхнет перед самым его носом и перелетит на следующую клумбу.

И так она заманила Очень Глупого Мальчишку в самую глубину сада, на ту дорожку, где сидела Серая Звездочка и беседовала с Ученым Скворцом.

Крапивница была сразу же наказана за свой подлый поступок: Ученый Скворец молнией слетел с ветки и схватил ее клювом. Но было уже поздно: Очень Глупый Мальчишка заметил Серую Звездочку.

«Жаба, жаба! — закричал он Очень Глупым Голосом. — У-у-у, какая противная! Бей жабу! Бей!»

Серая Звездочка сперва не поняла, что он говорит о ней — ведь ее никто еще не называл жабой. Она не двинулась с места и тогда, когда Очень Глупый Мальчишка замахнулся на нее камнем.

«Звездочка, спасайся!» — отчаянным голосом крикнул ей Ученый Скворец, чуть не подавившись Крапивницей.

В ту же минуту тяжелый камень шлепнулся на землю рядом с Серой Звездочкой. К счастью, Очень Глупый Мальчишка промахнулся, и Серая Звездочка успела отскочить в сторону. Цветы и Трава скрыли ее из глаз. Но Очень Глупый Мальчишка не унимался. Он подобрал еще несколько камней и продолжал швырять их туда, где шевелились Трава и Цветы.

«Жаба! Ядовитая жаба! — кричал он. — Бей уродину!»

«Дур-ра-чок! Дур-ра-чок! — крикнул ему Ученый Скворец. — Что за путаница у тебя в голове? Ведь она полезная! Кажется, ясно?»

Но Очень Глупый Мальчишка схватил палку и полез прямо в Розовый Куст — туда, где, как ему казалось, спряталась Серая Звездочка.

Розовый Куст изо всех сил уколол его своими острыми колючками. И Очень Глупый Мальчишка с ревом побежал из сада.

— Урраа! — закричал Ежонок.

— Да, брат, колючки — это хорошая вещь! — продолжал Ежик. — Если бы у Серой Звездочки были колючки, то, возможно, ей не пришлось бы так горько плакать в этот день. Но, как ты знаешь, колючек у нее не было, и потому она сидела под корнями Розового Куста и горько-горько плакала.

«Он назвал меня жабой, — рыдала она, — уродиной! Так сказал Человек, а ведь люди все-все знают! Значит, я жаба, жаба!..»

Все утешали ее как могли: Анютины Глазки говорили, что она всегда останется их милой Серой Звездочкой; Розы говорили ей, что красота — не самое главное в жизни (с их стороны это была немалая жертва). «Не плачь, Ванечка-Манечка», — повторяли Иван-да-Марья, а Колокольчики шептали: «Динь-Динь, Динь-Динь», и это тоже звучало очень утешительно.

Но Серая Звездочка плакала так громко, что не слышала утешений. Так всегда бывает, когда начинают утешать слишком рано.

Цветы этого не знали, но зато это прекрасно знал Ученый Скворец. Он дал Серой Звездочке вволю выплакаться, а потом сказал:

«Я не буду тебя утешать, дорогая. Скажу тебе только одно: дело не в названии. И уж, во всяком случае, совершенно неважно, что про тебя скажет какой-то Глупый Мальчишка, у которого в голове одна путаница! Для всех твоих друзей ты была и будешь милой Серой Звездочкой. Кажется, ясно?»

И он засвистел музыкальное произведение про… про Пжика-Пыжика, чтобы развеселить Серую Звездочку и показать, что считает разговор оконченным.

Серая Звездочка перестала плакать.

«Ты, конечно, прав, Скворушка, — сказала она. — Конечно, дело не в названии… Но все-таки… все-таки я, пожалуй, не буду больше приходить в сад днем, чтобы… чтобы не встретить кого-нибудь глупого…»

И с тех пор Серая Звездочка — и не только она, а и все ее братья, сестры, дети и внуки приходят в сад и делают свое Полезное Дело только по ночам.

Пжик откашлялся и сказал:

— А теперь можешь задавать вопросы.

— Сколько? — спросил Ежонок.

— Три, — ответил Пжик.

— Ой! Тогда… Первый вопрос: а правда, что Звездочки, то есть жабы, не едят Бабочек, или это только в сказке?

— Правда.

— А Очень Глупый Мальчишка говорил, что жабы ядовитые. Это правда?

— Чепуха! Конечно, брать их в рот я тебе не советую. Но они совсем не ядовитые.

— А правда… Это уже третий вопрос?

— Да, третий. Все.

— Как — все?

— Так. Ведь ты уже задал его. Ты спросил: «Это уже третий вопрос?»

— Ну, папка, ты всегда дразнишься.

— Ишь какой умный! Ну ладно, так и быть, задавай свой вопрос.

— Ой, забыл… Ах, да… Куда же все-таки исчезали все эти противные враги?

— Ну конечно же, она их глотала. Просто она так быстро хватает их своим языком, что никто не может за этим уследить, и кажется, будто они просто исчезают. А теперь у меня есть вопрос, пушистенький мой: не пора ли нам спать? Ведь мы с тобой тоже полезные и тоже должны делать свое Полезное Дело по ночам, а сейчас уже утро…

"Крупеничка" Н.Телешов

У воеводы Всеслава была единственная дочь по имени Крупеничка. Шли год за годом — и из русой девочки с голубыми глазами обратилась Крупеничка в редкостную красавицу. Стали подумывать родители, за кого отдать её замуж. Выдавать на чужую сторону они и думать не хотели и выбирали такого зятя, чтобы жить всем вместе и никогда не расставаться с дочерью.

Слава о дивной красавице далеко разносилась вокруг, и Всеслав этим очень гордился. Но старая мамушка Варварушка боялась такой славы и всегда сердилась, когда её расспрашивали о красоте Крупенички.

— Никакой красавицы у нас нет! — ворчала она.— Вон у соседей, у тех, правда, красавицы дочери. А у нас — девица как девица: таких везде много, как наша.

А сама налюбоваться и наглядеться не могла на свою Крупеничку. Знала, что красивей её никого нет; и красивее нет, и добрей, и милей нет. Старые и молодые, бедные и богатые, свои и чужие — все любили Крупеничку за её доброе

сердце. В народе даже песенка про неё сложилась:

Крупеничка, красная девица,

Голубка ты наша, радость-сердце,

Живи, цвети, молодейся и

Будь всем добрым людям на радость.

Летела, летела слава о красоте Крупенички и долетела до татарского становища, до военачальника Талантая.

— Гой вы, храбрые воины, удалые наездники! Покажите-ка мне, что за красавица такая у воеводы Всеслава дочка его Крупеничка! — сказал Талантай.— Не годится ли она в жёны нашему хану?

Сели тогда на коней три наездника, надели на себя халаты: один — зелёный, точно трава, другой — серый, точно дорога лесная, третий — коричневый, как стволы сосен, прищурили хитрые глаза, улыбнулись друг другу одними углами губ, задорно встряхнули бритыми головами в мохнатых шапках и поехали-поскакали с молодецкими криками. А через несколько дней вернулись и привезли с собой Талантаю для хана своего подарок: дивную красавицу — Крупеничку.

Шла она с мамушкой Варварушкой купаться в озере, а в лесу, как нарочно, ягодка за ягодкой спелая земляника так и заманивает глубже в чащу. А мамушка всё рассказывает ей про одолень-траву, что растёт белыми звёздами среди озера: надобно собрать этой одолень-травы и в пояс зашить, и тогда с человеком никакой беды не случится: одолень-трава всякую беду отведёт. И вскрикнуть обе они не успели, как поднялась вдруг перед ними столбом серая пыль с тропинки, с одной стороны сорвался с места сосновый пень лесной и бросился им под ноги, а с другой стороны прыгнул на них зелёный куст. Подхватили они Крупеничку — и увидала тут мамушка Варварушка, что это был за зелёный куст; вцепилась она в него что было силы, но хитро извернулся татарин и выскользнул из своей одежды, злодей. Варварушка так и повалилась на землю с зелёным халатом в руках. А что было дальше, она не знала, не ведала, точно затмился с горя её рассудок. Сидит она целыми днями на берегу озера, глядит на простор воды да всё приговаривает:

— Одолень-трава! Одолей ты мне горы высокие, долы низкие, озёра синие, берега крутые, леса дремучие, дай ты мне, одолень-трава, увидеть мою милую Крупеничку!

Сидела она как-то над озером да выла и плакала, как вдруг подошёл к ней прохожий старичок, низенький, тоненький, с белой бородкой, с сумочкой за плечами, и говорит Варварушке:

— Иду я в дальнюю сторону басурманскую. Не снести ль кому от тебя поклон?

Обрадовалась Варварушка, бросилась с плачем старичку в ноги и опять заголосила как безумная:

— Одолень-трава! Одолей ты злых людей: лихо бы на нас не думали, дурно бы нам не делали. Верни, старичок, мне мою Крупеничку!

Выслушал старичок и ласково ответил:

— Коли так. будь же ты мне верной спутницей и помощницей! — сказал он мамушке и взмахнул рукавом над её головою.

И тотчас Варварушка обратилась в дорожный посох. С ним и пошёл старичок, опираясь, где трудно, раздвигая им в чащах кустарник, а в селениях отмахиваясь им от собак.

Шёл-шёл старичок и пришёл в татарское становище, где жил Талантай и где снаряжали сейчас караван для отсылки хану драгоценных подарков. Отсылали золото и меха, самоцветные камни и снаряжали в путь-дорогу красавиц невольниц. Среди них была и Крупеничка.

Остановился старичок возле дороги, по которой пойдёт караван, развернул свой узелок и начал раскладывать для продажи разные сласти — тут у него и мёд, и пряники, и орехи. Огляделся он по сторонам — нет ли кого, поднял над головой и бросил оземь свой посох дорожный, потом взмахнул над ним рукавом — и вместо посоха поднялась с травы и стоит перед ним мамушка Варварушка.

— Ну, теперь, мамушка, не зевай,— сказал старичок. — Гляди во все глаза на дорогу: на неё вскоре упадёт малое зёрнышко. Как упадёт, бери его скорей, зажимай в руку и береги, покуда домой не вернёмся. Смотри не потеряй зернышка, коль мила тебе твоя Крупеничка.

Вот тронулся караван из становища; проходит он по дороге мимо старичка, а тот на лужайке сидит, разложил вокруг себя сласти и приветливо покрикивает:

— Кушайте, красавицы, соты медовые, пряники душистые, орехи калёные!

И мамушка Варварушка ему поддакивает:

— Кушайте, красавицы: веселее будете, румянее станете!

Увидели их татары, велели сейчас же сластями красавиц попотчевать, и старики понесли им своё угощение.

— Кушайте, кушайте на здоровье!

Обступили их девушки; одни весело посмеиваются, другие молча глядят, третьи печалятся, отворачиваются.

— Кушайте, девицы, кушайте, красавицы!

Ещё издали увидала Крупеничка свою мамушку Варварушку. Сердце так в груди и запрыгало, а лицо побелело. Чувствует она, что неспроста явилась старуха и неспроста не признает её, а идёт к ней, словно чужая, не здоровается, не кланяется, идёт прямо на неё, во все глаза глядит и только громким голосом твердит одно и то же:

— Кушайте, милые, кушайте!

Старичок тоже покрикивает, а сам во все стороны раздаёт кому орехов, кому мёду, кому пряников — и всем стало вдруг весело.

Подошёл старичок поближе к Крупеничке, да как выбросит в воздух, в левую сторону от неё, у всех над головами, целую горсть гостинцев, да ещё горсть, да ещё горсть, а когда кинулись со смехом ловить да подбирать гостинцы, он взмахнул рукавом над Крупеничкой в правую сторону — и Крупенички не стало, а упало вместо неё на дорогу малое гречишное зёрнышко.

Мамушка бросилась за ним на землю, схватила зёрнышко в руку и зажала крепко-накрепко, а старичок махнул и над нею рукавом — и вместо Варварушки поднял с земли дорожный посох.

— Кушайте, кушайте, красавицы, на здоровье!

Отдал он поскорее все остатки, встряхнул пустой мешочек, поклонился всем в знак прощания и пошёл потихоньку своим путём, опираясь на посох. Татары ему ещё воловий пузырь с кумысом на дорогу дали.

Никто и не заметил сразу, что невольниц стало на одну меньше.

Так возвратился благополучно старичок на тот самый берег, где повстречался с мамушкой Варварушкой, где вдоль по озеру раскинулись зелёные широкие листья и белыми звёздами по воде цвела одолень-трава. Кинул он оземь посох дорожный — и перед ним опять стоит мамушка Варварушка: правая рука в кулачок зажата и к сердцу приложена — не оторвёшь.

Спросил её старичок:

— Укажи мне: где здесь у вас поле, никогда не паханное, где земля, никогда не сеянная?

— А вот тут, около озера,— отвечает Варварушка,— поляна никогда не пахана, земля никогда не сеяна; цветёт она чем сама засеется.

Взял тогда старичок из рук её гречневое зёрнышко, бросил его на землю несеяную и сказал:

— Крупеничка, красная девица, живи, цвети, молодейся добрым людям на радость!.. А ты, греча, выцветай, созревай, завивайся — будь ты всем людям на угоду!

Проговорил — и исчез старичок, как будто никогда его здесь и не было. Глядит мамушка Варварушка, протирает глаза, будто спросонья, и видит перед собой Крупеничку, красавицу свою ненаглядную, живую и здоровую.

А там, где упало малое зёрнышко, от шелухи его зазеленело не виданное доселе растение, и развело оно по всей стране цветистую душистую гречу, про которую и теперь, когда её сеют, поют старинную песенку:

Крупеничка, красная девица,

Кормилка ты наша, радость-сердце,

Цвети, выцветай, молодейся,

Мудрее, курчавей завивайся,

Будь добрым всем людям на угоду.

Во время посева, 13 июня, в день Гречишницы, в старину всякого странника, бывало, угощали кашей досыта.

Странники ели да похваливали и желали, чтоб посев был счастливый, чтобы гречи уродилось на полях видимо-невидимо, потому что без хлеба и без каши — ни во что и труды наши!

"Как Муравьишка домой спешил" В.Бианки

Залез Муравей на берёзу. Долез до вершины, посмотрел вниз, а там, на земле, его родной муравейник чуть виден.

Муравьишка сел на листок и думает:

«Отдохну немножко — и вниз».

У муравьев ведь строго: только солнышко на закат, — все домой бегут. Сядет солнце, — муравьи все ходы и выходы закроют — и спать. А кто опоздал, тот хоть на улице ночуй.

Солнце уже к лесу спускалось.

Муравей сидит на листке и думает:

«Ничего, поспею: вниз ведь скорей».

А листок был плохой: жёлтый, сухой. Дунул ветер и сорвал его с ветки.

Несётся листок через лес, через реку, через деревню.

Летит Муравьишка на листке, качается — чуть жив от страха.

Занёс ветер листок на луг за деревней, да там и бросил. Листок упал на камень, Муравьишка себе ноги отшиб.

Лежит и думает:

муравьишка верхом на землемере»Пропала моя головушка. Не добраться мне теперь до дому. Место кругом ровное. Был бы здоров — сразу бы добежал, да вот беда: ноги болят. Обидно, хоть землю кусай».

Смотрит Муравей: рядом Гусеница-Землемер лежит. Червяк-червяком, только спереди — ножки и сзади — ножки.

Муравьишка говорит Землемеру:

— Землемер, Землемер, снеси меня домой. У меня ножки болят.

— А кусаться не будешь?

— Кусаться не буду.

— Ну садись, подвезу.

Муравьишка вскарабкался на спину к Землемеру. Тот изогнулся дугой, задние ноги к передним приставил, хвост — к голове. Потом вдруг встал во весь рост, да так и лёг на землю палкой. Отмерил на земле, сколько в нём росту, и опять в дугу скрючился. Так и пошёл, так и пошёл землю мерить. Муравьишка то к земле летит, то к небу, то вниз головой, то вверх.

— Не могу больше! — кричит. — Стой! А то укушу!

Остановился Землемер, вытянулся по земле. Муравьишка слез, еле отдышался.

Огляделся, видит: луг впереди, на лугу трава скошенная лежит. А по лугу Паук-Сенокосец шагает: ноги, как ходули, между ног голова качается.

— Паук, а Паук, снеси меня домой! У меня ножки болят.

— Ну что ж, садись, подвезу.

Пришлось Муравьишке по паучьей ноге вверх лезть до коленки, а с коленки вниз спускаться Пауку на спину: коленки у Сенокосца торчат выше спины.

Начал Паук свои ходули переставлять — одна нога тут, другая там; все восемь ног, будто спицы, в глазах у Муравьишки замелькали. А идёт Паук не быстро, брюхом по земле чиркает. Надоела Муравьишке такая езда. Чуть было не укусил он Паука. Да тут, на счастье, вышли они на гладкую дорожку.

Остановился Паук.

— Слезай, — говорит. — Вот Жужелица бежит, она резвей меня. Слез Муравьишка.

— Жужелка, Жужелка, снеси меня домой! У меня ножки болят.

— Садись, прокачу.

Только успел Муравьишка вскарабкаться Жужелице на спину, она как пустится бежать! Ноги у неё ровные, как у коня.

Бежит шестиногий конь, бежит, не трясёт, будто по воздуху летит.

Вмиг домчались до картофельного поля.

— А теперь слезай, — говорит Жужелица. — Не с моими ногами по картофельным грядам прыгать. Другого коня бери.

Пришлось слезть.

Картофельная ботва для Муравьишки — лес густой. Тут и со здоровыми ногами — целый день бежать. А солнце уж низко.

Вдруг слышит Муравьишка, пищит кто-то:

— А ну, Муравей, полезай ко мне на спину, поскачем. Обернулся Муравьишка — стоит рядом Жучок-Блошачок, чуть от земли видно.

— Да ты маленький! Тебе меня не поднять.

— А ты-то большой! Лезь, говорю.

Кое-как уместился Муравей на спине у Блошака. Только-только ножки поставил.

— Влез?

— Ну влез.

— А влез, так держись.

Блошачок подобрал под себя толстые задние ножки, — а они у него, как пружинки складные, — да щёлк! — распрямил их. Глядь, уж он на грядке сидит. Щёлк! — на другой. Щёлк! — на третьей.

Так весь огород и отщёлкал до самого забора.

Муравьишка спрашивает:

— А через забор можешь?

— Через забор не могу: высок очень. Ты Кузнечика попроси: он может.

— Кузнечик, Кузнечик, снеси меня домой! У меня ножки болят.

— Садись на загривок.

Сел Муравьишка Кузнечику на загривок.

Кузнечик сложил свои длинные задние ноги пополам, потом разом выпрямил их и подскочил высоко в воздух, как Блошачок. Но тут с треском развернулись у него за спиной крылья, перенесли Кузнечика через забор и тихонько опустили на землю.

— Стоп! — сказал Кузнечик. — Приехали.

Муравьишка глядит вперёд, а там река: год по ней плыви — не переплывёшь.

А солнце ещё ниже.

Кузнечик говорит:

— Через реку и мне не перескочить. Очень уж широкая. Стой-ка, я Водомерку кликну: будет тебе перевозчик.

Затрещал по-своему, глядь — бежит по воде лодочка на ножках. Подбежала. Нет, не лодочка, а Водомерка-Клоп.

— Водомер, Водомер, снеси меня домой! У меня ножки болят.

— Ладно, садись, перевезу.

Сел Муравьишка. Водомер подпрыгнул и зашагал по воде, как посуху. А солнце уж совсем низко.

— Миленький, шибче! — просит Муравьишка. — Меня домой не пустят.

— Можно и пошибче, — говорит Водомер.

Да как припустит! Оттолкнётся, оттолкнётся ножками и катит-скользит по воде, как по льду. Живо на том берегу очутился.

— А по земле не можешь? — спрашивает- Муравьишка.

— По земле мне трудно, ноги не скользят. Да и гляди-ка: впереди-то лес. Ищи себе другого коня.

Посмотрел Муравьишка вперёд и видит: стоит над рекой лес высокий, до самого неба. И солнце за ним уже скрылось. Нет, не попасть Муравьишке домой!

— Гляди, — говорит Водомер, — вот тебе и конь ползёт.

Видит Муравьишка: ползёт мимо Майский Хрущ — тяжёлый жук, неуклюжий жук. Разве на таком коне далеко ускачешь? Всё-таки послушался Водомера.

— Хрущ, Хрущ, снеси меня домой. У меня ножки болят.

— А ты где живёшь?

— В муравейнике за лесом.

— Далеконько… Ну что с тобой делать? Садись, довезу.

Полез Муравьишка по жёсткому жучьему боку.

— Сел, что ли?

— Сел.

— А куда сел?

— На спину.

— Эх, глупый! Полезай на голову.

Влез Муравьишка Жуку на голову. И хорошо, что не остался на спине: разломил Жук спину надвое, два жёстких крыла приподнял. Крылья у Жука точно два перевёрнутых корыта, а из-под них другие крылышки лезут, разворачиваются: тоненькие, прозрачные, шире и длиннее верхних.

Стал Жук пыхтеть, надуваться: «Уф, уф, уф!» Будто мотор заводит.

— Дяденька, — просит Муравьишка, — поскорей! Миленький, поживей!

Не отвечает Жук, только пыхтит:

«Уф, уф, уф!»

Вдруг затрепетали тонкие крылышки, заработали. «Жжж! Тук-тук-тук!..» — поднялся Хрущ на воздух. Как пробку, выкинуло его ветром вверх — выше леса.

Муравьишка сверху видит: солнышко уже краем землю зацепило.

Как помчал Хрущ — у Муравьишки даже дух захватило.

«Жжж! Тук-тук-тук!» — несётся Жук, буравит воздух, как пуля.

Мелькнул под ним лес — и пропал.

А вот и берёза знакомая, и муравейник под ней.

Над самой вершиной берёзы выключил Жук мотор и — шлёп! — сел на сук.

— Дяденька, миленький! — взмолился Муравьишка. — А вниз-то мне как? У меня ведь ножки болят, я себе шею сломаю.

Сложил Жук тонкие крылышки вдоль спины. Сверху жёсткими корытцами прикрыл. Кончики тонких крыльев аккуратно под корытца убрал.

Подумал и говорит:

— А уж как тебе вниз спуститься, — не знаю. Я на муравейник не полечу: уж очень больно вы, муравьи, кусаетесь. Добирайся сам, как знаешь.

Глянул Муравьишка вниз, а там, под самой берёзой, его дом родной.

Глянул на солнышко: солнышко уже по пояс в землю ушло.

Глянул вокруг себя: сучья да листья, листья да сучья.

Не попасть Муравьишке домой, хоть вниз головой бросайся!

Вдруг видит: рядом на листке Гусеница Листовёртка сидит, шёлковую нитку из себя тянет, тянет и на сучок мотает.

— Гусеница, Гусеница, спусти меня домой! Последняя мне минуточка осталась, — не пустят меня домой ночевать.

— Отстань! Видишь, дело делаю: пряжу пряду.

— Все меня жалели, никто не гнал, ты первая!

Не удержался Муравьишка, кинулся на неё да как куснёт!

С перепугу Гусеница лапки поджала да кувырк с листа — и полетела вниз.

А Муравьишка на ней висит — крепко вцепился. Только недолго они падали: что-то их сверху — дёрг!

И закачались они оба на шёлковой ниточке: ниточка-то на сучок была намотана.

Качается Муравьишка на Листовёртке, как на качелях. А ниточка всё длинней, длинней, длинней делается: выматывается у Листовёртки из брюшка, тянется, не рвётся. Муравьишка с Листовёрткой всё ниже, ниже, ниже опускаются.

А внизу, в муравейнике, муравьи хлопочут, спешат, входы-выходы закрывают.

Все закрыли — один, последний, вход остался. Муравьишка с Гусеницы кувырк — и домой!

Тут и солнышко зашло.