Шестая штрафная – это четыре узких вытянутых барака, кухни, швейно-ремонтная конура, дезокамера и все. Столовой нет, бани нет, медпункта нет. А пекарня, хлеборезка, контора, каптерка – за зоной.
Мужчин з/к – только прораб, нормировщик, зав. пекарней, хлеборез, старший повар, парикмахер, каптер, шофер... человек так 25. По "положению" – они, видно, не штрафники, скорее всего рецидивисты или долгосрочники. Основная черта таких власть имущих уголовников – злоупотребление этой властью.
На барак дают всего один бак воды в сутки. Это – и мыть, и пить, и стирать.
Женщины ходят с бритыми головами. Вас сразу же обрили. Так надо. Для большего унижения и ради гигиены. Зеркала ни у кого нет, но любая из вас чувствует убогий свой вид с наголо обритой головой. Поэтому шапки-ушанки снимают только в часы сна.
Но есть и не обритые. Все они на выгодных работах, веселы и легкомысленны. Как они достигли привилегированного положения – вам стало понятно со временем.
Колонна "аварийная". Здесь беспрерывно грузят и отправляют стройлес на "товарняках". Лес этот надо выдалбливать из-подо льда около берега, где он остался после сплава. Работа эта неимоверно тяжелая; по-настоящему здоровых среди вас почти нет. Для штрафников не предусмотрены различные категории работоспособности. Все в одной.
Зимний день короток. Трудодень – бесконечный. Но когда он, всё же, кончается, и вы, измученные, съев вечернюю баланду с остатком пайки и отдав пожилой дневальной ватную одежку для сушки, наконец-то ложитесь, вас часто поднимают среди ночи. Надо немедленно предотвратить аварию. Вы уходите, захватив лопаты, чтобы очистить линию от снега, быстро примерзающего к рельсам. Это воистину сизифов труд: возвращаясь по пройденному пути, вы его снова должны расчистить, так как рельсы уже опять заледенели. Вся эта "лесная быль" происходит в темноте, сюда не проникают зоркие колючие лучи лагерных прожекторов. Отчаянно воют собаки, воет пурга. Неужели сюда когда-нибудь приходит лето?
Похлебав наскоро утреннюю бурду, вы выходите снова. Идёте к речке – разбивать толстый слой льда, вытаскивать бревна, пилить их на четырехметровки и катать к несуществующему вокзалу для погрузки. На покатках – эй, ухнем!
Горит костер. С самого начала рабочего дня его надо разложить для бойца. И второй – у которого вы имеете право, вернее разрешение, "вохряка" погреться. Поочередно. По одной.
Обед – баланду и кашу – привозят на санах ещё теплыми. Бригадир – та же Маруська – выдает премблюдо не по "рапортичкам", а своим подружкам. Также премиальную спичечную коробку махорки. Это доводит бригаду до белого каления. Такое не дозволено даже этикой урков. Но Маруська на упреки с насмешкой отвечает:
– Я здесь хозяйка, что хочу, то и делаю.
А начальник:
– Вам выписано, выдано, а там делите, как хотите.
Дневальная вам шёпотом объясняет: "Маруська – краля зав. пекарней, какая же на неё может быть управа?"
От усталости ты первые ночи спала, как убитая, не помня ни добра, ни зла…. Затем стали ныть измученные плечи, руки, суставы, и ты, прикрываясь одеялом Мани, глубоко погружалась в свое одиночество.
Маня и ты – вся здешняя 58-я. Работала Маня по ночам на ремонте рабочей одежды. Иногда шила для дам начальников. Махорку она не выменивала, а отдавала тебе даже вместе с бумагой. В общем, была привязана к тебе, но никак и ничем не могла заменить, ни Риммы, ни Жаннет, ни даже тети Ириши. У неё просто был какой-то другой внутренний мир – одноплановый, безмятежный. Как-то вечером Маруська объявила:
– Завтра, девки, выходной. Гулям до-упаду.
Она принарядилась и исчезла со свитой подружек. В бараке крепко натопили. Кое-кто переоделся в майки и зэковские саржевые юбки, другие продолжали чинить тряпье, искать вшей друг у дружки в коротких волосах.
После отбоя зашли мужчины. Гуськом. Человек 12–14. Стол поставили ребром к стене, скамейки швырнули в угол. Кавалеры сбросили бушлаты и обувь и запросто залезли на нары. Несколько тюфяков кинули на пол, и вот на нарах и на полу началась дикая оргия. Тела жадно вцепились в тела. Некоторые красотки просто пошли по рукам. Один гость играл на губной гармонике. На коленях у него сидела его краля, обнимая его голыми, жилистыми руками и посвистывала. Одна парочка увлеченно танцевала под эту музыку. С первого и второго этажа зрители не без любопытства смотрели этот сеанс нечеловеческой мерзости и обменивались своими наблюдениями, как в кино.
Свист, стон, смех, полураздетые фигуры, храп, гармонь. Всё это закружилось в твоей голове, тебя охватил нестерпимый ужас... Ты вскочила, натянула недосушенную ватную одежку и выбежала за порог. Там ты сидела, тупо думая: – Люди, люди... Вы и не знаете, кем могли бы быть и во что ещё можете превратиться...
Острый шпиль прожектора вонзился в твои мысли. С вышки сигнал: подходит "обходной".
– Смирно, цыц! – кричит он кидающейся на тебя собаке. Затем: – Ты чего, правилов не знаешь, что по ночам хождение по зоне никакое не положено?
Пауза.
– А ну, отвечай-ка, госпожа воровка!
Он прав – не положено. Ты без звука встала и вернулась в развеселую компанию. Принимая твою одежду, дневальная добродушно заметила:
– Живые люди, пусть их наслаждаются...
Это слово, во всех его вариантах ты вычеркнула из своего лексикона и даже слышать его не можешь без содрогания.
С тех пор, как только по вечерам слышался неистовый наглый смех и крики "живем только pаз" – ты зарывалась в одеяло и уходила в себя. Думать о своих друзьях или о великих людях науки и искусства не смела, это казалось кощунством. Ты думала о чем-то далеком, давнем... О покрытой свежим пушистым снегом площадке, мимо которой ты, первоклассница, ходила в школу. Радовалась, если снег был нетронутый, и огорчалась, если на нем были чьи-то грубые следы. Тогда эти следы казались тебе кощунством.
Одежду часто дезинфицировали. Бараки тоже. Вам иногда давали помыться согретой снежной водой в дезокамере. Но вывести вшей не удавалось. Всё тело непереносимо зудело, всё чесались и царапались до крови. Да, вшивость казалась тебе особо изощренным надругательством. Ты отчаивалась: "Неужели до конца срока – вот так?"
Воровали все у всех, когда было что своровать. Даже подруга у подруги. Разнюхав, кто виноват, они дрались, возвращали своё добришко и снова дружили.
Однажды ночью, под утро к тебе подлезла одна уркачка и, обнажив крысиные зубы, зашипела:
– Молчи, зараза, а то башку отшибу.
Она стащила с тебя Манино одеяло, каким-то крючком раскрыла её чемодан, вытащила сапоги, тапочки, платье – все, что ей приглянулось.
– Оставь, – просила ты, – Мане скоро освобождаться, в чем же она...
– Да ты заткнешься, дуры кусок! – снова зашипела она и ударила тебя по лицу так сильно, что ты вскрикнула. Проснулась дневальная за печкой и другие.
–Эй, что орете, малохольные!
– Ну да, защитница нашлась, кукла чёртова!
Но все уже заснули снова. До подъема крысозубая с тебя глаз не спускала. Затем вытащила добычу из барака. Тебе сделалось худо. Переборов себя, ты одной из первых вышла за завтраком и в темноте проскользнула в подвал к Мане.
Чтобы не выдать тебя, она спокойно зашла "домой" и, будто внезапно обнаружив пропажу, выбежала к вахте. Задержали развод, провели обыск по всей территории. Одеяло нашли под опрокинутой бочкой. Сапоги сняли с девки-возчицы. Она натянула их под ватные чулки, чтобы "сплавить" за зоной. Остальное не нашли. Крысозубую ты не разоблачила, подчиняясь волчьему закону. Она с омерзением смотрела на тебя и тоже молчала.
– Слушай, ты этого повара нового знаешь? – спрашивает в очереди за ужином одна блатная другую.
– Длинного-то? Нет.
– Я тоже нет, но, кажется, на 18-м я с ним жила...
Утром, перед разводом зам. начальника спросил ту же самую блатную:
– Эй, ты, снова погостить приехала?
– Начальничек, ей-богу, три месяца ни с кем не жила.
– Колоссально! Объявляю тебя святой.
– А мне не надо, дай лучше покурить; начальничек.
И отсюда часть ВОХРов отправили на фронт. Бригада теперь ходит без стражи, под расписку Маруськи. И работа другая. Надо распиленные стволы (баланы) складывать в штабеля определенной кубатуры. На опушке леса Маруська обнаружила немало не вывезенных прошлогодних штабелей. Бревна, правда, с обеих сторон маркированы – дата, штамп и ещё какой-то знак, но самовольницу Маруську это ничуть не смутило. Вы тщательно очистили несколько штабелей от снега, сняли с них все знаки и целый день, как ни в чем не бывало, просидели у костра. Болтали о том, о сём. О своих делишках. Событиями в мире эта публика не интересовалась. Время от времени Маруська командовала: "Раз-два, взяли!", и все хором подхватывали: "Ещё взяли!.." Номер прошел. Так было несколько дней. Но однажды, когда вы беспечно орали – "ещё взяли", – за вами сквозь серозимнюю темень наблюдали прораб и нормировщик.
– А ну, продолжайте, чего затихли? – начал прораб.
– Здорово живем, здорово! – сказал нормировщик.
– Давно ты так, Маруська?
–А чего – давно? – наигранно наивно спросила она. Но это был неверный ход. Начальнички разозлились до истерики. Немедленно увели бригаду в зону на расправу. Вы стояли перед вахтой и ждали. Молча. Вышел комендант.
– Украденные дни отработаете, как миленькие, – сказал он повелительно.
– Прекратить всякую туфту, а то вам костей отсюда век не вытащить! Законвоировать – всё!
Да, на штрафной умели заставить работать. Вот у Любы Кравченко из соседнего барака открылось кровотечение. Было ясно, что она сама или с чьей-то помощью его вызвала. Не хотела родить. Ни врача, ни фельдшера не вызвали, насильно погнали её на работу. Однажды просто повезли на санях. Потом у неё очень поднялась температура. Тогда только отправили...
Вечером дневальная всем выдавала хлеб по выработке. Пайки, значит, разные. Но до вашего прихода каждый раз исчезала самая большая порция. По этому поводу бывали дикие скандалы между бригадницами и остальными жилицами барака. Маруся считала пропажу хлеба личным оскорблением. Как-то раз она сразу же после обеда вернулась домой. Одна. В это время дневальная ходила за водой или за дровами. Маруська залезла под нары. Ждала она долго, но своего дождалась. Вошла Анисья, этакая фифочка, работавшая на электростанции. Ещё на швейкомбинате её все возненавидели, узнав на генпроверке, что она осуждена на 7 лет зa убийство собственной дочки. Вот эта особа выбрала себе самую большую пайку, разломила и спрятала в кармане. Маруська обрушилась на нее, как тигрица. Она колотила и колотила её, пока та не потеряла сознания. Пришлось отвезти её в больницу. Потом стало известно, что она ослепла на один глаз.
– Так и надо, – отозвалась Маруська. – У нас зa пайку – глаз вон, и всё тут.
Как понять такую Анисью, такую Марусю и начальство, которое не удосужилось даже разобрать это дело?
... Всё ещё зима, и всё та же убийственная работа. Нет записок от друзей, они не знают, где ты, нет никаких известий о текущих событиях, решающих судьбу людей. Даже пения нет. Здесь не поют.
Ты стояла у костра. Боец, следивший за тобой, вдруг выпалил:
– Отойди на три шага!
Ты неохотно отошла. Он подошел к огню, положил довольно большой кусок колотого сероватого сахара и велел:
– Бери!
Ты удивилась, но взяла, когда боец отошел на положенное расстояние. Поблагодарить не решилась.
–Тошно смотреть, – сказал он неопределенно.
Так повторялось много дней. Эта тайна между тобой и бойцом стала тебе дорога. Но бойца, как обычно, скоро заменили другим.
Освобождалась Маня. Друзьями вы, в сущности, не были, и разлука с ней была не так уж тяжела. А все-таки, оставшись одна без Мани, единственная 58-я среди всех, ты ещё острее ощутила безысходную навязчивую тоску. Ты стала сомневаться во всем, даже в том, что ты – это ты, а не тень, призрак.
Что же дальше? Сколько, чего можно ждать? – И снова в душе возродился протест. Ты нашептывала себе – "Протест – один из великих источников литературы, искусства – может, и прогресса вообще". Не хотела ты больше работать. Не могла. В день, когда это поняла, ты и в самом деле не стала работать. Решила; вечером брошусь под поезд (ты не сообразила того, что именно поэтому надо работать, чтобы не обратить на себя внимания). Охранник гнал тебя от костра, а ты – ни с места. Девки смеялись: "Пусть её отдохнет, скелетина!" – Они тебя не жалели. Ты для них была чужая, никто.
А тебе было горько, пусто и темно. Вдруг стало темнеть всё и вокруг тебя. И сразу наступила ночь. Всё было, как когда-то, в санмашине.
Домой тебя вели под руки. Два дня ты лежала в тишине в безлюдном бараке. Какая она была добрая эта тишина, и как мало пугала слепота! Не видеть – было почти спасением. Ты начала сочинять вслух:
"Как нужен друг,
Когда не знаешь ты,
Куда податься..."
Не получается. Тогда ты стала напевать тихо моцартовскую колыбельную. Несколько слов по-чешски, несколько по-немецки, несколько по-русски... К твоему голосу присоединился другой, мужской. На каком-то языке, вернее всего – венгерском. Ты нахмурилась.
– Оставьте меня в покое.
– Я и приехал, чтоб обеспечить вам покой. Разрешите: доктор Молнар. Сегодня же я вас перевезу в больницу. Здесь не разобрались – решили, что вы симулируете.
Он засмеялся. А ты всё ещё злилась:
–А, может быть, и симулирую. Здесь такое не в диковинку.
– Всё равно я отвез бы вас, – сказал Молнар, став очень серьезным.
Ехали вы через реку, всё ещё замерзшую: возница, врач, ты и ещё одна больная–"псих". Она кричала, прыгала и, наконец, выбросила твой заслуженный чемодан. Он с грохотом разбился о лёд. Остановили сани и вернули твои пожитки. Та же подушка Андреевича и его кружка.
После укола и снотворного ты, должно быть, долго спала. А утром услышала:
– Здравствуй, с новой встречей!
– Доктор Маревская! От неожиданности ты растерялась. – Спокойно, ничего страшного. Ты всё ещё никак не могла опомниться.
– Я ведь не знала, доктор, что вас перевели в другой сельхоз.
– Что ж, тем лучше для тебя. Здесь немало старых знакомых.
Ты лежала спокойно, даже слабость была какая-то спокойная. "Если бы само счастье постучалось в мою дверь, у меня не хватило бы сил выйти ему навстречу" – так писала Роза Люксембург из тюрьмы. У тебя тоже не хватило бы сил. А слово "счастье" стало непонятным словом.
О штрафной ты вспоминала, как о чем-то очень далеком, непонятном. Какая там была природа? Какие люди? Ты осталась среди них совсем незамеченной, инородной, и как ни стыдно признаться, ты никогда не пыталась сблизиться с ними, хоть сколько-нибудь. Никто не был нужен тебе, и поэтому и ты не была нужна никому. А быть ненужной – этого ты не умела никогда в жизни.
Покой – великое дело. Даже внешний. Ты снова стала видеть. Лежала тихо, бездумно.
Михаил передал тебе аккуратно зашитое треугольничком письмо. Ты долго держала его в руках, не открывая. Это ведь первое письмо за все годы... От Линчика. Он освободился и остался на ферме № 6, ради вас, друзей, чтобы быть поближе.