... Всю жизнь ты хотела уловить – как, когда распускаются новые ростки. Так и не уловила, Это, должно быть, невозможно. Это – тайна природы... Татьяна, наверное, уже высадила в зоне своих душистых питомцев. А здесь нет цветов, нет детей.
По вечерам, сидя близь столовки на голой земле, лагерники поют есенинскую "Пойте песни юности, бейте в жизнь без промаха... а тебе упорно слышится: "Жизнь бьет без промаха..."
Пришел новый этап. Сборный. Отовсюду. А с ним Лёля. До ареста, до этой второй жизни у тебя было много друзей. Ты радовалась телеграммам: "Встречай"... Спешила на вокзал. Но здесь совсем другое. Здесь встреча – чудо, сказка.
– Всё там нормально, – информировала вас подруга. Инночка веселая, дети вообще стали поправляться. Ниночке-кривоножке удачно операцию сделали. Теперь совсем не хромает.
На ваш безмолвный вопрос Лёля грустно ответила:
– От Инессы ничего, ни звука.
Лёля стала дневальной в вашем бараке. По утрам носила воду, мыла поды, а по вечерам, напевая, что-то отмечала в списке. Список – очень важный. По нему она завтра получит хлеб, заработанный бараком сегодня.
Вместе с Лёлей прибыл молодой, высокий человек. Испанец. Смуглый, большеглазый, красивый –такими вы всегда представляли себе испанцев. Запас русских слов у него весьма ограниченный. Но при помощи французского языка и обоюдного старания вы все, же его понимали. Он был летчиком. Командиром эскадрильи республиканской армии. После поражения республиканцев он и его товарищи решили увести свой самолет в СССР. Дело нелегкое, но удалось. В пути пришлось приземлиться – кончилось горючее. Выручили польские крестьяне. Год летчики работали в СССР на гражданской авиаслужбе. Затем обоих арестовали. Сначала они этапом шли вместе. Затем Хуан заболел, где-то в пути был оставлен для лечения, а потом его отправили сюда. "–Без Мануэло. Один". Это слово он произносил с такой тоской, что сердце замирало. Как ему объяснить, что вы все вместе делите это одиночество и от этого оно становится менее страшным. Такое словами не объяснишь; такое дается само, трудно, медленно, беспрерывным участием друзей.
Хуан очень страдал от непривычного климата. Римма сумела "по блату" устроить его истопником в дезокамеру. Там было жарко, темно и грязно. Вы часто заходили к новому другу, приносили что-нибудь съестное.
– Потом, совсем потом приедете ко мне в Гренаду, увидите, поймете, – мечтательно и застенчиво, стыдясь своей тоски, говорил вам Хуан.
Ты вздрагивала – будет ли оно когда-нибудь это загадочное "совсем потом?" Его и представить себе невозможно.
Если человек привык всю жизнь читать газеты, он не может обходиться без них... годами. Особенно в такое время тревожных, быстрых перемен на фронте, ужасов в тылу. Выручил заведующий баней – тот самый франт, который пригласил тебя пить с ним чай в день прибытий. Газеты он доставал контрабандой. Приносила их, правда нерегулярно, его краля. Она была домработницей у зам. начальника колонны. Обеспечивала она франта не столько газетами, сколько более существенным, но до этого вам дела не было. Газеты читали немногие. Они передавали новости другим. Вы ужасались, читая о концлагерях, фашистских застенках, где гибнут ни в чем неповинные люди, загнанные туда со всех концов земли. Вы переживали глубоко и, думая о них, не хотели думать о другом, таком знакомом... А тебе было жутко: Освенцим! Родной город твоего мужа. Там живет его семья... Нет, не живет больше... А он, он живет?
Шьем для фронта. Одежду защитного цвета и белье для военгоспиталей. Рабочий день 10, а то и 12 часов, если заказ срочный, а не срочных не бывает.
К тебе посадили совсем молодую хохлушку. Сидит и испуганно смотрит на бегущую иголку. Кипа заготовок слева вырастает в гору. А справа, куда надо класть сшитое , – пусто.
– Ты что шить не умеешь? – нетерпеливо спрашивает бригадир,
– Ни, но вдивати нитку дюже добре вмию, – она считала, что "дюже добре вдивати" – достаточная квалификаций для моторного пошива•
Начальник цеха диктует Римме: "Пишите в "Центральный", в отдел снабжения: выслать мне срочно ножниц закройных 12 штук среднего размера, 40 шпулек к машинам "Подольск"– тип 0776, 50 женщин, 5 гаечных ключей".
– Но, Яков Ефимович, о женщинах следует писать в отдел кадров.
– Пишите, как я вам отвечаю! – строго обрывает он Римму и, шагая начальственной походкой по конторе, продолжает диктовать.
– А ну, прочитайте.
Римма, хоть и писала, как и куда нужно, но читает точно по его словам.
– Хорошо. Всегда пишите, – как я вам отвечаю.
Нора понимает, что конторщицы не любят шефа и потихоньку над ним посмеиваются. Это её злит. Она близка с ним, отнюдь не бескорыстно. Поэтому она скверно относится к Сусанне, Янке и Римме, придирается к ним.
Начальник к Норе привык и только. Он не прочь был бы приударить за красивыми конторщицами. А Нора была некрасивая, бесцветная, нескладная и не менее деспотичная, чем он сам.
Если начальник ходил по цеху, грубо срывая у швей с головы марлевые косыночки, и кричал: "Матрьял крадете... Вы... общество!" – Нора не останавливала его. Одна горе-швея в спешке пришила рукав не к пройме, а к вырезу шеи. Обнаружив это, начальник, не задумываясь, остановил конвейеры, на время своего громового выступления, а затем вышвырнул "преступницу" из цеха. Нора, молча, наблюдала эту сцену.
... Любители театра попросили профессора собрать агитбригаду. Многим известно было, что он когда-то, между прочим, кончал и режиссерский факультет. Создавать агитбригаду он не собирался, но всё же, поставил нелегкую пьесу Мериме "Рай и ад". Зельма играла Ураку. Роль ей давалась туго. Тогда профессор сам стал вести её роль... раз, ещё раз. Зельма присмотрелась и постепенно вошла в образ. Узника, её возлюбленного, играл профессиональный актер, а кардинала – инженер Порукин. Об этом человеке надо бы сказать несколько слов: внешность бонвивана, образованный, эрудированный. А к работе и людям относится снисходительно и небрежно. Также небрежно он – в кожаных перчатках – собирал окурки на грязном полу помещения. В столовой ты как-то с ним посоветовалась – какой должна быть кардинальская шапка? На вас долго смотрела совсем юная урка. Потом подошла и сказала с восторгом наивного кинозрителя:
– Инженер, какой вы красивый!
Порукин изменившимся голосом ответил:
– Если бы вы меня знали десять лет тому назад!
Ты громко захохотала – так, точно так сказала бы престарелая красотка. Инженеру было не больше 30 лет.
На премьере пьесы ты впервые увидела майора, начальника всего комбината. Тебе казалось, что он туго зашит в свою форму и никогда её не сбрасывает – никогда не бывает просто человеком, а всегда остается воплощением строгой дисциплины (он ещё усовершенствовал её на свой лад, как, впрочем, всякий лагерный начальник). Долго смотреть на него было тягостно.
Яков Ефимович снял старшего закройщика, в очередном припадке ярости. В цехе все ворчали, а вы стыдились: 58-я против 58-ой – это всегда было для вас нарушением неписанного, основного закона. Нечто вроде нарушения библейских заповедей для верующих. За такое бог наказал бы. Якова Ефимовича никто не наказал. Наказана была Римма. Получилось это так: у Риммы были хорошие взаимоотношения с бывшим закройщиком. Он знал об Инночке, тайком совал вам тряпочки, из которых вы шили ей платьица. Вот Римма и написала ему записку: "Вы счастливец, что избавились от этого изверга". При обыске на вахте у счастливца нашли эту бумажку. Не без содействия Норы она сразу попала к шефу. Ровно черев 48 часов Римма "загремела" на колонну желдорстроительства. С примечанием: "На земляные работы". Ефимович до последней минуты ждал от Риммы извинения, просьбы о прощении – но нет, не дождался. Дней через десять в начальнике всё же зашевелился какой-то осколок совести. В записке, пересланной им Римме, говорилось: "Будешь человеком – будет тебе хорошо". Три дня все ваши хохотали до упаду над его предположением, что Римма может "стать человеком".
Какие там действовали силы – злые или добрые – неизвестно, но вскоре Римму вернули в сельхоз с направлением: "к местонахождению ребенка". Непонятно! Неслыханно! Но замечательно. О разлуке вы уже не думали, думали только об её встрече с доченькой. Но как примет её Артюхина?
Снова вы без газет, потому что завбаней уже снят. Нет конца вашей тревоге, нет конца блокаде Ленинграда, нет конца боям под Москвой. Неужели сгорела Варшава, где в одном из храмов покоилось сердце Шопена? Неужели может погибнуть Лувр, улыбка Моны Лизы, церковь Мадлен, Венская опера, Дрезденская галерея, Старая Прага, Уффици!?..
– Нет, нет! Такого поpора мир не мог бы пережить!
Снова мобилизовали часть молодежи – уголовников и часть ВОХРа. Бойцов осталось совсем мало, но фактически это ничего не меняет.
После ночной смены ты мыла пол продкаптерки, огромной и холодной. Каптер – твой земляк, поэтому и позвал тебя. Был он сыт по горло, жил в конурке с печкой. Кормил тебя лучше, чем ты заслуживала за свою уборку, но тебя это не устраивало – ты хотела кормить своих. А Тонда не хотел. Нет, он был неплохим парнем, но натерпелся столько страху, что не мог отделаться от него ни на минуту. "Как бы чего не вышло", – было написано на его нервном, дергающемся лице. Ничего не поделаешь – приходится воровать: сахар, конфеты, прессованный изюм, пряники, воблу..., предназначенные вольнонаемным. Благо в калитке между жил зонами не обыскивают.
Вечером Лёля делила добычу – всем по справедливости – и для Хуана откладывала. Профессор брал только чай. Тебе ничего не надо. Ты сыта и довольна. Но сил мало – всегда хочется спать. К тому же Тонда стал наигрывать на гитаре чешские песни и вести себя слишком фамильярно. Пришлось бросить доходное место, но так, чтобы не пострадали остальные. Ты уговорила земляка заменить тебя Лёлей. Это получилось удачно. Справлялась она с работой куда легче и быстрее, задорно кокетничала и воровала из священных фондов – прямо профессионально.
Сегодняшний день не так уж плох: вы все подкормились, работаете "не на общих", и до странности привыкли к тому, что в бараках урок пьют, неизвестно откуда полученный спирт или одеколон, нередко дерутся, "мажут" в карты, что ежедневно несколько дистрофиков уходят на тот свет, освобождая больничные койки для бесконечной очереди "следующих".
Аре пришло письмо. Когда вы вечером вернулись в барак, фотографии на тумбочке больше не было. Нет больше поэтессы. Её лишили всего на свете, даже права на продуктовые карточки. Где-то на родине, где леса и река, она покончила с собой. Письмо отправлено братишкой Ары. Там и приписка одного знаменитого писателя, взявшего к себе подростка-сироту.
Вы не знали поэтессы, её стихов, но вам казалось, что с ней сама поэзия покинула землю, людей. Надолго, надолго...
Профессор три дня не вставал, почти не говорил, вынести взгляд его воспаленных помутневших глаз было свыше сил.
Вслед за фотографией исчезла и сама Ара. Наряд гласил: "Режимные лагеря, использовать только на общих работах".
Где же то море, куда стекаются слезы людские, где его берега? Вы ежедневно, прижимаясь друг к другу, добавляли в это море свои горькие капля... Сперва взяли Инессу, теперь Ару, Альберта тоже – Римме сообщили об этом запиской – затем Жаннет, Сусанна... И всех – только на общие работы.
Прибавился новый страх.
Шила ты ватные чулки. Заказ, как всегда срочный: зима. Норма большущая. А перевыполнить необходимо. Пайку надо вытянуть, если не хочешь ноги протянуть.
Полагается 15 раз прострочить чулок, затем запошить изнутри и снаружи. Ты ухитрялась строчить только 14 раз, затем 13, 12... – ничего. Мало заметно, да и чулок от этого не делается менее теплым.
Несколько дней всё сходило гладко. Но затем сам шеф вырвал у браковщицы один из твоих чулок. По номерку он узнал, чьё это изделие.
– Иностранная баронесса! – кричал он, швыряя в тебя пару за парой. – Ты у мена узнаешь, негодница негодная!
Всю ночь ты порола и заново строчила "обманные" свои чулки, усталая, голодная, запертая одна в пустом закройном цехе, за конвейером солдаток – жен BОХP – фронтовиков,
Утром тебя отпустили завтракать и снова погнали в цех. Ты ослабела настолько, что прошила себе ноготь и тут же, от страшной боли, упала без сознания.
На другой день тебя не выпустили в рабочую зону. Что это значит? – Это значит, что ты, негодница негодная, включена в этап.
– Я поговорю с Яковом Ефимовичем – сухо бросила Нора.
– Заткнись ты лучше, а то плохо будет, – закричала на неё Лёля. Она была вне себя. А тебе казалось: так лучше... куда они, туда и я... найду их, изгнанников.
Ты пошла в больницу, прощаться с Хуаном. Он лежал опухший до неузнаваемости. Он понял, что прощается с тобой навсегда, а скоро – и со всем светом, таким непонятным. Ты целовала его, и слёзы – его и твои – слились на ваших лицах. Гренада отодвинулась куда-то... далеко, далеко... за пределы мира.
С другом ты прощалась на людях. Почти молча. Боль пришла не сразу.
Наутро собрали этап. Сколько их уже было при тебе! Ведь это шестой год! Этапы... приходящие, уходящие... Но этап на этап не похож. На этот раз отправляли "разгильдяев" и, главным образом, "женатиков"–мужчин или, наоборот, красоток, наказанных таким образом за сожительство.
– Вы имели право лишить нас свободы, но не имеете права отнимать у нас жизнь! Так нельзя. Это – наш лагерь, советский!... – кричали разлученные.
– Для чего же мы мантулили – надрывались, если вы с нами так…
Один рецидивист что-то налил себе в глаз, чтобы попасть в больницу, а не на этап. Другой – сильно повредил колено.
Тебе оставалось одно: менять горе на горе, то есть попеременно думать обо всех, чья судьба тебе неизвестна и eщё страшнее твоей.
Ты упрекала себя, что мало, слишком мало сделала для своих, любила их недостаточно или не так, как любишь теперь...
С тех пор ты узнала много разных работ и разных лагпунктов. Осесть нигде не пришлось. Слабосилку везде отсеивают.
Вот тут строится ветка железной дороги. Таскаете рельсы, шпалы, немыслимо тяжелые. Или трамбуете дорогу. Тащите самих себя. Ночуете около костра, вповалку – мужчины и женщины. Матрацами служат ветви елок и сосен, густо настеленные на снегу. У бойцов тоже костер. Их двое. Они дежурят по часам и по часам будят одного из вас – следить за кострами.
Пища теперь такая: лепешки из серой муки и снежной воды, испеченные на ваших лопатах. – "Лепите бублички, горячи бублички, берите бублички, честной народ", – напевал неунывающий курносый паренек. Честной народ дней через 12–14 возвращают в какую-то зону, заменяя его другим.
Помыли, постригли, дали день отдыха. Погнали дальше.
Где-то в пути вас задержали: помогать зэкам строить бараки и окружать самих себя зоной.
Затем ты попала в мостоколонну. Женщин, слава богу, наверх не гоняли, а заставляли таскать и передавать детали конвейером, носить настилы, толкать тачки. "Здесь много народу разбилось. Утонули" – объяснили вам. Весьма правдоподобно. Специалистов paз – два и обчёлся, а остальные не знали специфики этой работы, её опасностей. Тебе и по сей день непонятно – как же строится мост, хотя сама там была, помогала, видела, восхищалась, ужасалась. Может быть, когда-нибудь муж объяснит. Он умеет...
На одной подкомандировке в барак зашел незнакомый человек в ладном полушубке, "Наконец, разыскал!" – сказал он и передал тебе записку: "Привет от Гиты и мой. Не унывайте. Галигин". Гита – это подруга Риммы с кирпичного завода, а кто такой Галигин? Надо бы спросить, но полушубка уже не было, а на нарах лежал бесформенный сверток. В нем – настоящие, небольшие валенки. В жизни ты не носила валенок, не знала, как в них мягко, тепло и уютно – в лесу, на трассе, в дороге и в бараке, когда сидишь усталая, скорчась в изголовье нар с закрытыми главами и "видишь близких, таких далеких...
И опять в поход. Ночлег в одной из подкомандировок. Ты настолько обессилела, что сразу уснула. Утром в бараке никого не оказалось. Не оказалось и драгоценных валенок. Ты с ужасом думаешь: как же жить?
Обида изливается потоком слез.
За фанерной перегородкой слышится громкая, отборная брань. Чей это голос? Кто ещё умеет так грубо весело материться? – Вася, Васька!!
–Чего еще... – раздается в ответ.
– Вася, это я, Элли, помоги!
– Элли... ишь, придумала, трепло!..
Но он тут же явился, узнал о твоей беде.
– Я их, крохоборок несчастных, живо в чувство приведу!
Через несколько минут он принес твои валенки.
– На работу нынче не пойдешь. Идем в ресторан.
Вася недавно прибыл сюда и сразу "заделался" заведующим столовой. Усадил тебя и поставил большую миску густой каши.
– Наворачивай, давай! – Вы наворачивали вместе...
Но вдруг ты почувствовала на себе глаза, много глаз, глаза голодные, жадные. Ты спрятала ложку.
– Чего ещё, ешь, говорю.
– Спасибо, Вася, не могу, понимаешь...
Нет, он не понял – ни в этот день, ни в следующие... Он даже злился:
– Не умеешь жить, вот в чем беда.
Потом вы уехали. Вася сунул тебе в руку буханку хлеба.
– Корми братву, – сердито сказал он и быстро ушел.