Чтобы снизить смертность среди детей и избежать ответственности за нее, начальство пришло к такому решению: отослать матерей с детьми до двух лет на лагпункт, где начальником майор Старцев. Там – благоустроенный детгородок. Отослать сейчас же, пока не наступила зима.
Вкатили в зону несколько грузовиков, уложили вещи, провиант, затем усадили притихших или кричавших матерей с закутанными ребятишками. Сентябрьский ветер врывался сквозь брезент в машины, окруженные населением лагеря. Из ваших отправлена одна Римма с Инночкой.
– Ты не хандри, – просила она тебя, но скрыть слёзы не могла. Ты хотела ей сказать: "Может, услышишь о муже моем, о Жаннет, профессоре..." – и тоже не смогла.
– Берегись, – умоляла её совсем поникшая Лёля.
Зосю с сыном волка тоже отправили. С ней прощались только её старшие дети. Они испуганно прижимались к Лину. А доцентик не показался. Сидит в "берлоге", отвергнутый всеми зэками, ненужный больше и начальству. Слишком скомпрометирован, чтобы ещё пригодиться.
Доктор Митрофанова стояла среди охраны. Она не сопровождала экспедицию, возложив эту обязанность на медсестер.
Татьяна стала отныне твоим alter ego. Но ты устала смертельно. Она – тоже. Ты старалась уединиться в тихом уголке зоны. Глядя на высокие стены, на вышки, не небо, ты нашептывала знаменитый монолог Марии Стюарт:
Eilende Wotken,
Segler der Lufte.
grüßet müte freündlich
main Heimatlande*
*Вы, бегущие облака,
Воздушные пловцы..
Передайте привет
Родине моей. /нем./
Когда ты училась в школе, то не подозревала, что запомнишь шиллеровские слова навек, что тоже будешь узницей в чужой стране. Но ты незаметная... нет ни Мортимера, ни графа Лестера.
... Через неделю грузовики с мамками и детьми вернулись. В назначенном месте их не приняли. Там действительно отличные детучреждения, но только для детей вольнонаемного состава, за зоной. Возвращение детей вызвало общее негодование, куда более громкое и откровенное, чем отправка.
Ещё одна загадка: как можно было посылать матерей с больными детьми, ничего толком не узнав, не договорившись, не позаботившись об их дальнейшей судьбе?
Наспех оборудовали для них карантинные помещения. Туда вас и близко не допускали. Каково им было в дороге – вы узнали позже, со слов матерей: кошмар, хаос, невиданные мытарства.
Когда карантин отменили, мамки несколько дней не выходили на работу. Никто их не трогал. А ещё через несколько дней Римму отправили одну, без Инночки. Артюхина знала, что она пользуется авторитетом среди мамок. Не забыта была и её тесная дружба с Инессой. Отъезд её был таким неожиданным, что даже не запомнился четко.
Увидимся, я уверена, – сказала подруга в последнюю минуту
– Присмотрите за Инночкой – она не сказала. Это было бы ни к чему.
Мендель от горя потерял в этот день свою любимую трубку, подарок покойного Саго. И нашел её только на третьи сутки в своих огромных бутсах.
Да, Саго уже нет... Умирал он мучительно, не теряя сознания почти до конца. Последним его огорчением была смерть его дорогого соседа и собеседника, старого ученого с рембрандтовским лицом. Они, бывало, подолгу играли в шахматы. Старик переставлял фигуры за обоих. Ведь у Саго пальцы умерли, куда раньше его самого.
Когда Риммино место заняла незнакомая ещё южанка Нина, ты совсем загрустила. Илюшка, узнав об этом, назначил тебя гладильщицей детского белья. Ты перетащила подушку Андреевича и остальное свое небогатое имущество и стала жить в сушилке, где всегда было жарко. На "улицу", на холод никогда не выходила. Пищу тебе приносили прачки – все до одного китайцы. Они жили дружной семьей и очень уважали Лина, единственного образованного среди них. Линчик в ту пору – тоже по настоянию Илюши – служил сторожем банно-прачечного корпуса. На общих работах он страшно похудел, руки и ноги опухли. Пеллагра.
– Жень, за что тебе срок дали? – спросила ты как-то одного китайца – прачку?
– Срока? За то, что думал.
– То есть как так? Объясни...
– Ну, следователь моя сказайла:
– Ты – шапиона!
– Нет, я кричаила, никакая моя не шапиона. – Тогда он сказайла:
– Значат, ты думал быть шапиона...
– Вот моя и срока схватайла...
По ночам Лин делал обход вокруг "банно-прачечного".
Затем чешка и китаец говорили, не уставая, о странах, людях, книгах, живописи. О смысле жизни никогда не говорили.
По вечерам приходили друзья. И лесовод. Он без конца говорил о Римме. Но интереснее от этого не стал. Скорее, наоборот.
У Менделя нередко бывали приступы. Но он выработал в себе психологическое противодействие: чувствуя усиливающуюся головную боль, он сердито повторял: "Будь проклята Варшавская тюрьма, где сидел я, и Краковская, где сидел инженер, и всякая тюрьма вообще".
Инженер – это твой муж. Но все разговоры снова и снова возвращались к самой жгучей горести: как Инесса? Как узнать о ней? Как передать ей: "Держимся крепко – все!"
Небо снова густо-темное. Время отправки этапов из сельхоза. Пришел и твой час.
Лин натянул на твою фуфайку широченный бушлат, Пак – связанные им из ваты варежки. Татьянка, указав на твой мизерный узелок, прохрипела:
– Не растеряй свои 16 чемоданов! Не стоит.
Лесовод принес настоящую зубную щетку. Почти новую. Леля – настоящую иголку. Она её запихала незаметно внутрь обшлага и крепко замотала ниткой. Мендель и Эмми совали махорку в карманы и ничего не говорили...
Из окон ясель махала ручонками Инночка. Последними прибежали Илюшка, Альберт и Михаил.
– До свиданья, где угодно... но до свиданья!
Васи не видно. Портреты Франца и Чарли ты оставила. Это было нелегко. Но нельзя же их отнять.
Едете, Долго. Стоя, держась за борт и друг за дружку. Холод проникает до самых костей. Сквозь заледеневшие ресницы ничего не видно. Даже темноту. Все молчат, о чем-то думают...
Как это было? Доктор Митрофанова спросила:
– А что такое рубенсовский тип женщины?
Она была шокирована, что сама, костлявая и выцветшая – к этому типу не подходит... Смешно! А однажды у тебя был флюс... Щека болела до сумасшествия. А на работу гоняли... Ой, какой тогда скандал Римма закатила в амбулатории... А как вы с Татьяной махорку воровали из фонда для уничтожения насекомых! Инесса не дала бы. В таких делах для неё дружба – не причем. Ведь выгнала же она тебя на третий день с опытного участка, когда ты, неуч, не те листочки выдирала... Эмми уверяет, что Инесса обожает каждого червяка, которого приходится истреблять... Это было весной. Перед войной. Да, весело было тогда. А было, было ли?
Под утро вас довезли. Необычайно большая зона. Выгрузили и обыскали. Проверили формуляры – и в баню... Тепло, как в милой китайской прачечной. Вы так закоченели, что бесконечно долго раздевались и оживились, лишь обливая себя горячей водой.
– Пить, как хочется! – заохала Лина Репкина. И все за ней – ох, пить, как хочется!
Тут открылась дверь, и небрежно вошел какой-то лагерный франт, в ватных брюках и пижамной куртке. Словно не замечая, что кругом голые женщины, он преспокойно протолкнулся к тебе и спросил:
– Кипятку вам, да?
– Да, да, – обрадовались вы.
Тогда он немного тише сказал тебе:
– Заходите ко мне, милашечка, вот – дверь направо. Я вас напою хорошим чаем.
– Ну и гад! – вырвалось у тебя. И уже совсем по-лагерному:
– Пошел к свиньям, понял?
Девки захохотали и выпихнули гада в ту самую дверь. Ведро с кипятком принес банщик.
До гудка-подъема вы кое-как поспали. Затем вас накормили в столовой чем-то средним между супом и кашицей.
Ты старательно хлебала свою баланду, когда кто-то тебя обнял и повернул к себе.
– С ума сойти, сестрица! Как я тебя ждала!
– Римма, ей-богу!
Вы обрушили друг на дружку потоки слов, не договаривая, не дослушивая. Что это была за встреча: ни в сказке сказать, ни пером описать, ни во сне не видать!
Но встреча была не случайной. Римма сумела упросить, чтобы тебя включили в список работниц, затребованных сюда.
– Ведь это самый большой промкомбинат во всем лагобъединении, – объясняла она.
– Экий восторг! – язвительно сказал кто-то рядом.
– Ой, Лина! Римма обняла её и всех. Ведь все были свои, сельхозные. – Мне пора на работу. До скорого!
Римма убежала, а ты влюблено смотрела ей вслед: какая она стройная, легкая и не по-лагерному опрятная...
При распределении на работу все уверяли нарядчика, что умеют обращаться с моторными швейными машинами. Всем ведь хотелось быть под крышей, чтоб ни снегу, ни дождя…
– Кто тута 58-я?
– Я.
– Ты чего, первый день в заключении? Отвечать надо по анкетным данным!
Ты ответила. Тогда тебе дали направление в самый дальний барак. А там Римма уже отвоевала место на нижних нарах, около себя. Оказывается, здесь 58-я живет отдельно, "сама по себе".
Удивительно – тюфяки и подушки набиты отходами ваты в серую упаковочную марлю. Есть даже латаные одеяла. "Лошадиные", – смеется Римма, развертывая твои "16 чемоданов".
В швейный цех пустили только после того, как переодели в серые байковые арестантские платья первого срока и довольно приличные фуфайки, на сей pas не мужские, а женские.
– Жаннет! – закричала ты на пороге закройной. – Жаннет, неужели это ты? И самая ты!
– Да, самая я.
Вы обнялись, плакали и смеялись одновременно. Жаннет ловко повязала лоскут на твои слишком короткие кудряшки, но, увидев начальника цеха, быстро заявила:
– Хватит плезир, работать надо.
Инструктор цеха – Нора посадила тебя в середину одного из конвейеров. В цехе их было три. В закройной ещё один. С каждой стороны сидит по 30 человек. Почти одни женщины. Идёт пошив мужских рубашек. Лагерных. Без ворота, без манжет, без пуговиц. Твоя операция: запошить второй боковой шов. За несколько дней ты наловчилась делать это рационально, не отрывая нитки: берешь, шьешь, передаешь. И так весь день.
На обед пропускают в общую зону через внутреннюю вахту. Какая же эта зона большущая! Здесь коммунальные бараки, администрация... За решёткой-калиткой этой зоны – жилбараки мужчин. Потом – женские.
Римма несколько раз забегала в цех:
– Ну, как справляешься?
Она работала здесь же, при цеховой конторе.
После ужина вы побрели домой. В мужской зоне подруга остановилась.
– Зайди туда, я за тобой приду.
Ты удивилась и не очень охотно зашла.
... Неужели твои руки целуют... мозолистые, перецарапанные, не ахти какие чистые руки?... Неужели эти огромные глаза... Неужели в коротких словах: Я очень рад"... может быть столько сказано и обещано? Профессор! Ваш восемь раз профессор! Ты пила чай в его уголке и что-то говорила, ровно ничего не соображая.
– Чудачка, видит бог, – резюмировала твое поведение Римма, Ты ей долго докладывала о сельхозе, об Инночке, детях, друзьях. Потом настал Риммин черед. Она знала о страшных событиях в мире, в стране. Профессор тоже знал. Римма на всё реагировала бурно, профессор – философски.
Когда ты постепенно изложила ему свою "хронику", он, словно невпопад, тихо сказал:
– Одиночество! Только гениям, настоящим гениям, оно заменяет общение с людьми, дружбу, даже любовь. В одиночестве они творят свое бессмертие.
Он явно думал о Бетховене... Но, писал же Бетховен в одном письме, как трудно опираться лишь на себя – одного...
Профессор – инвалид. На "Центральной" добровольно работал курьером. Там – главуправление всего огромного лагобъединения. Потом устал.
– Послали меня сюда, вроде как в отпуск, – шутил он. Он явно чего-то не договаривал, может быть, главного.
Рабочая зона – целый фабричный поселок: основной швейцех, сапожная, художественные мастерские, склад, сушилка и т.д.
Здесь жизнь промышленная. Лесобригады, их тяжелый труд здесь считают малозначащим, вспомогательным. Там было легче с питанием. Здесь – с одеждой.
Начальник швейцеха – малограмотный самодур. Дело свое, однако, знает отлично и ревностно к нему относится. Отсюда забота о бараках швей, особенно с 58-ой. Сам он живет при цехе в небольшой комнате около конторы.
Неутомим. Урки его ретивость толкуют по-своему – "тянет на досрочку".
У него целый штат помощников: мастер Сёма, кладовщик Абазян, инструктор Нора – она же его домоправительница, конторщицы Сусанна, Римма и Янка, бригадиры конвейеров, браковщик, механики, закройщики.
Работали швеи в две смены. При выходе из цеха обыскивали вас "как следует", а потом на внутренней вахте вторично. Воровали, тем не менее, изрядно. Кто именно и больше всех – ты узнала гораздо позже.
В бараке мирно. Со швейниками здесь жила ещё старший экономист латышка Зельма, мастер игрушечного цеха – Ара и сестра Янки – Эрна".
Зельма, Ара и Сусанна давно дружили между собой. И с Жаннет – "на французском языке" дружили.
Ящики-тумбочки между двуспальных нар, уютно убранные самодельными вещичками. Будто ненужными, а всё же дорогими. На тумбочке Ары нет игрушек. Стоит фотография в рамке: немолодая женщина. Строгое лицо обрамляют гладкие волосы. Взгляд в горьком раздумье устремлен куда-то далеко. Туда, где другим уже не видится ничего, фотография не только была – она жила среди вас. Вы её уважали как-то нежно и никогда не подходили совсем близко. Ару тоже все уважали и тоже держались от неё чуть поодаль.
Ара часто заходила к профессору. Ты знала: они читают друг другу наизусть французские стихи. Любимые. Как-то профессор сказал ей:
– А какая у вас была поэтесса! Вы её не могли знать... Вы ведь выросли за границей... – Н.М.
– Это моя мама!
С того часа старый профессор и молодая художница никогда не говорили о поэтессе. Но, рассказывая тебе о ней, он, не скрывая глубокой печали, сказал:
– Между ними нет сходства, а всё же... Она такая же бездонная, непокоримая, неподкупная, многогранная...
Римма рассказала о Янке. Она была женой военного. В 1937 году к ней в гости приехала сестра Эрна из родной Польши. Они много лет не виделись, Через две недели всех троих арестовали. Осталась маленькая дочка Янки, а там, за границей – муж Эрны и двое мальчиков.
Нора уже давно разыскивала своих детей. В день разлуки Лёше было шесть лет, Маечке – три годика. Нора читает вам письмо, полученное, наконец, из одного детдома:
"Мама, напиши нам, когда у нас день рожденная и какая у нас национальность".
Вы растерялись. Вы снова отчетливо, с болью почувствовали, что потеряли не только то, что было, но и то, что могло быть.