Когда ты в первый раз зашла к Инессе в лабораторию, она что-то высчитывала. На столе было много папок, тетрадей, весы и пара истоптанных детских сандаликов. Инесса задумалась: там в последней ссылке, когда родился малыш, муж сказал: "Видно, тяжесть воспитания всецело ляжет на тебя". Так нет, – пришлось возложить на сестру.
– Но ты, Инесса .
– Что я? – Я голый человек на голой земле.
Голос её звучал гордо и горько.
Уже был октябрь. Темный, студеный. На поле остался только турнепс – кормовая брюква, отвратительная на вкус. От нее всегда тошнило.
Теперь вы уже стали получать выходные дни.
В один такой день ты лежала на нарах. Злая. Тебе хотелось побыть одной, никого не видеть и чтоб никто не видел тебя. Открылась дверь и вошла молодая женщина в хорошем зимнем пальто, по самые глаза закутанная в меховой воротник и вязаный платок. "Вот-вот родит", подумала ты равнодушно.
За ней вошла другая. Поставила на пол большой тяжелый чемодан – такого здесь нет ни у кого – и сказала:
– Ну, довезла Вас благополучно, Римма. Всего Вам хорошего, и не скучайте.
Она обняла беременную и сразу вышла. Кто-то буркнул:
– Обратно 58-я!
А Римма испуганно смотрела вокруг. Да и ты вдруг испугалась, ведь тут майданщицы в два счета ее обокрадут!
Ты медленно подошла и шепнула ей:
– Здесь Вам нельзя остаться. Отдайте чемодан пока дневальной.
Она уловила твой нерусский акцент и спросила: – "Вы немка?" Ты засмеялась: – "Не очень, но язык знаю". В коридоре ты ей по-немецки объяснила, что это – опасная комната, нужно немедленно проситься в другую. Ну, например, где живут специалисты или медики.
– Так я не на работу, а родить приехала, – возразила Римма.
– Вы в бухгалтерии что-нибудь смыслите?
– Да, конечно.
– Так вот: скажите им, что до родов поработаете в конторе, и всё наладится. А коменданту не попадайтесь на глаза. Не терпит наш унтер 58-ю!
Через час Римма перешла в "приличную публику". Через несколько дней туда перевели и тебя. Случайно или по ходатайству кого-то – ты так и не узнала.
В ряду нар, под окнами крайней жила хозяйка Ириша, перешедшая сюда на день раньше тебя. Рядом с ней – бывшая балерина – Зоя. Тумбочка. Затем Римма и ты, – тумбочка. Татьяна и Лёля – журналистка…. Вся "улица" 58-я! Последняя – Инесса.
Весь ряд напротив – одни уркачки. По ночам многие из них исчезали.
Выходя из столовой после ужина, ты издали замечала Андреевича, шедшего навстречу. Есть человек, который тебя ждёт! Дорогой человек! Он был в курсе всех твоих дел. Слушал, советовал, да так внимательно – сосредоточенно, будто ничего важнее не могло быть. Как-то он сказал: "Есть люди, которые спасают здесь себя, а есть такие, которые спасают других. Но именно это их спасает".
У себя в конурке он рассказывал о событиях в мире. Ему было многое известно – так и ты узнала о трагической судьбе Чехословакии, Польши, Франции, Австрии, о финской войне, о пакте с фашисткой Германией, о тучах, нависших над всей землёй.
Дружба с Риммой завязалась мгновенно. Она превосходно говорила по-немецки, любила театр, музыку, книги. Всё это тебе нравилось, нравились её чудесные карие глаза и темно-медного оттенка волосы, её смех и эмоциональность. Андреевичу Римма тоже очень понравилась. Она регулярно получала посылки и письма от своих сестер и матери. Посылки ее сестрам приходилось таскать далеко – куда-то за город. Москва не принимала посылок по адресам: п/ящ. №… такой-то.
Об этих посылках из далекой столицы, о нежности писем трудно рассказать. Ясно было одно: им там так же важно заботиться о Римме, как ей чувствовать их заботу. Сестрички и вас всех согрели и вам помогали – посылали понемногу махорку, лук, чеснок.
Ноябрь. Праздники. Для начальства и уголовников, не для вас. Вы – враги народа. Они – нет!
7-го ноября урки гуляют по зоне свободно, а вас держат под замком. В этот день вас даже в столовую ведут под конвоем.
Неизвестно, кто именно начал, но вдруг из одного барака раздался хор. Пели "Варшавянку". Мелодия звучала серьезно и торжественно, хоть и негромко. И тотчас запели все бараки. По лагерю неслись народные песни, революционные песни…. Пели вместе и урки, и 58-я.
Впервые возник какой-то контакт с уголовниками: они всё-таки стали вас уважать! Но из-за этого несколько пошатнулся престиж начальников. Три дня никто из них не появлялся в зоне. Как будто они ничего не заметили. А комендант заболел – не иначе, как от возмущения. Тоже не показывался несколько дней.
На другой день, перед разводом, ты увидела Менделя, маленького Менделя с длиной пилой. "Наверное, он самый непригодный в бригаде", – грустно подумала я. А Мендель, радостно улыбаясь, показывал на инструмент: – "Смотри, мол, с хозбригадой иду, дрова заготовлять для всех".
Вечером вы сидели рядом с ним в столовой и, перебивая друг друга, говорили, говорили… Многое было и так известно – Андреевич передавал – а все-таки….Затем Мендель галантно проводил тебя домой. А сам спешил. Его бригаде сегодня мыться-бриться. Такое событие никак нельзя пропускать.
Рима больше не ходит в контору. На днях уйдет в родилку. Хороши были тогда часы перед сном. Все женщины из нашей компании, лежа на нарах, задавали друг другу вопросы: "Ну-ка, угадай, что я напеваю?" – Угадать легко. Ведь это всем знакомо, самое популярное. Зоя всегда фальшивила. Но это ничего.
Как-то, возвратившись, ты не застала Риммы, а только записку от неё: "Не волнуйся, сестрица, всё будет хорошо". Тем не менее, ты страшно волновалась, к тому же в роддом никого не пускали. Волновались все на нашей "улице", особенно Лёля, у которой в яслях была дочка, австрийка Эмми – мать ползунка Эдика, Инесса, Татьяна и тетя Ириша. Но все тебя успокаивали: "Там хорошо, чисто. Прелесть. В яслях тоже. Ведь дети ни при чем. Они считаются вольными". Ты поверила, что хорошо... Но на работе, выдалбливая замёрший турнепс из замёрзшей почвы, без конца думала: "Ой, хоть бы сегодня, хоть бы до вечера…". А тут ещё пришла записка от Лёни, отца ожидаемого ребенка…
19 ноября, как бы отметив этот день, в который ровно два года тому назад, увезли мужа… тебя – рождение человека!
На шестой день вы отнесли Инночку в ясли. Ты была не менее горда, чем сама мама Римма.
– Быть ей красавицей, – сказал Андреевич, увидев девочку месяц спустя, в первый раз. Совсем маленьких матерям разрешено самим выносить на воздух – ненадолго, перед обеденной кормежкой. Ты назвала Инночку "Weiblein". Это прозвище за ней так и осталось.
Бригадир Рая стала очень строгой. В сущности – она не злая. Злая Зинка-огородиха. Она ехидно смеётся над Раей: "Вовке всего годика два, Славке – года нет, а папки все улетучились. Вот и дает нам жару красотка!".
Положение Раи между начальством и бригадой – нелёгкое. Это Зине и в голову не приходило, а, между тем: брак, недоработки, приписки, споры… нет, нелегко.
Работали вы в ту пору в большом сарае. Лепили торфонавозные горшки под рассаду на ручных убогих станках. Немолодой уркач по кличке "Рябой", топтал эту вонючую массу. А подавал ее Ракель. Как все южане, он больше всего боялся холода. Рая вечно подгоняла Ракеля, на что он невозмутимо отвечал: "Чай попил – какой работа? А не пил – какой работа!?". Все смеялись, а он иногда плакал.
Инициатором этого производства была Инесса. Она вас обучала, объясняла: торф-навоз дает растению питание и тепло. Без этих горшков на севере нельзя ни теплицам, ни парникам. Дело, в сущности, очень простое, но телогрейки мешали движениям. Холодная масса невыносимо жгла руки. Готовый горшок выскакивал и ломался при малейшей неосторожности. Фу, ты! Но вы всё же приладились и здорово увеличили выпуск продукции. Сразу же увеличились нормы в равной степени. Тогда вы, не сговариваясь, остановились на 125% новой нормы, и – ни с места. Нормировщик негодовал. А Инесса и Рыбин – нет. Они были одинаково заинтересованы как в том, чтобы получить столько-то миллионов горшков, так и в том, чтобы вы заработали себе наивысший паек. "Наше дело – наши люди" – так судили они.
По ночам ты думала, думала о своих там, на родине, о муже, о котором тщетно всех расспрашивала, о тех, кто страдал твоими страданиями. Ты заметила, что Римму, счастливую мать, тоже куда-то уносят мысли... наверное, к первому мужу. – Погиб в пути, в самом начале... Он было очень гордился, что привёз свои знания режиссера стране Советов… .С Лёней Римма встретилась после. "С ним надежно" – шептала она – "он такой славный и будто всегда рядом". Ты смутно осознавала: жизнь продолжается. Но хорошо это или плохо – нет, ты не могла разобраться.
– Эй, братцы, пойдем сегодня вечером на репетицию самодеятельности, – предложила как-то Лёля.
Неплохо, и, во всяком случае, лучше, чем смотреть в окно на пургу. Снег как будто не падает, а рвётся снизу вверх.
Клубом служит столовая, сценой – алтарь. В зале несколько парочек, тесно обнявшихся. Попали вы как раз на "генеральную". Эстрадная программа. Конферансье нет. Определённого порядка номеров тоже нет. Главные звезды: дядя Миша – цыган, Шурка-Завялиха и Саша Говяжий.
Ещё Гришка-Баян. Завялиха пела неумело, зато громко и самоуверенно: "А кто его знает, о ком он мечтает" ("Не иначе, как о ней", – шепнула тебе Татьянка). Худая, невысокая, лицо необычно длинное, особенно подбородок и шея. Зубы – тоже. Ей-богу, их вроде 39, и все устремлены вперёд... Низкий лоб покрыт челкой. На певице малиновая узкая кофта, и уже совсем узкая, коротенькая сатиновая юбка. Чёрная. Надо отметить ещё костлявые голые руки и кривые ноги.
Дядя Миша смуглый, с черной бородкой, в косоворотке навыпуск, под бархатной жилеткой, танцует "цыганочку". Отлично! Ему самому так нравится, что он никак не может кончить, всё повторяет и повторяет. Наконец, его гонит Саша Говяжий. Тот тоже пляшет, лезгинку. Лохматая кубанка едва держится на огромных, оттопыренных ушах. Лицо багровое. Рукава и сапоги так и летают. А Гришка-Баян, весь в поту, всем аккомпанирует. Дальнейших номеров посмотреть не удалось. Отбой. За вами выходят парочки. Они к вам обращаются: "Видели – молодцы, какие! А дядя Миша-то…. А одна Шурка чего стоит! Блеск!"
Вы сконфуженно молчите. Эти наивные отклики доказали, что публика принимает пыл и старание своих артистов за умение и что, как это ни карикатурно, но всё же этот "концерт" – не надругательство над искусством.
Андреевичу кто-то за зоной сообщил авторитетно: "Наука собирается повернуть течение Гольфстрим".
– Хорошо, – ответил твой друг. – Тогда это будет Гольфстрим имени Сталина.
На Инессины приготовления к далёкой весне, на ее теплицы и лаборатории, презрительно поглядывает комендант: "Не на университет приехали, а срок отбывать" – злобно фыркает он. Так же судили и в Отделе учёта рабсилы. Там не ахти как интересовались производством, а больше – распределением рабсилы по сети лагерей, трудоспособностью "на предмет отправки на строительство". А есть ещё, разумеется, и Отдел наблюдения за З/К, особенно З/К по 58-ой. Комендант, типичный унтер Пришибеев, работал с начальницей Отдела учета – Артюхиной, рука об руку. Наблюдая из окна своей квартиры – во втором этаже домика за зоной, а, может быть, с чердака, – он видел всю территорию, как на ладони. Ничто не оставалось незамеченным, обо всем докладывалось мадам Артюхиной.
Начальник колонии понимал, что такое рвение скорее мешает, чем помогает работе, но остановить "бдительного" коменданта не мог, не имел права. Такая уж была система в лагере. Каждый отдел тянет свое. Причины, даже помимо системы – всевозможные: кто спасает шкуру, кто хочет выслужиться; сталкиваются противоположные личные интересы.
Все это сложно и сильно отражается на лагнаселении, никогда не знающем, откуда ветер дует.
– Никудышный ты дипломат, – злилась Татьянка еще осенью, когда Инесса не разрешала никому из вольнонаемных брать овощи с поля, а только со склада, т.е. за деньги и под расписку. Комендант с такой "дерзостью" еще не встречался.
– Ты ему промышлять не даешь, не забудет он, порадует тебя как-нибудь, пакостник.
К новому году привезли несколько ёлок. Синих. Для яслей и детсада. Репрессий никаких не было. Но и настроения праздничного не было. На переходе от одного года к другому, всегда невольно вспоминаешь, что было тогда-то… и там-то..., думаешь о том, что будет. А вы думали о том, что могло бы быть… и не может.
В первых числах января – генеральная проверка. Весь состав з/к выводят за зону. Выстраивают в большой круг. Посредине за столом сидят представители органов НКВД. Они по алфавиту читают фамилии заключенных. Вызванный должен назвать имя-отчество. Затем год, место рождения, бывшую профессию, национальность и, разумеется, – статью...
58-я, 58-я, 58-я… этих вы всех знаете. Но Рая и Огородиха – за убийство.
Кажется, даже равнодушный, каменный, "усиленный" конвой вздрогнул.
Горят костры. При громких вопросах и ответах – гнетущая тишина. Почему нет конца? Да потому, что с китайцами – а их много – неладно. Никто из них толком ничего не понимает, и поэтому не может ответить. Да и имена у них у всех – кто их может различить! Вот проверяют снова: оставшихся в зоне, в больнице. Рыщут по чердакам, по уборным, ещё где-то, потому что одного китайца не хватает. И вас проверяют снова. Теперь один китаец лишний.
– "Сдохнуть можно!" – злится Татьянка. У неё кончились махорка и терпение.
Как разрешили "китайский вопрос" – вам неизвестно, а "по четыре" скомандовали, когда вы от усталости и холода, чуть не падали.
– При генпроверках мы – люди, живые цифры, а при выборах нас нет, – не то зло, не то насмешливо замечает Мендель.
Еще прошлогодняя генпроверка выявила: здесь много неграмотных. Особенно среди женщин, даже молодых. Сразу кто-то из 58-ой (может, по давней памяти) организовал группу ликбеза. С разрешения начальства достали несколько книг для первого класса. Но взрослым грамота дается куда трудней, чем школьникам. А уж при вашем образе жизни…. Но результаты доброго начинания, всё же есть. Даже неожиданные.
Вот года через полтора, после знакомства с буквой "А", для одной совсем молоденькой девушки из глухой северной деревни, наступил день освобождения. Она "отбухала" три года за мелкое мошенничество. Ну и пишет большими нескладными буквами:
"Гражданин начальство.
Меня здесь научили ходить в баню и в театр и еще научили читать и писать. Я и пишу Вам. Никуда я отсюдова не пойду. Я честно работала дояркой, сами знаете, и не имеете права выгнать".
Начальник был немало озадачен, но какие крутые меры он ни предпринимал, доярку выставить не удалось. Она была оставлена вольнонаемной при скотном дворе.
"Холодная-голодная!" – всегда кричала ты, возвращаясь к своим. Татьянку очень забавляло неверное произношение буквы "Л", и она дразнила тебя: "холёдная-голёдная".
Как мало вы знали о Татьяне! Только то, что на окраине Москвы у нее осталась мать и где-то – в других лагерях живёт или не живёт ее друг. У него тоже очень слабое зрение. "Мой сын" – говорила Татьяна. Он был на много лет моложе ее.
… Это не Киплинга роман "Свет погас".
В моих глазах туман,
Сгущаясь каждый час.
Цветы плывут и пропадают
Тропой таежной,
Их контур нежный
Порою пальцы угадают.
Ну, что же! Сказать, что жизнь обманула?
Чиркнул сверчок, прополз жучок.
Сосна столетняя вздохнула,
И вечер близится прохладой,
Усталость спутывает ноги,
Тайга надвинулась громадой,
Мне не искать дороги.
Стихи Татьяны… Может, это не совсем стихи, но это – совсем Татьяна.
Вы узнали: без устали идет стройка шоссе, мостов, железной дороги, нефтяных и угольных шахт. Вы ничего этого не видели. Жили в глуши, где когда-то кому-то задумалось воздвигнуть монастырь.
Почему-то отношение к 58-й явно изменилось. Сверху. Многие уже имели пропуск для хождения за зону бесконвойно.
Неужели оценили геройский ваш труд, или хотя бы поняли, что без вас, без интеллигенции нельзя и, наконец, за вами, мало-помалу большинство уголовников стало работать по-честному. Последнее, всё же неожиданное обстоятельство, было чрезвычайно важным для лагерей. А для вас – исключительным достижением. Но вы ничего для этого не сделали. Просто жили, как жили, поэтому и не заметили, что всё же что-то сделали.
Начальник вызвал старшего экономиста Фринберга, и приказал, нет, не приказал, а предложил ему создать агитбригаду.
Культурную, настоящую, без дураков...
- С отбоем можете не считаться, если дело этого потребует. В общем, пойду навстречу – кончил он свою речь.
Вы – не против. Но как… с чего начать, если есть два-три артиста, музыканта, но нет литературы, инструментов, художника, костюмов, грима?
Стала заседать комиссия по театральным делам. В ответ на письма многие стали получать из дома бандероли: книги, сборники. Фринберг решился поставить "Предложение" Чехова. Никогда раньше он не был режиссером, но у него явно было прирожденное "чувство театра" и вкус. Ты предложила свои услуги в качестве костюмерши. Это было не пустое дело. Начальник обещал выделить денег.
Ты сидела в столовой, далеко от тех, кто на сцене за столом чин-чином переписывал роли, и думала:
Сколько вокруг людей, ежедневных событий….Так почему так пусто, почему так ноет сердце. Куда деваться с этим вечным "Почему?".
У Андреевича лежит газета. "Правда" – громко читает он. Смотреть друг на друга невозможно.
А в лаборатории появилось радио. Но оно такое хриплое и визгливое, что больше раздражает, чем радует. Вскоре оно совсем вышло из строя.
– Завтра не выходной, а комиссовка, – пронеслось по всему лагерю... Ах, да, это определяют категории рабсилы.
С одной стороны стола сидят врачи, передавая один другому формуляры, с другой к ним подходит шеренга обнаженных до пояса заключенных. Утром – мужчины, после перерыва – женщины. Новый главврач тщательно осматривает и выслушивает.
– Ничего, на трассе люди нужны дозарезу, а здесь они зимой все околачиваются без делов, – вмешивается унтер Пришибеев. Он явно поддерживает "выполнение плана" Отдела учета, а заодно и Спецотдела. Отстаивать хотя бы и очень нужных людей было не легко ни врачам, ни руководителям производства.
Главврач вызвал часть комиссованных на пересмотр. В кабинете находился он один и медсестра. Про тебя он диктует: снять немедленно с общих работ. И говорит:
-Пойдете в детсад, в группу поправляющихся после болезни детей. Ты испугалась.
– Что Вы, доктор, я не умею делать уколы, делать перевязки, не могу даже видеть кровь и гной...
Но главврач спокойно объясняет:
– Не сестрой, а воспитательницей будете. Детей любить – это не так уж и трудно, а?
Скверно было в холодном сарае с вонючим, холодным торфонавозом. А уйти страшно. В лагере всегда боишься перемен.
Детдом стоит посреди зоны. Не отгороженный. Недалеко от больницы Маревской.
Детей в твоей группе около 20-ти. От 2 до 4 лет.
Говорят мало и плохо, Видимо, здесь не успевают следить за их умственным развитием. Играют вяло, и быстро устают слушать даже самые короткие стишки.
Есть три Верочки. У одной мама русская, папа – кореец. Она тебе кажется хрупким цветком, вот-вот упадёт со стебелька. Когда Верочка в ночной тишине, топ-топ-топает босиком к своему горшку, тебе хочется кричать, именно криком кричать.
В эти часы детская комната мягко освещена бледной лампочкой, кажется доброй и уютной, а ты уже не воспитательница, а андерсеновский Оле-Лук-Ойе…
Изредка приходили матери, те немногие, что оставлены при сельхозе. Дети их узнают, но особого любопытства и радости не выказывают. А ребята, к которым никто не может придти, реагируют по-разному: многие смотрят на женщин пристально, даже жадно. Иные начинают капризничать, чтобы тёти и на них обратили внимание. Маленький Петя как-то гордо заявил: "У меня мама на сивере, работает лагерницой". А Ниночка-кривоножка шепчет ему: "Моя мама красивше всех и вчера за мной приедет". Дети не понимали разницу между "вчера" и "завтра", и не могли знать, что мама приедет к ним не завтра, а только после освобождения.
Поскольку ты теперь медперсонал, тебе разрешено ходить в ясли. Инночка к тебе уже привыкла. Любит, когда с ней занимаешься гимнастикой. Особенно – плавать в воздухе, головкой вниз. За эту акробатику ты получила строгий выговор от детврача Митрофановой.
Недавно одна мать – рыжая Анька, выплеснула докторше в лицо миску с супом только потому, что невыносимо видеть возле малышей эту бездушную, "казенную" особу. Детей она по-своему любит. А мамок терпеть не может, особенно Римму. За что? За то, что Римма не раз указывала на неполадки в детском саду, и пользовалась большим авторитетом среди матерей. Еще докторша не выносила Клару, бестолковую, пришибленную…. Клару, где-то около смолокурки, в глухой тайге, изнасиловал блатарь. Она так одеревенела от ужаса, что никому не призналась. Беременность заметила слишком поздно… аборты запрещены… сама беспомощна. Когда родилась девочка, Клара первые дни обливала ребенка и горе свое потоком слез. А потом полюбила крохотное существо. "Чокнутая" – говорили мамки-урки, посмеиваясь над ней.
Мамки-политички старались подбадривать Клару. И то, и другое было неправильно. Надо было просто дать ей возможность отойти постепенно, потихоньку.
Узнав о Кларе, ты невольно схватилась за шрам над грудью, оставшийся от удара тупой финкой после той истории с первым твоим провожатым.
Матерей, кончивших кормить, Митрофанова старалась отправлять за пределы сельхоза. Тут она легко спелась с вольной заведующей яслями и уже, конечно, с мадам Артюхиной. Проявлений этой дружбы пугались даже самые дерзкие мамки.
– Домой хочу, домой! – думала ты упрямо, дежуря ночью. Но ведь у тебя нет никакого "дома". Нигде.
Кто-то застонал. Очень жалобно. Ты вскочила: это Верочка-кореянка, она вся мокрая, горячая. На худеньком тельце выступают темно-фиолетовые круглые пятна. Она – маленькая, ничего сказать не может. А ты, ты, что можешь? На счастье поблизости оказалась ночная медсестра. Она сделала укол, дала капли, обещала вызвать кого-нибудь из врачей.
Верочка уже не смуглая – или это из-за ужасных темных пятен? Но где же врачи? Ты открываешь окно и кричишь вниз:
-Гражданин боец, позовите доктора Митрофанову. Тут у меня девочка очень больна!
– Ну и лечи, коль поставлена, – отвечает он и удаляется, окликнув своих собак.
После нескончаемо тягостных минут пришли… Главный врач долго смотрел девочку, затем растерянно говорит: – "Это – неизвестная нам странная болезнь. Непонятно. Может в Китае, Японии, Корее ее знают. Подождем до утра". "Странно, непонятно!" – вторят остальные. Делают ещё раз укол. Запахло камфорой.
Ты снова одна с детьми. Носишь Верочку на руках, ходишь, ходишь... Она как будто уже не такая горячая, и смотрит на тебя доверчиво своими раскосыми глазенками.
… Когда погасла жизнь в этом маленьком существе – ты не заметила. Казалось, – спит! Ты даже немного обрадовалась. Но вдруг поняла… Ты без дум, без слез, завернула девочку в простынку, отодвинула кроватку в угол за ширму, и стала ждать прихода утренней смены…
Вниз по лестнице, по зоне, вверх по лестнице, по коридору, в дверь... В это время никого уже нет. Одна тетя Ириша. Она еще ничего не могла знать. Но когда ты легла, не раздеваясь, почему-то не на свои, а на Татьянины нары, она подала кружку кипятка, присела и тихо сказала: "Все равно жизнь наша пропащая!"
Андреевич не отговаривал, когда ты твердо сказала:
Не пойду больше туда, ни за что.
Но главврач сангородка обрушился не только на тебя, но и на Андреевича:
-Вы в своем уме? Это значит – снова на общие работы, в этот треклятый холод…. И учтите: тот, кто при санчасти, тот не так легко попадает на этап.
Однако ни его благожелательность, ни твоя благодарность не помогли. Утром ты вышла на развод. Врач был прав: свирепствовал холод и треклятые этапы.