Всегда, с самого дня её появления на свет, я любила свою сестру. Ира родилась совершенно очаровательным существом — ничего подобного я никогда в своей жизни больше не видела (к сожалению, её не фотографировали тогда). У неё было смуглое тельце, персико-розовые щёки и длинные чёрные локоны, чуть ли не до плеч. Мне было семь лет, я восприняла её как живую куклу, которую ласкала и целовала без конца, впрочем, как и все остальные.
Росла Ира очень избалованным ребёнком. В два-три года она больше всего на свете любила нацеплять на себя мамины бусы и браслеты (любовь к последним стала и моей страстью, а у Иры впоследствии исчезла бесследно), надевала мамины юбки, папины или мамины туфли и часами вертелась перед зеркалом, неизменно напевая одну и ту же мелодию — ля-ля, ля-ля, ля-ля.
Иногда в таком виде она выходила во двор и танцевала уже не перед зеркалом, а под окном своей подружки ровесницы Инны Данилиной, которая наблюдала за ней, свешиваясь из окна и снисходительно поплёвывая (буквально) на неё. Они были дружны, и эта дружба сохранилась и до сих пор.
Ира очень любила гулять во дворе, и её любимой подругой была Зойка Патрикеева, которая во взрослом состоянии спилась начисто.
Я по собственной инициативе и из вечной любви к Ире бралась за её воспитание, читала ей книги, сочиняла стихи, опекала, как только могла. Была она очень непокорной, дразнила меня, называла «сикилет на палке», метафорически определив мою всегдашнюю худобу.
Была она очень живой, эмоциональной, острой на язык, активной, но из-за моей опеки долгое время во многих вопросах оставалась инфантильной. Например, придя из библиотеки поздно вечером (когда я училась в аспирантуре, а она была в десятом классе), я могла найти такую записку: «Клотя! Проверь сочинение (не пропусти ошибки), погладь кофточку (не сомни складки), выведи собаку. Тебе оставили пирожное, я его съела». Это, конечно, классика. Но эта инфантильность была лишь лёгкой оболочкой, которая скрывала натуру деятельную, энергичную, а впоследствии и очень глубокую. Генетически и воспитанием, временем в ней были заложены глубокий стоицизм, самопожертвенность, полное отсутствие элементарного эгоизма. Эти свойства её натуры проявлялись постепенно и сначала в очень своеобразной форме.
Во время финской войны, когда ей было десять лет, она мужественно простаивала со мной ночь в очереди за маслом и колбасой, к которым мы не притрагивались и которые были предназначены папе, проходившему сложное лечение.
Во время войны в 1943 году, когда ей было двенадцать лет, она вместе со мной сажала картошку, окучивала её, а потом перевозила в Москву из Крюково. Обрабатывали мы поле, честно сказать, не очень хорошо, отчасти из-за неумения, отчасти из-за молодости, но картошка уродилась на славу — «сам-десять». Посадили один мешок, а вырыли — десять. Больше, чем соседи, проявлявшие чудеса аграрности.
Один раз, когда мы ехали с огорода, с мешками на плечах, и пересаживались на трамвай около Елоховой церкви (надо было ехать на двух трамваях), мы увидели сытого, гладкого иностранца, развалившегося на лавочке с сигарой, в серой шёлковой рубашке (как сейчас помню). Он с величайшим состраданием, как нам показалось, смотрел на нас. Ире показалось, что особое сочувствие вызывала у него я из-за своей худобы и немощности. Она произнесла знаменательный монолог: «Сейчас же переоденься, когда приедем домой, одень новую кофточку и беги покажись этому американцу, а то что он подумает о нашей стране? Ты позоришь её!» (Пароксизм патриотизма.) Я послушалась и, хотя валилась с ног, переоделась и поехала туда, куда погнала меня сестра. Скамейка была пуста, иностранец исчез. Правда, на другой день в «Известиях» мы прочитали заметку корреспондента одной американской газеты. В ней было написано: «По Москве ходят плохо одетые молодые женщины, которые тащат на себе немыслимые тяжести, сумки, мешки». Мы решили, что это был «наш» американец.
А в эвакуации (в Малмыже Кировской обл.) мы продавали на базаре овёс и рожь, которые выдали мне на трудодни в колхозе, где я работала трактористкой. Тогда колхозники за свой труд ничего не получали (я уже тогда была потрясена этим, не могла дать материального объяснения, и много думала о судьбе колхозов — придумать чего-нибудь не могла), а трактористы получали три килограмма зерна на трудодень. Я заработала двести трудодней и получила 600 килограмм, вернее, должна была получить — выплата трактористам производилась тогда, когда колхоз выполнит госпоставки.
Осенью мы реэвакуировались вместе с МОПИ, где работал папа и училась я — поставки ещё не были выполнены, и председатель колхоза посоветовал мне подать в суд на колхоз, тогда, после решения суда, они, не дожидаясь срока, могут мне выплатить.
Я его послушалась. На суд я пошла одна. Там я встретила заведующую фермы — «фирмы», как говорила она, откомандированную председателем. В «зале ожидания» она, положив мне голову на колени, попросила: «Ой, Тамара, поищи у меня в голове» (обычное занятие деревенских жителей на досуге). В такой позе, полулежащую её застал председатель суда, который, проходя мимо, спросил: «Ну, так что вы ей должны хлеб?» Она ответила: «Когда не должны?» На этом рассмотрение моего иска завершилось. Ответчица собралась и поехала домой, а я пошла в зал заседаний, где слушалось другое дело, по окончании которого должны были объявить приговор по моему иску.
Сразу же по горячим следам этого заседания я его записала со стенографической точностью, но эта запись потерялась. Осталось в памяти главное. Председатель суда — бывший директор ленинградского ресторана, вёл дело очень живо и, видя мою реакцию (я буквально лежала от смеха), входил в особый раж. Слушалось дело о присуждении алиментов. Ответчик — молодой, здоровый, красивый парень. Истица — не первой молодости, рябая, начисто лишённая элементарной привлекательности. Она требовала присуждения алиментов с этого парня, который якобы (а может быть, и на самом деле) был отцом её ребёнка. Свидетели — две оголтелые бабы утверждали, как он к ней ходил, но ничего более точно не знали. Судья спрашивал: «За ноги не держали?» Истица рассказывает: «Сижу я в правлении колхоза, пишу заявление…» Судья перебивает: «А он резолюцию накладывал?» И что-то ещё в этом роде. После того, как суд вынес приговор: «Присудить алименты», истица с пафосом воскликнула: «Прошу присудить алименты мукой!»
Моё дело, как абсолютно законное, было решено в мою пользу. Но так как мы должны были уезжать до истечения кассационного срока, судебный исполнитель за мешок ржи взялся изъять из колхоза моё зерно. Он взял судейский «карантас», и мы с папой поехали получать рожь. Нагрузили втроём «карантас», что оказалось не под силу ни ему, ни лошади. Лошадь упала, сломала ногу, и мы с папой писали объяснительную записку по этому поводу.
В МТС мне было положено 2 мешка овса, которые мы пошли получать с Ирой. Это было в трёх километрах от города. Туда мы лихо дошли пешком, а оттуда наняли такой же «карантас», на котором сидел возница, а мы на перекладину за ним возложили с Ирой мешки. Места осталось мало, и кто-то из нас первый сел рядом, для другого человека места не оставалось. Лошадь тронулась, одна из нас бежала в след. Через некоторое время мешки свалились, мы стали их водружать обратно (возница сидел невозмутимо, не оборачиваясь). И теперь другая успела сесть, а первой пришлось бежать.
Так повторялось несколько раз, так с переменным успехом, и покатываясь от смеха, что каждый раз затрудняло наш бег, мы довезли этот ценный (очень ценный в то время) груз до дома. Теперь надо было его продать.
Мы с Ирой расфасовали овёс и рожь, примерно по пуду в каждом мешке, и пошли на рынок. Я была главной физической силой, Ира (ей ведь было всего 12 лет) помогала в силу своих физических и возрастных возможностей, но она была главным организатором этой акции-продажи. «Дядя, купи овса», — говорит она, обращаясь к здоровому молодому мужику. «Зашем?» — лениво спрашивает тот. «Курам на смех», — бодро отвечает она. «Дак ведь ещё нести надо», — ещё более лениво продолжает он диалог. «Ничего, — с ещё большим весельем и бодростью продолжала Ира. — Девушка эта (то есть, я) донесёт. Туська, давай неси. Ты всегда отступаешь перед трудностями». И не успела я оглянуться, как она вместе с этим мужиком водрузили мне мешок с пудом овса на спину, и мы пошли к нему домой. Он шёл с гордо выпяченной грудью (лица его я не помню, а фигуру — очень отчётливо), а я шла буквально лёжа, отчасти от тяжести, отчасти от смеха, а Ира бежала рядом, совершенно очаровательно вереща и подбадривая меня.
В другой раз мы продавали рожь. К нам подошла наша знакомая Шура (она была соседкой Калягиных, где недавно родился маленький Алик — будущий наш великий артист), которая к каждому слову прибавляла букву «с».
«Срожь спродаёте? — спросила она. — Спочём?» Мы продавали очень дёшево в сравнении с остальными, и она «свозжелала» её купить. Привезла из дома тележку, мы с Ирой погрузили на неё наш товар, впряглись в эту тележку, как рикши, и сопровождаемые «Сшурою», как мы её звали, довезли её покупку до её дома. По тем временам мы оказались очень «богатыми» в сравнении с остальными. На четыре тысячи мы купили продуктов, четыре тысячи одолжили Поршневым, остальные взяли с собой в Москву — эти деньги потом были обесценены ещё больше.
До этого мы с Ирой ходили на базар, современным языком выражаясь, «барахолку», где продавали наши вещи носильные, на которые покупали продукты питания. Вещей у нас было очень мало, так как папа только недавно начал работать, а до этого были самые тяжёлые годы нашей жизни. Однажды, когда мы продавали талас, весь базар (вернее его еврейская часть) бушевал: как мы могли посягнуть на святые реликвии.
В Малмыже было очень много сосланных эстонцев, людей интеллигентных, это были в основном жёны и дети, старики — молодые мужчины были в ГУЛАГе. Они были очень хорошо одеты, держались с большим достоинством, но почти не имели средств к существованию, поэтому продавали свои вещи. Когда их высылали, им разрешили взять минимум вещей. Со многими этими эстонцами у меня были очень доверительные разговоры — они недоумевали по поводу того, что с ними сделали. Волновались за своих мужей, за будущее своих детей. Помню, как одна из них (все разговоры происходили на базаре) — её звали Мария Григорьевна — сказала мне: «Если бы Иван Грозный воскрес, он бы сказал бы Сталину: «Спасибо, ты сохранил Русь такой, какой она была при мне».
Когда я через много лет побывала в Таллине, я особенно остро поняла чувства этих людей, которые после своей родины оказались в этом Богом забытом Малмыже. Хотя у меня об этом городе, о нашей жизни в ту пору, сохранились самые тёплые воспоминания. У нас была очень дружная семья, нас объединили общее горе, общие радости, у нас дома всегда было людно, очень интересно, мы много читали, много общались с друзьями — друзьями родителей и своими собственными. О них тоже надо бы написать.
Друзья родителей — Борис Фёдорович Поршнев, Сергей Игнатьевич Бернштейн, Сергей Сергеевич Дмитриев — люди высокой культуры, необыкновенной образованности, крупные учёные делали обучение в нашем пединституте необыкновенно интересным, а наши домашние встречи — главным образом, у нас — очагами культурной жизни. Помню, что много говорили о литературе, о поэзии (русской классике), веселились, верили в близкую победу над фашизмом. Мама умудрялась всех покормить.
С нами жила папина сестра Лёля с дочерью Нелей. Нас всех, и меня, в частности, связывала с ней горячая дружба. Лёля была очень добрым, живым человеком. Она всю жизнь прожила в Балашове, была учителем немецкого языка, и многие поколения учеников железнодорожной школы — были её учениками, сохранившими с ней на всю жизнь очень дружеские отношения. Воспитала она дочь одна. Правда, мы её всегда старались помочь, но основные трудности она переносила сама, и Неля оказалась тоже очень добрым, хорошим человеком.
Так вот, на базаре в Малмыже продавались вещи, качество которых нам в нашей скудной московской жизни нам и не снилось. Да и вообще, качество товаров до войны было очень низким. Однажды Ира, увидев, что я примерила туфли на микропоре, эстонские, которые мне очень понравились, но которые я не решилась купить (считала, что слишком дорого), решила судьбу этой покупки сама. Она вдруг исчезла с базара, а благообразный эстонец подошёл ко мне, протянув один полуботинок, сказал: «Мадам, мадмуазель взяла туфель и сказала, что вы заплатите деньги». Ира проявила решительность, настойчивость, таким оригинальным способом заставив меня сделать покупку, на которую я сама не решалась.
Я часто вспоминаю Малмыж, забылись все материальные трудности, трудности, выпавшие на долю всех эвакуированных, осталось только ощущение радости общения с близкими и друзьями. Я мечтаю побывать в этом городе, в деревне Озелено, где я работала на тракторе, но как-то не нахожу попутчиков. Ушли из жизни мои друзья Маевские (дружба с которыми началась уже в Москве, но которые тоже учились в Малмыже). Они разделяли моё стремление поехать туда, но… увы… не успели.
Как-то к нам с Ирой приходил Лёнька Селезнёв — красивый, добрый, флегматичный и не очень обязательный человек (он кончил физмат МОПИ). Он и его жена Маша Виноградова часто бывали у нас дома, а я сразу после войны ездила к Машиным родителям в Воронеж. Лёнька охотно согласился поехать со мной в Малмыж (они живут в Артёмовске), обещал написать, но… замолк. А я одна не решаюсь туда ехать, хоть и не оставляю эту мысль.