В этом году для конкурса чтецов "Живая классика" были отобраны следующие произведения:
А. де Сент-Экзюпери "Маленький принц. Фрагмент"
Жюль Валлес "Похороны бедняка"
Леонардо да Винчи "Пеликан"
Виктор Захаров "Дантес"
Л. А. Сенека "Нравственные письма к Луцилию. Письмо 114"
Жюль Валлес "Похороны бедняка"
Я намерен воскресить в памяти моих читателей имя, преданное забвению, и рассказать о человеке, который уже стоит на пороге смерти. Никогда не поздно быть признательным; не стареет творение, если ему даровано бессмертие.
Вам, конечно, знакомы «Похороны бедняка». За мрачным катафалком, притихший и одинокий, бредет пёс... .
Мне захотелось познакомиться с тем, кто написал «Похороны бедняка». Я полагал, что он умер. Но вот как я узнал, что он жив. Поднимаясь вечером на Монмартр, я зачастую около одиннадцати встречал маленького старичка: в любую погоду, то по скользкому снегу, то увязая в грязи плохо замощённых улиц, он шел семенящей походкой, склонив голову набок. В один прекрасный день я увидел, как он вышел из мэрии. Я направился туда, чтобы выяснить, кто этот старик: он возбуждал мое любопытство. Мне ответили, что это господин Виньерон: тот самый Виньерон, создатель «Похорон бедняка». Тогда же я узнал, что этот великий, хотя и безвестный человек преподает рисунок в парижских школах и что в год платят ему по десяти франков с ученика за то, что он каждый вечер, с семи до одиннадцати, учит рисовать носы и проводить одни и те же линии!
Я решил пойти к художнику и попросить, чтобы он рассказал о своей жизни.
Виньерон учился у Готеро, Давида и Гро. Первая выставленная им картина называется «Свадебные хлопоты» или «Подвязка новобрачной». Это было в 1817 году. В 1819 он выставляет «Христофораа Колумба, простирающего Фердинанду и Изабелле руки, закованные в цепи», полотно в три четверти натуральной величины, заказанное министром внутренних дел и «Похороны бедняка».
Этой картины ему не заказывали; просто однажды, гуляя с женой по бульварам, он увидел, как мимо проследовал катафалк, и никто не шел за ним вслед.
- Собаки и той нет! - сказал он с грустью.
Так родился замысел, со временем он окреп, и художник написал «Похороны бедняка».
Герцог де Шуазель купил эту вещь за 1000 франков; она и теперь висит в его картинной галерее. Виньерон за 500 франков продал некоему Жазе право сделать известное число гравюр. Но договор не был подписан, и графические листы «Похорон» принесли издателю 70000 франков, тогда как Виньерон не получил ни су сверх своих пятисот!
Создатель «Похорон бедняка» получает сегодня в виде национального, вознаграждения ежегодное пособие в 600 франков, которое город пожаловал ему за исправную службу в должности учителя вечерних классов, службу, которой отданы были шестнадцать лет жизни, с шестидесяти до семидесяти шести! С ним вместе живет дочь.
Виньерон - кавалер ордена Почетного легиона. Эта награда пришла поздно, и тут не обошлось без помощи случая. Как-то в одном из салонов речь зашла о «Похоронах бедняка», «Расстреле» и, кажется, о «Поединке», но, расхваливая картины, их приписывали гению Ораса Верне. Один голос поднялся в защиту старика Виньерона, непризнанного и безвестного. Все заговорили о нем; присутствовавший при этом министр, должно быть, господин Фульд, решил исправить ошибку, восстановить справедливость и вскоре красная ленточка украсила петлицу создателя «Похорон бедняка», сорок шесть лет спустя!
На протяжении этих сорока шести лет он писал картины на исторические темы, портреты, над чем он только ни работал: рисовал лики святых и героев, государственных деятелей, создавал аллегорические образы порока и добродетели. Все это канет в Лету, все! - тогда как «Похороны бедняка» останутся в галерее шедевров, ибо воистину лишь то принадлежит вечности, что находит отзвук в душе!
Урок красноречивый и высокий!
Да, собака позади катафалка, дорога делает поворот, два чахлых дерева и серое небо над ними ... Ничего более, а смутная тоска уже облегает сердце. Люди на картине малозаметны: служащие похоронного бюро впереди ведут пустячный разговор ... Поле пустынно до самого горизонта, и это безмолвие склоняет к глубоким раздумьям, наполняет сожалением и тревогой. Тени былых утрат и призрак грядущих страданий идут по пятам притихшего пса: бедное животное, кажется, и душа у него есть! .
Он бредет с понурой головой, совсем один. Так он будет идти до кладбища, до самой могилы, если только его не остановят у ворот или пинком ноги не отшвырнут от зияющей ямы. Покойника зароют, и пес даже не сможет завыть на прощанье. Оба они, животное и человек, разлучены навеки!
Нет, я не знаю ничего более трогательного и печального, чем эта картина. Никогда простота не была столь красноречивой, а грусть столь безграничной!
Леонардо да Винчи "Пеликан"
Пеликан
Как только пеликан отправился на поиски корма, сидевшая в засаде гадюка тут же поползла, крадучись, к его гнезду. Пушистые птенцы мирно спали, ни о чем не ведая. Змея подползла к ним вплотную. Глаза ее сверкнули зловещим блеском - и началась расправа.
Получив по смертельному укусу, безмятежно спавшие птенцы так и не проснулись.
Довольная содеянным злодейка уползла в укрытие, чтобы оттуда вдоволь насладиться горем птицы.
Вскоре вернулся с охоты пеликан. При виде зверской расправы, учиненной над птенцами, он разразился громкими рыданиями, и все обитатели леса притихли, потрясенные неслыханной жестокостью.
- Без вас нет мне теперь жизни!- причитал несчастный отец, смотря на мертвых детишек.- Пусть я умру вместе с вами!
И он начал клювом раздирать себе грудь у самого сердца. Горячая кровь ручьями хлынула из разверзшейся раны, окропляя бездыханных птенцов.
Теряя последние силы, умирающий пеликан бросил прощальный взгляд на гнездо с погибшими птенцами и вдруг от неожиданности вздрогнул.
О чудо! Его пролитая кровь и родительская любовь вернули дорогих птенцов к жизни, вырвав их из лап смерти. И тогда, счастливый, он испустил дух.
Виктор Захаров «Брестская крепость»
В июле 1941 Гитлер пригласил фашистского диктатора Муссолини в Брестскую крепость полюбоваться триумфом немецкого оружия. Два вождя гуляли по дымящимся развалинам в сопровождении ликующей свиты.
Вдруг Муссолини увидел на избитой осколками бетонной стене выцарапанную штыком надпись и попросил, чтобы ему ее перевели. Переводчик прочитал: «Умираем, но не сдаемся. Прощай, любимая родина!» Дуче, услышав эти слова, был потрясен. Удушливый чад, окровавленные руины, развороченная земля, сгоревшие танки и бронемашины, почерневший камень, в который вплавились стреляные гильзы. Тут царили железо и огонь. Под их воздействием крошился гранит, горел камень, жидким становился металл… В этой космогонической пляске смерти, в этом водовороте первородного ужаса, в этом безумном вихре стихий, казалось бы, нельзя даже представить себе присутствие человека! Что такое его воля, решимость, отвага в сравнении с этими вулканическими силами, которые вырвались из черной бездны разрушения? Но вот смотрите: «Умираем, но не сдаемся. Прощай, любимая родина!» Слепой власти железа и огня советский солдат противопоставил несгибаемую силу духа. Развороченные остовы каменных зданий, зияющие провалы цитаделей, черные пустоты окон – все это казалось материализацией человеческой души, развороченной, сломанной, разбитой, но не исчезнувшей, живущей главной солдатской отрадой: мы за родину пали, но она спасена…
Удивительно, но порою огромную, чуть ли не вселенскую значимость обретают какие-то детали, частности, мелочи, факты, размер которых в масштабе всемирной истории меньше атома. Дело тут не в том, что писатель или историк навел увеличительное стекло на какое-то интересное для него событие и произвольно придал ему особенный смысл. Нет, эти мелкие факты отражают могучие тектонические движения, происходящие в неведомых глубинах исторических процессов, скрывающих в себе первопричину всех событий. Так, например, один из немецких генералов в своих мемуарах вспоминал о том, что всех его офицеров глубоко потряс один случай: в плен был захвачен советский солдат, который тащил на себе пушку с единственным снарядом. Это героическое безумие не поддавалось объяснению! Какой нужно обладать титанической волей, чтобы не бросить тяжеленное орудие и с неслыханным упорством пробиваться к своим? Не тогда ли в головах немецких вояк, опьяненных первыми победами, забрезжил смутный призрак позорного краха?
Надпись на стене… Пленный солдат, не бросивший пушку… Все это кажется мелким, крошечным, микроскопическим в сравнении с армадами ревущих самолетов, танковыми колоннами, войсковыми корпусами! Но в этом «мелком» проявляется самое главное, самое великое – нравственная сила, та таинственная сила, которая в пыль разрушает точные расчеты полководцев, перед которой в страхе пятятся даже законы природы. Пока эта сила живет в душе народа, пока его сердце хранит драгоценную любовь к отчизне, пока через его память струится живое тепло предков, победа будет за нами.
Виктор Захаров «Дантес»
Когда учительница литературы рассказала нам о смерти Пушкина, то сразу же несколько человек спросили: «А что потом стало с Дантесом? Как сложилась его жизнь?» Учительница смутилась и сказала, что он уехал за границу, прожил счастливую жизнь, окружённый теплом семейного уюта. Было видно, что она не хотела об этом говорить, потому что испытывала то же самое чувство, какое испытали мы, - недоумение. Как такое могло произойти, почему такое страшное злодеяние осталось безнаказанным, почему убийцу не настигла карающая рука справедливого возмездия?
- Трудно сказать, насколько счастливой на самом деле была жизнь этого человека. Возможно, его терзала совесть, наверное, он чувствовал на душе тяжесть греха!
Но эти слова вызвали возмущённый гул: подумаешь, «терзала совесть», да за такое преступление полагается лютая казнь.
Я хорошо помню ощущение какой-то фатальной несправедливости в устройстве мироздания, как будто бы в фундамент вселенской постройки залили некачественный бетон и по стене пошли трещины. Нет, в целом жизнь зиждется на прочном основании справедливости! Злых людей наказывают, добрых воспевают. Но почему-то возникают какие-то необъяснимые бреши: почему-то некоторые злодеяния пропускаются, словно чьё-то бдительное око на секунду потеряло эту свою бдительность и безнаказанный подлец успел затеряться в толпе. Вот, например, читаешь про какого-то нацистского преступника, который во время Второй мировой войны расстреливал мирных людей. Живёт сейчас где-нибудь в Южной Америке, на берегу тёплого моря, ему девяносто лет, а он бодр, свеж и здоров. Но почему его не загрызла совесть, где следы мучительных страданий?
Может быть, справедливость, как и медаль, имеет свою оборотную сторону? И, скажем, Дантеса, убившего великого поэта, если смотреть на этот факт глазами беспристрастного судьи, следует считать участником дуэли, тогда было бы несправедливым карать человека, защищавшего в поединке свою честь? Или тот, кого мы называем нацистским преступником, всего лишь солдат проигравшей армии, который, как и подобает военному, послушно выполнял приказы своего начальства? А вот если бы фашисты победили в той войне, тогда что же: преступниками объявили бы тех, кого мы сегодня называем героями? Да, если покрутить справедливостью туда-сюда, то многое может поменяться в наших взглядах и оценках!
Но мне думается, что манипуляции со справедливостью, с общечеловеческими ценностями, нормами морали становятся возможными, когда добро уравнивается со злом. Вроде бы как пришёл человек на рынок жизни, а там два продавца: одного зовут Добро, оно скучное, неразговорчивое, торгует простым товаром в блёклой упаковке, а рядом стоит весёлое Зло, шутит с покупателями, нахваливает свой товар, который хоть и дрянь, но зато в позолоченной фольге. Неискушённый человек покупается на яркую упаковку! И кто же виноват в том, что он обманулся? Конечно, Добро! Надо сражаться за своего клиента, не следует отдавать инициативу более креативному конкуренту.
Но Добро и Зло не выступают в нашем мире как физические силы, существующие помимо человека. Они прямой результат наших действий. 3ло ничего не созидает, оно не строит домов, не лечит больных, не рожает детей, не кормит голодных, не пишет сказок... Оно разрушает. Вот почему несправедливо ставить знак равенства между Добром и Злом как между двумя равноправными силами жизни. Вот почему справедливость неустанно ищет убийц, презирает трусов и ненавидит лжецов.
Виктор Захаров «Смутное время»
Исторический период конца 16 – начало 17 века не случайно называют Смутным временем. В глубине этого слова гнездится множество жутковатых ассоциаций, которые вызывают образы чего-то нечистого, пугающего, враждебного, темного… Несчастная страна погрузилась в непроглядный мрак, ее терзали страшный голод, жестокие лишения, лютая междоусобица. Тогда и на самом деле все стало смутным: божились не веря, клялись, чтобы обмануть, служили, чтобы предать. Среди деятелей той эпохи мы находим и беззастенчивых дельцов, умело превращавших чужие жизни в звонкую монету, и беспринципных авантюристов, готовых встать под любые знамена, и благородных Дон Кихотов, которые стали игрушкой в руках коварных вождей.
Но среди разнообразия лиц и человеческих типов выделяется одна категория людей, которых не смял вихрь безверия и отчаяния, они твердо верили тому, что никогда не обманывает: Богу, правде, родине. В дикой вакханалии вселенского хаоса, в кромешной тьме исторической путаницы, в которой кружились лжецари, лжепастыри, лжепророки, они упорно шли своим путем, ориентируясь во мраке по никогда не гаснущим звездам. Именно они спасли страну.
Когда поляки осадили Смоленск, то сопротивление осажденных с военно-политической точки выглядело бессмысленным. Какой смысл воевать против могучей армии, которая уже захватила столицу? Король Сигизмунд объявил царем Московии своего сына Владислава, и новоиспеченный монарх ради русского трона даже пообещался принять православие. Боярская Дума уже склонилась перед неизбежным и теперь жалобно вымаливала себе выгоды от новой власти. А тут, как кость в горле, какие-то глупые смутьяны взялись воевать, не желают гнуть спины перед новым господам! Упрямцам предлагают покориться: какой смысл проливать кровь, ведь страна уже сдалась. Но воевода Шеин с горсткой защитников отказывается: мы умрем, но ворота врагу не откроем. Благородные шляхтичи, кичащиеся своей рыцарской отвагой, и немецкие ландскнехты, пришедшие в суровые края за поживой, с недоумением смотрели на охваченный огнем полуразрушенный город, и диким, неразумным, абсурдным и потому опасным казалось им это нелепое упрямство. Дым пожарищ, висящий над городом, таил в себе что-то зловещее, словно был частью неведомого мистического обряда, призванного пробудить древние спасительные силы.
Случилось чудо. Известие о том, что древний русский город держится, прокатилось по стране, будто набат, и люди очнулись от парализовавшего их волю и совесть морока. Пламень, горящий над гордым городом, развеял тьму и страх. Те, кто было смирился с неизбежностью, вдруг осознали: в дрожащем свете пламени, охватившем Смоленск, их покорность – это предательство, их слабость – это трусость. Почти погибшая была страна, орошенная живой водой неугасимой веры, пробудилась, и богатырская сила загудела в сердцах.
Начинается повсеместное брожение, распространяются грамоты, призывающие к сопротивлению, создается народное ополчение. Как будто бы бессмысленное упрямство горстки храбрецов всколыхнуло людей и пробудило в них чувство родины.
Теперь, когда оглядываемся назад, мы понимаем безусловный, священный смысл того непокорства, который проявили жители Смоленска. Это вовсе не слепота фанатиков, а безотчетное выражение древнего чувства, которое зовет нас защищать свой дом, если даже рассудок говорит, что это бессмысленно. Но будто бы бессмысленное в настоящем упорство открывает высокий смысл в грядущем. Сегодня мы, жители огромной страны, испуганно пятясь от глубокой бездны той уже далекой от нас Смуты, осознаем величие «упрямцев», которые спасли для нас культуру, язык, веру, достоинство, родину.
Виктор Захаров «Справедливость»
Как совместить непреложные, бескомпромиссные законы справедливости и незаглушаемый голос милосердия? Может быть, следует признать, что есть какая-то высшая справедливость, которая выше норм общественной морали, потому что допускает к принятию решений всепонимающее и всепрощающее добро? А может, напротив, законы, не знающие исключений, одинаковые для всех граждан, являются высшей ступенью нравственного развития? Трудно ответить однозначно.
Известный русский поэт И. Анненский некоторое время работал инспектором Петербургского учебного округа и ездил с проверками по разным учебным заведениям. Надо ли говорить о том, как боялись учителя чопорного, застегнутого на все пуговицы чиновника с пугающей неподвижностью лица. Однажды ему в руки попала пачка письменных переводов с латинского языка, одна из работ ему понравилась художественным изяществом и точностью. Анненский похвалил ее автора, но тут ему сообщили, что написавшего этот перевод гимназиста придется отчислить, потому что за письменный экзамен по математике комиссия поставила ему двойку. Инспектор попросил контрольную по математике. Неудовлетворительную оценку экзаменаторы выставили в строгом соответствии с утвержденными нормами, и потому не могло быть никаких сомнений в ее справедливости. Но… речь шла о судьбе талантливого гимназиста. Трудно сказать, какими последствиями для юноши обернулось бы это исключение. Не погибнет ли в нем природный дар? Однако есть правила, которые невозможно нарушить, как говорится, суров закон, но он закон. Чем необходимо руководствоваться в принятии решения: сочувствием, состраданием или буквой закона? Ведь если нарушить закон один раз, то, значит, можно будет нарушить его и второй раз, и третий… Какой же тогда это закон? Анненский прекрасно понимал всю тяжесть ответственности, прекрасно понимал, что правильнее, да и легче всего признать нерушимую силу закона. Но он, подумав, предложил исправить двойку на три с минусом. Учителя с недоумением переглянулись: всегда строгий и принципиальный инспектор сам идет на нарушение правил… Оценку исправили, гимназиста оставили. Наверное, можно было бы добавить, что спасенный юноша впоследствии стал известным художником-графиком, но, как вы понимаете, смысл поступка Анненского не в этом. Неужели проявлять участие нужно только в том случае, если есть уверенность, что облагодетельствованный тобою человек станет выдающимся художником, писателем или ученым? А если бы юноша обманул ожидания, то что же тогда получается: милость теряет свой смысл, превращается в беспринципность?
К сожалению, пока никто не придумал прибора, с помощью которого можно было бы выявить те нравственные побуждения, которые становятся причиной того или иного поступка. Одно дело, когда жалость куплена за деньги, когда подвиг обусловлен честолюбием, и совсем иное дело, когда благодеяние совершено из чувства любви, когда в другом человеке ты видишь «своего», самого себя, и твое сочувствие становится не просто естественным, а единственно возможным душевным движением.
Л. А. Сенека "Нравственные письма к Луцилию. Письмо 114"
Сенека приветствует Луцилия! Ты спрашиваешь меня, почему в те или иные времена возникает род испорченного красноречия, как появляется в умах склонность к тем или иным порокам, — так что иногда преобладает напыщенное произнесение, иногда — томное и протяжное, словно песня? Почему иногда нравятся мысли смелые и неправдоподобные, иногда — выражения недоговоренные и загадочные, в которых приходится больше постигать умом, чем слухом? Почему была пора, когда бессовестно злоупотребляли переносными значениями? — Причина в том, о чем ты часто слышал и что у греков даже перешло в пословицу: «Какова у людей жизнь, такова и речь».
И если у каждого оратора манера говорить похожа на него самого, то и господствующий род красноречия иногда подражает общим нравам. Если порядок в государстве расшатан, если граждане предались удовольствиям, то свидетельством общей страсти к ним будет распущенность речи, коль скоро она присуща не одному-двум-ораторам, а всеми принята и одобрена.
Не может быть душа одного цвета, а ум другого. Если душа здорова, если она спокойна, степенна и воздержана, то и ум будет ясным и трезвым; развратят душу пороки — ум станет напыщенным. Разве ты не видел: у кого в душе томность, тот волочит ноги и двигается лениво; у кого душа порывиста и жестока, тот ускоряет шаг; у кого душа охвачена неистовством или так похожим на неистовство гневом, у того все телодвижения беспорядочны, тот не ходит, а мечется? Так неужели, по-твоему, того же самого не будет и с умом, тем более что он слит с душой воедино, ею создается, ей повинуется, от нее получает закон?
Как жил Меценат, известно настолько хорошо, что мне нет нужды здесь об этом рассказывать: как он разгуливал, каким был щеголем, как хотел, чтобы на него смотрели, как не желал прятать свои пороки. Так что же? Разве речь его не была такой же вольной и распоясанной, как он сам? Разве его слова — под стать его одежде, слугам, дому, жене — не должны были больше всего удивлять? Он был бы человеком большого дарования, если бы повел его правильным путем, если б не избегал быть понятным, если бы знал границы хотя бы в речи. Его красноречие — ты увидишь сам — это красноречие пьяного, темное, беспутное и беззаконное. Есть ли что позорнее? [Меценат, «О моем образе жизни»]...
Когда душа привыкнет гнушаться всем общепринятым, а обычное считать слишком дешевым, — тогда ищут новизны и в речах, то вытаскивают на свет старинные забытые слова, то выдумывают новые или переиначивают общеизвестные, то принимают за верх изящества частые и смелые переносы смысла, которых стало так много в последнее время.
Есть такие, что обрывают мысль, видя всю прелесть речи в недоговоренности, в том, чтобы дать слушателю только намек на смысл. Но есть и такие, что не случайно подходят вплотную к пороку (для всякого, кто отваживается на что-нибудь великое, это неизбежно), но этот самый порок любят. Словом, где ты увидишь, что испорченная речь нравится, там, не сомневайся, и нравы извратились. Как пышность пиров и одежды есть признак болезни, охватившей государство, так и вольность речи, если встречается часто, свидетельствует о падении душ, из которых исходят слова.
И не приходится удивляться, если испорченность речи благосклонно воспринимается не только слушателями погрязнее, но и хорошо одетой толпой: ведь отличаются у них только тоги, а не мнения. Удивительнее то, что хвалят не только речи с изъяном, но и самые изъяны. Первое было всегда: без снисхождения не понравятся и самые великие. Дай мне любого, самого прославленного мужа — и я скажу тебе, что его век прощал ему и на что намеренно закрывал глаза. Я укажу тебе немало таких, кому изъяны не повредили, и даже таких, кому они были на пользу, — укажу людей самых прославленных, которыми принято восхищаться; кто попробует что-нибудь исправить, тот все разрушит: изъяны здесь так неотъемлемы от достоинств, что потянут их за собою.
Прибавь к этому, что для речи нет строгих правил. Их изменяет привычка, господствующая среди граждан, а она никогда не задерживается долго на одном. Многие ищут слова в далёких веках, говорят языком Двенадцати таблиц; для них Гракх, и Красе, и Курион слишком изысканы и современны, они возвращаются к Аппию и Корунканию 5. Другие, наоборот, признавая только избитое и общепринятое, впадают в пошлость.
И то и другое — порча, хотя и разного рода, — не меньшая, право, чем желанье пользоваться только словами яркими, поэтическими, а необходимых и общеупотребительных избегать. По-моему, и то, и другое неправильно. Один холит себя больше, чем нужно, другой небрежен больше, чем нужно: один и на бедрах выщипывает волосы, другой даже под мышками не выщипывает.
Перейдем к слогу. Сколько примеров всяческих погрешностей могу я тебе привести! Некоторым по душе слог изломанный и шероховатый: где речь льется плавно, там они нарочно приводят ее в беспорядок, не допуская ни одного заглаженного шва; что задевает слух своей неровностью, то им кажется мужественным и сильным. А у некоторых — не слог, а напев, до того мягко скользит из речь и ласкает уши.
А что сказать о таком слоге, где слова переставляются подальше и, давно ожидаемые, появляются перед самою концовкой? Или о слоге медлительном, как у Цицерона, полого скатывающемся с мягкими замедлениями, ни на миг не отступающем от некого обыкновения, размеряемом привычными стопами? И у высказываемых мыслей изъян может состоять не только в том, что они ничтожны, или простоваты, или бесчестны, или оскорбляют стыд чрезмерной дерзостью, но и в том, что они цветисты, что произносятся впустую и звучат громко, но никого не трогают.
Все эти изъяны вводятся в обиход одним — тем, кто об эту пору главенствует в красноречии; остальные ему подражают и заражают один другого. Так, когда был в силе Саллюстий, верхом изысканности считались недоговоренные мысли, речи, прерывающиеся раньше, чем ожидаешь, темная краткость. Аррунтий 6, человек редкой порядочности, написавший историю Пунической войны, был саллюстианцем и очень усердствовал в этом. У Саллюстия 7 сказано: «Серебром сделал войско», то есть набрал его за деньги. Это полюбилось Аррунтию, и он начал на каждой странице писать так же. В одном месте он говорит: «Они сделали нашим бегство», в другом: «Гиерон, царь Сиракузский, сделал войну», еще где-то: «Услышанное известие сделало так, что панормитанцы сдались римлянам».
Я дал тебе только образцы на пробу, а у него вся книга из этого состоит. Что у Саллюстия редкость, то у него попадается часто и чуть ли не постоянно, и не без причины: у Саллюстия такие реченья — случайность, Аррунтий отыскивал их нарочно. Видишь, что получается, когда за образец берется изъян.
Саллюстий сказал: «Воды повернули к зиме». Аррунтий в первой книге о Пунической войне пишет: «Внезапно погода повернула к зиме», и в другом месте, желая сказать, что год был холодный, пишет: «Весь год повернул к зиме». И еще в одном месте: «Он послал шестьдесят грузовых судов, посадив на них только солдат и необходимое число моряков, так как северный ветер повернул к зиме». Аррунтий не переставал совать эти слова куда попало. Саллюстий сказал где-то:
«Среди междоусобиц он старался, чтобы молвы признали его честным и справедливым». Аррунтий не удержался и в первой же книге поставил: «Молвы широко разгласили о Регуле».
Эти и подобные изъяны, перенятые через подражание, не будут приметами испорченной и падкой до наслаждений души; те, по которым можешь судить о страстях человека, должны принадлежать только ему, от него родиться. У гневливого речь сердитая, у беспокойного — возбужденная, у избалованного — мягкая и плавная.
Ты видишь, чего добиваются те, кто выщипывая бороду, местами или всю целиком, кто тщательно выбривает и выскабливает губы, оставив и отпустив волосы на щеках и подбородке, кто надевает невиданного цвета плащ поверх прозрачной тоги, кто не захочет сделать ничего такого, что осталось бы незамеченным, кто дразнит людей, лишь бы на него оглянулись, и согласен быть выруганным, лишь бы на него смотрели. Такова же речь Мецената и всех прочих, допускающих ошибки не случайно, а заведомо и намеренно.
Причина тут — тяжелый душевный недуг. Как после вина язык начинает заплетаться не прежде, чем ум, не выдержав тяжести, подломится или изменит нам, так и этот род речи (чем он отличается от пьяных речей?) ни для кого не в тягость, если только душа не пошатнулась. Поэтому лечить надо душу: ведь от нее у нас и мысли, и слова, от нее осанка, выраженье лица, походка. Когда душа здорова и сильна, тогда и речь могуча, мужественна, бесстрашна; если душа рухнула, она все увлекает в своем падение.
Ежели царь невредим, живут все в добром согласье,
Но лишь утратят его, договор нарушается 8 …
Наш царь — это душа; пока она невредима, все прочие исполняют свои обязанности и послушно повинуются; но стоит ей немного пошатнуться, и все приходит в колебание. А стоит сдаться наслаждениям, тотчас сходят на нет все ее уменья, вся деятельная сила, и за что она ни берется, все делается вяло и лениво.
Если я уж взялся за это сравнение, то продолжу его. Наша душа то царь, то тиран: царь, когда стремится к честному, заботится о здоровье порученного ей тела, не требует от него ничего грязного, ничего постыдного; а когда она не властна над собою, жадна, избалованна, тогда получает ненавистное и проклятое имя и становится тираном. Тут-то ею овладевают безудержные страсти, одолевают ее и сперва ликуют, наподобие черни, которой мало насытиться вредоносной раздачей и которая старается перещупать все, чего не может проглотить.
Но по мере того как болезнь все больше подтачивает силы, а удовольствия входят в плоть и кровь, одержимый недугом доволен и видом того, на что чрезмерная жадность сделала его негодным, и возмещает собственные наслаждения зрелищем чужих, став поставщиком и свидетелем похотливых забав, которых сам себя лишил невоздержанностью. Не так отрадно ему обилие услаждающих вещей, как горько то, что не всю эту роскошь он может пропустить через глотку и утробу, что не со всеми распутными бабами и юнцами может переспать; он печалится, что упускает немалую часть своего счастья оттого, что тело его так мало вмещает.
Разве безумие в том, мой Луцилий, что мы забываем о неизбежности смерти? О собственной слабости? Нет, оно в другом: никто из нас не подумает, что он только один! Погляди на наши кухни, сколько там бегает между очагами поваров: неужто, по-твоему, не покажется, что в такой суматохе пища приготавливается не для одного брюха? Взгляни на наши винохранилища, на погреба, где собран урожай за много столетий: неужто, по-твоему, не покажется, что не для одного брюха запечатаны эти вина, выжатые во многих краях при многих консулах? Погляди, в скольких местах переворачивают землю, сколько тысяч пахарей пашет и копает, — неужто, по-твоему, не покажется, что не для одного брюха сеют и в Африке, и в Сицилии?
Мы будем здоровы, будем воздержаны в желаниях, если каждый поймет, что он — один, если измерит свое тело и узнает, как мало оно вместит и как ненадолго! Ничто так не способствует умеренности во всем, как частые мысли о краткости нашего века и ненадежности срока. Что бы ты ни делал, не упускай из виду смерть!
Будь здоров.
А. де Сент-Экзюпери "Маленький принц. фрагмент"
Когда мне было шесть лет, в книге под названием «Правдивые истории», где рассказывалось про девственные леса, я увидел однажды удивительную картинку. На картинке огромная змея — удав — глотала хищного зверя. Вот как это было нарисовано:
На картинке огромная змея — удав — глотала хищного зверя... Иллюстрация Антуана де Сент-Экзюпери к повести-сказке «Маленький принц»
В книге говорилось: «Удав заглатывает свою жертву целиком, не жуя. После этого он уже не может шевельнуться и спит полгода подряд, пока не переварит пищу».
Я много раздумывал о полной приключений жизни джунглей и тоже нарисовал цветным карандашом свою первую картинку. Это был мой рисунок № 1. Вот что я нарисовал
Иллюстрация Антуана де Сент-Экзюпери к повести-сказке «Маленький принц»
Я показал мое творение взрослым и спросил, не страшно ли им.
— Разве шляпа страшная? — возразили мне. А это была совсем не шляпа. Это был удав, который проглотил слона. Тогда я нарисовал удава изнутри, чтобы взрослым было понятнее. Им ведь всегда нужно все объяснять. Вот мой рисунок № 2:
Удав, который проглотил слона. Иллюстрация Антуана де Сент-Экзюпери к повести-сказке «Маленький принц»
Взрослые посоветовали мне не рисовать змей ни снаружи, ни изнутри, а побольше интересоваться географией, историей, арифметикой и правописанием. Вот как случилось, что с шести лет я отказался от блестящей карьеры художника. Потерпев неудачу с рисунками № 1 и № 2, я утратил веру в себя. Взрослые никогда ничего не понимают сами, а для детей очень утомительно без конца им все объяснять и растолковывать.
Итак, мне пришлось выбирать другую профессию, и я выучился на летчика. Облетел я чуть ли не весь свет. И география, по правде сказать, мне очень пригодилась. Я умел с первого взгляда отличить Китай от Аризоны. Это очень полезно, если ночью собьешься с пути.
На своем веку я много встречал разных серьезных людей. Я долго жил среди взрослых. Я видел их совсем близко. И от этого, признаться, не стал думать о них лучше.
Когда я встречал взрослого, который казался мне разумней и понятливей других, я показывал ему свой рисунок № 1 — я его сохранил и всегда носил с собой. Я хотел знать, вправду ли этот человек что-то понимает. Но все они отвечали мне: «Это шляпа». И я уже не говорил с ними ни об удавах, ни о джунглях, ни о звездах. Я применялся к их понятиям. Я говорил с ними об игре в бридж и гольф, о политике и о галстуках. И взрослые были очень довольны, что познакомились с таким здравомыслящим человеком.
Антуан де Сент-Экзюпери "Маленький принц" (читать полностью)