Биография
Все, что Вы хотели знать о Владимире Брюханове

Отрывок из книги:

«Трагедия России:

цареубийство 1 марта 1881 года.»

 

Мой отец, Брюханов Андрей Николаевич (1910-1970), родился в городе Уфе в семье профессиональных революционеров – участников трех революций. Его отец (мой дед) Брюханов Николай Павлович (1878-1938) был членом большевистской партии с 1902 года, мать (моя бабушка) Брюханова Вера Николаевна (урожденная Попова) (1878-1953) – членом большевистской партии с 1905 года.

У них уже был старший сын – мой дядя Артемий Николаевич Брюханов (1904-1941). Он состоял в большевистской партии с 1917 года: это – не опечатка! Через год его по малолетству перевели в комсомол, который он же и создавал в Уфимской губернии. Артемий успел в Гражданскую войну побывать и в подполье за линией фронта, и повоевать на внутренних фронтах – далеко не столь рьяно, как его ровесник Аркадий Гайдар, изгнанный тогда же из армии за необоснованные расстрелы.

С 1921 года, переехав в Москву, Артемий стал одним из создателей и руководителей всероссийской (затем – всесоюзной) пионерской организации, редактором первых пионерских журналов[1].

   Большинство тогдашних руководителей пионеров состояло до революции в активе российского скаутского движения; многие из них отвоевали Гражданскую войну совсем на другой стороне. Неслучайно «юные пионеры» (поначалу они и назывались – «юные коммунистические скауты») носили тогда даже погоны со знаками различия, соответствующими их рангу.

Когда в 1924-1925 годах костяк руководства этой организации был уличен в подготовке контрреволюционного заговора[2], то Артемий был исключен из комсомола. Столь мягкая мера наказания (большинство тогдашних пионервожатых было жестоко репрессировано) можно объяснить его сыновним положением: дед тогда пребывал на достаточно высоких постах. О более неприглядных возможных мотивах снисходительности ОГПУ по отношению к Артемию Брюханову мне ничего не известно.

С тех пор старший брат отца был лицом сугубо беспартийным. Невероятно общительный, он становился душой любой компании, в какой появлялся, и был заметной фигурой среди московской интеллигентной молодежи двадцатых-тридцатых годов. Окончив Плехановский институт, сделал затем незаурядную карьеру администратора-экономиста. Она завершилась арестом в ночь на 1 мая 1938 года, а далее –  приговор по ОСО на восемь лет и затем вновь нестандартный сюжет совершенно в стиле моего дядюшки: побег из лагеря на Колыме в декабре того же года и поимка через три недели[3] – об этом я впервые узнал из публикаций, вышедших только несколько лет назад. Родственникам Артемия сообщили в свое время лишь об этапировании его обратно в Москву (куда его привезли в октябре 1939) и начале нового следствия.

На этот раз его сломали, и он добросовестно давал показания о своих многочисленных знакомых, якобы соучаствовавших в его террористической троцкистской деятельности. Об этом с возмущением рассказывали моему отцу некоторые из оговоренных, вышедшие из лагерей уже в середине пятидесятых. Именно тогда, упорно и целенаправленно занимаясь моим воспитанием, отец объяснил мне, что такой ценой его брату все-таки не стоило продлевать собственную жизнь.

Тогда я это наставление принял как аксиому, а много лет спустя уже не способен на столь жесткую позицию. Мой отец, несомненно, имел право на такие категорические оценки: сам он никогда не уступал прямому насилию. Знаю, что в этом его качестве был убежден и его старший брат. Но отец не знал о его попытке побега, а лубянская мразь, несомненно, была в шоке от поведения Артемия Брюханова – и постаралась отыграться, используя все свое могущество. Ни мой отец, ни я никогда не оказывались в столь тяжелейшем положении. Не были в нем и те, кто возмущался оговорами Артемия – они-то выжили и вышли на волю, а он – нет. Уже после 22 июня 1941 его вновь осудили и на этот раз расстреляли[4].

Но урок этот я воспринял всерьез, и в ситуациях, хотя и заведомо более легких, чем раздавившая моего дядю, упорно стремился следовать заветам моего отца.

И отцу моему буквально с пеленок предстояла, казалось бы, политическая карьера: одним из первых его жизненных воспоминаний было то, как он, кряхтя, восседал на горшке, наполненном нелегальными бумагами, в то время как квартира подвергалась очередному полицейскому обыску. Отметим гуманизм дореволюционных нравов: такая мера вполне обеспечивала сохранность скрываемых улик.

 

Хотя бурная революционная деятельность моих предков началась благодаря довольно случайным субъективным обстоятельствам, но в то же время она не была исключительным явлением в жизни тогдашней добропорядочной интеллигенции.

Родоначальником Брюхановых был Иван Брюханов, принадлежавший в конце XVIII века к сословию государственных крестьян. Он дослужился до поста главного садовника Царскосельского дворца и опубликовал в 1827 году научный трактат о выращивании ананасов в тепличных условиях – когда-то в юности я держал в руках экземпляр этой книги в Ленинской библиотеке. Его дети получили полноценное образование, а мой прадед Павел Иванович Брюханов, родившийся в столице, стал затем главным землемером Симбирской губернии, дослужившись до дворянского чина. Из четверых его детей (все – сыновья) только младший (как раз – мой дед) оставался к тому моменту несовершеннолетним и унаследовал, таким образом, потомственный дворянский титул.

Мой дед и его старшие братья учились в Симбирской гимназии – все они были моложе Ленина и старше А.Ф. Керенского, а потому не пересекались в те годы с этими знаменитыми позже земляками; отец Керенского, как известно, был директором этой гимназии. Старшие братья деда сделали затем обычные по тем временам гражданские карьеры[5].

Владимир Павлович Брюханов (1872-1943) стал филологом, профессором Казанского университета, автором популярнейших учебников русского языка для татар и башкир. В 1918-1920 годах он придерживался антисоветской ориентации и отступал вместе с белыми на восток, но, поскольку служил при этом только в гражданских учебных заведениях, сумел затем вернуться в Казань на прежнее место. Потомков от него не осталось.

Петр Павлович Брюханов (1873-1929) стал врачом и автором многих публикаций на медицинские и общекультурные темы; он также был бездетен. Несколько подробностей о нем – чуть ниже.

Александр Павлович Брюханов (1874-1938) был физиком, но после первых опубликованных работ оставил научную стезю и сделался чиновником средней руки. В советское время служил в основном под патронажем моего деда; к 1938 году возглавлял плановый сектор Главликерводки Наркомата пищевой промышленности; в том же году был арестован, осужден и расстрелян[6]. С его единственной бездетной дочерью, тетей Наташей – кандидатом-биологом, я довольно много общался в детстве.

Моя бабушка родилась в помещичьей семье. Ее мать принадлежала к роду Блудоровых, известному со времен покорения Урала. «Аксаковы были нашими соседями», – любила повторять бабушка. Один из ее предков знаменит своей гибелью: когда к его поместью подъезжал сподвижник Пугачева Чика-Зарубин, то предок вышел навстречу в мундире и с дворянской шпагой – и был повешен на ближайшей осине. Он поступил так, хотя собственные крестьяне предлагали ему спрятаться. Подвиг был, очевидно, не напрасен – и оказался не только гордым жестом: потрясенные крепостные не выдали пугачевцам его жену и детей, укрыв их среди дворовых слуг. Неизвестно, как повели бы себя иные из них, если бы и глава семейства попытался благополучно спастись!..

Бабушка утверждала, что никто в их роду не сек крепостных, за исключением единственной особы – крепостной, на которой женился один из предков. Может быть, так оно и было...

Крах постиг Блудоровых уже при жизни моей бабушки – где-то к концу 1880-х годов: ее дед проиграл в карты родовое поместье – утверждалось, что шулеру. Дочь пострадавшего, моя прабабушка, была женой его управляющего, тоже дворянина, Николая Попова. Они обеспечили стартовое образование своим детям, но затем этим последним предстояло пробиваться по жизни собственным трудом. И у моей бабушки безоблачное детство (со скачками на собственном пони) сменилось на достаточно нелегкие будни.

У бабушки было трое братьев и младшая сестра.

Антон Николаевич Попов стал инженером – одним из строителей Самаро-Златоусской железной дороги.  Он достиг солидного положения, и не был лишен заметной дозы пижонства; зимой, например, обычно ездил отдыхать в Каир. Но потом заразился сифилисом, который тогда не лечился – и все пошло прахом. Антон беспробудно пьянствовал и страшно буянил. Рассказывалось, что его загулы традиционно завершались тем, что его скручивали и привозили к уфимскому полицмейстеру, а тот ласково пытался уговаривать: «Не волнуйтесь, Антон Николаевич!» В ответ мрачный Антон Николаевич молча снимал с ноги галошу и высаживал ею из рамы портрет государя императора Николая II, украшавший кабинет полицмейстера, после чего милостливо позволял себя успокоить.

Подобной либерализм администрации невозможно представить себе в любой период советских времен. Заметим, что и при царе такое дозволялось не всем и не каждому. На его счастье, Антон Попов не дожил до революции и не оставил потомства.

Донат Николаевич Попов стал врачом. В 1914 году, будучи призван в армию и получив чин полковника медицинской службы, ушел на фронт и в 1915 году умер в Карпатах от холеры. О его единственном сыне немного ниже.

Михаил Николаевич Попов был одноклассником моего деда в Симбирской гимназии. Он стал известным в свое время ученым – профессором-химиком, основателем Московского института тонкой химической технологии и Московского Дома Ученых. Умер бездетным.

Младшая сестра бабушки, Любовь Николаевна, вышла замуж за Александра Верниковского[7], потомка ссыльных поляков 1863 года. По профессии он был ветеринарным врачом, активно участвовал в политике: был лидером местных кадетов и избирался Уфимским городским головой. Гражданская война жестоко ударила по этому семейству, раскидав его отпрысков по России и загранице. С последней оставшейся бездетной двоюродной сестрой мой отец переписывался в заключительные годы своей жизни.

 

Уже предки бабушки имели непосредственное отношение к революции. Ее отец участвовал в студенческих беспорядках начала шестидесятых годов и до конца жизни считал себя убежденным «шестидесятником». Дядя бабушки по матери, Николай Николаевич Блудоров, родившийся в 1842 году, оставил чуть более заметный след в истории: в январе 1862 года он за революционную агитацию угодил в тюрьму, где и провел около четырех лет; затем был поражен в правах вплоть до 1873 года[8].

Но самую роковую роль в судьбах бабушки и дедушки сыграл один из старших братьев последнего, уже упомянутый Петр Брюханов.

С 1891 года он учился сначала на физико-математическом, затем на медицинском факультете Казанского университета, а в 1894 году перешел в Военно-медицинскую академию в Петербурге. Там, уже после ареста в декабре 1895 первого состава лидеров (В.И. Ульянова – будущего Ленина, Ю.О. Цедербаума – будущего Мартова, А.Н. Потресова, Г.М. Кржижановского и других), Петр Брюханов возглавил «Петербургский союз борьбы за освобождение рабочего класса».

Летом 1896 года и он был арестован, год провел в одиночном заключении, затем на три года выслан в Вятскую губернию, после чего эмигрировал в Женеву, где стал одним из близких младших друзей Г.В. Плеханова. В Женеве же он продолжил медицинское образование, которое завершил, вернувшись в Россию в 1903 году. Он отошел от политики (хотелось бы знать – почему именно), но ненадолго возвращался к ней в 1917 году, попытавшись придать живительную силу группе «Единство», состоявшей почти исключительно из личных поклонников Плеханова в Петрограде[9]. Значительнейшая часть его жизни пришлась на добросовестный медицинский труд, но его увлечения молодости оказали неотразимое влияние на всю жизнь его младшего брата Николая – моего деда.

Сначала приезды старшего брата – революционера и вольнодумца – на каникулы, потом поездка в столицу (вместе с их матерью) на свидание с ним, уже сидевшим в тюрьме, а также общение с друзьями брата, высланными под надзор полиции из университетских центров в провинциальный Симбирск – все это перевернуло жизнь моего деда – тогда гимназиста, а затем и его подруги – моей бабушки.

Уже с 1894 года эта парочка скандализировала весь тихий Симбирск. В 1897 году и его, и ее исключили из гимназий, не допустив до выпускных экзаменов. Родители поспешили их обвенчать, а в 1898 году они закончили гимназии экстерном и выехали в Москву – продолжать учебу (он – на филологический факультет университета, она – в Строгановское училище живописи и ваяния). Но доучиться им так и не пришлось: сначала не позволяли углубиться в учебу студенческие волнения, беспрерывно возобновлявшиеся во всех учебных заведениях в 1899-1902 годах, а затем (после 1903 года, когда арестованный дед в последний раз был исключен из университета, на этот раз – Казанского) и более серьезные революционные предприятия.

Поначалу эта эволюция еще не казалась необратимой – дед очень любил литературу и разбирался в ней; гимназические тетради деда, заполненные сотнями переписанных стихов (от Лермонтова до Бальмонта) потрясли меня его трудолюбием и аккуратностью. Будучи студентом, дед оказался любимым учителем и наставником будущего Велемира Хлебникова[10]. Дед и позднее оставался ревностным книголюбом и ухитрился дважды собрать уникальные библиотеки: первую до революции – в паузах между арестами и высылками; ее разграбили белые в Уфе в 1919 году – образованные и понимающие люди по достоинству оценили это книжное собрание! Вторую конфисковали при заключительном аресте в Москве в 1938 году – уцелели лишь экземпляры, оказавшиеся в момент ареста на руках друзей и родственников; позднее мой отец постарался их собрать. Несколько из этих книг по сей день украшают мои полки.

К 1917 году дед сделал незаурядную партийную карьеру, возглавив большевиков на Южном Урале; он участвовал в V Лондонском съезде в 1907 году и в VII Апрельской конференции в 1917 году. По семейному преданию, вернувшись в Уфу с Апрельской конференции, дед заявил бабушке: «Это совсем не то, о чем мы с тобой мечтали всю нашу жизнь. Но я решил пойти с ними до конца» – и довольно-таки далеко зашел!

Дед оказался ключевой фигурой в некоей партийной группировке, сложившейся еще до революции, деятельность которой, достигшая пика влияния в 1918 году, так и осталась таинственной и практически неразгаданной. Она постепенно теряла роль – по мере того, как выбывали из строя ее сильнейшие кадры. Я.М. Свердлов в марте 1919 года и А.Д. Цюрупа в мае 1928 умерли в напряженнейшие критические моменты; смерть последнего сопровождалась явно зловещими обстоятельствами. Окончательно же группировка сошла на нет при снятии А.И. Рыкова с поста председателя Совнаркома и моего деда с поста наркома финансов в конце 1930 года.

На общегосударственный уровень деятельность этой группы вышла в конце 1917 и начале 1918 года, когда лидеры уфимских большевиков (А.Д. Цюрупа, мой дед, А.И. Свидерский, А.А. Юрьев, Б.М. Эльцин – будущий генсек подпольного троцкистского ЦК) были вызваны Свердловым в центр.

 

Первым советским наркомом продовольствия был И.А. Теодорович, сразу выступивший – вместе с Г.Е. Зиновьевым, Л.Б. Каменевым, А.И. Рыковым, А.В. Луначарским и другими – против единоличного захвата власти большевистской партией. Оппозиционеров немедленно строго предупредили, Зиновьев и Луначарский сразу перестроились, остальных решительно убрали и возвращали затем в руководящую верхушку сугубо индивидуально в течение последующих полутора лет.

18 ноября 1917 года[11] наркомом продовольствия стал А.Г. Шлихтер. Через несколько дней его заместителем был назначен Цюрупа, первым из уфимцев прибывший в столицу.

В январе 1918 на съезде ведущих продовольственников России Шлихтер не нашел общего языка со спецами, работавшими еще при Временном правительстве. Встал вопрос и о его замене. Свердлов предложил эту должность только что приехавшему в Петроград моему деду.

Дед и тогда не рвался наверх. Он согласился взять на себя всю практическую работу, но наркомом предложил назначить Цюрупу. Таково было распределение их ролей и в предшествующие годы подполья: дед был руководящим, а Цюрупа – идейным центром.

Цюрупа стал, таким образом, наркомом продовольствия, дед – его замом, Свидерский и чуть позже Юрьев – членами коллегии наркомпрода, Эльцин – членом коллегии наркомата внутренних дел.

 

Историю формирования руководства наркомата продовольствия рассказывал мне мой отец. Она не противоречит двум вариантам записей протокола заседания ЦК от 19 января 1918 года: «Решено Шлихтера заменить Брюхановым или Цюрупою»; «назначить Брюханова. Переговорить с продоволь[ственным] ком[итетом] Свердлову и решение принести нам»[12].

Александр Дмитриевич Цюрупа не очень подходил для тяжких административных трудов: он слишком часто болел. Но он был весьма неглупым человеком и ловким дипломатом – с достаточно гибкой моралью. Вместе с Л.Б. Красиным Цюрупа был одним из немногих наркомов, имевших прежний практический опыт административно-хозяйственной деятельности.

До революции Цюрупа служил управляющим обширными имениями князя В.А. Кугушева и выдал свою сестру замуж за патрона – «гражданским браком». Сам Цюрупа был изрядным барином и, несмотря на нездоровье, всю жизнь любил хорошо поесть и попить, никогда себе в том не отказывая. Широко известная пропагандистская легенда о якобы голодном обмороке наркома продовольствия – следствие неумышленной ошибки врача, неправильно диагностировавшего обычный для Цюрупы приступ стенокардии.

Близкая дружба Брюханова и Цюрупы еще до революции немало нервировала мою бабушку: их конспиративные контакты вечно выливались в пьянки. Диссидентам 1960-х - 1980-х годов это должно быть хорошо понятно! В таком же стиле, как описано, позднее происходили и многие назначения в 1991-1992 годах!

 

Семьи уфимских большевиков, однако, оставались в Уфе, которую в июле 1918 захватили чехи и войска сторонников Учредительного собрания.

Жены уже общероссийски известных комиссаров были немедленно арестованы в качестве заложниц. Об этом имеется несколько публикаций, в том числе относительно недавняя[13]. Ее автор, И.Е. Плотников[14], допустил, однако, существенные неточности.

Во-первых, из его текста следует, что детей среди заложников не было – это неверно. Поначалу маленькие дети сидели вместе с мамашами – и я слышал об этом от них самих: не только от отца, но и от сыновей Цюрупы и Юрьева; из них мой отец оказался самым старшим – в августе 1918 ему исполнилось восемь лет. Детей выпустили только в начале сентября, когда в Уфу из Москвы прибыла через фронт делегация во главе с Н.А. Бородиным – членом ЦК кадетской партии, имевшая посреднические полномочия от Международного Красного Креста[15] (эта миссия упоминается и Плотниковым). По требованию этой делегации детей освободили и передали родственникам, остававшимся на свободе.

Отец мой оказался в результате в семействе Верниковских – у своих родных тети и дяди. Это был, по существу, его родной дом: еще задолго до революции лидер уфимских кадетов усиленно помогал лидеру уфимских большевиков, и семья Брюхановых подолгу жила во флигеле особняка Верниковских. Вообще быт подпольных функционеров тех времен кардинально отличался от стереотипов, созданных коммунистической пропагандой: в 1912-1916 годах моя бабушка, например, регулярно проводила лето со своими сыновьями на Черном море; иногда в этом принимал участие и дед. После 1917 года это возобновилось весьма не скоро.

Осенью 1918 года, по рассказам отца, обстановка в доме Верниковских вполне соответствовала пьесе М.А. Булгакова «Дни Турбиных», любимейшем позднее спектакле моего отца – он цитировал весь текст наизусть.

Второй неточностью И.Е. Плотникова стало описание хэппи-энда, который на самом деле получился совсем по-иному. Плотников закончил повествование на том, что в ноябре 1918 противоборствующие стороны договорились об обмене заложников, и в конечном итоге (без подробностей!) все заложники оказались на свободе: «Заложницы к тому времени уже находились на свободе. Постановление об их освобождении власти приняли еще 8 ноября 1918 года. Им гарантировали неприкосновенность. Обещание это было выполнено»[16]. Это типичный подход к делу профессионального историка: исчерпывающим образом изучить избранный сюжет, не обращая внимания на «посторонние» обстоятельства.

Уважаемый доктор исторических наук не обратил внимания на ту «мелочь», что 17-19 ноября 1918 года адмирал А.В. Колчак произвел государственный переворот на всей территории восточнее Восточного фронта красных.

Учредиловское правительство просто перестало существовать, а некоторые его деятели подверглись репрессиям и даже были расстреляны колчаковцами. Никаким правоприемником Уфимской Директории новое Омское правительство не стало. Мало того, никакой заинтересованности у Колчака и колчаковцев в освобождении тех лиц, которых договорились обменять на уфимских заложниц, также не было. Заложниц же к этому моменту не успели освободить.

Вот тут-то и создалась коллизия, абсолютно не гарантирующая жизнь женам уфимских большевиков.

Как мне объяснял отец, местные эсеры продолжали контролировать ситуацию и старались не привлекать к заключенным внимания новых властей. Но полным секретом их пребывание в уфимской тюрьме, тем не менее, быть не могло: вся эта история в истекшие месяцы была буквально пережевана местной прессой. Поэтому же сохранение заложниц в тюрьме оказалось в немалой степени в их собственных интересах: там они, по крайней мере, были защищены от импульсивных инициатив колчаковских офицеров.

Не менее крутые события происходили в то время и по другую сторону фронта.

 

Сейчас трудно даже представить себе, какую роль лихорадочная деятельность моего деда сыграла для  коммунистического режима в 1918 и 1919 годах. Он осуществлял координацию хлебозаготовок и спас от предельной степени голода население центральных городов, парализованных развалом экономики, учиненном самими коммунистами в 1918 году, а коммунистов – от потери власти, основанной на распределении награбленного продовольствия.

Не случайно Сталин позже постарался с такой помпой представить свои заслуги в заготовке хлеба в Царицыне (переименованном по этому поводу в Сталинград), а ведь тогда он был только одним из нескольких уполномоченных (в разных концах России), непосредственно подчинявшихся моему деду[17].

Недаром последний, числясь всего лишь заместителем наркома, стал членом Совета Обороны, созданного 30 ноября 1918 года[18]: Ленин – председатель, Троцкий (глава военного ведомства) – заместитель председателя, члены – В.И. Невский (тогдашний наркомпуть), Брюханов, Л.Б. Красин (председатель Чрезвычайной комиссии по снабжению; в марте 1919 года его сменил на этом посту А.И. Рыков, а Красина передвинули на место Невского) и Сталин – именно в таком порядке они перечислены в Декрете об образовании Совета, причем последний – в роли довеска: представителя от ВЦИК[19].

Этот орган играл сугубо символическую, хотя и немаловажную роль, о которой чуть ниже. Секретарь Ленина Л.А. Фотиева рассказывала моему отцу уже в 1963 году, что заседания Совнаркома и Совета Обороны практически не разграничивались: нередко сначала шло заседание одного органа, затем другого – и наоборот. В период совместного существования этих органов (с декабря 1918 по начало апреля 1920) частота их заседаний практически совпадала.

Но вопросы более принципиального политического характера старались выделить в Совет Обороны – тем самым подчеркивая его особую роль.

Создание Совета Обороны, как объяснял мне отец, произошло следующим образом.

 

Как известно, 30 августа 1918 года в Петрограде был убит председатель ЧК Северной коммуны[20] М.С. Урицкий[21].

Ф.Э. Дзержинский немедленно выехал «расследовать дело» в Петроград, что создавало ему очевидное алиби в отношении покушения на Ленина, которое произошло в тот же день, но несколькими часами позднее. Однако отсутствие главного организатора непосредственно на месте исполнения террористического акта было великолепно отработано еще знаменитым провокатором Е.Ф. Азефом в 1903-1908 годах.

Якобы в ответ на эти террористические акты ВЧК осуществила немедленные акции по поддержанию порядка и установлению повсеместного контроля, лишь составной частью которых стала кампания массовых арестов и расстрелов, нараставшая затем волной к концу сентября 1918. Эти акции были декретированы постановлением ВЦИК (в котором диктаторски правил Свердлов) от 2 сентября, объявлявшего Россию военным лагерем, и знаменитым постановлением Совнаркома от 5 сентября – о «Красном терроре»[22]. Декреты оправдывали уже происшедший фактический захват власти органами ВЧК в Москве и Петрограде.

Тысячи совершенно посторонних людей, расстрелянных в порядке исполнения декрета, заплатили жизнями за то, чтобы сгустить непроницаемый туман, укрывавший кровавые разборки коммунистов. Эта маленькая репетиция 1937 года стала попыткой государственного переворота, а власть в итоге должна была сосредоточиться в руках Свердлова (еще ранее объединившего руководство и советами, и партией) и Дзержинского (возглавлявшего ВЧК). Находившиеся на фронтах Сталин (в Царицыне) и Троцкий (под Казанью), а также Зиновьев в Петрограде ставились перед свершившимся фактом.

Дзержинский только 22 августа был восстановлен в должности председателя ВЧК, от которой был отстранен при выяснении его соучастия в убийстве германского посла графа Мирбаха в Москве и в организации левоэсеровского мятежа 6-7 июля 1918 года. Я.Х. Петерс, замещавший Дзержинского с 8 июля по 22 августа, бесхитростно формулировал: «Левоэсеровское восстание совершалось аппаратом ВЧК»[23]. Тогда неожиданную для заговорщиков незапланированную роль сыграли латышские стрелки во главе с И.И. Вацетисом, разогнав отряды чекистов. 

Переворот, однако, не удался и на этот раз.

Во-первых, Ленин выжил и пошел на поправку, о чем непреложно заявили врачи 1 сентября[24]. Это и сыграло главную роль, оказав воздействие на всех участников заговора: и успевших, и не успевших выступить открыто – в полной аналогии с провалом заговора 20 июля 1944 против Гитлера.

Во-вторых, невероятную прыть проявил в Москве заместитель Троцкого Э.М. Склянский. Он сразу провозгласил создание Реввоенсовета Республики – нового органа, претендующего на всю полноту власти. Тем самым Склянский бросил вызов Свердлову и Дзержинскому, поставив их перед необходимостью или отступить, или, наоборот, немедленно решиться на новое прямое противоборство: ЧК против Красной армии.

Неконтролируемые заговорщиками Склянский в Москве и Троцкий вне Москвы выглядели в такой ситуации непреодолимым препятствием. Здесь напрашиваются уже определенные аналогии с поведением Б.Н. Ельцина 19 августа 1991 (в совокупности с отсутствием тогда в Москве М.С. Горбачева) – все сюжеты заговоров и переворотов достаточно стандартны.

Нужно помнить притом, что коммунисты в августе-сентябре 1918 года явно не пользовались благорасположением большинства населения России и контролировали в тот момент минимальную часть территории, каковая сохранялась в их руках когда-либо после 1917 года[25]. С одной стороны, это и побуждало заговорщиков к активным действиям (власть явно ускользала из рук и нужно было менять политику!), а с другой стороны – невозможно было еще сильнее раскачивать собственный корабль, рискуя утопить его уже своими руками – через эту тонкую грань как раз и произошел перескок в 1991 году[26]!

И в начале сентября 1918 было предпринято организованное отступление с минимальными потерями.

Прежде всего, Свердлов пошел на восстановление лояльных отношений с Троцким. Декрет от 2 сентября, кроме всего прочего, подтверждал провозглашение Реввоенсовета Республики, которому должна подчиняться вся военная деятельность.

Троцкий примчался в Москву 3 сентября. Непосредственно перед его приездом была расстреляна Каплан – единственная подозреваемая по делу о покушении на Ленина[27]: отсекались прямые пути к разоблачению заговора[28].

5 сентября декрет о «Красном терроре» провозгласил официальную версию происходящего, акцентировав внимание публики (партийной и беспартийной) на противниках режима вне коммунистической партии[29].

6 сентября Свердлов официально утвердил назначение Троцкого[30] председателем Реввоенсовета.

В это же время вернулся к работе поправлявшийся Ленин.

Через неделю или через две Дзержинский скрылся за границей: по современной версии – по личным делам: перевезти в Россию свою семью, остававшуюся до того момента (понятно, что совсем не случайно!) в Швейцарии. Точные даты и маршруты этого вояжа остаются по сей день под секретом: Дзержинский выехал за границу между серединой и концом сентября 1918, заведомо отсутствовал в России в течение всего октября, а возвратился в начале ноября. В поездке его сопровождал В.А. Аванесов – член Президиума и секретарь ВЦИК – один из ближайших сотрудников Свердлова, официально игравший, к тому же, роль связующего звена между ВЦИК и ВЧК[31].

Оставшимся предстояло нелегкое выяснение отношений, в результате которого Дзержинский неведомым образом оказался чист от обвинений.

 

Хотя Дзержинский и был классическим неудачником (ни один из его заговоров так и не достиг цели!), но автор этих строк долгие годы почитал именно его величайшим заговорщиком в истории России и СССР. Еще бы: совершить две попытки переворота в 1918 году, едва не укокошив Ильича, потом сорвать третью – уже со стороны Ленина и Сталина против Троцкого в 1921 году[32], и удостоиться за все это памятника посреди площади Дзержинского, который, скорее всего, в ближайшие времена восстановят! Однако более внимательный анализ событий заставил вернуть пальму первенства к бесспорному рекордсмену – товарищу Сталину.

Последний, будучи отозван из Царицына в октябре 1918[33], занимался официальным расследованием происшедшего в Москве: его включили в специальную комиссию, назначенную для этого – вместе с Л.Б. Каменевым и Д.И. Курским[34]. Тогда никаких сенсационных разоблачений не последовало, но, тем не менее, был приостановлен вал репрессий, возмущавших даже большинство коммунистов, – этим косвенным образом подтверждалась беспочвенность массовых обвинений в терроре, выдвигавшихся в адрес контрреволюционеров всех мастей.

 

Осенью 1918 года временный исход конфликтов определился не только нюансами личных отношений и прочностью конспиративных уловок: в это время как раз исчерпался тот самый мотив происшедшей попытки переворота, что был и у предшествовавшей – в июле. Явным противником Брестского соглашения постоянно оставался польский патриот Дзержинский, более всего в жизни мечтавший об установлении коммунизма в Польше, а неявными – Свердлов и остальные заговорщики.

В ноябре же 1918 разразилась, наконец, революция в Германии, 7 ноября прекратились военные действия на Западном фронте немцев, 9 ноября кайзер бежал за границу, а вслед за тем Совнарком РСФСР 13 ноября в одностороннем порядке аннулировал Брестский мир.

Одновременно, кстати, почти что исчерпались и противоречия между воюющими сторонами на российском Восточном фронте: гвоздем претензий учредиловцев и чехов к коммунистам также оставался Брестский мир. И Гражданская война неожиданно оказалась на грани замирения!

Но не тут-то было: сразу же учредиловцев и свергли колчаковцы[35], которые начисто отрицали Советскую власть по всему спектру политических вопросов. Гражданская война продолжилась теперь между самыми непримиримыми силами. Отсюда понятно и лояльное отношение свергнутых учредиловцев к уфимским заложницам, но этим, конечно, не исчерпываются политические секреты, сопровождавшие ту эпопею.

В Москве, между тем, понадобилось заново формально и неформально утрясать отношения между председателем Совнаркома Лениным и председателем Реввоенсовета Троцким: кто же кому теперь должен подчиняться – после всех широковещательных деклараций в начале сентября и новых перемен, расширявших масштабы и перспективы Гражданской войны?

Достигнутый компромис и вылился в создание 30 ноября Совета Рабоче-крестьянской Обороны – формально самого-самого высшего органа управления: Ленин – председатель, Троцкий – единственный заместитель. Тем самым заранее декретировалась и преемственность власти при рецидивах покушений или иных несчастных случаях: Троцкий провозглашался официальным наследником. Сверх этого Совет Обороны ни для чего практически и не был нужен – в текущей работе все обходилось бы и без него.

Реввоенсовет же остался только коллегией военного наркомата, каковая и раньше, вкупе с прежде существовавшим Высшим военным советом, исполняла те же функции – сменилось, таким образом, почти одно название. Разве что добавили должность Главкома – военспеца, подчиненного Реввоенсовету, которую в сентябре 1918 занял злейший враг Дзержинского И.И. Вацетис, а после его ареста в июле 1919 – С.С. Каменев[36].

По рассказам Фотиевой, первоначальный состав Совета Обороны, предложенный Лениным, был таков: Ленин, Троцкий и Брюханов. Руководство ЦК (формально Политбюро создалось лишь в марте 1919 – сразу после смерти Свердлова), рассмотрев вопрос, решило разбавить «тройку» Невским и Красиным, а Свердлов затем, уступив настояниям Сталина, вписал и его – в качестве собственного представителя[37].

На самом же деле исходная «тройка», названная Лениным, и фиксировала новое равновесие сил: Брюханов, явно уступавший по всем показателям Ленину и Троцкому, был, тем не менее, вполне весомым балансиром: он-то фактически и был полномочным представителем Свердлова.

В результате каких только декретов не случилось подписать дедушке! Например: «Постановление Совета рабочей и крестьянской обороны о порядке ареста ответственных служащих и специалистов» от 14 декабря 1918 года, подписи – Ленин, Сталин и Брюханов[38].

Характерна и ликвидация Совета Обороны в апреле 1920: его сменил Совет Труда и Обороны под председательством того же Ленина, но Троцкий уже не был его заместителем – это знаменовало начало нового этапа жесточайшей борьбы. Таковы уж были «ленинские нормы партийной жизни»!

 

Критический момент с заложницами, между тем, надвигался: красные наступали на Уфу, а белые готовились к эвакуации. Естественнейшим решением в тогдашнем контексте Гражданской войны был бы, конечно, расстрел заложниц в последнюю минуту. Эта последняя минута пришлась на новогоднюю ночь 1919 года, когда Уфа перешла от белых к красным.

Отец рассказывал, что это была самая страшная ночь в его жизни. Он, уже с младенчества получивший атеистическое воспитание, молился в ту ночь о том, чтобы его мать осталась жива.

Верниковские бежали с белыми накануне, а в их громадном особняке в ту ночь оставалось только двое детей: восьмилетний мой отец и шестнадцатилетний его двоюродный брат Юрий Донатович Попов – сын брата моей бабушки, погибшего, как упоминалось, в 1915 году. Этот Юрий Попов был белым добровольцем, раненым в предшествующих боях с красными (неприятное ранение пониже спины, вынуждавшее лежать на животе), а потому – нетранспортабельным в условиях дискомфортного бегства.

У мальчишек было два комплекта документов – на случай разных проверяющих, спрятанные в двух различных тайниках (чтобы не перепутать!), заготовленных (тайники, а не документы) дедом еще до революции. В одном комплекте удостоверялось, что один из них – раненый доброволец, а второй – его двоюродный брат; в другом комплекте – что один из них сын комиссара Брюханова, а другой – его двоюродный брат.

В ту ночь им было о чем побеседовать друг с другом. Старший из них участвовал в подпольной антисоветской организации с конца 1917 года, когда мой дед еще оставался в Уфе, будучи членом Губревкома и губернским продкомиссаром. Коллеги по заговору поручили Юрию Попову убить моего деда.

Все семейство – и старшие кадеты и большевики, и их дети, включая юного террориста Юрия Попова и его ближайшего младшего товарища – юного коммуниста Артемия Брюханова, которому тогда еще только предстояла подпольная работа в белом тылу, продолжали вместе жить в том же доме Верниковских.

У его порога Юрий и поджидал моего деда, возвращавшегося со службы. Засада возобновлялась несколько вечеров: Юрий так и не нашел сил поднять револьвер на родного дядю. Дело кончилось тем, что последний уехал, как сообщалось, по вызову в Питер.

В первый день 1919 года и наступил хэппи-энд: мальчишек никто не убил и даже не побеспокоил, а наутро появилась моя бабушка, выпущенная из тюрьмы убегавшей охраной в последний момент – как и другие заложницы.

Характерный поворот судьбы: вслед за этим она в течение почти двух лет была председателем Уфимского Губревтрибунала – моя милая, любимая бабушка!.. О ее доблестной службе в 1919-1920 годах она мне никогда не рассказывала; то, что я знаю, мне позднее поведал отец.

 

Несколько слов о дальнейшей судьбе Юрия Попова. В Белую армию он так и не вернулся, а заканчивал Гражданскую войну в Красной армии. Столкновения с прежними товарищами он сумел избежать, отсиживаясь в тылу вплоть до 1920 года – благо возраст позволял. Затем воевал с махновцами на Украине, потом учился в Кремле – в знаменитой школе имени ВЦИК, позже участвовал в гражданской войне в Китае. Ни личная жизнь, ни карьера у него не сложились, хотя он стал первоклассным военным профессионалом.

Похоже, роковую роль сыграла несчастная женитьба. Он женился на девушке из Уфы, которую давно знал и, по-видимому, сильно любил – на Наташе Свидерской, дочери одного из упоминавшихся уфимских большевиков, позднее – деятеля на уровне замнаркома и члена коллегий наркоматов; А.И. Свидерский умер в 1933 году. Наташа изменила мужу, причем не с кем нибудь, а с сексуальным идолом тогдашней коммунистической молодежи женского пола: со Львом Седовым – старшим сыном Троцкого.

Тогдашние барышни, жаждавшие успеха, увивались за любыми влиятельными старыми козлами (извините за грубую формулировку!) – вроде Луначарского, Енукидзе или Семашко. Но куда было всем этим козлам до Льва Седова – молодого, обаятельного, умного и серьезного, да еще и сына такого папаши! До 1927 года, когда Троцкий официально и публично впал в опалу, Льву Седову буквально не было прохода от этих девочек! Понятно, что полностью осчастливить всех или хотя бы многих из них он был просто не в состоянии, но одна глупейшая история за другой так и сыпались на него!

Юрия же Попова такой демарш его собственной жены просто подкосил. Они разошлись, и позже он, кажется, вторично так и не женился. На карьеру ему было наплевать, и он так и застрял в полковниках, несмотря на долгую службу и боевые заслуги во многих войнах.

Уже после Великой Отечественной Юрий Попов жил в Ленинграде, а мой отец, приезжая туда, хотел с ним повидаться, но встречной инициативы явно не наблюдалось. Однажды, в 1958 году, такая встреча все же состоялась – и, очевидно, не принесла радости обоим. В то время уже было редкостью, чтобы мой отец отправлялся на какие-то интересные встречи без меня, но тут он специально не взял меня с собой. Всех подробностей этой беседы я знать не могу, но отец, в частности, был сильно озадачен тем, что его двоюродный брат решительно позабыл о том, как в 1917 году собирался покушаться на родного дядю. Тогда это меня тоже озадачивало, теперь – не очень.

 

Сюжет же с уфимскими заложницами так и остается по сей день неразгаданной загадкой.

Ключевую деталь мне сообщил мой отец; сам он ее не мог разъяснить, да и мне затем понадобилось целых тридцать лет, чтобы все понять. Потом прошел еще десяток лет, в течение которых я просто не знал, что же мне делать с моим открытием: невозможно строить раскрытие серьезнейшего политического заговора, фрагментом которого стала эпопея с заложницами, на единственной детали, которую заметил и запомнил только один восьмилетний мальчишка.

Позднее, к счастью, появилась упомянутая публикация Плотникова, в которой данная деталь (по-прежнему незамеченная и неоцененная) стала документально обоснованной. Так что теперь очередь за мной – надеюсь, что окончательные разгадки политических сюжетов 1918 года мне удастся опубликовать в ближайшие годы.

Теперь перейдем непосредственно к изложению сюжета, вынесенного в посвящение.

 

В феврале-марте 1919 снова наступали белые и вновь заняли Уфу. На этот раз мой отец вместе со своей матерью оказались в колонне беженцев, тянувшейся на запад в санных повозках по зимним дорогам. Характерный эпизод тех дней: как-то раз на высотке на фланге дороги возникла сотня белых казаков. Сориентировавшись (как оказалось – недостаточно), они ринулись в сабельную атаку. Отец не сомневался, что доскачи они до дороги – и все беженцы были бы изрублены «в капусту» – шаблонный тогдашний термин. Но они не доскакали: в лощине между высоткой и дорогой лежал глубокий снег, в котором и увязли казачьи кони. На одной из ближайших подвод оказался пулемет, и пулеметчик хладнокровно в упор расстрелял всадников – всех до единого. Это был далеко не единственный случай, когда людей убивали прямо на глазах моего отца.

Вот затем и возник эпизод, послуживший поводом к посвящению. Одним из поздних вечеров подвода, везшая моего отца и мою бабушку, въехала в селение. На ночлег их отправили в одну из изб. Она уже вся была забита беженцами. Бабушка, понюхав воздух, ночевать там отказалась и приказала вознице везти дальше. Возница подчинился, они выехали и проехали еще несколько верст до соседнего селения. Была ли там ночевка комфортнее, чем в прежнем месте – не знаю, но на прежнем месте приключилось следующее. Через несколько часов в селение ворвались белые. Они тут же бросились искать «комиссаршу Брюханову». Им указали избу, воздух в которой так не понравился бабушке. Из избы были извлечены беженка подходящей внешности и возраста с сыном – тоже подходящего возраста. Несмотря на их заверения и мольбы, что они – не Брюхановы, их тут же расстреляли. В уфимских газетах было немедленно напечатано о расстреле «комиссарши Брюхановой» с сыном.

Когда через несколько месяцев в освобожденную от белых Уфу возвратились моя бабушка с моим отцом, то все встреченные знакомые реагировали на них, как на привидения.

 

В первую половину 1919 года бабушка не вернулась к своему мужу, а продолжила собственную деятельность. Вынужденная разлука с мужем с начала 1918 года сыграла свою роковую роль: до бабушки дошло, что супруг ей неверен – и она проявила неукротимое стремление его наказать. Их развод произошел по ее инициативе и вопреки его мольбам и уверениям. Не берусь судить, кто из них был тогда более виновен по отношению к другому.

Нужно учитывать, что тогда деду было не до семейных проблем (при этом он сделал все, что мог для спасения своей семьи в Уфе): в 1919 году он непосредственно находился на фронтах – сначала на Восточном, затем, уже летом – на Южном, а осенью – снова на Восточном, и был занят главным образом тем, что заготавливал продовольствие в прифронтовой полосе (т.е. попросту организовывал его безвозмездное принудительное изъятие у местного населения), а затем эвакуировал запасы заготовленного в центр России.

Белым оставалось только следовать тому же примеру. Поэтому нисколько не случайным и не противоестественным выглядит окончательное поражение белого движения: широчайшие народные массы предпочли все-таки социально более близких грабителей.    

Деятельность деда имела тогда огромный резонанс по обе стороны фронта. Например в июне 1919, когда белогвардейцы не сумели изловить его во внезапно захваченном ими Харькове, они постарались-таки заготовить торжественную виселицу для его повешения на пешеходном мосту через пути на Харьковском вокзале[39].

Этот момент нужно учитывать и при оценке вышеописанного эпизода со стремлением белогвардейцев уничтожить мою бабушку и моего отца – дело было не только и не столько в ее трибунальской славе.

Однако, вопреки тому, что можно было бы ожидать, в течение 1919 года мой дед постепенно покинул круг самых влиятельных коммунистических руководителей.

 

Что послужило причиной к тому? Реакция после чрезвычайного нервного, психологического и физического перенапряжения предшествующих двух лет? Потеря старшего (не по возрасту, а по политической роли) товарища в лице умершего Свердлова? Разрыв с несомненно любимой с ранней юности женой? Какие-то политические разочарования? Осознание неправедности собственного пути? Все это в совокупности?

Я еще не родился, когда был жив мой дед. Но мой отец рассказал мне массу подробностей о нем (в том числе таких, какие ему самому совсем не нравились), и мое итоговое мнение достаточно просто: деду, каким я его себе представляю, должно было стать в начале 1919 года противно все, что его тогда окружало – а поделиться этими чувствами и мыслями оказалось не с кем!.. Жена и младший ребенок были спасены, но семья не восстановилась, а все происшедшее к тому времени оказалось столь сложным и секретным, что исключалась всякая возможность откровенных объяснений с кем бы то ни было, а женские страсти (оправданные или нет) абсолютно неуместным образом усугубили все остальное!.. Оставалось молча и стиснув зубы нести свой крест и соблюдать все принятые на себя обязательства... Глухая замкнутость деда в течение всей его последующей жизни бросалась в глаза всем очевидцам.

В то же самое время, именно решив судьбу жены и ребенка, то есть с первых же дней января нового 1919 года[40], дед стал заметно равнодушнее относиться к личному контролю над всеми важнейшими политическими решениями и событиями.

Мало того: теперь дед заметно ограничивал свои контакты с высшим руководством – и этому есть объективные подтверждения: гораздо менее охотно дед появлялся именно на заседаниях Совета Обороны, чем Совнаркома, где решались, как упоминалось, более технические вопросы.

Статистика свидетельствует: с августа 1918 по апрель 1920 Ленин председательствовал на 175 заседаниях Совнаркома и 105 – Совета Обороны (начавшего работу только с декабря 1918), Склянский (до осени 1918 он почти не появлявлялся в Совнаркоме, а затем аккуратно отслеживал все заседания, замещая Троцкого, находившегося на фронтах) принял участие в 110 заседаниях Совнаркома и 106 – Совета Обороны, Сталин (тоже в основном отсутствовавший в Москве) принял участие соответственно в 33 и 29 заседаниях. Для остальных постоянных членов Совета Обороны характерно примерно такое же соотношение их участия в заседаниях: Красин присутствовал на 129 заседаниях Совнаркома и 100 – Совета Обороны, Рыков на 92 и 62 соответственно.

Брюханов же, сочетая работу в центре и на местах, принял участие в 86 заседаниях Совнаркома и только в 27 – Совета Обороны[41]! Более того (и это могло выглядеть почти что демонстрацией!): в течение всего 1919 года дед не появился ни на одном заседании Совета Обороны – из которого его никто не исключал[42]!

Но как раз демонстрация и не входила в намерения деда: он предпринял ряд самоназначений, взвалив на себя продовольственное обеспечение армии. С сентября 1919 он возглавил Особую продкомиссию Восточного фронта, а с января 1920 по сентябрь 1922 руководил Главснабпродармом, осуществлявшим снабжение продовольствием всей Красной армии – в сочетании с самоснабжением, т.е. с ничем не огражденным грабежом населения. Ясно, что никакой славы эта деятельность ему принести не могла, а власти у него и без того хватало.

В то же время поднимался рейтинг Цюрупы, после смерти Свердлова умело принявшего на себя регулирование непростых отношений руководства наркомпрода с партийной и государственной верхушкой.

 

Если в 1918-1919 годах продразверстка осуществлялась героическими методами и принесла спасение коммунистам, то в 1920 году превратилась в рутинное зверство, а попытки ее сохранения в 1921 году (хотя именно руководство наркомата продовольствия выступило с инициативой по ее замене продналогом – т.е. упорядоченным и нормированным ограблением) вызвали массовые крестьянские восстания и уже прямо угрожали гибелью режиму.

Жуткий голод 1921-1922 годов – также результат деятельности моего деда и его соратников: от пяти до десяти миллионов погибших от голода и сопутствующих заболеваний – точнее не подсчитаешь!

Заметим, что подавляющее большинство подчиненных деда не было коммунистами. В январе 1920 года проверка состава наркомпрода, проведенная ВЧК, принесла сенсационный результат: из 2996 работников центрального аппарата наркомпрода оказалось только 29 коммунистов[43] – менее 1 %!

Среди специалистов, лично привлеченных дедом к работе в наркомпроде, были бывшие меньшевики А.Я. Вышинский – будущий сталинский генеральный прокурор (дед дал ему рекомендацию в компартию!) и О.Ю. Шмидт – будущий руководитель освоения Арктики.

По существу наркомат продовольствия был колоссальной иерархической структурой, практически не подвластной ни советам, ни партии, ни армии, ни ВЧК. Продовольственные отряды, терроризировавшие все российские деревни, составляли единую продовольственную армию, штаб и управление которой подчинялись только наркомату продовольствия, равно как и все командиры и комиссары продотрядов – в отличие от Красной армии с ее политотделами и особыми отделами, имевшими самостоятельные структуры, подчиненные соответственно ЦК и ВЧК.

Курьез, но управление наркомата занимало все здание ГУМа в Москве, а парады и демонстрации на Красной площади происходили, таким образом, между Кремлем (где помещался Совнарком) и наркоматом продовольствия.

Несомненно, деятельность настолько неподконтрольного монстра привлекала все более заинтересованное внимание со стороны ведущих коммунистических лидеров – Ленина, Троцкого и шедшего в гору Сталина. Деда, например, упрекали в том, что в порядке наведения дисциплины он распоряжался арестовывать (на одни сутки!) уездные исполкомы, дискредитируя их в глазах населения[44]. Не случайна и упомянутая проверка чекистами, санкционированная Лениным – аналогичных прецедентов с другими наркоматами не отмечено.

Отчужденность между дедом и высшим руководством приняла устойчивый взаимный характер. Однако деловые качества, какими дед, несомненно, был щедро наделен, постоянно заставляли привлекать его к ответственной работе, как только где-то обозначался участок прорыва, с которым следовало немедленно разобраться – в этом и секрет того, что карьера деда продолжалась еще немало лет – с периодическими подъемами и спадами.

И в декабре 1921 года, когда тяжело заболел Ленин, обязанности последнего перешли к Цюрупе, назначенному заместителем предедателя Совнаркома. На место же наркома продовольствия был повышен мой дед.

Назначение произошло в самый разгар голода, нисколько не укреплявшего престиж режима, хотя вожди последнего и ухитрились под шумок завершить ограбление православной церкви; вот к этому делу дед не имел никакого касательства, хотя это не может служить оправданием по большому счету.

 

В марте 1922 года В.И. Ленин, очевидно оскорбленный психо-неврологической экспертизой, которой его подвергли, составил список товарищей, которые, по его мнению, не менее нуждались в этом: «Чичерин, Осинский, Троцкий, [Л.Б.] Каменев, Сталин, Брюханов и несомненно целый ряд других»[45]. Возможно, он был не так уж неправ!

Одновременно тогда же возобновились и лживые обвинения контрреволюционеров в покушении на Ленина в 1918 году – теперь уже более узко в адрес правых социалистов-революционеров. Над их лидерами происходил в Москве в июне-августе 1922 открытый судебный процесс, который курировал сам Сталин, возглавивший «тройку» ЦК РКП (б) по проведению процесса – вместе с Л.Б. Каменевым и Дзержинским[46]!

Результаты деятельности этой «тройки» оказались очень своеобразны: сами они предпочли остаться за кулисами, а на передний план выдвинули совершенно иных людей: председателем трибунала был назначен Г.Л. Пятаков, одним из защитников – Н.И. Бухарин (непосредственно на процессе и в яростной кампании, сопровождавшей процесс в коммунистической прессе, этот «защитник» именовал подзащитных: «эти гниды» – и требовал для главных обвиняемых смертной казни[47]!), а Троцкий, которого никто никуда не назначил, самолично выставлял на показ свое рвение во все той же пропагандистской кампании, присоединяя свой голос к требованиям: «Бешеных собак надо расстрелять[48] – и называл обвиняемых «по существу агентурой иностранных правительств» и «отделом франко-чехословацкой контрразведки»[49]. Хорошо же все они выглядели, оказавшись в таких же ролях и по тем же самым обвинениям в 1937-1938 годах[50]!

И снова все зависло в воздухе – главные обвиняемые не признали вины за покушение на Ленина. Их не расстреляли и не помиловали, а отсрочили приведение приговора в исполнение, поставив узников в положение заложников в зависимости от дальнейшей террористической деятельности их единомышленников на воле. Но Партия социалистов-революционеров (ПСР) не занималась террором против коммунистов ни до, ни после того[51]. Фактическими террористами, формально принадлежавшими к ПСР, были только осужденные на этом процессе члены группы Г.И. Семенова, действительно организовавшие покушение на Ленина и убившие в Петрограде в июле 1918 года В. Володарского, но к ним-то эту отсрочку не применили, а полностью их помиловали.

В декабре 1923 один из присужденных к постоянной пытке ожиданием смерти, Сергей Морозов, покончил с собой. Эта демонстрация возымела действие. Ровно за неделю до смерти Ленина этот изуверский отсроченный приговор был заменен конкретными сроками тюремного заключения. Главный обвиняемый, А.Р. Гоц, участник восстания на Пресне в 1905 году, сидел при царе с 1906 года (за организацию террора!) до самой революции (до 1915 – на каторге), а с 1920 года – в советских тюрьмах. В январе 1924 ему назначили пятилетний срок, но затем судили «за попытку побега» и продержали за решеткой до 1927 года – т.е. лишнюю пару лет.

Поразительно, но провокатор Г.И. Семенов, на глазах всего мира каявшийся в конкретной организации покушения на Ленина[52], обвиняя эсеровское руководство лишь в санкции на это, оказался публично помилован и продолжил свою деятельность в ГПУ и ГРУ; он еще с 1918 года был секретным, но вполне официально утвержденным доверенным лицом Дзержинского при проведении разнообразных операций[53]. Это оказалось весьма забавной демонстрацией: невысоко же в 1922 году расценивало коммунистическое руководство жизнь своего прославленного вождя, теперь уже прочно и безнадежно заболевшего! И Пятаков, и вся свора обличителей были таким поворотом дела полностью морально дискредитированы – и это, вероятно, входило в тайные замыслы организаторов процесса[54]!

Зато через семь лет после 1918 года и через три – после 1922, уже осенью 1925 года, произошло выяснение отношений и за кулисами. Теперь в непримиримой борьбе столкнулись Сталин против Г.Е. Зиновьева и Л.Б. Каменева, а Дзержинский поначалу решительно принял сторону последних. Но как раз осенью 1925 года Сталин обзавелся, наконец, исчерпывающими свидетельствами истинной подоплеки событий 1918 года[55], получил возможность безо всякого шума шантажировать Дзержинского и полностью его подчинил[56]. Понятно, что сердце «Железного Феликса» не могло такого долго выдерживать[57]!

Но и на этом дело о покушении на Ленина, как упоминалось, не завершилось: уже в 1938 году то же обвинение (не пропадать же добру!) было инкриминировано не А.Р. Гоцу и его соратникам[58], а Бухарину и «левым коммунистам» (включая уже расстрелянного в 1937 году Пятакова), которые, в соответствии со всеми законами жанра, обратились в «правую оппозицию». Заодно генеральный прокурор Вышинский обвинил Бухарина и в намерении убить в 1918 году Сталина и Свердлова[59], а в начале тридцатых – якобы снова Сталина и уже Л.М. Кагановича – тоже с участием того же Семенова! При этом приходилось лишь пересказывать показания Семенова, по недомыслию или по какой другой причине расстрелянного незадолго до того в 1937 году[60]. Выглядело все это абсолютно нелепо.

Так или иначе, но выстрелы, нанесшие Ленину незначительные раны (задумывалось, разумеется, по-другому), двадцать лет аукались множеству политиков России, по очереди не угождавших тоже сменявшемуся кремлевскому руководству!

 

В 1923 году Н.П. Брюханова ввели (с февраля по август) в состав Реввоенсовета. Это была попытка армейского командования (где тогда еще продолжал верховодить Троцкий) подчинить наркомпрод. Но дед предпочитал оставаться вне фракционной борьбы коммунистических верхов.

В 1924 году дед оформил-таки брак с соратницей, которая оставалась его секретаршей с 1918 года.

В мае 1924 с наркоматом продовольствия, наконец, полностью покончили, ликвидировав эту структуру – в связи с переводом продналога из натуральной формы в денежную[61]. Деда назначили заместителем наркомфина – Г.Я. Сокольникова (Бриллианта). В январе 1926 последний был снят – за участе в зиновьевской оппозиции (троцкистско-зиновьевской тогда еще не было!), а деда поставили на его место.

На двух партсъездах (XV и XVI) деда избирали кандидатом в члены ЦК, а с 1918 по 1936 он постоянно избирался во ВЦИК, затем ЦИК СССР. Все это чисто формально соответствовало его номенклатурному уровню.

Барственное, полупрезрительное отношение Цюрупы к Сталину, которого последний не мог не чувствовать, не очень способствовало карьере Цюрупы после смерти Ленина (Сталин предпочел тогда более лояльного Рыкова – тоже, как известно, ненадолго) и привело затем к его трагическому концу.

Сюжет достаточно интересен[62]: в начале мая 1928 отдыхавший в Крыму Цюрупа вместе с двумя охранниками выехал в море поудить рыбу. Там с ним приключился очередной приступ стенокардии, о которой уже упоминалось. И тут неожиданно заглох мотор. Несколько часов понадобилось его сопровождающим, чтобы, ныряя в почти ледяную воду, освободить выхлопную трубу от ветоши, якобы набившейся туда во время предшествующего ремонта. Цюрупа, доставленный в тяжелом состоянии на берег, уже не оправился и умер через пару дней. Эту неправдоподобную историю рассказывали моему отцу, приехавшему в тот же дом отдыха[63] через несколько недель, хорошо знакомые ему непосредственные участники эпизода в лодке.

Это избавило, вполне вероятно, Сталина от крупных неприятностей: весной и летом 1928 года положение последнего в Политбюро и ЦК было крайне напряженным. Сталин тогда совершал один из невероятнейших кульбитов в своей жизни – наряду с заключением союза с Гитлером в 1939 году. Только что, осенью 1927, партия во главе со Сталиным расправилась с оппозицией Троцкого, Зиновьева и Каменева, и тут вдруг сам Сталин начал проводить политику чисто троцкистского ускоренного построения социализма! Естественно, Сталин столкнулся по меньшей мере с недоумением буквально всех вчерашних союзников!

Существенно, что инициатором кампании против Сталина оказался не Бухарин, Рыков или Томский, а близкий соратник Цюрупы и Брюханова М.И. Фрумкин[64], занимавший в тот момент пост заместителя наркомфина – т.е. моего деда.

Интересно, что в 1907-1908 годах, т.е. в один из периодов предполагаемого сотрудничества Сталина с полицией, Фрумкин также был одним из лидеров Бакинской большевистской организации[65]. Важно и то, что конец 1927 и начало 1928 года – очень недолгое время, когда слухи о связях Сталина с царской охранкой начали блуждать по московским коридорам власти, но заглохли вследствие отсутствия доказательств и под влиянием наглядных расправ с лицами, распускавшими эти слухи[66].

Понятно, что позиция весьма авторитетного Цюрупы могла в тот критический момент сыграть решающую роль. Но не сыграла: как и почти при всех иных кульминациях политической игры[67] главные козыри неизменно оказывались на руках у Сталина!

Смерть Цюрупы – одно из звеньев длинной цепочки нераскрытых политических убийств, растянувшейся почти на всю первую четверть века Советской власти: от покушений 1918 года и до убийства Троцкого в 1940 году.

Лишь последнее оказалось спустя десятилетия разобрано по косточкам – благодаря уникальной судьбе П.А. Судоплатова, заработавшего невероятную для бойцов невидимого фронта возможность откровенничать на старости лет. До этого и тут все оставалось на уровне домыслов, хотя и вполне здравых – как и во многих[68], но не всех остальных случаях.

 

В октябре 1930 дед, как упоминалось, был снят с должности наркома финансов. О причинах опубликованы различные версии[69]. Мне известна иная: категорический отказ деда финансировать строительство государственных дач для номенклатуры[70].

Сам дед принципиально не пользовался правом на дачу. На мой взгляд, это довольно смешной способ подчеркивать верность прежним революционным идеалам; тем не менее, это не могло не действовать на нервы всем остальным.

Так или иначе, но рисунок, на котором Сталин изобразил моего деда в том же 1930 году, вполне характеризует отношения, сложившиеся между ними к тому времени[71]. Замечу, что подобного не удостоился никто другой из соратников и противников Сталина!

 

С этим рисунком у Сталина произошла ошибка – и не малая. Он очень заботился о том, каким будет выглядеть в глазах грядущих поколений – и немало в том преуспел. Действительно, существует ли какой-либо иной персонаж из прошлого, способный конкурировать по популярности со Сталиным в глазах современного российского общества? Или грузинского? Ответ очевиден.

Любой человек несет в себе и добро, и зло – бессмысленно спорить с теми, кто этого не понимает. Вот и Сталин нес свое. Но этот рисунок и немногие иные «мелочи» стали его ошибками, приоткрыв ту истину, которую он вовсе не предназначал на показ: зло, что нес в себе и собой Сталин, было органическим свойством и качеством его души, это было нормой для него, честно и откровенно представленной именно этим рисунком! – а за душой никаких моральных принципов! При наличии последних такое не рисуют, так не шутят и о подобном вообще не думают! Кто, взглянув на этот рисунок, и что сможет теперь пролепетать о сталинской человечности и гуманизме? Или и это входит в арсенал суровых, но необходимых и справедливых принципов поддержания порядка и дисциплины среди не слишком радивых соратников?

Сталин не был опереточным злодеем, убивавшим всех подряд, и вообще оперетта – не его жанр. Во всех его решениях и поступках нужно искать рациональную цель – и ее всегда можно обнаружить, проявив необходимую зоркость и внимание к деталям – как при любом детективном расследовании. Конечно, нужно иметь и представление о тех страстях, что вели его по жизни: Сталин был весьма эмоциональным человеком, а не бездушной машиной.

Бывший шеф Гестапо Г. Мюллер[72] так расценивал его: «У меня есть некоторое представление о демонах его души /.../. Сталин – крайне прагматичный и логичный человек... Никакой сентиментальности, один смертоносный прагматизм. /.../ но свирепость объясняется несколькими факторами. Во-первых, низкое происхождение бедного и физически неполноценного грузина, представителя одного из меньшинств в Советской России. Во-вторых, советское общество было очень сильно ориентировано на истинного Большевика. Я думаю, что Сталин был блестящим деятелем во многих областях, но его отношения с революцией были весьма сложными, и это вызывало презрение таких, как Троцкий, который сражался с белыми на фронтах. Сталин как Борман: очень работоспособный бюрократ, который не играл большой роли в кровавых акциях в России после Октябрьской революции[73], как и до нее, конечно. Этот комплекс неполноценности определяется осознанием того, что его презирают истинные революционеры; более того, они порочат его и, страшно сказать, мечтают о его устранении»[74] – совсем не плохо для совершенно постороннего человека, Мюллер это или не Мюллер!

То, что сказано о комплексах, порожденных происхождением Сталина – очевидная вещь, существенная скорее давней, отправной ролью – и не столь уже важная в зрелые годы Сталина. Но вот отношение большевистского окружения к Сталину расписано весьма четко и адекватно: именно таким оно и было, хотя ситуация требовала совершенно иного – гораздо более серьезного.

Современные россияне прекрасно знают, что Ленин, Троцкий, Свердлов, Зиновьев, Дзержинский, Цюрупа, Рыков, Красин и многие другие – вплоть до молодых Бухарина и Пятакова – были совсем иными людьми, нежели Сталин. Но сегодняшнему большинству не хочется понимать, в чем же конкретно состояло это отличие.

Среди героев победившей революции не было ни одного ангела, многие из них ненавидели друг друга и большинство из них не чуралось настоящих преступлений с точки зрения любой, самой гибкой морали; все они запятнали себя и нравственным, и юридическим участием и в дореволюционном, и в послереволюционном терроре, как о том говорил и Мюллер – тоже высокий моралист! Именно поэтому на их стороне почти никогда не было и не могло быть того нравственного превосходства, какое диктуется моральной уверенностью и чистотой помыслов[75] – и это со всей очевидностью проявлялось тогда, когда их самих извлекали из комфортного быта, обвиняли в немыслимых преступлениях и подвергали жутким мучениям. Единицы из них погибли, не изменив самим себе.

Но все они были питомцами одной среды – радикальной российской интеллигенции, воспитанной десятилетиями борьбы с царизмом – со всеми своими характерными чертами и особенностями, которые и роднили их больше с кадетами и меньшевиками с одной стороны и с эсерами – с другой, а не с обыкновенными уличными бандитами, люмпенами с пролетарских окраин, местечковыми и деревенскими горлопанами, а затем и с канцелярскими крысами, паразитами и приспособленцами, в изобилии хлынувшими в победившую партию после 1917 года. Лидером и вожаком всей этой серой хищной массы смог и постарался стать Сталин – честь и хвала за это его интуиции и проницательности.

Случайно ли произведения А.С. Грина (в целом – не очень значительного писателя) жестко не печатались с начала тридцатых и до конца пятидесятых годов, а его «Крысылов» официально числился в ряду злостных идеологических диверсий?

Подавляющая часть современного российского книжного потока, посвященного политической истории последнего столетия, не отходит от психологии и идеологии этих победителей, сумевших оставить после себя и физических, и духовных потомков – в отличие от большинства уничтоженных в репрессиях тридцатых годов. Автор этих строк относится к немногочисленным исключениям, а одна из основных целей данного обширного вводного раздела – подчеркнуть необычайно счастливую случайность такого исхода.

Большинство современных авторов изощряется в восхищении перед гениальностью Сталина. Автор этих сторок также не отказывает Сталину в этом качестве, хотя числит за Сталиным гораздо более серьезные конкретные объективные политические ошибки, нежели все остальные его критики, вместе взятые. Ведь гениальность – это не безошибочность, каковой в природе вообще не существует. Зато мне прекрасно известны и невероятно блестящие решения Сталина в ситуациях, о которых и не подозревают все его апологеты.

Но вот с чем автор этих строк решительно расходится, так это со стремлением современных летописцев обливать грязью всех противников Сталина, хотя и к последним и я не испытываю никакого пиетета. Но поставим вопрос так: согласимся условно, что Сталин действительно показал себя самым ревностным борцом за коммунистическую партию, за социализм, за советский народ, за Россию, наконец; в то же время многочисленные «враги народа» выступали, якобы, против всего этого. Позволительно при этом спросить, а существовали ли бы вообще коммунистическая партия и Советская власть в тридцатые годы (народ-то и Россия, конечно, в каком-то виде существовали бы, как существуют и сейчас, и сотни лет назад), если бы будущие «враги народа» костьми бы не легли за то, чтобы захватить и удержать за собой власть в России в 1917-1920 годах? А ведь все они (тогда вместе со Сталиным) действительно еще в 1917-1920 годах были врагами народа, потому что именно в те годы большинство русского народа было против власти коммунистов! И приходилось им тогда очень несладко, а народу – еще не слаще!

Что же касается Сталина и его приспешников, то ведь роли Сталина, Молотова, Калинина, Ворошилова и им подобных в 1917 году были незначительнейшими – с этим не поспоришь! – а всякие Кагановичи, Ежовы, Микояны, Берии, Хрущевы, Маленковы вообще никакого отношения не имели к той революции, за удержание достижений которой они без угрызений совести ломали при Сталине хребты миллионам людей!

И уж тем более нынешние писаки сами не имеют никакого отношения ни к революции, ни к защите ее достижений. Так позволительно спросить, по какому такому моральному праву стараются теперешние поклонники Сталина смешивать с грязью давешних его соперников? Нравится вам Сталин – так ведь это дело вашего политического и морального вкуса и воспитания – теперь уже не более того!

Внутренний же моральный облик Сталина был таков, что сколько бы людей он ни уничтожил во имя своих целей, все это не было преступлением в его собственных глазах – шла ли речь о белогвардейцах, кулаках, колхозниках, красноармейцах, профессорах, наркомах или маршалах. В этом смысле он был, разумеется, безгрешен. Безгрешен и в отношении уничтоженных миллионов, и уж тем более по отношению к моему совсем не святому деду, счет жертвам которого сильно уступал сталинскому, но также шел на миллионы.

А уж в решение судьбы моего деда Сталин вложил немалую толику собственных чувств – об этом свидетельствует и упомянутый рисунок, и все нижеследующее.

 

После нескольких месяцев на посту заместителя председателя Московского облисполкома, дед с 1931 по 1933 год был заместителем наркома[76] снабжения (карточной системой было тогда охвачено все городское население), а с 1933 – заместителем председателя[77] Комиссии при СНК СССР по определению урожайности. Эта забытая ныне мощнейшая организация (с перифирийными органами в каждой области и каждом сельском районе) отслеживала созревание урожая и корректировала планы выкачки зерна из каждого колхоза, дабы избежать повторения голода 1932-1933 года, случившегося «по ошибке».

К 1937 году нажим на колхозников ослаб: средств, вырученных от экспорта зерна, уже не хватало для развития масштабных закупок импортной техники – ввиду резкого снижения цен на мировом рынке сельхозпродукции (причиной чему отчасти и был значительный выброс на экспорт советского зерна, отобранного у голодающего населения); поэтому притормозились и темпы индустриализации. Комиссия, вследствие этого, утратила свою роль и значение, и была ликвидирована – в условиях 1937 года ее основные кадры были просто репрессированы почти в полном составе.

Согласно семейной хронике, именно в это время дед в последний раз в жизни вновь попытался стать заговорщиком.

Я писал о его заговорщицкой деятельности, как о факте, подтвержденном свидетельством Н.И. Ежова[78], причем в этом были уверены и комментаторы первой публикации покаянного письма Ежова к Сталину[79]. Оказалось, однако, что Ежов имел в виду – в качестве главы «кремлевских заговорщиков» – Павла Николаевича Брюханова, коменданта здания правительства в Кремле[80]; насколько я знаю, этот персонаж в родстве с нами не состоит. Другие свидетельства несомненной для меня заговорщицкой деятельности деда нуждаются в дополнительных проверках и уточнениях.

Тем не менее, было известно, что еще со времен Гражданской войны Ежов лично преклонялся перед дедом. С этим, несомненно, связан весьма поздний арест деда.

Очень вероятно, что подчиненные Ежова не могли получить его санкцию на арест. И это побудило их на довольно экзотические действия. Жену деда (мачеху моего отца) Валентину Васильевну Брюханову втянули-таки летом 1937 года в переговоры о том, чтобы вручить им, наконец, дачу, от чего до сих пор упорно отказывался дед. Наконец, он согласился, и по телефону была заказана машина и согласован маршрут поездки для осмотра дачи. Но в последний момент дед снова взбрыкнул, отказался ехать – и жена отправилась одна.

За городом машина столкнулась лоб в лоб со встречной. Шофер погиб, а у Валентины Васильевны был сломан позвоночник. Встречная же машина практически не пострадала (в силу конструктивных особенностей): она, по странной случайности, оказалась машиной НКВД. Сидевшие в ней сотрудники, обнаружив отсутствие деда, немедленно доставили пострадавшую в Кремлевскую больницу. Там она, оставшаяся инвалидом до конца дней, провела более года – даже после ареста деда, что не с худшей стороны характеризует работников больницы. Дед же в тот день окончательно зарекся обзаводиться дачами. Зареклись пока что и в НКВД вновь трогать его. Хорошенькая история?..

В конце 1937 – начале 1938 дед, пересидевший на воле всех своих соратников, оказался безработным. В поисках средств к существованию он заключил договор с издательством и писал книгу об истории продовольственного вопроса в СССР; обрывки собранных им уникальных материалов по сей день находятся в моем распоряжении. Сталин о Брюханове явно позабыл – других забот хватало. Прояви дед мудрость и расчетливость, смог бы, возможно, и уцелеть. Но он поступил более чем опрометчиво: договорился с Г.М. Кржижановским[81] о директорстве в каком-то из институтов Академии Наук, а назначение на номенклатурную должность требовало утверждения в ЦК.

Ежов, продолжавший (кроме прочего) возглавлять Оргбюро ЦК, встретил деда с распростертыми объятиями. Но на решение требовалась и санкция Сталина, которому Ежов обещал доложить.

Результат получился вполне очевидным: через день или два, 3 февраля 1938 года, деда арестовали.

Последним выборным постом, который он занял, была должность старосты камеры в московской тюрьме Матросская Тишина. Пост тем более видный потому, что среди его избирателей и подопечных оказался и сидящий в той же камере маршал А.И. Егоров. Об этом передал моему отцу через общих знакомых сам Егоров: в июле 1938, при утверждении очередного расстрельного списка, Сталин вычеркнул его имя (совершенно уникальный случай!), а затем маршала и вовсе отпустили на волю. Вскоре его вновь арестовали[82] (не исключено, что за длинный язык, а, может быть, его и выпускали по ошибке – неверно истолковав благодушие мудрого и гуманного вождя) – и Сталин больше его уже не помиловал: маршала осудили и расстреляли в феврале 1939.

Список на расстрел, в котором значился мой дед, был утвержден 20 августа 1938 года двумя членами Политбюро – Сталиным и В.М. Молотовым[83]. 1 сентября деда расстреляли.

 

К 1921 году выяснилось, что карательная деятельность все-таки не полностью соответствовала человеческой сути моей бабушки.

Однажды, например, к ней явился офицер, приговоренный ею к расстрелу, и объяснил, что после исполнения приговора он выжил, а теперь не может никуда устроиться ввиду полного отсутствия документов. Он просил справку, удостоверяющую это положение. Таковая была ему выдана – безо всяких негативных для него последствий, по крайней мере – в тот конкретный момент.

Подобные истории (хотя что еще может быть подобным такому?) поколебали, по-видимому, бабушку в обоснованности и оправданности взятых ею на себя обязанностей. В начале 1921 года она не только оставила должность, но и вышла из родной коммунистической партии.

В 1921-1922 она занимала довольно экзотическую должность секретаря знаменитого американца А. Хаммера, появившегося тогда в Советской России с миссией помощи голодающим. В это время мой отец, остававшийся с нею, досыта нагляделся на самые жуткие сцены, возникавшие среди людей, обреченных на голодную смерть – и не раз мог быть сам изрублен на мясо.

Позднее бабушка вела весьма разнообразный образ жизни, самостоятельно зарабатывая себе на хлеб – главным образом ремеслом медсестры, и исколесила при этом весь Союз – от Ашхабада до канала Волга-Москва и от Крыма до Колымы, куда через несколько лет привозили ее старшего сына. На руках у моей бабушки умер, в частности, М.А. Булгаков, за которым она ухаживала в последние дни его жизни; на медсестру тогда, согласно законам детективного жанра, никто особого внимания не обратил.

Бабушка не слишком обременяла себя заботами о детях: старший сын уже давно стал самостоятельным, а мой отец годы учебы в Москве (с 1922 по 1934) – в школах, техникуме, вузе, а затем в Бронетанковой академии – прожил большей частью со своим отцом.

С бездетной мачехой у моего отца сложились прекрасные отношения; позднее хорошо был знаком с нею и я.

 

Мой отец рос в бытовой среде тогдашних членов правительства. Он был хорошо знаком с сыновьями Троцкого, Цюрупы, с Наташей Рыковой, дружил одно время с Андреем Свердловым, близко сталкивался и с Яковом Джугашвили.

Отец часто видел друзей старшего брата – тогдашних лидеров комсомола: Оскара Тарханова, Лазаря Шацкина, Петра Смородина, комсомольских поэтов Александра Жарова и Льва Безыменского. Сам двенадцатилетний тогда отец сочинил музыку популярнейшего пионерского гимна «Взвейтесь кострами, синие ночи». Почему эта мелодия не носит его имени – это отдельная история, которую уже случилось разгребать после смерти отца мне самому, но так и не удалось довести до исчерпывающе справедливого конца[84]...

Отец общался и с самими правительственными деятелями – не только уфимцами, но и с другими соратниками деда, и хорошо был знаком с Г.К. Орджоникидзе, В.В. Куйбышевым, А.П. Смирновым, М.И. Фрумкиным, Р.И. Эйхе, В.И. Межлауком, М.Ю. Козловским, А.Б. Халатовым.

Других только наблюдал, не будучи с ними лично знаком: Ленина (близко видел его единственный раз), Троцкого, Сталина, Рыкова, Л.Б. Каменева, Бухарина, М.П. Томского, К.Б. Радека, М.И. Калинина, А.Г. Шляпникова, А.В. Луначарского, А.С. Енукидзе, А.С. Бубнова, Н.А. Семашко, А.А. Сольца, А.Ф. Толоконцева.

С третьими имел собственные личные дружеские отношения: с Н.К. Антиповым, Я.А. Яковлевым и А. Икрамовым вместе отдыхал и охотился в Крыму, а с Г.Г. Ягодой, например, достаточно часто играл в теннис.

Когда отец обзавелся первой собственной семьей и покинул родительскую квартиру, он учился в Бронетанковой академии и был в 1934 году в первом ее выпуске. Тогда это было весьма элитарное заведение, пользовавшееся особым вниманием руководства РККА, поэтому отец (как и его однокурсники) имел нередкую возможность наблюдать и в формальной, и неформальной обстановке К.Е. Ворошилова, М.Н. Тухачевского, С.С. Каменева, А.И. Егорова, А.И. Корка, И.А. Халепского, М.Я. Германовича и других военачальников.

По окончании академии отец демобилизовался и сразу начал блестящую карьеру инженера и ученого, став позднее профессором и доктором наук. Его первая, совершенно самостоятельная книга, произведшая переворот в технологии кузнечно-штамповочного производства, была опубликована уже в 1936 году. Всего он написал десять книг, переизданных в разных странах[85], и более сотни научных статей.

Труд и талант в его творчестве были единым целым. В управлении людьми у него также не возникало проблем. В этом он не сильно отличался от своего отца и старшего брата.

 

Мой отец был и пионером, и комсомольцем, вступил бы и в партию, но до 1938 года не успел. С детства он был убежден в политической правоте своих родителей, а потому то многое, что он увидел и узнал и в Гражданскую войну, и во время голода в Поволжье и Башкирии не заставило его усомниться в разумности бытия. Не породили сомнений и события первой половины тридцатых годов, хотя мне и приходилось этому поражаться, слушая его рассказы.

Через соседей, знакомых и друзей по учебе отец прекрасно знал настороения в широких кругах московской интеллигенции – в большинстве своем ориентированной антикоммунистически. Многие его одноклассники и однокурсники стали жертвами (далеко не всегда – невинными) политических репрессий еще в первую половину тридцатых годов.

Политическая терпимость, царившая в бытовом окружении отца в 1918 году, осталась характерной для него и в последующем, и неясным для меня образом сочеталась до поры до времени с его собственной коммунистической идеологией. Что ж, похожими были позиции и многих других, имевших для этого куда меньшие оснований, чем у него.

Репрессии, выметшие затем всю среду обитания, к которой он принадлежал, выбили у него почву из-под ног и заставили весьма и весьма призадуматься. Материала для размышлений у него хватало: он и сам был свидетелем очень многого, и весьма понаслышан был о жизненных изломах своих многочисленных близких и дальних знакомых. Все они обладали индивидуальными внутренними чертами, которые им не нужно было тогда особенно скрывать от симпатичного парнишки, с интересом присматривавшегося к старшим товарищам, да это было бы и не очень легко. И когда разразилась катастрофа 1936-1938 годов, то потрясенный и возмущенный отец счел своим долгом систематизировать и обобщить свои прежние впечатления – и не оставил этого занятия до конца жизни.

Он занял крайне негативную позицию по отношению к новейшему политическому режиму, но полностью сохранял лояльность как советский (не только русский!) патриот. При всей конкретности ужасов, с которыми он сталкивался, он долго еще сохранял какую-то абстрактную веру в «социализм с человеческим лицом» – этот пресловутый термин еще не был изобретен в те времена. Внешне отец стремился выглядеть аполитичным технократом, но четко и открыто придерживался вполне определенных собственных этических норм. В его сохранившихся служебных анкетах присутствуют такие формулировки: «Мой отец, Брюханов Николай Павлович, репрессирован в 1938 году как враг народа. Но я всегда считал и считаю его честным и порядочным человеком» – по тем временам это было немыслимым вызовом!

Портрет расстрелянного деда всегда висел в нашей комнате. Почему это сходило отцу с рук – об этом непосредственно ниже.

 

С 1936 по начало 1940 года мой отец работал начальником кузнечного цеха на авиационном комбинате в Ступино-на-Оке.

Директором комбината был некто Везирьян, основным качеством которого было то, что он был другом юности Лаврентия Павловича Берии: сидел с последним за одной партой в Бакинском техникуме. В силу этого биография Везирьяна обладает совершенно волшебными чертами. Например позднее, в 1946 году, когда он был заместителем министра авиационной промышленности, а все руководство авиации было репрессировано за очевидное техническое отставание от Запада по реактивной технике – включая главного маршала авиации А.А. Новикова и министра авиационной промышленности А.Н. Шахурина, то Везирьяна всего лишь исключили из партии. Еще позднее, уже в середине пятидесятых годов, он, став одним из руководителей нефтеперерабатывающей промышленности, трагически погиб во время аварии на производстве – тоже довольно странная история.

Так вот, в 1938 году на Ступинском комбинате никого не арестовывали. Точнее, это происходило так: днем какого-либо работника увольняли с комбината, а уже следующей ночью за ним приходил наряд из НКВД. Однажды к вечеру среди местного начальства прошел слух, что забирают самого Везирьяна. Но на следующее утро он оказался вновь на рабочем месте. Выяснилось, что ночью пришла целая автоколонна из Москвы, в нее погрузили всю местную госбезопасность и увезли.

Летом 1938 года, после арестов его отца, дяди и старшего брата, был уволен и мой отец. Почему он дожидался вечера – этого я от отца добиться не смог. На мой вкус, к вечеру такого дня его заведомо не должно было быть в радиусе ста километров от этого Ступина. Возможно, отец уяснил тогда еще далеко не все, что продумал позднее. А может быть, я сам чего-то недопонимаю. Ведь отец, как выяснилось, оказался в выигрыше – и притом в совершенно баснословном.

Ночью его вызвали к директору, который ему объявил, что он, Андрей Брюханов, ему, Везирьяну, чрезвычайно нужен, поэтому он, Везирьян, добьется у Берии отмены ордера на арест отца, если последний будет служить верой и правдой ему, директору. Отец такое обязательство дал, и на следующий день снова был на рабочем месте.

Года через полтора позиции моего отца и директора разошлись по какому-то принципиальному техническому вопросу. Отец уперся, вопреки взятым на себя обязательствам: в 1940 году задачи производства боевых самолетов стояли выше его личных интересов. Он выступил против директора на заседании коллегии наркомата авиационной промышленности. Везирьян в этом столкновении взял верх, а затем немедленно уволил отца. Был ли последний прав? В техническом аспекте, даже не зная сути вопроса, я уверен, что да, а вот в моральном?..

Но вот тут-то и продолжились чудеса: Везирьян не мог, конечно, обратиться с просьбой к Берии об аресте того человека, которого сам же просил спасти – это было бы очевидной потерей лица. В то же время все подчиненные Берии, не посвященные, естественно, в суть этой истории, старались не рисковать задевать того, за кого однажды заступился сам Берия.

Так мой отец, даже не разобравшись во всех нюансах этой ситуации (их ему разъяснял, повзрослев, уже я), получил карт-бланш на все свои последующие выходки, которые любому другому стоили бы головы.

Сильнейшей из них стало его возвращение, практически – побег в Москву из административной ссылки.

 

После Ступина отец работал старшим научным сотрудником в одном московском научно-исследовательском институте[86]. В то время, в порядке предвоенных мероприятий, происходила серия высылок из Москвы, очищаемой от ненадежных и враждебных элементов.

Как только в феврале 1941 из НКВД выделился НКГБ, и госбезопасность оказалась не под Берией, а под В.Н. Меркуловым[87], кто-то там решился поэкспериментировать: отца включили в список на высылку[88]. Так он оказался в Павлове-на-Оке, где был поставлен главным технологом и начальником кузнечного цеха на оборонном заводе[89].

В Москву он сумел самовольно выбраться в 1943 году, почти не имея документов. Уже в разгар хрущевской оттепели, когда с ним выясняли отношения по поводу его родственников в солидном учреждении под названием ЦК КПСС, ему жестко порекомендовали не афишировать этот эпизод, не намекнув, а прямо заявив, что его и теперь следует возвратить в то же Павлово, если не куда подальше.

В Москве его самолично принял на работу директор ЗИСа И.А. Лихачев; последний еще с тридцатых годов был хорошо знаком с моим отцом и высоко ценил его как инженера. Лихачев, некогда чекист[90], был, как известно, любимцем Сталина – и сам позволял себе немыслимые вольности.

Этот демарш отца, можно предположить, поразил лубянских функционеров, утвердив его право (как мы знаем – чисто мнимое) на столь невероятные поступки. За отцом внимательно приглядывали, но не трогали, хотя он постоянно оставался крошечным эпицентром политических сотрясений.

Вскоре, например, на директорской «летучке» отец докладывал о своих действиях, выведших завод из очередного производственного «прорыва», удостоился восхищенных оценок присутствующих, и тут один из недоброжелателей[91] подал реплику: «А ведь он сын Николая Павловича Брюханова!» – и возникла зловещая пауза. Лихачев молчал, призадумавшись, остальные ожидали его реакции. Наконец, директор веско резюмировал: «Хороший был человек!» – и совещание покатило дальше, как будто ничего не случилось.

Опальное положение отца выразилось, однако, в том, что вместо кучи орденов, какие зарабатывались и менее выдающимися его коллегами, он за всю деятельность военного времени получил только общеобязательную медаль: «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».

Позднее, когда отец ушел на преподавательскую работу, а над головой самого Берии стали собираться грозные тучи, судьба моего отца снова зависла на волоске.

 

После 1945 года сил у моей бабушки поубавилось, и последние годы жизни она отдала воспитанию внука – т.е. меня. В 1950-1953 годы мы и жили одной семьей – мои родители, бабушка и я. Благодаря ее опеке, я читаю, пишу и рисую с четырехлетнего возраста, и еще до первого класса школы обзавелся массой научных знаний – на уровне женской гимназии XIX  века; позднее они меня немало позабавили. Вот ее владение английским, немецким и французским языками мне, к сожалению, впрок не пошло.

Знакомству же с житием Христа я также обязан ей. Сознаюсь, однако, что рассказанные ею похождения Ахилла волновали меня гораздо сильнее: очень уж я переживал за несчастную его пятку! «Гайавату» же (в переводе И.А. Бунина) мы неоднократно перечитывали вместе. Положительные герои из самых разных религий становились в ее изложении примерами и образцами к подражанию – как и легендарные личности из наших семейных преданий.

Это был не атеизм, а нечто другое, что спустя много лет легко и естественно сменилось осознанием веры в Бога, а уж собственное отношение к настоящим и прошлым людям, к настоящим и прошлым человеческим делам и идеям, мне предстояло вырабатывать самому – без диктата и начетничества. Ни в сознательном, ни в еще бессознательном возрасте меня не подвергали никаким религиозным обрядам. Ни к какой религии я не смог примкнуть и в дальнейшем: предельная политическая осторожность навсегда закрыла для меня возможность открытости и откровенности перед любым человеком, претендующим на духовное наставничество – и в этом меня не изменить.

В Бога я верю всей душой – иного и не допускает жизненный опыт человека, прошедшего огни, воды и медные трубы. Я верю, например (убежденнее, чем в детстве!), что Афина-Паллада (или кто-то там еще) натягивала лук Одиссея!

 

Бабушка была не единственной из моих предков, оказавшихся в революцию в рядах компартии, а затем покинувших эти ряды. О ее старшем сыне уже говорилось, но его пути определились не столько его свободой выбора, сколько чрезвычайными обстоятельствами, возникавшими вокруг него. Зато другой мой предок (причем тот, от кого я в наибольшей степени унаследовал свой характер, в основе которого – страсть к поступкам и решениям) всегда целиком следовал собственным порывам.

Отец моей матери, Николай Анисимович Макунин (1896-1960), был старшим сыном в крестьянской семье на границе Московской и Рязанской губерний. Хотя семья была крепкой и зажиточной (задолго до 1861 года выкупилась из рабства), но денег не хватало. И уже одиннадцатилетним он был послан в Питер – самостоятельно зарабатывать на жизнь и помогать семье. В короткий срок он сделал бешеную карьеру: от мальчика в трактире до крупного приказчика – и уже его младшие братья могли, благодаря ему, пойти в университеты еще до революции. Его же карьера оборвалась с началом Первой Мировой – он как раз тогда достиг призывного возраста.

Георгиевский кавалер, в 1917 году он стал большевиком и, что было тогда типично, устремился устанавливать Советскую власть в родную деревню. Там женился, а затем родилась моя мать, Валентина Николаевна Макунина, в замужестве – Брюханова (1919-1991).

Моя бабушка, Ксения Федотовна Макунина (урожденная Крючкова) (1899-1971), происходила из бедной крестьянской семьи (от чего очень страдало ее самолюбие: ведь до революции считалось, что бедняк – почти синоним лодыря), только год проучилась в деревенской школе, что не мешало ей позднее быть рьяной читательницей художественной литературы – в этом обе мои бабушки мало отличались друг от друга (дворянка, правда, читала больше – по три книги в день), а запойное чтение их внука, как я понимаю, доставляло им особое удовольствие, освобождая от забот о его времяпрепровождении. Самому же мне нравилось наблюдать за ними: именно от Ксении Федотовны я и унаследовал свои способности детектива, если правомерно о таковых говорить.

Вторично в армию дед Николай Анисимович был призван в 1920 году – на этот раз в Красную – и принял участие в подавлении «антоновщины». Следствием для него стал тяжелейший моральный кризис, из которого дед немедленно выскочил самым энергичным образом. Он сразу, как стало возможным, демобилизовался, вышел из партии, уехал в Москву, вернулся к торговой деятельности, а через несколько лет вытащил в столицу жену и детей. После ликвидации НЭПа он поднялся до какого-то немалого уровня в системе снабжения ОГПУ-НКВД. При первом же всплеске репрессий внутри «органов» он немедленно постарался покинуть ряды и этой славной организации и спланировал на уровень директора московских продовольственных магазинов средней руки, а уже после Великой Отечественной заведывал, например, гастрономической секцией в московском Елисеевском магазине.

Примечательно, что он практически не воровал: при его профессии семейство всегда было сыто (если он не отсутствовал на войне), но денег никогда у него не водилось. Получив нищенскую пенсию, он завершал жизнь на содержании у собственных детей. Он умер, когда мне шел пятнадцатый год – и ничего более яркого, чем его рассказы об обеих мировых войнах, я в своей жизни не слыхивал. Но об «антоновщине» он не рассказал мне ни слова – и лишь после его смерти мне разъяснили этот его жизненный зигзаг.

В третий раз его мобилизовали, когда он был уже на пределе призывных лет. Но он был, похоже, любимчиком у Бога: в 1942 году он был демобилизован после тяжелого ранения под Сталинградом, когда он с напарником оставались последними изо всех солдат-пехотинцев целой стрелковой дивизии, полностью измолоченной в лобовых атаках на немецкие позиции. Мало того: оба его сына (младшие братья моей матери) воевали до конца войны на самой передовой и вернулись домой живыми и неискалеченными – редчайший случай в русских семьях! Мало и этого – все трое его детей получили высшее образование (сыновья – уже после войны) и вырастили и воспитали кучу жизнеспособных ребятишек.

Это – единственный прадед моей старшей дочери, умерший в своей постели, а не расстрелянный собственными соотечественниками!

 

Моя мать, родившаяся в русской деревне, стала инженером[92], вышла замуж в 1944 году за потомственного интеллигента и дворянина, относящегося к тому же к звучной категории – «сын врага народа». У ее родителей это последнее не вызвало никаких возражений – они четко знали, что почем в этом мире! Политический климат в стране был, однако, таков, что уже мне, родившемуся в Москве в 1945 году, предстояло, с высокой вероятностью, самому оказаться в той же категории.

Стукачи были непременным атрибутом быта моих родителей – и на работе, и в нашей коммунальной квартире. Постоянная осторожность, к которой исподволь приучали и меня, практически не давала пищи всем этим шакалам. Но в 1951 году едва не развернулся более угрожающий сюжет: в нашем доме внезапно возник давний знакомец моего отца – один из приятелей его старшего брата еще в двадцатые годы, Михаил Семенович Беспалов. Он стал часто бывать у нас, и мы (я в том числе) бывали в гостях у него. Как мне разъяснили позже, у предков возникли разногласия: мать уверяла, что это шпион, а отец и бабушка с ней не соглашались. Так или иначе, но их профилактическая осторожность продолжала оставаться защитной броней, едва, однако, не давшей трещину.

Тут, как оказалось, спасительную роль сыграл я, хотя и не приложил к этому ни намерений, ни усилий. Мои родители были приглашены к Беспаловым на встречу нового, 1952 года. Отец отказался от приглашения, поскольку Володька (то есть я) стал уже достаточно большим, чтобы в первый раз встречать Новый год со взрослыми, но еще не настолько большим, чтобы тащить его в чужую компанию – и мы встречали Новый год у себя. До сих пор помню подарки, врученные мне старшими той ночью!..

У Беспаловых же, по пьянке, были затеяны острые политические разговоры, и все участники, кроме самих хозяев дома, спустя несколько дней были арестованы. Поскольку никто из пострадавших не был до того знаком с моими родителями, то известно это стало последним лишь через несколько лет, когда одна из участниц этой вечеринки (племянница Мартова), выйдя на свободу, постаралась по возможности распространить эту историю – побывала, в результате, и у нас дома.

Не знаю, планировалось ли подобное и через год, но в Новый 1953-й я лежал при смерти в больнице с одновременной корью и скарлатиной (редкое сочетание!), а моим родителям было не до празднеств.

Беспалов же исчез из нашего поля зрения сразу после ареста Берии. Еще через десяток лет отец как-то встретил его на улице; они не поздоровались.

 

При вести о смерти Сталина мать моя плакала – ныне многие поклонники Сталина любят подчеркивать, что тогда рыдала вся страна. Пораженная бабушка спросила:

– Ну вы-то, Валечка, почему плачете?

– А я боюсь, – отвечала мама, – что будет еще хуже!

 

С 1954 года отец начал походы по коридорам власти, ходатайствуя о посмертной реабилитации родственников.

Практически тогда же он стал приобщать и меня к своим сомнениям и поискам истины. Он очень нуждался в полноценном собеседнике и оппоненте – и сделал такового из меня с моего десятилетнего возраста: с учетом наших семейных традиций в этом не было ничего исключительного. ХХ съезд мы уже встречали вместе – с радужными надеждами, оправдавшимися в весьма невысокой степени. Вскоре начались польские, а затем уже и венгерские события...

Характеристики, которые отец давал известным ему фактам и персонажам (а его знания не уступали совокупности прочтенного мною позднее в сочинениях Р. Конквеста, А. Авторханова и А. Солженицына), позволили мне (в гораздо лучшей степени, чем любому современному историку) уяснить важнейшие нюансы политических ситуаций 1917-1937 годов. Рассказы моих родных, прошедших через войны, тем более убеждали меня в том, что жизнь устроена совсем не так, как пишут в газетах и школьных учебниках. Накапливавшийся собственный жизненный опыт уточнял мое видение мира.

Довольно скоро я вырос из рамок всяческих социализмов с человеческим лицом, придя к выводу, что даже в лучших вариантах предполагается некий всеобщий концлагерь, в котором принудительным образом запрещалось бы творить политическое зло. Так возник мой конфликт с отцом, которому я долго объяснял отсутствие разницы между Освенцимом, Колымой и его идеалом. Мне было уже за двадцать, когда отец согласился со мной.

Политического деятеля из меня не получилось (а очень хотелось!) – я не видел ни малейших путей к конструктивной борьбе, соответствующей собственным вкусам. Становиться же протестантом и мучеником – вовсе не мое амплуа. Только раз судьба поставила меня, казалось бы, перед выбором: летом 1968 года мои друзья и я, в отличие от правителей ЧССР, со дня на день ждали начала акции вторжения, а меня, тогда лейтенанта запаса, как раз забривали в армию. И я принял решение перейти на противоположную сторону, если окажусь в зоне конфликта: я ожидал и сопротивления Чехословакии, и вмешательства Запада. Хотя я уже давно избавился от иллюзий по отношению к собственной стране, но сохранял тогда еще остатки наивной веры в принципиальность других. До крайних мер у меня тогда, слава Богу, не дошло – удалось-таки отмотаться от призыва, по поводу чего моя совесть нисколько не страдает.

Много позже того, как был написан предшествующий текст, произошло знакомство со свежайшей новинкой – книгой И.Б. Чубайса. Там, в частности, сообщается: «Во время перестройки я [т.е. Игорь Борисович Чубайс] познакомился с известным в то время американским советологом Виктором Зожей. Вспомнили 1968 год. И Виктор рассказал, как за месяц до ввода войск в Чехословакию с помощью контент-анализа газеты  „Правда“[93] он определил, что оккупация ЧССР состоится в конце августа. Зожа оказался единственным из журналистов и ученых, кто смог это предвидеть»[94].

Мы – я и мои друзья в 1968 году – были, слава Богу, не советологами и не философами, а всего лишь молодыми математиками, физиками и химиками, но тоже внимательнейшим образом вчитывались в газету «Правда». И ни у кого из нас не было и тени сомнений относительно ближайшего будущего, целиком зависящего от воли кремлевских правителей. Вот только окончательный исход прогнозировался по-разному – иным уже грезились ядерные «грибы»; я сам считал тогда это более возможным, чем в 1962 году. В итоге же все развернулось совершенно не так, о чем, разумеется, не приходится сожалеть. Но с политическими иллюзиями я в 1968 году покончил навсегда: начисто исчезло желание оказаться пешкой в чужих недобросовестных руках.

Однако отрава знаниями, полученными с детства, осталась незалеченной. Расследование исторических загадок стало поначалу увлекательнейшим хобби, затем – главным, а теперь уже единственным делом моей непутевой жизни.

И нарком Николай Брюханов, и председатель трибунала Вера Брюханова, и комсомолец и пионерский вожак Артемий Брюханов, и деревенский погромщик Николай Макунин (чем он еще мог там заниматься в 1917-1920 годах?) – все они творили именно то, что соответствовало их совести и тогдашним воззрениям. Но в какие-то моменты их пути разошлись: и грехи на их совести оказались различны, и совесть у всех разного качества.

Много бед претерпели и остальные, попустительствовавшие им их ближайшие родственники, друзья и знакомые, виновные по меньшей мере в том, что создавали атмосферу сочувствия, понимания и прощения творимым гнусностям.

Никому из моих предков революция ничего не обещала в личном плане – и безо всяких революций они умели решать собственные проблемы. Они сами выбирали, чем им заниматься – революцией или контрреволюцией, или ни тем, ни другим. И готовы были нести ответственность за свои решения – и с лихвой понесли.

Но именно так и вершилась российская история, и ее творцы – не кто-нибудь, а мои предки (не они одни, разумеется). А не отделяя себя от них (права такого не имею!), я считаю, что история России – это наша история, и никому ни отдавать, ни дарить я ее не собираюсь – как бы хорошо я ни относился к евреям, латышам или китайцам.

Я хотел бы посвятить исследование истории России самим героям этого исследования, но есть один персонаж, который самым скорбным образом заслужил на это большее право – тот самый мальчик, которого расстреляли вместо моего отца морозной мартовской ночью 1919 года.

Был ли в чем-нибудь виновен мой восьмилетний отец в тот момент – судить мне довольно трудно: имеется в виду, конечно, не уголовно-юридический аспект. Ведь расстреливали же за что-то и царских детей, и убивались по гораздо меньшим поводам сотни тысяч других детей того же возраста в то же жестокое время, и едва ли убийцы углублялись при этом в сложнейшую метафизику (хотя начертал же что-то там такое про Вальтасара кто-то из убийц в Ипатьевском доме!). Руки редко дрожали у убийц (судьба упомянутого офицера, расстрелянного по приговору моей бабушки – среди редчайших исключений), и как-то нечасто возникали позднее отголоски чьих-то раскаяний.

Вот с мальчиком, погибшим вместо моего отца, дело обстоит по-другому. Хотя почему-то и отчего-то от белых бежала и мать этого ребенка (хотя и это не факт – путешествовать тогда мог кто угодно и по каким угодно причинам), но сам этот расстрелянный мальчик уж совершенно точно пострадал за чужие грехи.

В то же время и мой отец, и я, и наши потомки прожили жизни и продолжаем жить и за себя, и за того парня, и за его неродившихся потомков. Без этой невинной жертвы просто не могли бы быть написаны все эти строки. Прости же нас, Боже, за него и за них, и дай силы совершить еще как можно больше для того, чтобы подобное никогда не повторялось!



[1] В 1921 году «тройку» по созданию пионерской организации составляли вместе с Артемием Брюхановым секретарь ЦК комсомола Оскар Тарханов и вожак «Юных коммунистических скаутов» Николай Фатьянов, вскоре умерший. Некролог о последнем опубликовал мой дядя: А[ртемий] Брюханов. Николай Фатьянов. // «Юный коммунист», 1922, № 10-12, с. 57.

[2] Об этом немного в публикации: Н.В.Зеленова-Чешихина. Крутые тропы скаутов. // «Советская библиография», 1993, № 1, с. 82-92.

[3] По другой версии – через одну неделю.

[4] Существенно расходятся даты его приговора и расстрела (один вариант – в июле, другой – в сентябре), приведенные в двух различных публикациях Московского «Мемориала»: Расстрельные списки. Москва, 1937-1941. «Коммунарка», Бутово. Книга памяти жертв политических репрессий. М., 2002, с. 63; Сталинские списки. http://stalin.memo.ru/names/index.htm.

[5] Казанский университет. 1804-2004. Биоблиографический словарь. Т. 1, Казань, 2002, с. 74-75.

[6] Расстрельные списки, с. 63.

[7] Отец называл Верниковского князем; однако мой знакомый историк и архивист Е.В. Михайлов-Длугопольский утверждал, что Верниковские не числятся среди польских княжеских фамилий.

[8] Деятели революционного движения в России. Био-биографический словарь. От предшественников декабристов до падения царизма. Т. I, часть вторая. М., 1928, стлб. 42.

[9] Там же, том пятый, выпуск I. М., 1931, стлб. 517-518.

[10] В.В. Аристов. Страницы славной истории. Рассказы о Казанском университете. Казань, 1987, с. 186.

[11] Здесь и всюду ниже датировка событий до конца января 1918, если особо не оговорено, дается по старому стилю; события, имевшие международное значение, обычно датированы двойным образом, а более поздние – по общепринятому новому стилю.

[12] Протоколы Центрального Комитета РСДРП(б). Август 1917 – февраль 1918. М., 1958, с. 180.

[13] И. Плотников. Жены для обмена. // «Родина», 1997, № 12, с. 63-67.

[14] Возможно, родственник уфимского большевика А. Плотникова, соратника моего деда, переписывавшегося в конце 1960-х годов с моим отцом.

[15] Н.А. Бородин. Идеалы и действительность. Сорок лет жизни и работы рядового русского интеллигента (1879-1919). Берлин – Париж, 1930, с. 192.

[16] И. Плотников. Указ. сочин., с. 67.

[17] Прибыв в Царицын в самом конце мая 1918 и приступив к исполнению роли уполномоченного наркомпрода, Сталин затем, войдя в курс местных интриг, добился от Москвы назначения в июле членом Военного совета Северо-Кавказского округа (с сентября – РВС Южного фронта), занявшись, таким образом, и военно-политической деятельностью.

[18] Позднее состав расширился еще на 2-3 места, влючив предствителя ВЦСПС и других важнейших организаций.

[19] Собрание узаконений и распоряжений Рабочего и Крестьянского Правительства, №№ 91-92. М., 1919, с. 1143-1144.

[20] Это административное образование включало в себя Петроград и прилегающие губернии.

[21] Главный недруг Дзержинского в руководстве «органами», которого Дзержинский еще в июне 1918 пытался удалить из ЧК – см.: Протокол заседания фракции Российской коммунистической партии конференции Чрезвычайных комиссий по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией. // Неизвестная Россия. ХХ век. Вып.I, М., 1992, с. 30.

[22] За подписями относительно второстепенных фигур: наркома юстиции Д.И. Курского, наркома внутренних дел Г.И. Петровского и управляющего делами Совнаркома В.Д. Бонч-Бруевича.

[23] А. Литвин. Красный и белый террор в России. 1918-1922 гг. М., 2004, с. 77. 

[24] Дело Фани Каплан или кто стрелял в Ленина. М., 2003, с. 72.

[25] Разумеется, все до того же 1991 года.

[26] Вот в середине двадцатых и в середине тридцатых власть настолько прочно удерживалась компартией и государством, что оказалось возможным выносить на свет внутрипартийные разборки – да какие!..

[27] Дело Фани Каплан..., с. 81.

[28] Тут уже прямая аналогия с убийством президента Дж. Кеннеди и затем – Ли Х. Освальда.

[29] В противоположность тому, как поступил Сталин в 1934 и 1936-1937 годах, но столь же бездоказательно!

[30] По меньшей мере с 5 сентября подписывавшего свои приказы титулом председателя РВСР.

[31] А.Б. Мартиросян. Заговор маршалов. Британская разведка против СССР. М., 2003, с. 70-72, 83-84. Любопытно, что Троцкий, разославший 13 октября 1918 года телеграмму из штаба Южного фронта по четырем адресам – Дзержинскому, Склянскому, Ленину и Свердлову (для нас в данный момент неважно, в чем состояло ее содержание), не знал, по-видимому, об отсутствии Дзержинского в Москве: Большевистское руководство. Переписка. 1912-1927. М., 1996, с. 58.

[32] Об этом нечаянно проговорился (чуть ни единственный раз в жизни!) сам Сталин в своем чрезвычайно нервном и напряженном выступлении на заседании Военного совета 2 июня 1937 года: «Источник» № 3, 1994, с. 74.

[33] В результате хорошо известных склок и скандалов и с центральной военной властью – с Троцким во главе, и с местным военным командованием – с бывшими генералами А.Е. Снесаревым, П.П. Сытиным и др.

[34] В.И. Ленин и ВЧК. Сборник документов (1917-1922 гг.). М., 1975, с. 112

[35] Заметим на будущее – поддерживаемые англичанами.

[36] Дзержинский был беспощаден к людям, становившимся на его пути: Вацетис расплатился в 1919 году несколькими месяцами ареста и сломанной дальнейшей карьерой за подавление левоэсеровского мятежа в июле 1918. Склянский за упомянутые действия на рубеже августа-сентября 1918 заплатил жизнью: в 1924 году Склянский возглавлял торговую миссию в США; во время воскресного отдыха он вместе с сотрудниками по миссии катался на лодке (кажется – по Ниагаре); лодка перевернулась – утонул один Склянский. Возможно, однако, в последнем преступлении инициатором оказался не один Дзержинский – к тому времени Склянский успел основательно попортить крови и Сталину.

[37] Не исключено, что при этом демарше Сталин использовал все-таки какие-то результаты упоминавшегося выше только что проведенного расследования!

[38] Из истории ВЧК. 1917-1921 г. Сборник документов. М., 1958, с. 235-236.

[39] Этот эпизод, с гораздо большими подробностями рассказанный мне отцом, упомянут в биографической книге: Ю.П.Кизин. Николай Павлович Брюханов. Уфа, 1968, с. 68-69.

[40] А не позднее: со дня смерти Свердлова, например, – что должно было бы иметь уже другие объяснения.

[41] Притом наркомат продовольствия был представлен абсолютно на всех заседаниях, а на заседаниях Совнаркома – обычно в двойном комплекте: вместо Брюханова и вместе с ним в заседаниях Совнаркома участвовали: Цюрупа – 61 раз, Свидерский – 139 и М.И. Фрумкин – 50 раз; в заседаниях Совета Обороны Брюханова замещали Свидерский 71 раз и Фрумкин – 19, несколько раз появлялся там и Цюрупа: М.П. Ирошников. Председатель Совнаркома и Совета Обороны В.И. Ульянов (Ленин). Очерки государственной деятельности в июле 1918 – марте 1920 г. М., 1980, с. 38-41.

[42] Затем, уже в 1920 году, дед снова возобновил посещения Совета Обороны.

[43] В.И. Ленин и ВЧК, с. 334.

[44] Протоколы Восьмой Всероссийской конференции РКП(б). Декабрь 1919 г. М., 1934, с. 70, 128.

[45] А.Г. Латышев. Рассекреченный Ленин. М., 1996, с. 34.

[46] М. Янсен. Суд без суда. Показательный процесс социалистов-революционеров. М., 1993, с. 45, 157, 211-212.

[47] Там же, с. 159, 174.

[48] Там же, с. 174.

[49] Там же, с. 175.

[50] Троцкого, напоминаем, обвиняли заочно.

[51] Известнейший террорист Б.В. Савинков, например, покинул ПСР еще в 1917 году. 

[52] Непосредственной исполнительницей он называл, разумеется, Ф. Каплан.

[53] М. Янсен. Указ. сочин., с. 44-47, 209-211, 214.

[54] Вчитайтесь, кстати, в так называемое «Ленинское завещание», где до предела оскорбленный Ленин недвусмысленно пытается свести счеты именно с этими своими ближайшими соратниками – и оказавшимися на виду, и постаравшимися замаскироваться. Это ведь его прямой ответ на исход процесса, хотя в «Завещении» об этом нет ни слова!

[55] Обо всем этом мне еще предстоит подробно писать. Вопреки изысканиям современных авторов, одной из нелепых жертв этой закулисной интриги оказался С.А. Есенин. Современные исследователи сумели восстановить технические детали убийства поэта, но, ничего не понимая в политической обстановке того времени, не смогли догадаться о виновниках и о смысле этой трагедии – и пустились в откровенный антисемитский бред: В. Кузнецов. Сергей Есенин: тайна смерти (казнь после убийства). СПб., 2004.

[56] Политический дневник. 1964-1970. Амстердам, 1972, с. 237-241.

[57] Дзержинский умер от инфаркта в июле 1926 непосредственно после публичного выступления против Троцкого, Зиновьева и Каменева.

[58] Гоц в 1937 году снова был арестован – ему дали 25-летний срок; он умер в лагере в 1940 году.

[59] Но не Дзержинского! На совсем уж противоестественное вранье не был способен даже Вышинский!

[60] М. Янсен. Указ. сочин., с. 206-207; Р. Конквест. Большой террор. Рим, 1974, с. 706, 726, 736-737.

[61] Заметим, что тогда же происходил и разгром руководства пионерской организации!

[62] Об этом мне уже случалось писать: В. Брюханов. Как ухитрились уморить Цюрупу? // «Новое время», № 29, 1997, с. 4-5.

[63] В Мухалатке.

[64] А. Авторханов. Происхождение партократии. Изд. 2-е, т. 2, Франкфурт-на-Майне, 1983, с. 382-383.

[65] А. Островский. Кто стоял за спиной Сталина? СПб., 2002, с. 258-259.

[66] М. Пантелеев. Агенты Коминтерна. Солдаты мировой революции. М., 2005, с. 137.

[67] Кроме, разумеется, кануна 22 июня 1941 года!

[68] Что, например, можно сообщить конкретного об упомянутой гибели Склянского? Только то, что всем было абсолютно ясно, что это убийство, а не несчастный случай: см., например: Б. Бажанов. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. М., 1990, с. 91, где об этом рассказывается несколько по-другому, но тоже как об очевидном убийстве.

[69] О.В. Хевнюк. Политбюро. Механизмы политической власти в 1930-е годы. М., 1996, с. 31-33; Б.С. Илизаров. Тайная жизнь Сталина. М., 2002, с. 97.

[70] В 1937 году эта история имела зловещее продолжение, о котором ниже.

[71] Б.С. Илизаров. Указ. сочин., с. 94-95.

[72] В отличие от большинства экспертов автор не считает фальсификацией протоколы бесед с Мюллером, опубликованные в книге: Г. Дуглас. Шеф Гестапо Мюллер. Вербовочные беседы. М., 2000. Т.е. в этом тексте сфальсифицировано очень многое, но источником лжи, по нашему мнению, был истинный Мюллер. Зато продолжение: Г. Дуглас. Шеф Гестапо Мюллер. Дневники. М., 2000 – чистейшей воды подделка, к которой истинный Мюллер едва ли мог иметь хоть какое-то отношение, если только не задался почти невинной целью – зло и злостно врать ради собственного удовольствия!

[73] Тут Мюллер не совсем прав: уже в 1918 году Сталин не очень уступал по части расстрелов своим наиболее выдающимся товарищам!

[74] Г. Дуглас. Шеф Гестапо Мюллер. Вербовочные беседы, с. 318-319.

[75] То, что им тщетно пытается приписать мой хороший знакомый, очень уважаемый мною А.В. Антонов-Овсеенко и другие горе-идеологи того же направления.

[76] Нарком – А.И. Микоян.

[77] Председатель – Н. Осинский (В.В. Оболенский).

[78] В. Брюханов. Заговор графа Милорадовича. М., 2004, с. 396-397.

[79] Исторический архив, № 1, 1992, с. 130.

[80] Н. Черушев. «Невиновных не бывает...» Чекисты против военных. 1918-1953. М., 2004, с. 285-286.

[81] Председатель Госплана с 1921 по 1923 и с 1925 по ноябрь 1930, то есть он был изгнан из правительства почти одновременно с дедом. С 1929 и в указанное время – вице-президент АН СССР.

[82] Кстати, этот странный эпизод пришелся как раз на острейший период передачи фактического руководства в НКВД от Н.И. Ежова к Л.П. Берия.

[83] Сталинские списки.

[84] Не могу найти теперь и мою единственную публикацию на эту тему – в «Неделе» летом 1972 года.

[85] Два огромных фолианта (объемом в 60 и 70 печатных листов) – в соавторстве с его коллегой А.В. Ребельским, несколько книг – в соавторстве с другими специалистами, популярные учебники для техникума и дважды переизданный самостоятельный учебник для вузов.

[86] НИИ СредМаш – не имевший тогда отношения к атомной проблематике.

[87] В тот раз – только на несколько месяцев, до июля 1941.

[88] Напомним: в это время еще не завершилось следствие по делу его брата.

[89] Позже – известный завод по производству автобусов.

[90] Единственный не репрессированный позднее член коллегии Московской ЧК во время Гражданской войны.

[91] Будущий министр автомобильной промышленности П.Лесняк.

[92] Притом – высокого класса. После смерти отца она, имея за плечами перерыв в работе в 17 лет, вернулась к профессиональной преподавательской деятельности и самостоятельно переработала к переизданию учебник, выпущенный отцом за десять лет до того. По договору с издательством она считалась соавтором, но, подчеркивая свое отношение к отцу, убрала свое имя с обложки и титула выходящей книги.

[93] Здесь и ниже выделение текста в прямых цитатах принадлежит самим авторам цитируемых фрагментов.

[94] И. Чубайс. Разгаданная Россия. Против книги Паршева «Почему Россия не Америка». Опыт философской публицистики. М., 2005, с. 125.