Приходят на память и драматические страницы космополитической кампании. Как это всё началось. Я кончала институт в 1945 году, была выдвинута в аспирантуру и поэтому, когда было распределение, шла на него довольно спокойно. Сначала распределяли истфак (папа был на нём), потом стали распределять наш факультет — все сто человек (за исключением одной). Сидели в коридоре, ожидали очередную жертву и каждый раз плакали вместе с тем, кто подписал распределение. Папа посидел немного, а потом ушёл, сказав мне: «Какой-то ненормальный факультет: все плачут».
Я шла последней, так как мне не нужно было места. Когда я вошла, председатель комиссии говорит: «Тушино». Я так растерялась, что стал что-то невразумительное бормотать о том, что я, де, рекомендована в аспирантуру. Директор института А. В. Мамонтова (близкий друг нашего дома) говорит: «Ещё только благодаря Альберту Захаровичу Вас посылают так близко, а то послали бы, куда подальше». Я зарыдала, вышла из кабинета, ничего не понимая, почему меня, сталинскую стипендиатку, должны были послать куда-то очень далеко. В коридоре ко мне кинулись 99 рыдающих дев, теперь уже проливающих слёзы из-за меня, некоторые пошли меня провожать домой.
На другой день папа спросил Л. Н. Фоменко (декана нашего факультета), в чём дело. Она сказала: «Понимаете, при прочих равных условиях, еврей всегда поступит в аспирантуру, а русский нет. Поэтому есть указание — евреев в аспирантуру не принимать», — Л. Н. была в нашем доме на правах друга, и папа был потрясён и самим фактом, и тем, что она ему заранее ничего не сказала.
На следующий день ко мне пришла моя институтская подруга Галя Пажина, которая даже не была на распределении, и сказала, что ей дали «свободный диплом» — она подарила Фоменко туфли, одолжила ей деньги, которые та так и не отдала. Пажина была жутко возмущена и сказала, что поедет вместо меня в Тушино. Мы поехали с ней туда, но выяснилось, что там места вообще не было.
А тем временем А. В. Мамонтова подала заявление в суд на меня и ещё одну студентку, выпускницу истфака, фронтовичку, которая была недовольна назначением и не подписала, как и я, распределение. Каждый телефонный звонок в квартиру я воспринимала в свой адрес: «Ой! Это, наверное, мне звонят из суда». Мама меня резонно успокаивала, что из суда звонить не будут. Наконец, пришла на институт повестка. Я было собралась идти, но историчка меня не пустила: «Я пойду сама. Я тебя, Вульфович, знаю, ты всё подпишешь. Я знаю, что делать и что говорить». И, действительно, она пошла одна. И произошло почти что чудо, хотя это можно объяснить и тем, что порядочные люди были во все времена. Судья, выслушав её рассказ обо мне и о себе, сказал: «Я сам не поехал по распределению, я ваши дела прикрываю. Вульфович пусть поступает в аспирантуру, если поступит, — хорошо, если нет — то поедет потом. А вы — езжайте, куда хотите, Вы это заслужили». Ну, от меня пока отстали. Я так устала, перенервничала, так не верила в свои силы, что решила отдохнуть, в аспирантуру не поступать — с осени пойти работать.
Поехала с дядей Додей, маминым братом, в Кисловодск, он был на гастролях с Анной Гузик, у которой работал аккомпаниатором. Пробыли там лишь две недели, как мне позвонил папа и сказал, что звонил возмущённо Марк Давыдович Эйхенгольц, мой будущий руководитель, и требовал немедленно моего возвращения в Москву. Я повиновалась, поступала. Во время экзаменов ко мне подошёл молодой человек и сказал: «Мне говорили, что Вы — очень умная». Я ответила: «Это не я». Он говорит: «Тогда я буду поступать». Это был Олег Шайтов, кончивший затем аспирантуру в другом институте и долгое время бывший профессором в Вологде. Приняли трёх человек: Наташу Веселовскую и Фёдора Наркирьера на очное отделение, а меня — на заочное. А так как Наркирьер был тогда военнослужащим и работал в Военном институте иностранных языков, то нас поменяли местами. Когда пришло в университет утверждение из министерства, Л. Н. Фоменко пришла к нам с тортом и первая (бесстыдно) поздравила меня. Утверждение Министерства убедило меня в том, что никаких таких прямых указаний ещё не было, а кое-кто уже чувствовал атмосферу грядущего времени и старался изо всех сил.
В 1949 году в МОПИ развернулась антисемитская кампания. Всех профессоров-евреев поносили всякими словами. Ира защищала честь папы и была исключена из комсомола «за неправильное истолкование борьбы с космополитизмом». Правда, при заступничестве Юры Борисова Ира была быстро восстановлена, перешла в Ленинский пединститут.
К моей подруге Вале Станиславлевой-Маевской подошёл в Орехово-Зуеве, где они работали, член нашей кафедры Нечаев и рассказал: «Сегодня у меня произошёл такой неприятный случай. Блестяще отвечала студентка истфака Манфред. Но мне велели её срезать, и я поставил ей “тройку”». Валя ничего не сказала, но просто плюнула ему в лицо.
Вынужден был уйти из института и Марк Давыдович Эйхенгольц, который так и не работал нигде, и очень рано ушёл из жизни, убитый этим событием. Очень активную роль в травле Марка Давидовича сыграл его ученик С. Д. Артамонов.
На работу я поехала без защиты диссертации, так как боялась, что меня прокатят на учёном совете, тем более что одним из криминалов Марка Давидовича было то, что у него все аспиранты — евреи (это не соответствовало действительности). Марк Давидович был очень обижен на меня, с пылкой наивностью он говорил: «Вас не могут прокатить, у Вас ведь хорошая диссертация».
Потом я защищалась в 1951 году. Пришла к профессору Панцхава, который, хотя и был авантюристом от науки (как выяснилось впоследствии, украл у какой-то бабушки труд её репрессированного мужа и защитил его на докторскую диссертацию), но, по-моему, был порядочным человеком: «Ты что пришла? Не подавай диссертации. Они тебя зарэжут». С этим я ушла. Пошла в Министерство и получила направление в Пединститут. Там заведовал кафедрой очень порядочный, но очень трусливый человек, с которым я была в очень хороших отношениях — Ю. М. Кондратьев. Проректор по науке МГПИ, Абросимов, кажется, принимая от меня диссертацию, сказал: «Мы возьмём на защиту, но только дайте расписку, что у Вас учтены все работы Сталина». Я сказала, что расписки такой не дам, но учту. Сидела два дня, с необычайной виртуозностью, как отметил папа, всадила все возможные цитаты во введение. Работу приняли на кафедру, но рассматривать не стали: за подписью Ю. М. Кондратьева я получила письмо о том, что на кафедре нет специалиста по моей теме и поэтому принять её к защите они не могут.
Видимо, милый моему сердцу Юра Кондратьев проявил элементарную трусость и не захотел ни в какой мере осложнять свою жизнь. А тем временем в Калининграде на меня наседали, не понимая, почему я оттягиваю защиту. Я, естественно, не посвящала их во все обстоятельства мопишной жизни. Тогда я опять пошла к Арсеньеву, и он мне сказал: «Подождите немного. В МОПИ должна поменяться ситуация (потом с треском слетел с поста ректора злодей Ф. К. Власов), и тогда Вы сможете защититься, а у себя в Калининграде придумайте что-нибудь, чтобы оградить себя от их натиска». И вот после смерти И. В. Сталина, после того как в МОПИ произошла смена верхов, я принесла на родную кафедру работу. Получила хороший отзыв с кафедры с одним существенным замечанием — слишком много цитат Сталина (!). Я с той же виртуозностью, как опять же заметил папа, с какой недавно всобачивала эти цитаты, изъяла их из введения.
Оппонентом была Мотылёва (с которой у меня сохранились самые добрые отношения) и вызвавшаяся сама Л. Н. Фоменко, предавшая забвению свои былые акции. За прохождением к защите внимательно следила З. Т. Гражданская — зав. кафедрой, с которой я когда-то училась в аспирантуре. Она в своё время на учёном совете, где прорабатывали М.Д., заявила, что он был жестокий человек и послал её на работу (у неё был болен ребёнок), лишил её карточек. Потом она мне объясняла, что считала это самым безобидным криминалом в адрес человека, которого обвинили в космополитизме.
Но теперь она, вроде бы, вела себя по отношению ко мне вполне доброжелательно, старалась помочь. И вот в день защиты, утром в 9 часов, она мне позвонила и сказала, что не сможет быть на защите, т. к. у неё путёвка в санаторий. Этот звонок страшно напугал меня, я считала, что готовится провал. Мне было очень страшно. М. Д. не успел прочесть мою диссертацию, папа читал только первые страницы (он часто говорил: «Дусенька, что-то я никак не могу заснуть, дай мне твою диссертацию». Я преподносила её, и она действовала лучше всякого снотворного). Накануне защиты я прочла папе вступительное слово, он сказал, что это — смертельная скука, чем меня очень напугал.
Тогда я со страху выучила его наизусть. Звонок З. Т. добавил мне страху, и я переполошила весь дом — не пила, не ела два дня, не разрешала покупать никаких продуктов в дом, убеждённая в том, что мне грозит провал (даже хорошие отзывы Мотылёвой и Фоменко не могли меня полностью поддержать). Мама взяла снотворное, чтобы ослабить волнение и удар от известия о провале.
Я, папа и Ира поехали в институт. Волновалась я страшно, хотя это, как говорят не было очень заметно. Моя сокурсница Бэлка Эйсшискина, известная своим идиотизмом, потом сказала: «Ты стояла совершенно спокойная, но чувствовалось, что у тебя в душе бушует ураган. И почему ты не была шикарно одета?»
Слушали меня очень внимательно, в зале было тихо. Совету было интересно слушать свою бывшую студентку, но когда я произнесла слова благодарности Марку Давидовичу Эйхенгольцу, зал начисто замер. Артамонов уже не работал в МОПИ и, встретив меня в Ленинке, сказал: «Я не могу быть на Вашей защите, но не сомневаюсь, что она пройдёт блестяще, как и всё, что Вы делаете» (Я привожу его тираду, чтобы выявить его иезуитскую суть.)
Когда объявили результаты голосования — 1 против, первым подошёл меня поздравить С. И. Карашевский, преподаватель старославянского языка, он поцеловал мою руку и сказал какие-то добрые слова. Вслед за ним тоже с добрыми словами подошла А. Д. Гречишникова, методист, и шепнула мне на ухо: «Это он (Карашевский) голосовал против Вас. Он всегда голосует против».
Бэлка спросила, почему папа и Ира были без цветов, а я им запретила это, и она была очень разочарована. Потом мы поехали с папой и Ирой в магазин, купили кое-что к чаю, разбудили маму и попили чай. Имея в виду моих оппонентов — дам, У. Р. Фохт сказал так: «Что это Вульфович устроила себе девишник».
Так — скачкой с препятствиями был мой путь в науку.