Тебя позвала доктор Маревская:
– Собственно, делать тебе у нас больше нечего. Выпишу. В сельхоз. На легкую работу. Тебе полезно будет, да и веселее.
Ты не ответила. Да это и не был вопрос, это было решение, принятое, видно, еще раньше.
Вечером ты ушла в сером фланелевом платье арестантки и связанных из шпагата тапочках – подарок Андреевича. Под платьем ничего не было, ноги тоже голые. – "Ко всем чертям", сказал Мендель, – "завтра и я попрошусь, в самом деле…".
Санитар вывел тебя "на свободу" – в сельхоз. Зона была огромная. Бывший женский монастырь. Все здания каменные, толстые стены; такая же добротная, массивная ограда кругом. Очень внушительная бывшая церковь со многими башнями. Сторожевые вышки тоже напоминали башни. Страшно.
Санитар отнес твой конверт с "58-ой" куда следует, затем повёл тебя в жилкорпус № 5, на второй этаж, потом по длинному неосвещенному коридору – и сдал на руки дневальной, тете Ирише.
Не барак, а комната – просторная, многонаселённая. Нары одноэтажные, не сплошные. Между ними ребром поставлены ящики – эрзац тумбочек.
Знакомых никого. Осознав это, ты сразу почувствовала усталость. Легла на голые нары и уснула, закрывшись локтем от недобрых лучей электрической лампочки. Выключать свет, по ночам в лагерях запрещено, как во всякой тюрьме.
Пронзительно-настойчивый удар в гонг. Утро. Все вскакивают, бегут, собираются. Надо успеть одеться, убрать на нарах, умыться, сбегать в столовую и вовремя явиться на развод.
Ты много раз слышала железный гром гонга, но сегодня, он впервые имел к тебе прямое отношение. В утренней стуже и суете, ты стояла одна около вахты, не зная к кому обратиться. Отмечая людей, бригаду за бригадой пропускали за зону, где их ожидали бойцы-конвоиры. Вышли пропускники. А ты ждала и чувствовала себя "ничьей", как никогда раньше.
Подошел нарядчик и, ничего не спрашивая, будто ему о тебе всё известно, что-то сказал. Не тебе, а крепкому, краснощекому, тепло и ладно одетому человеку. Тот расписался в чем-то, и ты побрела вместе с ним за зону. В конюшню. Он запряг лошадь в борону, сунул тебе ведро, мешки и сказал: "Поехали, любезнейшая". Тебе ли сказал, или лошади… – ты не поняла. Ты шла рядом, удивлялась, какие медленные, ленивые шаги и движения у твоего шефа. Тебе хотелось всё делать быстрее – и оттого, что озябла, и оттого, что, как вся 58-ая, считала, что надо честно зарабатывать свой хлеб, что бы там ни было. А шеф так не считал – значит, он не 58-я.
Вокруг зоны разные домишки вольнонаемных. Видимо, живут по рангам. А дальше – длинные голые полосы полей. Тут и там – кучи пней, Ведь совсем недавно здесь превратили тайгу в пашню. Тяжелейшим каторжным трудом. Теперь тайга отступила далеко назад.
У одного поля вы остановились.
– Проедусь – сказал шеф, – а ты за мной, картошку подбирай.
До тебя дошло: после уборочной надо еще раз "проехаться", чтобы собрать оставшуюся, выскакивавшую из-под бороны картошку, и подготовить поле к зиме. Ты старательно кидала картошку за картошкой в ведро. Немного задыхалась. Всё же не очень была крепка, да и непривычка.
Протянув борозду к лесу метров так на 200, шеф преспокойно бросил поводья, разложил мешки и удобно уселся.
– Ну, чего глазеешь, перекур сделаем с "дремотой". – сказал он.
– Так мы же еще ничего не сделали, – осмелилась возразить ты.
– Подумаешь, не сделали! От работы кони дохнут. Сядь, говорю.
Ты сильно дрожала, почти голая под платьем, с голыми ногами. Шеф заметил.
– Ерунда. Сколько-нибудь дней промантулишь – одёжку выдадут. Ну – 3-го сорта. Для общих работ. И то шикарно, раз тепло.
Он достал кусок хлеба и шпика, и поделился с тобой. Пока вы ели, он тебя рассматривал.
– А ты – девка ничего, только шибко худющая. Давай с тобой жить. Сапоги справлю и провилку (жилетку). На работу ходить не будешь. Ни-ни! С нарядчиком устрою. Не впервые. А спать будешь приходить ко мне в барак.
Из всего этого ты поняла, что дело твоё плохо, что ты в опасности...
Но тут "не 58-я" бесцеремонно придвинулся к тебе. Толстые пальцы, уродливо растопыренные, ползли всё ближе и ближе. Кругом нигде никого…. Кричать бесполезно, сбежать невозможно. Ты окаменела от холода и ужаса. А тот продолжает:
– И чтоб ни с кем другим не крутить, а то зубы выбью – поняла?
– Поняла. Но, знаете, я должна Вам сказать правду: я ведь больна.
– Врешь, выпустили, значит здорова! – И со всей силы навалился на тебя.
– Послушайте, жалеть будете … ведь у меня… ведь у меня… болезнь… нехорошая… сифилис! – выпалила ты.
Ты заставила себя поверить в это, чтоб поверил он.
– Врешь, говорю, гадюка, не хошь с простым блатарем путаться. Всё врешь.
– Да нет. Это – правда. Вы у Андреевича спросите.
Шеф отодвинулся, запахнул телогрейку и буркнул: "Ладно, спрошу. Но если ты, стерва эдакая, обманула – смотри у меня…так твою мать…".
Он повернулся на бок и мгновенно уснул. Спал весь день. А ты весь день тряслась: от страха, от холода и от сознания, что надо работать. Но страх был сильнее всего: ты не будила шефа. До самого гудка, означающего конец работ. Он зевнул, лениво встал, нашёл лошадь и сказал: "Все. Отработали".
Ты смотрела на него с недоумением. – Не твое дело, – отозвался он. – Пусть начальнички надрываются и эта ваша братва. Он явно был очень сердит.
Уже стемнело, когда вы вернулись в лагерь, где бригада за бригадой ждали допуска в зону.
Шеф опять расписался, за ним прошла и ты. Около психбольницы ты остановилась, но, зная, что Андреевич еще не мог вернуться, не позвонила, а побрела к своему корпусу № 5.
В этот день по всем его комнатам шла побелка, генеральная уборка перед зимой. Вся "мебель", все пожитки, были выброшены в темный коридор, где царил невообразимый шум и беспорядок. Наконец, все разобрали свой хлам и перестали визжать и ругаться. Ты нашла поломанный щит без козелков, положила его в самый дальний угол и легла…
Плохо, что тревожные мысли нельзя выключить, как, например, электричество. А ещё хуже, что не можешь понять, ничего не можешь понять…
Снова утренняя суета. Горит фитилёк. Кошмарные тени плывут и сливаются на стенах. Ты сворачиваешься в клубочек и снова засыпаешь. Ты сознаёшь, что должна встать немедленно, выйти на развод... что делаешь нечто недопустимое, вредное для себя и своих. Но ничего не можешь с собой поделать.
Будит тебя дневальная.
– Интересно, с чего это ты смеялась во сне?
– Это мне сон снился, кажется о том, что кто-то меня оскорбил или я кого-то…
– А что тут смешного, дуреха? Смешно, что обход был и не заметил тебя – отказчицу. Счастье твое. Живо бы в карцер посадили, в одиночку.
Ты смутилась.
– А что же мне теперь делать, тетя Ириша?
– А ничего. Шмыгай в хлеборезку и приходи. Столовка уже закрыта. А лучше я сама с тобой пойду. Нарядчика уговорю.
Весь день ты затыкала мышиные дырки, терла и шпарила нары, в общем, делала всё, что велела тетя Ириша. Работала она умело, красиво. Толково умела указать, что и как делать. Такой пристало быть на руководящей работе. А она…
– Да, детка, в колхозе было – куда пошлют… и здесь – куда пошлют… Мужа давно нет. А сына, Ванюшу, тоже посадили, – рассказывала она между делом.
– За что же это, тетя Ириша? – Тут она вздохнула, села и, скорбно сложив натруженные пальцы, сказала:
– А Бог его знает. "Сын твой – троцкист". Это следователь мне сказал. А я ему: "Я – мать, я лучше знаю – тракторист он. На тракториста кончал, а не на троцкиста". Но куда там! По десятке дали нам обоим – антихрист эдакий!" Она встала и взялась за пол.
– Тетя Иришенька, давайте – Вы с одного конца, я с другого.
– Нет, нет! Куда тебе, слабосилке, не пущу!
Ириша была неутомимая, опрятная и по-строгому добрая. На черной тесемке у нее висел крестик. С ним она не расставалась даже в бане.
Вечером зашел Андреевич. Так – будто ему не странно видеть тебя здесь.
– Привет, Елена, от Жаннет. Она "в Центральной". В пошивочной. Славная она, очень славная. А Ольга Павловна в туботделении, как будто неплохо живет.
– А профессор, а Ядзя?
– Вот о них я ничего не мог узнать. Не так это просто. Ну, идем со мной.
В своей конурке Андреевич торжественно вручил тебе твое богатство – легкое пальто, пуловер, подаренный сестрой… давно; платье, о котором ты уже забыла, какое оно – пражское, красивое, единственное и изношенное в тюрьме. И белье.
– Я держал твое барахлишко у себя. В кладовке очень сыро, – объяснил, он застенчиво улыбаясь. – Приходи, когда угодно.
– А доктор Маревская?
Лицо его несколько омрачилось:
– Она не возражает. А пусть она… да ладно.
Тут ты сбивчиво стала рассказывать о первом своём трудодне в сельхозе. Андреевич курил, смотрел в окно, потом сказал:
– Знаю я его. Все они такие грубые. Не по своей вине. И уверены, что наш брат их за человека не считает.
Ты хотела спросить, кем же они вас считают, но Андреевич связал тебе узел, и вы вышли. Уже у ворот он сказал: – А если этот блатарь меня спросит о твоей болезни, я скажу: "Это врачебная тайна". И не бойся, слышишь, никого не бойся.
Ты засмеялась: сейчас ты не боялась ничего.
На нарах лежит старая фуфайка. Это матрац. А прикрываться можно теперь своим пальто. В узелке оказались завернутые в газетный обрывок помятые конфеты, пачка махорки и даже спички.
Соседка научила тебя аккуратно делить каждую спичку на две – куском старой консервной банки. Ножи и вилки держать здесь строго запрещено.
– Богатая махорка, – одобрительно сказала она, – тута такой нету! – Ты, кажись, политичка, да? Ну, и тетя Ириша тоже. А мы все по уголовным статеечкам.
Тебе хотелось узнать о Татьяне.
– Так те, кто хитро, по блату устроились или по специальности, живут отдельно от нас, вместиньке.
Включили тебя, как некотегорийную, в бригаду мамок, т.е. кормящих и беременных. Такие бригады работают на два часа меньше положенных арестантам, и не на тяжелом труде. Кормящих на обед ведут в зону, в ясли.
Под навесом вы перебираете картошку. Сорт I – II для начальства и на "экспорт", сорт III – для детской, мамочной и больничной кухни. Последний же сорт для заключенных – "зэков" и скота. Норма большая. Дается нелегко: надо мигом распознать качество, сорт, кидать по корзинам, затем высыпать их в соответствующие кучи. Сданные корзины отмечает на дощечке бригадир Рая, типичная украинская дивчина, чернобровая и насмешливая. Работают все чин-чином. "Тянут" норму, и даже перевыполняют. Ради детей... Чтоб как можно дольше не разлучали. А ещё из-за премиальной "махры" и "премблюда".
Тон в бригаде задавали Рая, рыжая Анька и Зина – огородиха. Ничего, тон, – дружеский. Брань в него входила как-то органически. Равняться на бригадниц – не шутка. Но Рая, отметила твоё усердие, выписала тебе телогрейку, ватные брюки, ватные чулки и резиновые чуни – лапти, и всё принесла тебе "домой". Сама она жила в другом корпусе, более "почетном".
В вашей комнате крик и ругань не прекращались. И мелкое воровство. Тут даже Ириша – хозяйка была бессильна. Но не отчаивалась даже если какой-нибудь уркаган врывался, чтобы отлупить свою кралю. Да и сама краля не отчаивалась, а скорее гордилась: "Лупит – значит любит!".
Выходные дни отменили. До окончания уборки капусты, овощей и вообще завершения сельхозсезона.
Раньше в этом суровом климате мало что выращивали. Выращивать кое-какие культуры удавалось только в самые последние годы, когда за дело взялась агроном Инесса. Взялась серьезно. Профессионально.
Она проявила такое умение и понимание, что ее не могли не заметить: начальник работ зэк Рыбин, главагроном зэк Багров и зэк прораб болгарка Марица. Они доложили полковнику – он же и начальник колонны, и директор сельхоза и первого отдела – производственного. Инессе был выписан пропуск "на вольное хождение", и тогда она уже смогла начать систематическое изучение местности; определить, как она выражалась, "возможные возможности". Она составила карту почв – где залежи торфа, где глина, где песок. Особенно ее интересовало внедрение капусты и картошки, испытание сортов для севера. Уже на второй год, Инесса списалась с одиннадцатью научно-опытными учреждениями.
В ответ она получила не только советы, но и конкретную помощь: определение и анализ проб почв, растений, насекомых. Щедро посылали ей семена. Инессе удалось вывести урожайный и морозоустойчивый сорт картофеля "Имандра" – 35 тонн с га. Это был большой доход для сельхоза. Позже "Имандра" перекочевала на самый Крайний север. Сельхозу она давала немало дохода. Главный агроном, несмотря на сотворенные Инессой чудеса, держался осторожно. Он придерживался своего сорта картошки "Красная Роза", с гарантийным урожаем в 10 тонн с га.
– Теперь нам без лаборатории не обойтись, – подсказала начальству Марица, и быстро выстроила небольшую хату – лабораторию в зоне. Тут уж Инесса развернулась во всю. Занялась освоением зеленых удобрений, однолетних и многолетних, а также минеральных, изучала разные смеси, их качество, сроки применения, их влияния на овощи.
Рыбин и Багров были удивленны и довольны. Довольны были и научные организации, которым Инесса посылала отчеты. Бесплатно и охотно они помогали друг другу.
Благодаря снабжению овощами, при сельхозе могли существовать ясли, детдом, родилка, больница и слабкоманда.
Инесса – осетинка. В ее темных глазах есть и строгая непримиримость, и зоркость. Такое бывает только у людей, очень любящих природу. С детства.
Поговорить с Инессой пока не пришлось. Слишком она занята, а ты – недостаточно смела. Но от Татьяны кое-что узнала: несколько лет Инесса прожила вместе с мужем в ссылке. Там и родился их сынишка. Теперь о муже ничего неизвестно, а малыш здесь, в детсадике.
Через несколько дней приехала сестра Инессы, хирург. Приехала, чтобы взять с собой на юг маленького племянника. Инесса вела сына за руку через зону. В ее молчании было что-то категорическое, не позволяющее никому ни приблизиться, ни заплакать.
Уснуть в эту ночь ты не смогла. Перед глазами без конца стояли лица тех, кого хотелось видеть. Но голоса услышать не удалось. А правда, почему не удается сохранить в памяти голос, даже самый любимый?
Уборочная всё ещё тянулась. Это потому, что всерьез трудились только 58-я, кормящие матери и беременные. А мужчины–уголовники – это преимущественно люди без профессии и трудовых навыков, поэтому и без всякой дисциплины. Работать они согласны, лишь, на "выгодных" местах, либо единолично. В бригаде они придерживались "туфты" – видимости работы. Начальство устраивало даже такой "выход на работу". Ведь приходилось идти на любые уступки и сделки, чтобы шпана не грабила, и не затевала страшных драк, не проигрывали в карты кого угодно, будь то хоть сам начальник лагеря.
Презрение к труду, к честно трудящимся лагерникам только постепенно переставало быть основным законом их поведения. Переходя от карцерных 300 гр. хлеба на недоработанные 400 гр., или уже заработанный паек – урки, как бы извиняясь, говорили: "голод не тетка".
Твоя бригада перешла на рубку капусты. Трудно – кочаны нужно с размаху сбивать топорами и осторожно, не повредив, бросать на повозки. Земля уже застыла. Но Инессина капуста устойчива, не боится холода. Тайком от конвоя все вы с удовольствием грызли кочаны. "Иначе цингой заболеешь", – говорили вы, как когда-то говорила Жаннет.
Обед возили в поле. Миски тоже. Походные деревянные ложки у каждого при себе – за ватным чулком. Часто слышались поговорки, употребляемые, наверное, во всех лагерях: "Суп да каша – пища наша", "Тресочки не поешь – не поработаешь". Суп был без соли, мучной и плавала в нем картофельная шелуха. Каша – скользкая, без всякого вкуса. Соленая треска– вонючая, нередко тухлая. Масло – льняное или конопляное – по одному наперстку на миску. Наперсток прикреплен на длинной проволоке, и урка-повар ухитрялся набирать его полным, а выливать не до дна. Те, кто давал выше 120% нормы, получали "премблюдо" – постную запеканку из серой крупы-сечки, твердую, как резина.
Хлеб и талоны на питание в столовой отпускал по рапортичкам хлеборез. Столовая находилась в церкви. Со стен, еле заметно, выглядывали из-под облезлой побелки, печальные лица святых. Купол церкви не виден, так как "на верхотуре" построили помещение для нескольких мужских бригад. От алтаря осталось только возвышение. Единственный уцелевший колокол унесли на службу в пожарку.