Главное, что привлекало внимание публики до перестройки, — полное совпадение двух вариантов тоталитарного режима — фашистского и нашего, коммунистического. Хотя специально в книге нигде не проводится аналогии, читатель сам на основании документального материала и того, как этот материал скомпонован, открывает для себя ужасающую истину: между нацистской и коммунистической политическими системами не только нет существенной разницы, но если какая-то разница и есть, то она не в пользу коммунизма.
В наши дни, когда средства массовой информации открыто говорят об этой аналогии и подкрепляют свои утверждения фактическим материалом, моя книга, очевидно, продолжает привлекать к себе внимание прежде всего прогнозами о гибели тоталитарных режимов. Схема, согласно которой крушение фашистских тоталитарных режимов возводится в закономерность (тоталитарная система — военная диктатура — демократия с многопартийной системой), рождает вопрос: действительна ли она и для наших режимов или же гибель режима осуществится каким-то иным путем.
...военной диктатуре, как ни пыталась бы она сохранить старые тоталитарные структуры, спасти их (это происходит в Польше), не дано отменить переход от тоталитаризма к демократии. Наоборот, она ускорит его. Радикализируя противоречия, она ускоряет развязку. Трагично, что в таком случае это достигается кровью, ценой жизни многих людей.
Иными словами, на путях ли перестройки, с помощью ли военной диктатуры, в любом случае наша коммунистическая система обязательно распадется и пойдет единственной дорогой — от тоталитаризма к демократии с многопартийной системой. Это — общее, закономерное, необратимое. Остальное — детали.
Но жизнь — а она всегда богаче любых схем и поэтому не любит, когда ее в них втискивают, наверное, поразит пас новыми, куда более причудливыми и невероятными сочетаниями элементов политической действительности, о коих мы сегодня и не догадываемся. Кто из нас, скажем, предполагал — хотя это так просто и понятно, - что демонтаж нашего коммунистического варианта тоталитарной системы на каком-то этапе приведет его к деградации до уровня фашизма, причем в его более несовершенном и незаконченном тоталитарном виде, и что в этом смысле фашизм будет для пас огромным шагом вперед на пути к демократии! Это, безусловно, шокирует, звучит парадоксально, а для менее развитого или для девственного политического сознания, наверное, и обидно, но одно дело —политические иллюзии, эмоции и предрассудки, а другое — политические реалии и железные законы, которым они подчиняются.
Сегодня именно такие предубеждения и идеологические предрассудки мешают многим понять смысл и значение процессов, происходящих в таких странах, как Болгария, Чехословакия, ГДР, Китай, отчасти и в Советском Союзе. Вы можете услышать, как, жалуясь на режим, у нас говорят:- «Страшно! Фашизм!»
Этим дают понять, что положение хуже, чем раньше, что страна стала еще более недемократичной. В ответ на возражения вам укажут на постоянно расширяющиеся репрессивные меры. Однако рассуждающие так забывают, что еще быстрее ширится легальное демократическое движение в стране, что уже существует дюжина независимых групп и движений, что пробуждается гражданское общество и т. п. — все это прежде было бы немыслимо.
Поэтому корректнее будет, если мы скажем: да, верно, сегодня такие государства, как Болгария, ГДР, Чехословакия, Китай и т.д. с их политическими репрессиями, демагогией, цинизмом, всеобщей коррупцией, шовинизмом, лжепатриотизмом, безверием и т.п. — с одной стороны, с неформальными движениями, открытой борьбой за демократию, другими изменениями последнего времени — с другой, больше похожи на фашистские государства, нежели на коммунистические, но это говорит лишь о том, что они уже пережили определенную демократическую эволюцию, достигли определенной фазы разложения тоталитарной структуры. Ибо нет другого пути перехода от тоталитаризма к демократии, кроме разрушения его политической системы. Тот, кто обещает сотворить демократию путем совершенствования тоталитарной системы, занимается самой низкопробной демагогией.
Но так как это вопрос принципиальный, т. е. имеет не только теоретическое, но и непосредственно практическое значение в данный момент, стоит подробнее остановиться на нем и попытаться взглянуть на него в историческом аспекте.
Мы, марксисты, впервые в истории создали тоталитарный режим, тоталитарное государство — однопартийную государственную систему, построенную за счет насильственного уничтожения других политических партий или превращения их в формальные организации, во всем подчиненные Коммунистической партии. Абсолютная монополия Коммунистической партии в политической сфере должна была закономерно привести к полному срастанию партии с государством и, прежде всего, партийного аппарата — с государственным, вследствие чего во главе государства и партии оказываются одни и те же лица, обладающие неограниченной и бесконтрольной властью. То же самое происходит и на всех прочих уровнях государственной и хозяйственной иерархии.
И чтобы эта политическая система оставалась незыблемой, абсолютная монополия государства и партии, точнее партии, а не государства, еще точнее — партии-государства, такая абсолютная монополия должна была охватить не только надстройку, но и экономический базис общества. В государственную собственность должны были превратиться крупная частная собственность путем экспроприации, мелкая — путем насильственной, кровавой сталинской коллективизации.
С окончанием процесса огосударствления собственности тоталитарный режим полностью построен. Так создается коммунистический вариант тоталитарного режима, который остается и по сей день самой завершенной и самой совершенной в истории моделью тоталитарного режима. Фашистская модель — ее зачастую представляли как антипод коммунистической — в сущности отличается единственно тем, что недостроен, незавершен ее экономический базис, вследствие чего она менее совершенна и стабильна. Это можно проследить на примере внутренней архитектоники нацизма и нацистской системы, представлявшей собой самый совершенный фашистский режим. В нацистской системе абсолютная монополия партии не распространяется на экономический базис или, по крайней мере, охватывает не весь экономический базис. В ней существует частная собственность, разные ее виды, что, естественно, не порождает стремления к сцеплению, целостности, монолитности, скорее, наоборот — создает неоднородность, различия, которые в критических ситуациях легко перерастают в противоречия. Монолитная надстройка и разнородный базис — таково несоответствие внутри фашистского тоталитарного режима. Это-то и делает его нестабильным и недолговечным. Поэтому все фашистские режимы погибли гораздо раньше наших, коммунистических. Одни как нацистская Германия и фашистская Италия — в пламени второй мировой войны, другие — франкистская Испания и салазаровская Португалия — после войны, так сказать, в мирных условиях.
Но фашистские режимы не только погибли раньше, они и появились позже, и это подтверждает, что они — лишь жалкая имитация, плагиат оригинала, подлинного, аутентичного, совершенного и завершенного тоталитарного режима. Мой друг профессор Николай Генчев, с присущим ему чувством юмора, всегда, когда речь заходила о фашизме, определял его как «ранний, несистематизированный, бонвиванский вариант коммунизма», а самого Гитлера как «жалкого подражателя и опереточного героя». Нужно сказать, что в этой шутке есть доля истины. Нисколько не преуменьшая вины палача и людоеда Гитлера, мы должны признать: по сравнению с палачом Сталиным, он просто карлик. Да и это слово недостаточно сильно как образное сравнение. Палач Сталин мог бы носить своего коллегу Гитлера в кармане.
Упомяну лишь две цифры, красноречивее всяких доводов и рассуждений говорящие о принципиальном различии в возможностях двух видов тоталитаризма. До начала второй мировой войны — 1 сентября 1939 г. — Гитлер уничтожил менее 10 тысяч человек. Как читатель уже догадывается, сюда входят жертвы «ночи длинных ножей» (30 июня 1934 г.), когда были перебиты оппозиционно настроенные руководители С А и вся уцелевшая либеральная оппозиция; жертвы «хрустальной ночи» (ноябрь 1938 г.), еврейских погромов, о которых так много написано... К 1 сентября 1939 г. Сталин уничтожил не менее 10 миллионов. Некоторые авторы утверждают: более правильная цифра — 15 миллионов, на не станем спорить, в данном случае это не суть важно. Важно, что речь идет о различии, которые выражается не в процентах (один уничтожил на столько-то процентов больше другого), а в математических порядках, т.е. речь идет о величинах, используемых в космологии, астрономии, современной физике...
Еще один факт — жертвы войны. Германия, которая воевала в нескольких десятках стран Европы и Африки и была полностью разгромлена объединенными силами союзников, потеряла 7,8 миллиона, в это число, естественно, входят и погибшие в тылу. Советский Союз, вступивший в войну почти на два года позже, потерял 30 миллионов. Чтобы скрыть свою непригодность, свой провал как полководца, Сталин признавал: погибло 7 миллионов. Хрущев назвал 20 миллионов, сегодня советские публицисты говорят о 30 миллионах. По мнению некоторых историков, это число достигает 40 миллионов.
И хотя в данном случае разница не измеряется в математических порядках, однако потерять в четыре-пять раз больше, чем агрессор, воюя при этом в меньшем количестве стран, — такое само по себе свидетельствует о большом палаческом размахе законченного и более совершенного сталинского тоталитарного режима.
Но, наверное, самый красноречивый факт в этом плане — отсутствие каких бы то ни было попыток свержения путем военного переворота советского руководства, в 1941—1942 годах поставившего страну перед катастрофой. История XX века не знает другого такого страшного предательства по отношению к собственному народу и стране, какое совершили Сталин и его Политбюро. Уничтожение командного состава армии, исключительно плохое военно-техническое снабжение, демонтаж оборонительных сооружений вдоль западной границы, преступное пренебрежение многочисленными предупреждениями разведывательных служб о готовящемся нападении на Советский Союз, скопление огромного количества немецких дивизий в непосредственной близости от советской границы, молниеносное вторжение немцев, пленение к концу 1941 года почти четырех с половиной миллионов советских солдат все это поставило Советский Союз в 1941—1942 годах на грань полного военного провала, и тогда Сталин был вынужден искать способы через каналы Берии заключить с Гитлером мир. Посредником в этом стал царь Борис *.
То обстоятельство, что даже в таких катастрофических для страны условиях советские генералы не сделали ни одной попытки свергнуть команду Сталина, говорит лишь о глубочайшем политическом и экономическом коллапсе, в котором находится общественное сознание при сформировавшемся тоталитарном режиме, каким и был тогда советский режим. < И никаких других вариантов?>
В аналогичных обстоятельствах немецкие генералы попытались, хоть и безуспешно, совершить 20 июля 1944 г. переворот и свергнуть Гитлера и его режим. В Италии за год до того (25 июля 1943 г.) военным во главе с маршалом Бадольо удалось арестовать Муссолини и отстранить фашистскую партию от власти. И в том и в другом случае это стало возможно потому, что немецкие и итальянские генералы — выходцы из имущих классов — имели в гражданском обществе почву под ногами, причем в самой важной сфере — экономической. Они владели собственностью. На практике это означало: если даже заговорщика постигнет неудача, если с ним случится самое худшее, его семья не умрет с голоду, не погибнет, род его не исчезнет с лица земли.
В связи с обсуждаемой проблемой очень интересно напомнить об идейной эволюции Муссолини на последнем этапе его жизни, после того как он был освобожден из плена отрядом Отто Скорцени.
В результате длительных размышлений (у пленника крепости в Альпах было достаточно времени на размышления) он пришел к выводу, что необходимо создать иное фашистское государство, в котором путем национализации превратить всю собственность в государственную. Муссолини понял: только государственная монополия на собственность может создать монолитный и незыблемый тоталитарный режим, способный дать фашистскому вождю и фашистской партии гарантии от всяких неожиданностей со стороны военных. Эти идеи он воплотил в плане создания пресловутой республики Сало, осуществление которого было сорвано благодаря стремительным военным действиям союзников на территории Италии.
Впрочем, первые практические шаги были сделаны. Создание фашистской республики Сало было провозглашено в начале октября 1943 года, естественно, не без ведома генерала СС Карла Вольфа и тогдашнего немецкого посла Рудольфа Ранна. На учредительном съезде в Вероне 1 ноября 1943 года было принято обращение к трудящимся Северной Италии, в котором содержалось обещание организовать народный контроль на промышленных предприятиях и частично национализировать землю...
Но вернемся к основной теме. Когда мы говорим о своеобразной стадии фашизма при демонтаже нашего коммунистического тоталитарного режима как о реальном шаге к демократии, это не следует понимать буквально, в том смысле, что мы стремимся к фашизму как к некоему идеалу, что мы принимаем идеологию фашизма и т.п. Ничего подобного. Мы пройдем через эту стадию в силу необходимости и неизбежности, вынужденно, и потому, чем быстрее мы минуем ее, тем лучше. Но 'мы обращаем особое внимание на этот факт только потому, что он представляет собой ключ к пониманию внутренних напряжений нашей тоталитарной системы в эпоху перестройки — напряжений, возникающих при демонтаже тех или иных элементов базиса или надстройки. Именно их демонтаж делает совершенный тоталитарный режим несовершенным и потому — нестабильным. Эта обстоятельство, в свою очередь, становится причиной репрессий как уравновешивающего средства, с помощью которого восстанавливается устойчивость системы. Ясно, что при перестройке в отдельных странах может демонтироваться в первую очередь базис, как в Китае, или надстройка, как в Советском Союзе.
Таким образом, еще до возврата к частной собственности в той или иной сфере хозяйственной жизни, еще до сползания к типичному для фашизма соотношению базиса и надстройки (частная собственность — экономическая основа общества, абсолютная государственно-партийная монополия — в политической надстройке) начинают проявляться характерные для фашизма феномены. Разумеется, вполне возможно, что не всегда обязательна специфическая фашистская фаза. Эффект нестабильности может наступить и при демонтаже в обратном порядке. В Советском Союзе, например, экономическая база еще не затронута, полностью сохраняется абсолютная монополия государства на национальную собственность, а процессы демонтажа в надстройке зашли так далеко, что политический плюрализм стал фактом: свидетельства тому — практические шаги к отделению партии от государства; неформальные группы, движения, национальные фронты, оспаривающие у Коммунистической партии монополию на власть; забастовки и национальные движения, цель которых — государственное самоопределение; крепнущая гласность. Все это постоянно обнажает дефекты и пороки тоталитарной системы. В известном смысле возникает как бы фашизм наоборот (монополизм в базисе, плюрализм в надстройке!), что, разумеется, также дестабилизирует систему в целом.
Если в Болгарии перестройка пойдет так, как замышляет номенклатура (начнется в экономике и только затем — в политической сфере), получится китайский вариант демонтажа, и фашизация будет выражена совершенно ясно. Впрочем, поскольку экономические реформы кое в чем уже осуществляются и определенные группы населения начинают чувствовать себя самостоятельнее и увереннее, напряжение между базисом и надстройкой в той или иной степени уже начинает ощущаться. Речь идет не столько о субъективной стороне этого процесса, сколько о некоторых его объективных проявлениях.
Все эти рассуждения о своеобразной фашистской стадии на пути к полному демонтажу нашей коммунистической модели тоталитарного режима, который, повторяем, представляет собой совершенную форму тоталитаризма, не ставят под сомнение общую последовательность распада: тоталитарная система — военная диктатура (или перестройка) — многопартийная демократия. Общая формула относится к двум типам тоталитаризма, практически ко всем тоталитарным режимам. Стоит добавить, что более совершенный из них — коммунистический, прежде чем достигнет второго звена, зачастую скатывается до уровня менее совершенного —фашистского. Этот момент деградации иногда может быть достаточно ясно выражен как отдельный подэтап эрозии первого звена, а иной раз проявляется настолько слабо, что может быть вообще не замечен.
Как видим, новейшая актуализация темы фашизма идет оттуда, откуда ее меньше всего ожидали — от перестройки, и это опять-таки показывает тесную связь между двумя основными разновидностями тоталитаризма. Прежде эту связь или отрицали, или видели ее только в историческом, историко-генетическом плане (например, как коммунизм породил или стимулировал возникновение фашизма, или как фашизм затем обогатил политический арсенал коммунизма и т.п.), сегодня эта связь рассматривается в актуальном политическом смысле.
<Комментировать нечего, текст говорит сам за себя>
В качестве иллюстрации противоположностей между тоталитарным и демократическим принципами в государственном строительстве можно привести пример древних Афин и Спарты. Хотя Спарта и не была тоталитарным государством в смысле, придаваемом этому понятию XX веком, ее основной принцип был, по сути, тоталитарным. При ее военизированном строе отдельная личность была целиком подчинена государству и основным предназначением граждан считалось служение государству, воспитание в себе качеств стойких и закаленных воинов. Вся духовная жизнь, все мышление индивидуума было подчинено этой цели.
На этой основе Спарта достигла больших успехов в военном деле и стала в ряд наиболее мощных в военном отношении греческих государств. И все. В области культуры она не создала ничего.
В противоположность ей Афинская республика, другое большое государство Древней Греции, где процветала рабовладельческая демократия, создала все условия для развития отдельной индивидуальности в среде свободных граждан. Там, по словам Гегеля, "...гений свободно мог воплощать свои концепции и этот принцип создал великие художественные произведения изобразительного искусства и бессмертные произведения поэзии и истории".
Предоставляя полную свободу творцам, Афины, как магнит, притягивали духовные силы всего эллинского мира: Эсхила, Софокла, Аристофана, Фукидида, Диогена Аполлонийского, Пифагора, Анаксагора и других выходцев из Малой Азии. Таким образом Афины стали столицей, центром культуры всего эллинского мира.
И это естественно: демократия, широкие гражданские свободы, которые она предоставляла индивидууму — лучшая почва для расцвета отдельной личности, и, следовательно, для развития общества.
<1. Откуда есть, пошла афинская демократия. И чем она закончилась. Её механизм, её эволюция. Есть хоть намек на это в рассуждениях? А это ведь очень интересно и поучительно. Стоит только попытаться ответить на вопросы: Кто, Где, Когда, Почему.
Но это противоречит сферической конструкции.
2. Что касается кого куда тянуло. Тянуло тогдашних интеллигентов туда где давали возможность заработать, как и всех прочих людей. Аристотеля тянуло в Македонию, Архимеда к тираннам Сиракуз, Пифагор, похоже вообще не был в Афинах. Демократия в Афинах демократически уничтожила Сократа за непонимание генеральной линии. В общем опять стоит ответить на вопросы Кто Где Когда Почему. В том числе и откуда в Афинах взялись средства на оплату труда философов и прочий расцвет культуры.>
- Вы только взгляните на это человечество, кормящееся мифами, - замечает Сеймур в адрес группы туристов. - Еще одна тема для социолога - такого, как вы. - А почему не такого, как вы? - Я уже исчерпал эту тему. Даже небольшой труд посвятил ей, вышедший под заглавием "Миф и информация". - Простите меня за мое невежество... - О, вы вовсе не обязаны следить за всем, что выходит из печати, да и книжка моя не такой уж шедевр, чтобы обращать на нее внимание. В ней изложены две простейшие истины, и эти истины можно было бы сформулировать на двух страничках. Но поскольку в наше время все должно быть доказано, моя монография состоит не из двух, а из двухсот страниц. Сеймур протягивает руку к бокалу, но, заметив, что он пуст, предлагает взять еще по одному мартини. Он делает знак кельнеру и снова переводит взгляд на группу туристов, толпящихся вокруг бронзовой девушки, затем поворачивается в сторону доков, где на сине-зеленой воде ярко вырисовываются красные пятна двух ремонтирующихся пароходов, недавно покрытых суриком. Тот факт, что американец свободно ориентируется в вопросах социологии, до сих пор не производил на меня особого впечатления. Я тоже стремлюсь казаться социологом, хотя и не являюсь им. Но то, что у него есть книга, в какой-то мере меня удивляет. Признаться, если бы Дороти не наболтала мне о нем всякой всячины и если бы ситуация была несколько иной, во мне едва ли шевельнулось бы сомнение относительно положения в обществе и научной профессии этого человека. Его скромные серые костюмы безупречного покроя, дорогие ботинки с тщательно "приглушенной" поверхностью, потому что чрезмерный их блеск был бы свидетельством дурного вкуса, дорогие, сделанные по заказу белые сорочки, темно-синие или темно-красные галстуки из толстого шелка и даже его пренебрежение к светскому этикету, не говоря уже о малозаметных тонкостях его поведения, - все это явно присуще Сеймуру, является частью его натуры, а не позаимствовано на время, чтобы создать видимость, и все это выходит за рамки нормативов, обычных для разведчика. И потом - глаза. Не знаю, как мне это удается, но разведчика-профессионала я скорее распознаю по взгляду. Этот взгляд, при всей его осторожности, отличается какой-то фиксирующей остротой, испытывающей и ощупывающей тебя недоверчивостью, настороженной пытливостью и затаенным ожиданием. Серые глаза Сеймура, если они не совсем сощурены, выражают лишь усталость и досаду. Слушая, он не донимает тебя своим взглядом, а сидит с чуть склоненной головой. Если же посматривает на тебя, когда говорит сам, то безо всякой настойчивости, просто чтобы убедиться, что ты следишь за его мыслью. Это взгляд не разведчика либо разведчика-профессионала высокого класса, умеющего искусно маскировать даже то, что нас чаще всего выдает, - глаза. Вероятно, почувствовав, что я думаю о нем, Сеймур ерзает на стуле и небрежным движением поправляет прядь волос, соскользнувшую на лоб, и по-прежнему, словно в задумчивости, не сводит глаз с доков. Кельнер приносит мартини и забирает пустые бокалы. Как бы очнувшись, Сеймур вставляет в правый угол рта сигарету и щелкает зажигалкой. - Завтра же разыщу в библиотеке вашу книгу, - догадываюсь я сказать, хотя и с некоторым опозданием. - Не стоит трудиться! - возражает собеседник. - Моя книга еще одно доказательство того тезиса, что информация, которую нынче величают "человеческими знаниями" - начиная со времен первобытной орды и кончая нашей технической эрой, - это не что иное, как все усложняющаяся система мифов. Наука, религия, политика, мораль - все это мифы. Человечество свыклось со своей мифологией, как личинка шелкопряда - со своим коконом. Сеймур вынимает изо рта сигарету, чтобы отпить глоток мартини. Я пользуюсь этой короткой паузой, чтобы сказать: - Если я вас правильно понял, вы пускаете в ход новые средства, чтобы защитить незащитимый тезис, который зовется агностицизмом... - Вовсе нет, - прерывает меня собеседник. - Агностицизм мне служит основным постулатом, но не его я касаюсь, меня занимает механика мифотворчества. - И в чем же ее суть, этой механики? - О, это сложный вопрос. Иначе зачем бы мне понадобились двести страниц, где я обосновываю свои взгляды. Одни мифы рождаются и развиваются стихийно, другие создаются и популяризируются преднамеренно. Но во всех случаях это воображаемое преодоление реально существующего ничтожества. Невежество порождает мифы знания, слабость - мифы могущества, зверство - мифы морали, уродство - мифы о прекрасном. Взгляните, к примеру, на эту даму! - Сеймур указывает на молодую женщину, сидящую со своим кавалером за третьим столиком. Смотрю в ту сторону, но ничего интересного не вижу. У дамы великолепная прическа, но какое-то маленькое веснушчатое лицо и худосочная фигура. В общем, это одна из тех женщин, которых обычно никто не замечает, кроме их собственных супругов. - Человек-насекомое, как вам известно, особенно заботится о той части своего тела, которую принято величать головой, - поясняет Сеймур. - Одну часть волокон тщательно приглаживает, другую так же тщательно выбривает, воображая, что от этого становится "красивым". Человек-насекомое женского пола в этом отношении еще более изобретателен. Поскольку лицо у этих существ лишено растительности, они с удвоенным вниманием холят волосяные насаждения в верхней части головы, сооружая из них настоящие памятники архитектуры, а когда испытывают нехватку строительного материала, пускают в ход парики и шиньоны. Раз человек-насекомое считает себя красивым, тогда ему незачем прибегать к этим утомительным косметическим процедурам. И разве не ясно, что вся эта мифология, связанная с украшательством, порождена форменным уродством? - Но уже сам факт, что человек стремится сделать себя и окружающий его мир красивым, говорит о том, что он является носителем красоты... - Красоты? Какой именно? Для вас не секрет, что когда-то жители Востока, в отличие от нас, отращивали длинные усы и наголо выбривали головы все с той же целью: чтоб быть красивыми. А что касается эволюций и революций, происходивших в веках в области женской прически, то исследования этих великих процессов составляют целые тома. Можете при случае просмотреть их в здешней библиотеке. - Едва ли у меня хватит мужества на такой подвиг. - Во всяком случае, это поучительно. Так же как бесчисленные истории религий, морали, искусства. Непрерывная смена принципов, сперва объявленных нерушимыми, потом, спустя несколько десятилетий, ниспровергаемых, чтобы заменить их столь же нерушимыми и столь же сомнительными истинами. И после этого находятся люди вроде ваших идеологов, у которых хватает смелости твердить: "Это хорошо, а это плохо", "Это морально, а это аморально". Куда ни кинь - всюду субъективизм и иллюзии, миражи и фикции, невообразимая мешанина всевозможного вздора, который можно было бы считать забавным, если бы его не навязывали множеству людей-насекомых в виде системы азбучных истин, если бы это множество людей-блох не было разделено на лагеря во имя враждебных друг другу мифов и не обрекало себя на истребление, выступая в защиту этих ложных истин. - Но позвольте, раз человечество для вас не что иное, как мириады блох, зачем же вы проявляете о нем такую заботу, что даже взялись изучать его мифы? - Затем, чтобы создать правильное представление об этом муравейнике, чтобы взглянуть на него не через призму субъективного, а определить, каково его истинное значение в этой беспредельной вселенной. - Ну хорошо, вы своего добились. Но какова практическая польза от вашего открытия? - Неужели это не понятно? - вопросом на вопрос отвечает Сеймур. Но так как я молчу, он выплевывает окурок и продолжает: - Разве вам не ясно, Майкл, что это открытие возвращает мне свободу, точнее говоря, укрепляет во мне сознание полной свободы по отношению ко всем и всяким принципам, выдуманным этой человеческой шушерой, чтобы прикрыть собственное бессилие? - Мне кажется, вы могли прийти к тому же результату, прочтя брошюрку какого-нибудь экзистенциалиста. - Ошибаетесь. Чтение никогда не заменит собственного открытия. Что касается экзистенциализма, то это иллюзия, такая же, как все прочие, комичная поза мнимого величия, хотя и это не что иное, как поза отчаяния. Однако экзистенциалист даже в этой своей безысходности видит себя Сизифом - сиречь титаном, а вовсе не блохой или клопом, если такое сравнение для вас предпочтительней. - Не кажется ли вам, что мы слишком углубляемся в паразитологию? - позволяю себе заметить. - Верно, - кивает Сеймур. - Тема нашего разговора не самая аппетитная закуска перед вкусным обедом. Он снова делает знак кельнеру, который, истомившись от безделья, тут же подбегает. На террасе кроме веснушчатой дамы и ее кавалера находятся еще две пары, чинно поедающие свой обед под сине-белыми зонтами. - Принесите меню! - А как же Грейс, разве мы не будем ее ждать? - спрашиваю. - Нет. Она придет позже. Меню уже в наших руках, только принес его не кельнер, а сам метрдотель; к тому же это не меню, а некое пространное изложение, покоящееся в темно-красной папке самого торжественного вида. Человек в белом смокинге раскрывает перед каждым из нас по экземпляру изложения, а чуть в сторонке оставляет ту его часть, где представлены вина. На Сеймура вся эта церемония не производит никакого впечатления. Он небрежно отодвигает красную папку, даже не взглянув на нее, и сухо сообщает метрдотелю: - Мне бифштекс с черным перцем и бутылку красного вина, сухого и достаточно холодного. - Мне то же самое, - добавляю я, довольный тем, что избавился от необходимости изучать этот объемистый документ. - Бордо урожая сорок восьмого года? - угодливо предлагает метрдотель, желая хотя бы в какой-то мере продолжить так блестяще начатый ритуал. - Бордо, божоле, что угодно, лишь бы это было настоящее вино и хорошо охлажденное, - нетерпеливо бубнит Сеймур. Тот кланяется, забирает меню и уходит. - Да-а, - произносит американец, будто силясь вспомнить, о чем он говорил. - Нормы дамских причесок, нормы политических доктрин, нормы морали... Предательство, верность, подлость, героизм - слова, слова, слова... - Которые, однако, имеют какой-то смысл, - добавляю я, поскольку собеседник замолкает. - Абсолютно никакого, дорогой мой! Вам бы следовало вернуться к создателям лингвистической философии, к Гейеру или даже к Айеру, или прыгнуть назад еще через два столетия. Скажем, к Дейвиду Юму, чтобы вы поняли, что все эти моральные категории - чистая бессмыслица. - Не лучше ли, вместо того чтобы возвращаться к лингвистам, вернуться к здравому смыслу? - предлагаю я в свою очередь. - Вы, к примеру, американец, а я - болгарин... - Постойте, знаю, что вы скажете, - перебивает он меня. - Только то, что вы родились болгарином или американцем, - простая биологическая случайность, ни к чему вас не обязывающая. - То, что я сын одной, а не другой матери, тоже биологическая случайность, и все же человек любит родную мать, а не чужую. - Потому что родная больше заботится о вас. Вопрос выгоды, Майкл, только и всего. Станете ли вы любить мать, если она безо всякой причины будет вас бить и наказывать? - Не бывает матерей, которые безо всяких причин стали бы бить и наказывать свое родное дитя, - авторитетным тоном возражаю я, хотя сам никогда не знал ни матери, ни мачехи. - Будете ли вы любить родину, если она вас отвергнет? - настаивает на своем американец. - Родина не может меня отвергнуть, если я не отрекся от нее. - Не лукавьте, Майкл. Предположим, по той или другой причине родина все же отвергла нас. Вы будете ее по-прежнему любить? - Несомненно. Всем своим существом. Таких вещей, которые можно любить всем своим существом, не так много, Уильям. - А как же быть с таким субъектом, у которого мать, к примеру, болгарка, а отец американец, где его родина? - упорствует Сеймур. - Его родиной будет та страна, которую он изберет, которая для него дороже. Во всяком случае, человек не может иметь две родины. Ни в одном языке слово "родина" не имеет множественного числа, Уильям. - Слово "человечество" тоже, - дополняет собеседник. - Верно. И что из этого? - О, для меня это всего лишь грамматическая категория. Но, поскольку для вас важны принципы морали, есть ли у вас уверенность, что, работая на благо своей родины, вы работаете на человечество? Я готов ответить, но тут появляется кельнер, тянущий за собой небольшой столик. Обед окончен. Получив по счету, кельнер удаляется.
- Не понимаю, что может быть общего между марксистскими идеями и подлостью вашего профессора. - Разумеется, ничего общего. Я далек от мысли валить вину на марксизм за двуличие Дэвиса. Просто-напросто с глаз моих свалилась пелена, и я стал понимать, что идеи, пусть даже самые возвышенные и благородные, теряют свою ценность в руках человеческого отребья. Я бы даже сказал, что огромная притягательная сила возвышенных идей, их способность увлекать людей, вводить в обман так велика, что это создает опасность. - Вы обладаете редкой способностью ставить все с ног на голову...
- Все это не столь важно, - поводит итог Сеймур, - важнее другое: понять, как непригляден этот мир людей-насекомых, и почувствовать себя свободным от всех его вздорных законов, норм и предписаний. Свободным, Майкл, совершенно свободным, понимаете? - Неужели вы считаете себя совершенно свободным? - Да! В пределах возможного, конечно.
- Все несчастье в том, что нынешний охотничий сезон самый неблагоприятный. Некоторые наши начальники вместе с нашими друзьями, скажем, из Бонна, совершили непоправимую глупость в связи с чехословацкими событиями. Наглядный пример того, как дурно может обернуться неуместный оптимизм. Неуместный оптимизм и спешка - попытки форсировать нормальный ход разрушительных процессов. И вот результат: противник преждевременно поднимает тревогу, он вынужден принять контрмеры и до такой степени мобилизует свои силы и повышает бдительность, что всякая охота за сведениями, о которой вы говорите, может кончиться только серией провалов. - В таком случае вам лучше подождать. Вы же предсказываете, что наш строй погибнет сам по себе, от внутренней эрозии. Надеетесь на то, что мышление наших людей переродится, станет буржуазным, на конвергенцию двух систем, на ускорение центробежных процессов, на то, что социализм обернется национализмом, и на что там еще...
Сеймур машет рукой. - Я уже говорил, если в этом дрянном мире есть за что бороться, так это за то, чтобы нам уцелеть. Не ради того, чтобы построить какой-то там более совершенный мир, а лишь во имя того, чтобы избавить себя и себе подобных от лишней порции невообразимых ужасов и страданий. Быть может, жизнь бессмысленна, а смерть неизбежна, и все-таки лучше, если ты жив, чем мертв, и лучше спокойно умереть в постели с иллюзией, что после тебя что-то все же остается, чем сгореть в смертоносном вихре атомного взрыва, возвещающем не только о твоей смерти, но и о смерти всего человечества. Но бороться за то, чтобы уцелеть, способны только свободные люди, Майкл! Люди, не являющиеся рабами национальных пристрастий и национальной вражды, доктрин и наивных иллюзий, лишь убежденные поборники сосуществования, поборники здравого смысла, если он вообще возможен, здравый смысл в этом абсурдном мире.
- Вот как? А мне, наоборот, кажется, что сейчас она стала более привлекательной, чем была. - Верно. Но именно это меня и бесит, - поясняет Сеймур. - В этом мире, где внешность служит для большинства женщин средством саморекламы - они как бы сами себя предлагают, - я решительно отдаю предпочтение строгой внешности, а не привлекательной. - Дело вкуса... - Нет, дело не в этом, - возражает Сеймур. - Женщина - низшее существо, и, как только она перестает казаться недоступной, сразу теряет свою притягательную силу.
<Забавное рассуждение вражеского циника, не смог не процитировать :). Еще там есть о дружбе, в другом месте. Умный враг обязательно опустошен нравственно.>
Праздник – первичная и неуничтожимая категория человеческой культуры. Он может оскудеть и даже выродиться, но он не может исчезнуть вовсе. Частный и комнатный праздник человека буржуазной эпохи все же сохраняет в себе в искаженном виде исконную природу праздника: в праздник двери дома открыты для гостей (в пределе – для всех, для всего мира), в праздник все изобильнее (праздничная еда, одежда, убранство помещения), сохраняются, конечно, и праздничные пожелания всех благ (но с почти полной утратой амбивалентности), праздничные тосты, праздничные игры и ряжение, праздничный веселый смех, шутки, танцы и т.п. Праздник не поддается никакому утилитарному осмыслению (как отдых, разрядка и пр.). Праздник как раз и освобождает от всякой утилитарности и практицизма; это – временный выход в утопический мир. Нельзя свести праздник и к определенному ограниченному содержанию (например, к отмечаемому праздником историческому событию), – он вырывается за пределы всякого ограниченного содержания. Нельзя оторвать праздник и от жизни тела, земли, природы, космоса. В праздник и «солнце играет на небе». Существует как бы особая «праздничная погода»[164]. Все это в ущербном виде сохраняется в праздниках и в буржуазную эпоху.
гиббон закат и падение римской империи
Между последователями греческого вероисповедания русские были самыми могущественными, самыми невежественными и самыми суеверными. Их первосвятитель кардинал Исидор поспешил из Флоренции в Москву, для того чтоб подчинить независимую нацию римскому игу. Но русские епископы получили свое образование на Афонской горе, а монарх и народ держались богословских понятий своего духовенства. Они были скандализированы титулом, пышностью и латинским крестом папского легата – друга тех нечестивых людей, которые брили свои бороды и совершали богослужение с перчатками на руках и с кольцами на пальцах; Исидор был осужден собором; его заключили в монастыре, и этот кардинал с величайшим трудом спасся из рук свирепого и фанатического народа. Русские отказали в пропуске римским миссионерам, намеревавшимся обращать в христианство живших по ту сторону Танаиса [36] язычников, а их отказ был основан на убеждении, что идолопоклонство менее преступно, чем раскол. Они извиняли богемцам их заблуждения ради их отвращения к папе, и греческое духовенство отправило к этим кровожадным энтузиастам депутацию из желания снискать их дружбу.
Тайный историк рисует только пороки Юстиниана, а его недоброжелательная кисть выставляет эти пороки в самом мрачном цвете. Двусмысленные поступки он приписывает самым низким мотивам, ошибку выдает за преступление, случайность за преднамеренность, действие законов за злоупотребление; минутное пристрастное увлечение он ловко возводит в общий принцип тридцатидвухлетнего царствования; на одного императора он возлагает ответственность за ошибки его должностных лиц, за беспорядки того времени и за нравственную испорченность его подданных, и даже такие ниспосылаемые самой природой общественные бедствия, как моровая язва, землетрясения и наводнения, приписывает князю демонов, злоумышленно принявшему внешний вид Юстиниана.
На форуме, в сенате или в лагере взрослый сын римского гражданина пользовался публичными и личными правами человека, а в доме своего отца он был не более как вещью, принадлежавшей в силу закона к одному разряду с движимостью, рогатым скотом и рабами, которых своенравный владелец мог отчуждать или уничтожать, не подвергаясь за это ответственности ни перед каким земным судилищем. Та же самая рука, которая давала ему дневное пропитание, могла обратно отбирать этот добровольный дар, и все, что сын приобретал трудом или удачей, немедленно присоединялось к собственности отца.
<К императорскому периоду роль отца потихоньку смягчалась, как написал Гиббон - из судьи о превращался в обвинителя. Но осадок я думаю остался.>
<Это я к тому, что давая императору титул Отца Отечества римляне имели ввиду и этот аспект.>
Общее помилование доставило бы утешение и спокойствие стране, потрясенной последними переворотами; но прежде чем порицать кровожадные наклонности Хосрова, мы должны справиться, не были ли персы приучены впадать в одну из двух крайностей – или бояться жестокости своего государя, или презирать его слабость.
Арабские вожди демонстрировали совершенство инстинкта, полностью полагаясь на интуицию, на неуловимое предвидение, оставляя наши прямолинейные умы в недоумении. Подобно женщинам, они мгновенно удавливали смысл и выносили суждение, казалось бы, без всякого усилия и логики. Создавалось впечатление, что восточная традиция отстранения женщин от политики привела к тому, что особые способности женского пола перешли к мужчинам.
<О Сирии>
Так природа разделила Сирию. Человек внес в это свои сложности. Каждый из основных долготных поясов был искусственно разделен на общины, оказавшиеся в неравных условиях. Нам пришлось собирать их воедино для обороны против турок. Как возможности, так и трудности Фейсала в Сирии создавались именно этими политическими обстоятельствами, которые мы мысленно приводили в порядок, словно некую социальную карту. На самом севере языковая граница проходила, что было вполне логично, по автомобильной дороге Александретта--Алеппо, до пересечения с железной дорогой, откуда поворачивала к долине Евфрата. Анклавы с туркоязычным населением попадались и к югу от этой линии, шедшей через туркменские деревни севернее и южнее Антиохии и рассеянные между ними армянские. В противоположность этому главным центром прибрежной популяции была община Ансария. Это были приверженцы культа плодородия, настоящие язычники, настроенные против чужаков, подозрительно относившиеся к исламу и отчасти тяготевшие к христианам, в равной мере подвергаясь гонениям. Эта секта, в целом самодостаточная, была клановой в мировоззренческом смысле слова и с точки зрения политической ориентации. Люди, ее составлявшие, никогда не предали бы друг друга, но вряд поколебались перед выдачей иноверца. Их деревни гнездились группами по склонам основных холмов, спускавшимся к Триполитанскому ущелью. Они говорили по-арабски, но жили здесь со времен проникновения в Сирию греческой грамоты. Они обычно стояли в стороне от политики и не беспокоили турецкое правительство в надежде на взаимность. С ансарийцами смешивались колонии сирийских христиан, а в излучине Оронта жили крепко спаянные кланы армян, враждебных Турции. Внутри страны, вблизи Нарима, жили друзы -- этническая группа арабского происхождения -- и немногочисленные выходцы с Кавказа -- черкесы. Эти наложили свою руку на все. Севернее их жили курды, женившиеся на арабских женщинах и принимавшие политику арабов. Большинство из них исповедовали христианство и ненавидели турок и европейцев. Сразу за курдами теснились немногочисленные езиды -- арабоязычные, но в душе приверженные иранскому дуализму и склонные к умиротворению духа зла. Христиане, магометане и иудеи -- народы, которые ставили откровение превыше разума, объединялись в поношении езидов. Дальше, в глубине страны находился Алеппо, город с двухсоттысячным населением, олицетворение всех тюркских рас и религий. В шестидесяти милях к востоку от него осели арабы, цвет кожи и манеры которых все больше и больше приобретали черты центральных племен по мере приближения к краю цивилизации, где исчезали полукочевники и воцарялись бедуины. Область Сирии от моря до пустыни, еще на один градус южнее, начиналась с колоний черкесских мусульман, расселившихся вдоль побережья. Их новое поколение говорило на арабском языке и представляло собою талантливый, но вздорный и заносчивый народ, вызывавший враждебное отношение у арабских соседей. Еще дальше от них были исмаилиты. Эти персидские эмигранты в течение столетий превратились в арабов, но почитали в своей среде пророка во плоти, которого звали Ага Ханом. Они верили, что он великий и несравненный властелин, чье дружеское расположение сделает честь такой державе, как Англия. Исмаилиты держались в стороне от мусульман, плохо скрывая свои многочисленные пороки под маской ортодоксальности. За ними располагалась причудливая мозаика деревень, населенных арабскими племенами христианского вероисповедания во главе с шейхами. Они казались весьма убежденными христианами, совершенно непохожими на своих лицемерных собратьев, живших в горах, хотя одевались так же, как те, и находились в наилучших отношениях с ними. К востоку от христиан были мусульманские сельские общины, а на самом краю земледельческой зоны -- несколько деревень исмаилитов-изгнанников. Далее -- земля бедуинов. Третья область, лежавшая еще на градус ниже, простиралась между Триполи и Бейрутом. В первом, ближе к побережью, жили ливанские христиане, большей частью марониты или греки. Было трудно распутать узел политики, проводившейся обеими церквами. На первый взгляд одна была профранцузской, другая -- пророссийской. Но часть местного населения находилась на заработках в Соединенных Штатах и там поддалась влиянию англосаксонского мировоззрения. Греческая церковь гордилась тем, что была автокефальной и упорно отстаивала местные интересы, что могло скорее толкать ее на союз с Турцией. Приверженцы обеих конфессий, когда на это отваживались, поливали магометан несусветной клеветой. Казалось, что такое словесное выражение презрения спасало их от сознания своей врожденной неполноценности. Мусульманские семьи жили среди них, одинаковые и внешностью и в обычаях, за исключением разве особенностей в диалекте и того, что меньше афишировали эмиграцию и ее результаты. На более высоких горных склонах гнездились поселения метавала, магометан-шиитов, потомков персов. Они были грязными, невежественными, неприветливыми фанатиками, отказывавшимися принимать пищу или пить с неверными, к суннитам относились так же плохо, как к христианам, и признававшими только священников и вельмож. Их достоинством была твердость характера, редкое качество в разболтанной Сирии. За гребнем гор лежали деревни христиан -- мелких землевладельцев, живших в мире с мусульманскими соседями, словно бы они никогда не слышали о происходившем в Ливане. Восточнее их селились арабские крестьяне-полукочевники, а дальше простиралась открытая пустыня. Четвертая область, еще на градус южнее, подходила к Акре. Первыми придя с морского побережья, ее заселили арабы-сунниты, затем друзы и наконец мета-вала. На склонах долины Иордана, напротив еврейских деревень гнездились крайне подозрительные колонии алжирских беженцев. Евреи были разного толка. Некоторые из них, например иудейские ортодоксы, выработали стиль жизни, подходящий для этих мест, тогда как прибывшие позднее, многие из которых предпочитали идиш, ввели на палестинской земле непривычные новшества: необычные сельскохозяйственные культуры, построенные на европейский лад дома, казавшиеся слишком маленькими и бедными, чтобы оправдать вложенные в них средства (кстати, из благотворительных фондов), и усилия, но страна отнеслась к ним терпимо. Галилея не проявила ярко выраженной антипатии к европейским колонистам, в отличие от соседней Иудеи. За восточными равнинами, густо населенными арабами, раскинулась Леджа, лабиринт растрескавшейся лавы, где за время жизни бесчисленных поколений собирались неприкаянные, отверженные сирийцы. Их потомки жили в деревнях, не подчинявшихся никаким законам, в безопасности от турок и бедуинов и раздираемые наследственной кровной враждой. К югу и юго-западу от них открывался Хауран -- громадные просторы плодородной земли, заселенной воинственными, полагавшимися только на себя и процветавшими крестьянами. Еще восточнее жили друзы -- неортодоксальные мусульманские сторонники покойного безумного султана Египта. Они жгуче ненавидели маронитов, которые с одобрения правительства и дамасских фанатиков регулярно устраивали погромы друзам. Не меньше ненавидели друзов ни во что их не ставившие мусульмане арабы. Они были в состоянии непрекращающейся кровной вражды с бедуинами и сохраняли в своих горах видимость ливанского рыцарского феодализма времен суверенных эмиров. Пятая область на широте Иерусалима с самого начала была заселена немцами и германскими евреями, говорившими по-немецки или на идиш, -- более своевольными, чем даже евреи римской эпохи, не способными поддерживать контакты даже с представителями своего же этноса. Некоторые из них были фермерами, большинство -- лавочниками -- наиболее обособленной прижимистой частью населения Сирии. На них косо смотрели окружавшие их враги, упрямые палестинские крестьяне, еще более тупые, чем земледельцы Северной Сирии, меркантильные, как египтяне, и постоянные должники. За ними начиналась иорданская глубинка, населенная поденщиками, а дальше группа за группой шли деревни исполненных собственного достоинства христиан, которые являли собою самые отважные образцы истинной веры в этой стране. Среди них, а также восточнее, осели десятки тысяч полукочевников-арабов, придерживавшиеся духа пустыни, жившие щедростью своих соседей-христиан и в страхе перед ними. Дальше лежали спорные земли, где оттоманское правительство поселило черкесских эмигрантов с русского Кавказа. Они удерживались там только мечом да благосклонностью турок, которым и были преданы по необходимости.
Рассказ о Сирии не кончается перечнем разных религий и этносов, населявших сельские местности. Здесь было шесть крупных городов -- Иерусалим, Бейрут, Дамаск, Хомс, Хама и Алеппо, каждый со своими убеждениями, характером, системой управления. Самый южный из них, Иерусалим, был убогим, заброшенным, но священным для каждой семитской религии. Христиане и магометане совершали к святыням своего прошлого паломничество, а некоторые евреи считали этот город политическим будущим своего народа. Эти объединившиеся потоки были настолько сильны, что Иерусалим, казалось, не имел настоящего. Населяющие его люди за редким исключением были безликими служащими отелей, жившими за счет толп туристов. Им были чужды арабские национальные идеалы, хотя знакомство с различиями между христианами в момент обострения их духовных чувств привело к тому, что все классы иерусалимского общества стали презирать нас скопом. Бейрут был совершенно новым городом, французским по духу и языку, но вместе с тем пристанищем и американским колледжем для греков. Его общественное мнение определяли тучные христианские купцы, так как сам Бейрут ничего не производил. Другим влиятельным компонентом его населения был класс вернувшихся эмигрантов, счастливых возможностью инвестировать сбережения в сирийском городе, больше всего похожем на ту самую Вашингтон-стрит, где они сколотили свои состояния. Бейрут был воротами Сирии, через которые в страну проникала дешевая или залежалая иностранщина. Он представлял Сирию столь же убедительно, как Сохо -- сельские графства вокруг Лондона. И при всем том Бейрут благодаря своему географическому положению, своим школам, а также свободе в общении с иностранцами был до войны средоточием народа, говорившего, писавшего, думающего примерно так же, как доктринеры-энциклопедисты, вымостившие дорогу Французской революции. Именно эти люди, а также богатство города. И обретенный им необычайно громкий, убедительный голос обеспечили Бейруту признание. Дамаск, Хомс, Хама и Алеппо -- четыре древних города, составлявшие гордость Сирии. Они расположились цепочкой вдоль плодородных долин между пустыней и горами. В силу своего географического положения они повернулись спиной к морю и смотрели на восток. Они были арабскими и считали себя таковыми. Неоспоримо главным среди них и вообще в Сирии был Дамаск, где находилась администрация края. Он же был и религиозным центром. Его шейхи заправляли общественным мнением, были лидерами более "промекканскими", чем кто бы то ни было. Беспокойные жители Дамаска, всегда готовые к драке, были максималистами в мыслях, речах и развлечениях. Город хвастался тем, что всегда шел впереди всей Сирии. Турки превратили его в военный штаб, как, разумеется, и арабская оппозиция; здесь же обосновались и Оппенгейм, и шейх Шавиш. Дамаск был путеводной звездой, к которой естественным образом тянулись арабы, столицей, которая никогда добровольно не подчинилась бы чужой расе. Хомс и Хама были как братья-близнецы. Все их население занималось ремеслами. В Хомсе это были хлопок и шерсть, в Хаме -- парчовые шелка. Их промышленность процветала и разрасталась, а купцы быстро находили новые рынки сбыта, удовлетворяли новые вкусы потребителей в Северной Африке, на Балканах, в Малой Азии, Аравии, Месопотамии. Они демонстрировали производственный потенциал Сирии, растущий без привлечения иностранных специалистов, подобно тому как Бейрут первенствовал в распределении. Но если процветание Бейрута делало его левантийским городом, то процветание Хомса и Хамы усиливало местный патриотизм. Можно было подумать, что знакомство с заводским производством и с электроэнергией убеждало людей в том, что способы, применявшиеся их отцами, были лучше. Алеппо, хотя и находился в Сирии, но не был ни сирийским, ни анатолийским, ни месопотамским городом. В нем смешались расы, веры и языки Османской империи, уживавшиеся меж собой на основе компромисса. Алеппо пользовался благами всех окружавших его цивилизаций. Результатом этого представляется отсутствие энтузиазма в вере его жителей. Даже в этом они превосходили остальную Сирию. Они больше воевали и торговали, были более фанатичны и порочны и производили при этом прекрасные вещи, но все это при недостатке убежденности обесценивало их многообразные достоинства. Для Алеппо было типично то, что в этом городе между христианами и магометанами, армянами, турками, курдами и евреями существовали более братские отношения, чем, возможно, в любом другом крупном центре Османской империи, и к европейцам там проявлялось больше дружеского расположения, хотя они и были ограничены свободой действий. В политическом отношении этот город стоял полностью в стороне, за исключением арабских кварталов с бесценными средневековыми мечетями. Кварталы эти распространялись на восток и юг от короны, изображенной на стене большой крепости Алеппо. Все народы Сирии были открыты для нас благодаря тому, что общим у них был арабский язык. Различия между ними носили политический и религиозный характер. В морально-психологическом отношении они различались следующим образом: невротическая чувствительность жителей морского побережья постепенно сменялась сдержанностью, характерной для людей, живущих в центре страны. Они были сообразительными, самодовольными, но отнюдь не искателями истины, не беспомощными (подобно египтянам) перед абстрактными идеями, но вместе с тем непрактичными людьми. И настолько же ленивыми, насколько и поверхностными умом. Их идеалом была легкость, с которой они вмешивались в дела других. Они с детства не признавали никаких законов, повинуясь собственным отцам только из страха перед ними, а впоследствии и правительству по той же причине. Всем им хотелось чего-то нового, потому что при всей поверхностности и неподчинении закону они питали горячий интерес к политике и к науке, азы которой сириец схватывал легко, но превзойти которую ему было очень трудно. Они всегда были недовольны тем, что для них делало правительство, но лишь немногие искренне задумывались о приемлемой альтернативе, и еще меньше было таких, кто согласился бы на нее. В оседлой Сирии не было местной административной единицы крупнее деревни, а в Сирии патриархальной самым крупным таким образованием был клан, но эти органы были неформальными, действовали на добровольной основе, не располагая никакими официальными полномочиями, и возглавлялись людьми, на которых указывали семьи, лишь при самом незначительном согласовании с общим мнением. Высшей властью была импортированная бюрократическая система турок, на практике либо довольно хорошая, либо очень плохая, в зависимости от личных качеств людей (обычно жандармов), через которых она действовала в первой инстанции. Даже вполне законопослушные сирийцы проявляли странную слепоту к незначительности своей страны и неправильное понимание эгоизма великих держав, чьим обычным подходом был приоритет собственных интересов перед интересами более слабых народов. Некоторые громко кричали о создании Арабского королевства. Это обычно были мусульмане, а христиане-католики выступали против, требуя "европейского порядка", который обеспечил бы привилегии без обязанностей. Оба эти предложения были, разумеется, далеки от чаяний национальных групп, активно требовавших сирийской автономии. Сирия пребывала в политической дезинтеграции. Между одним городом и другим, между одной деревней и другой, одной семьей и другой, одной верой и другой существовала скрытая неприязнь, усердно разжигавшаяся турками. Само время убеждало в невозможности автономии в таком составе. Исторически Сирия была коридором между морем и пустыней, соединяя Африку с Азией, Аравию с Европой. Она была вассалом Анатолии, Греции, Рима, Египта, Аравии, Персии, Месопотамии. Когда же на короткое время она получила независимость благодаря слабости соседей, это привело к жесткому несогласию северных, южных, восточных и западных "королевств" размером в лучшем случае с Йоркшир, а в худшем ---с графство Ратленд. Если Сирия и была по своему характеру вассальной страной, то по традиции она была также и страной агитации по радио, и страной непрекращающегося восстания. Ключом к общественному мнению была общность языка. Мусульмане, чьим родным языком был арабский, по этой причине рассматривали себя как избранный народ. Факт наследования ими Корана и классической литературы превратил патриотизм, обычно определяемый почвой или кровью, в языковый. Другой поддержкой арабской мотивации была неяркая слава раннего халифата, память о котором сохранилась в народе за столетия скверного турецкого правления. Тот факт, что эти традиции скорее отдавали сказками Тысячи и одной ночи, чем походили на подлинную историю, сплотил арабские ряды и укрепил убежденность в том, что прошлое было более блестящим, нежели настоящее османского турка. И все же мы понимали, что это лишь мечты. Арабское правительство в Сирии, хотя бы оно и поддерживалось местными убеждениями, было бы в такой же степени "навязано", как и турецкое правительство или иностранный протекторат, или же исторический Халифат. Сирия оставалась расовой и религиозной мозаикой. Любой масштабный позыв к единству привел бы к раздроблению страны, неприемлемому для народа, чьи инстинкты всегда обращали его к идее приходского правления.
<Британский характер>
Австралиец с самого начала чувствовал себя как дома и держался с арабами свободно. Когда они, уловив его настроение, стали отвечать ему товарищеским дружелюбием, это его удивило и едва ли не возмутило: он не мог себе представить, что его расположение позволит им забыть разницу между белым человеком и людьми с коричневой кожей. Комизм ситуации состоял в том, что загар делал цвет его кожи намного темнее, чем у моих новых спутников из племени хауран,
..........
Англичанина Стокса, по складу островитянина, непривычность арабского окружения в большей мере вынуждала оставаться самим собой. Его робкая корректность постоянно напоминала моим людям о том, что он не похож на них, что он англичанин. Понимая это, они, в свою очередь, отвечали ему уважением. Он для них был "этим сержантом", тогда как Льюис из-за своего характера, соответствующим образом проявившегося, -- просто "долговязым". Было унизительно сознавать, что наши книжные познания о разных странах и временах до сих пор оставляют нас во власти предубеждений и предрассудков, как каких-нибудь прачек, лишенных способности выражать словами свои ощущения при контакте с незнакомыми людьми. Англичане на Ближнем Востоке разделялись на два класса. Первый -- тонкий, способный добиваться расположения -- усваивал черты живших вокруг него людей, их речь, образ их мыслей и едва ли не манеру поведения. Он тайно руководил людьми, направляя их туда, куда ему было нужно. В результате такого традиционного влияния, лишенного всякого противодействия, его собственный характер оставался в тени, незамеченным. Второй класс, тот самый книжный "Джон Буль", становился тем более английским, чем дольше находился вдали от Англии. Он изобрел для себя понятие "старая Англия"-- средоточие всех запомнившихся достоинств, таких прекрасных на расстоянии, однако по возвращении нередко сталкивался с неприглядной реальностью и уводил свое тупое "я" в раздраженную защиту добрых старых времен. За границей под прикрытием своей железобетонной уверенности он показывал себя истым англичанином. На его пути встречались серьезные помехи, и все же его смелый пример достоин внимания. Каждый в Аравии считал англичанина неповторимым, избранным существом, а подражание ему -- богохульным или, по меньшей мере, дерзким. В этом тщеславии они побуждали людей к следующему выводу: Аллах не дал им быть англичанами, значит, им остается стремиться к совершенству, оставаясь такими, каковы они есть. Мы восхищались местными обычаями, изучали язык, писали книги об архитектуре этой страны, о фольклоре и об умиравшей промышленности, потом мы в один прекрасный день проснулись, обнаружив, что этот хтонический дух обернулся политическим, и с горечью покачали головой над расцветшим цветком наших наивных усилий -- национализмом. Французы хотя и начинали с подобной доктрины, то есть француз -- верх совершенства человеческого рода (их догма, а не просто тайный инстинкт), избрали противоположный путь, вдохновляя подвластных им людей на подражание, поскольку даже если бы те никогда не смогли достигнуть их уровня, то по мере приближения к нему их нравственность становилась бы выше. Мы считали подражание пародией, а они комплиментом.
<Восточные представления о рабстве и служении>
Одержимость людей Востока
самостоятельностью между плотью и духом глубоко изменила в
их мышлении представление о рабстве. Эти парни находили
удовольствие в субординации, в сознательном принижении
плоти, более ощутимо осознавая свободу в равенстве
мышления; они почти предпочитали рабство, более богатое
опытом, нежели власть.
Таким образом, связь между хозяином и слугой в Аравии была
одновременно более свободной и более обусловленной, чем мне
приходилось наблюдать в других местах. Слуги боялись меча
правосудия и кнута управляющего не потому, что первый мог
деспотично положить конец их существованию, а второй
исполосовать им бока кровавыми рубцами, а просто потому,
что они были символами и средствами реализации освященного
клятвой повиновения. Эти люди испытывали радость от
принижения, от своего свободного выбора пойти ради хозяина
на все ценой собственной плоти и крови, потому что их
индивидуальность была равноценна его индивидуальности, а
контракт между ними был добровольным. Такая безграничная
преданность, похожая на обет, исключала ощущение
униженности, ропот и сожаление. Если же, в силу слабости
нервов или недостатка храбрости, они оказывались не готовы
к беззаветному самопожертвованию, то навечно покрывали себя
позором. Страдание было для них спасением, очищением, почти
украшением. Оно наполняло их ощущением справедливости,
когда они, изможденные до последней степени, все же
выживали. Страх, сильнейший стимул для лодыря, отступает,
когда его охватывает любовь либо к избранному делу, либо к
другому человеку. И тогда страх перед наказанием исчезает,
и покорность уступает место сознательной преданности. Когда
люди посвящают этому саму свою жизнь, в их одержимости не
остается места ни для добродетели, ни для порока. И они
отдают за это свои жизни, больше того, жизни своих
товарищей, что во многих случаях оказывается гораздо
труднее, чем пожертвовать собой.
<Другой перевод>
Служение как образ действий было глубоко преображено в умах Востока их навязчивым противопоставлением плоти и духа. Эти молодые ребята искали удовольствия в подчинении, в уничижении тела, чтобы находить величайшее облегчение в равенстве духа; и почти что предпочитали служить, а не властвовать, потому что служение обещало более богатый опыт и меньше стеснений в быту.
Потому отношения хозяина и слуги были в Аравии одновременно более свободными и более подчиненными, чем где-либо еще на моей памяти. Слуги страшились меча правосудия и кнута управляющего не потому, что первый мог положить конец их существованию, а от второго по их бокам стекали красные реки боли, но потому, что оба были символами и средствами, которыми они удостоверяли свое послушание. Они с радостью унижения, свободно, по соглашению, сдавали своему хозяину право на все услуги до последней степени, свою плоть и кровь, так как их души были равны, и их контракт — доброволен. Такое обязательство без оков заранее исключало унижение, упреки и сожаления.
В этом обете выносливости люди считали постыдным, если слабость нервов или недостаток храбрости подводили их. Страдание было для них растворителем, очищением, почти украшением, который переживший его имел полное право носить. Страх, сильнейший мотив для слабого человека, ломался перед нами, когда поднималась любовь к делу — или к личности. Ради нее наказания сбрасывались со счетов, и преданность становилась зрячей, а не простым послушанием. Ей люди посвящали свое бытие, и под ее властью не было места добродетели или пороку. Они с бодростью питали ее всем, что было в них, отдавали за нее свои жизни, и, что еще больше — жизни своих товарищей; часто тяжелее было принять жертву, чем предложить.
Для наших напряженных глаз идеалом, взятым в целом, было превзойти то личное, которое раньше было нашей нормальной меркой для мира. Может быть, этот инстинкт указывал на то, что мы с радостью принимаем свое конечное растворение в некоем образце, где рассогласованные сущности могли найти разумную, неизбежную цель? Все же само это превосходство идеала над индивидуальной слабостью делало его преходящим. Его принципом была Деятельность, первичное качество, не свойственное нашему атомному строению, мы могли лишь симулировать ее беспокойством ума, души и тела, влечением за предельную точку. И таким образом идеальность идеала уходила, оставляя его почитателей, истощенных, держаться за обман, который они когда-то преследовали.
Но, когда арабов охватывал порыв, и жестокость правления отвечала их нуждам.
при Баркуке, первом черкесском султане, Каир стал напоминать гнездо ядовитых змей, а не центр высокоразвитой культуры, обычно столь характерной для двора местных султанов. Безумная грызня между мамлюками в Каире продолжалась, и день изо дня мамлюкские солдаты турецкого, греческого, черкесского и татарского происхождения рубили друг друга на улицах города. Жители, особенно женщины, старались не выходить из домов, чтобы не натолкнуться на черкесских насильников и убийц.
И в эти времена все же появлялись новые, прекрасные здания. И когда видишь сорок замечательных архитектурных памятников, оставленных черкесскими мамлюками в Каире, задаешь вопрос: как могла родиться подобная красота на почве такого варварства?
На протяжении всего периода правления черкесов появлялись замечательные памятники, и, любуясь ими, незаметно попадаешь в ловушку, ибо было бы неверно судить по ним о Каире XIII и XIV веков.
<Это к популярному ныне тезису о том, что позитивное развитие идет вопреки, а не благодаря некому жестокому правлению. По всей видимости, если бы не было "благодаря", то не было бы и "вопреки". Другими словами позитивного развития не было бы без негативного фона. Это печально, но, по видимому, это так.>
- А правда, смешно выходит? Русские хотят захватить весь мир, но для этого им приходится говорить по-английски.
здоровенные русские гориллы как-нибудь справятся с четырнадцатилетней армянской девочкой.
Русские всегда чувствовали, будто их обманом лишили великой судьбы, и теперь, когда нет больше жукеров, имеет смысл вернуться на прежний курс. Они не считают себя плохими парнями - они считают себя единственным народом, который обладает волей и мощью объединить мир по-настоящему и навсегда. Они считают, что творят добро.
- Люди всегда так считают.
- Не всегда. Но, в общем, чтобы вести войну, нужно уговорить свой народ, что он либо защищает себя, либо сражается потому, что достоин лучшего, либо ради спасения других людей. Русский народ отзывается на альтруистические стимулы не хуже любого другого.
Как бы русские ни возмущались действиями своего правительства, преданность России-матушке лежит глубже. Это была черта, которую переступать нельзя.
Но как Питер Виггин он завидовал русским с их чувством национальной идентичности, их сплоченности, когда они чувствовали, что страна в опасности. Если у американцев и были когда-то такие мощные связи, они исчезли куда раньше, чем Питер родился. Для русского быть русским - одна из самых доминантных сторон личности. Для американца быть американцем - это примерно как быть членом ротари-клуба: очень важно, если баллотируешься на высокий пост, и почти ничего не значит во всех остальных случаях.
- Если бы это было правдой, - возразил отец, - они бы точно отрицали. Русские - они такие.
Я из Беларуси, и мы в свое время страшно носились со своей независимостью, но в глубине души мы не возражаем, чтобы Россия стала страной, правящей миром. За пределами Беларуси мало кто разбирается, русские мы там или нет. Так что меня уговорить было не так уж трудно. Ты армянка, и твоя страна много лет страдала под гнетом России во времена коммунистов.
Пусть Россия и была самой агрессивной страной мира до войны Лиги, но это не значит, что другие государства не захотят поиграть в ту же игру.
И будто такой резкой перекройки карты мира было мало, Россия объявила себя союзницей Китая и заявила, что рассматривает государства Восточной Европы, не сохранившие верность Новому Варшавскому договору, как мятежные провинции. Россия без единого выстрела - простым обещанием быть не таким страшным господином, как Китай, - смогла переписать Варшавский договор таким образом, что он более или менее превратился в империю, включающую всю Европу к востоку от Германии, Австрию и Италию на юге и восточную часть Швеции и Норвегии на севере.
Усталые страны Западной Европы "с пониманием восприняли" ту "дисциплину", которую привнесла в Европу Россия, и Россия тут же получила полноправное членство в Европейском Сообществе. Поскольку она теперь контролировала более половины всех голосов, для сохранения видимости независимости приходилось на многое закрывать глаза, и Великобритания, Ирландия, Исландия и Португалия вышли из Сообщества, не желая играть в эту игру. Но и то им долго пришлось убеждать русского медведя, что причины здесь чисто экономические, а так они искренне приветствуют возобновление российского интереса к Западу.
Америка, которая в торговых вопросах давно уже существовала при Китае как хвост при собаке, малость побурчала насчет прав человека и вернулась к обычным занятиям: составлять спутниковые карты перекроенного мира и продавать их. В Африке южнее Сахары, где Индия была главным торговым партнером и имела огромное культурное влияние, результаты были куда более болезненными, и эти страны не признали китайское завоевание, пытаясь бороться за создание новых рынков для своих товаров. Латинская Америка проклинала агрессоров еще сильнее, но серьезных военных сил не имела. В Тихом океане Япония, имеющая господствующий на морях флот, могла себе позволить твердость; остальные страны, отделенные от Китая не слишком широкой полосой воды, были не в таком завидном положении.
Конечно, единственной силой, твердо стоящей против Китая и России и глядящей на них из-за сильно укрепленных границ, были мусульманские страны. Иран великодушно забыл угрожающие передвижения пакистанских войск у своих границ перед падением Индии, арабы в исламской солидарности объединились с турками в противостоянии попыткам проникновения России через Кавказ или степи Центральной Азии. Никто всерьез не считал, что мусульманские армии смогут долго выстоять против серьезной атаки Китая, а Россия была лишь чуть менее опасна; но мусульмане не предавались унынию, полагались на Аллаха, а границы их так щетинились оружием, что было ясно: эту крапиву скосить нелегко.
Китай победоносен, Россия празднует триумф - но им надо править пленным и озлобленным населением, которое не встанет за них, когда придет последняя битва. Как ты думаешь, почему Китай так быстро заключил мир с Пакистаном? Потому что китайцы знают: они не могут воевать с мусульманским миром, имея в тылу угрозу бунта и саботажа в Индии. А этот союз между Китаем и Россией - курам на смех! Не пройдет и года, как они начнут ссориться и ослаблять друг друга вдоль длинной сибирской границы. На взгляд людей поверхностных, Китай и Россия торжествуют, но я не думаю, что ты мыслишь поверхностно.
Боб изучал когда-то портреты Гитлера и Сталина. Разница была ощутимой - Сталину никогда не приходилось выигрывать выборы в отличие от Гитлера. Даже с этими дурацкими усами у Гитлера было что-то такое в глазах: умение заглянуть тебе в душу, создать ощущение, что все, что он говорит, предназначено тебе; куда он ни смотрит - он смотрит на тебя, он думает о тебе. А Сталин выглядел лжецом, каким и был. Питер был явно, из категории харизматиков. Как Гитлер.
К внезапному удивлению – и ужасу – Боба, Антон сгреб его в российское медвежье объятие, когда неподготовленному европейцу кажется, что отсюда уже не выйти живым.
<Даже русское объятие отвратительно и агрессивно>
Как с Гитлером во времена Второй мировой войны. Без Гитлера у Германии никогда бы не хватило наглости завоевать Францию и докатиться до ворот Москвы. Но если бы убить Гитлера непосредственно перед вторжением в Россию, то очень вероятно, что общим языком Международного Флота был бы немецкий. Потому что именно ошибки Гитлера, его слабости, его страхи, его ненависть проиграли вторую половину войны, как его напор, его решения выиграли первую половину.
Каждый русский школьник знал, что самым глупым царем в России был Сталин, потому что заключил с гитлеровской Германией договор и рассчитывал, что он будет выполнен.
Китай – не демократия. Правительству нет нужды побеждать на выборах. Но поэтому ему еще больше нужна поддержка народа.
<Интересная мысль. Для Карда>
если освободитель становится угнетателем, освобожденный народ чувствует себя преданным и ненавидит его еще сильнее.
Как только станет известно, что угрозы со стороны жукеров больше не существует, загнанная вглубь вражда и ненависть вырвутся наружу. Будет ли это поход мусульманского мира против Запада, или разворот долго сдерживаемой агрессии русского империализма против Атлантического Альянса, или авантюризм индии, или…, все они разом, неизвестно. Лаос. Огромные ресурсы МКФ будут разорваны на части адмиралами - выходцами из различных стран или политических клик. Резонно предположить, что результатом станет уничтожение Земли.
И без всякой помощи муравьеподобных.
В годы, предшествовавшие Первому Вторжению, различные блоки яростно боролись между собой, используя комбинации террора, "хирургических" ударов, ограниченных военных операций, экономических санкций, бойкотов и эмбарго, чтобы захватить верховенство, сурово предупредить или высказать идеологический или национальный гнев. Когда появились жукеры, Китай как раз вырвался в число доминирующих стран в области военной, экономической и политической. К этому времени он установил у себя демократические порядки. Северная Америка и Европа претендовали на роль "старших братьев"
Китая, но экономический баланс явно складывался в пользу последнего.
Боб видел, однако, в качестве движущей силы истории возрождение Российской Империи. Если китайцы приняли как данность, что они были и будут центром вселенной, то русские, под руководством амбициозных политиканов и автократов-генералов, считали себя исторически обделенными и лишенными того места, которое им принадлежит по праву. Они его теряли в течение нескольких столетий, но теперь пришло время положить этому безобразию конец. Россия силой восстановила Новый Варшавский Пакт, отодвинув его границы туда, где они были в момент наивысшей силы Советов, и даже дальше. Теперь в его границах была и Греция, а перепуганная Турция заявила о своем нейтралитете. На грани объявления нейтралитета находилась вся Европа, так что русская мечта о гегемонии на территории от Тихого океана до берегов Атлантики была близка к осуществлению.
А потом пришли муравьеподобные. Они пронеслись над Китаем, причинив ему колоссальные разрушения и уничтожив около ста миллионов человек. И сразу же оказалось, что наземные армии безнадежно устарели, а проблемы международного соперничества не имеют никакого значения.
Но указанные события в конечном счете носили поверхностный характер. Русские, используя свое доминирующие положение в организации Полемарха, создали целую сеть своих представительств в ключевых органах Флота. Все было подготовлено к началу острой схватки в борьбе за власть, которая должна была вспыхнуть или в тот момент, когда жукеры будут разбиты, или когда русские сочтут, что положение для них складывается благоприятно. Странно, что русские почти совсем не скрывали своих намерений, но, впрочем, так бывало и раньше. У них всегда отсутствовала склонность к тонкой игре, но зато они обладали потрясающим упорством в борьбе за достижение поставленных целей. Переговоры о самых тривиальных вещах они могли вести десятилетиями. А пока суд да дело, они почти полностью подчинили себе МКФ. Наземные войска, оставшиеся верными Стратегу, имели ограниченные возможности для действия, поскольку не располагали собственным транспортом для быстрой переброски сил.
Когда война с жукерам кончилась, русские надеялись, что в считанные часы захватят Флот, а значит, и весь мир. Казалось, это неизбежно. Северная Америка не проявляла беспокойства, так как считала, что судьба рано или поздно повернется к ней лицом. Лишь немногие политики видели приближение реальной опасности. Китай и мусульманский мир были настороже, но даже они не были готовы к немедленной конфронтации, опасаясь нарушить хрупкое согласие, которое сделало возможным сопротивление жукерам.
Его теперь больше интересовала та война, которая вспыхнет из-за борьбы за мировое господство. Русские могут быть остановлены, если сделать необходимые приготовления.
Но затем Боб задал себе еще один вопрос: а надо ли их останавливать? Быстрый, кровавый переворот, который объединил бы мир под одним правительством, он ведь должен положить конец международным войнам, не так ли? И разве не лучше жилось бы народам в условиях всеобщего мира?
Разрабатывая свой план преодоления русской экспансии, Боб столкнулся с проблемой: а какова она будет - эта мировая Российская Империя?
Он пришел к выводу, что она не сможет продержаться сколько-нибудь долгое время. Ибо наряду со своей огромной жизненной силой и энергией русские использовали свою удивительную талантливость для создания самой неэффективной системы государственного управления. Желание же свободы только для себя привело к невероятному развитию коррупции, которая стала просто образом жизни. Конституционного признания необходимости экономической конкуренции, без которого мирового правительства просто не может существовать, здесь не было. Такие институты и ценности были гораздо лучше выражены в Китае, но и Китай в качестве мирового гегемона был лишь бледным эрзацем, который не сумел бы учесть интересы всех наций Земли. А плохое мировое правительство неизбежно рухнет под собственной тяжестью.
Он мог прочесть и те работы, которые приходили из России, и вновь поразиться тому, как открыто выражались там претензии и ожидания русских. Китайские политологи видели нависшую опасность, но, будучи китайцами, не поднимали тревогу и не пытались побудить к сопротивлению другие страны, раздувая в них страх и неуверенность. Китайцы считали, что все, известное в Китае и заслуживающее внимания, известно и за его пределами. Что касается евро-американских стран, то там доминировало поразительное невежество, которое напоминало Бобу "стремление к смерти". Конечно, какое-то количество бодрствующих наличествовало и тут. Они возлагали надежды на создание коалиций стран.
считал, что русские полны энергией и потенциально способны "руководить" миром, хотя и сомневался, что это руководство будет достаточно "благотворным" для общества.
попадут в лапы русских
противостоять агрессии русских.
но зато вас поставят к стенке и расстреляют, когда переворот Полемарха установит гегемонию русских во всем мире
- Русские перестали быть плохими парнями еще в двадцатом веке.
- Те, кто творит злые дела, - всегда остаются плохими парнями.
<По правде говоря я был потрясен. Это писал человек, который всю серию книг написал, как протест против ксенофобии. Даже намека на попытку разобраться в мотивах, в культурном коде. Они плохие парни и всегда ими останутся. Это по американски - делить на плохих и хороших парней. >
Сектант - это тот, кто берет часть и выдает ее за целое. Сама по себе часть может быть правдой. Но остальные части опущены. И правда превращается в бред. Сектант - это тот, кто, слыша аргументы против себя, кивает и делает вид, что не слышит. И говорит дальше. Или показывает тебе пальцем на черное и говорит: это - белое.
Приличным людям в такой ситуации нелегко. Неловко сказать человеку, что он идиот. Начинаешь искать другие аргументы, сомневаться. А он знай себе твердит как попка. Сами аргументы, опять же, могут быть справедливы, но они только часть правды, и без других частей они - ложь.
Хочется такой диалог бросить к чертовой матери. Сказать - да, да, ты прав, только отвяжись. Обычно так и выходит. Но это неверное решение. Не надо с ним соглашаться.
... быть китайцем не только трудно, но и стыдно, больно!
Что это за народ, если люди относятся друг к другу как злейшие враги, как к убийце их родного отца? Что это за страна?
Нет другой страны в мире, которая имела бы столь же долгую и богатую историю, как Китай! Нет другой страны, у которой была бы такая же многовековая культурная традиция, страны, которая достигла таких высот цивилизации! У современных греков нет ничего общего с греками древними, современные египтяне не имеют ничего общего с древними египтянами, но современные китайцы — потомки древних китайцев! Так почему же такая огромная страна, такой огромный народ пали так низко? И терпят обиды не только от чужестранцев, но и от своих: от деспотичных правителей, деспотичных чиновников и деспотичных личностей.
Мне случалось за границей заглядывать в парки: посмотришь на радостных детишек — и охватывает зависть. На них не лежит непосильный груз ответственности, перед ними широкая и ровная дорога в будущее, у них здоровая психика, они полны жизнерадостности. Тайваньские дети со школьной скамьи носят очки из-за близорукости — учеба лишает их детства. Ради успехов в учебе они готовы забыть даже близких. Если мать мальчика падает на землю, потеряв сознание, а он подбегает к ней, чтобы поднять, та горестно восклицает: «Я умру — не беда, что обо мне думать? Но ты старайся изо всех сил, старайся изо всех сил!»
Моя жена на занятиях иногда затрагивает темы морали и нравственности — ее студенты тут же протестуют: «Мы не хотим говорить о порядочности, мы хотим как следует подготовиться к экзамену!»
Почему тех, кто откровенно высказывается, ожидает тюрьма? Я думаю, это не частная проблема, а проблема китайской культуры в целом. Я даже не виню своих тайбэйских тюремщиков. Если бы присутствующие оказались на их месте и в той обстановке, возможно, они вели бы себя так же и верили, что делают то, что нужно, потому что иначе нельзя. Наверное, и я вел бы себя так же, если не хуже.
Я понял, что китайцы пришли к своему теперешнему состоянию, к своему «безобразию», потому что не понимают своего безобразия.... Когда господин Бэй Чжучжан понял, что в нашей культуре немало недостатков, он задумался о том, в чем тут причина — не кроется ли она в природе самих китайцев.
Я думаю, природа щедро наделила китайцев. Почему же тогда вот уже больше ста лет китайцы не могут преодолеть трудности? В чем причина? Позволю себе дать развернутый ответ. В традиционной культуре Китая есть некий фильтрующийся вирус, который поражает наших детей и внуков, — он жив и по сей день. Люди говорят: «Сам свои интересы не отстоял, а предков винишь». В этом высказывании зияет большая прореха... Когда я вижу, как мирно сосуществуют люди в зарубежных странах, моя душа наполняется завистью. Традиционная культура наделила китайский народ чертами, которые внушают мне страх!
Самые явные из них: неряшливость, беспорядочность и склонность к скандалам. Одно время в Тайбэе велась борьба с грязью и беспорядком, но продолжалась она недолго и — прекратилась. Грязь и беспорядок в наших кухнях, в наших домах! Часто, стоит китайцу войти куда-нибудь, не китайцы спешат унести ноги.
Моя знакомая, недавно окончившая институт политологии, вышла замуж за француза и поселилась в Париже. Многие ее друзья, путешествуя по Европе, останавливались у нее переночевать. Как она сказала, французы убежали из их дома, на их место пришли азиаты (в то время под «азиатами» подразумевались люди с востока в целом, в том числе и китайцы). Горько было это слушать. Ведь куда ни посмотри — у нас всюду ящики из-под мороженого, валяются шлепанцы, дети бегают где придется, стены изрисованы, в воздухе стоит запах плесени. Я спросил у нее: «Разве нельзя было навести порядок?» — «Нельзя», — отрезала она. Не только иностранцы считают нас неряхами и грязнулями — мы и сами так думаем.
Что касается шума, мощь китайской глотки воистину ни с чем не сравнима. Особенно выделяются голоса кантонских крестьян. В Америке рассказывают такой анекдот: кантонские эмигранты мирно беседовали, американцы, подумав, что те ссорятся, вызвали полицию. Приехала полиция, спрашивает, что случилось. Эмигранты объясняют: «Да мы тут шептались…»
Почему китайцы говорят так громко? Да потому, что у них нет ощущения безопасности. Им кажется, если сильно кричать — порядка будет больше и справедливости легче будет добиться. Как иначе объяснить, зачем мы так дерем горло? Думаю, это вредит репутации китайского народа и рождает беспокойство в наших собственных сердцах — ведь шум, грязь и беспорядок, естественно, влияют и на внутреннее состояние человека. Чистые окна и прибранные столы или грязь и беспорядок — два разных мира.
Что касается бытовых ссор в китайских семьях — это одна из основных и наиболее известных во всем мире особенностей китайцев. Если посмотреть на японца, перед вами свинья свиньей, зато трое японцев — это дракон. Коллективный дух японцев делает Японию непобедимой. В сражении китайцам никогда не победить японцев, в бизнесе их тоже не обойти. Взять хотя бы Тайбэй. Скажем, трое японцев занимаются бизнесом: «Сегодня заработаешь ты — завтра заработаю я». В бизнесе особенно ярко проявляется безобразие китайцев: «Ты продаешь за пятьдесят — я продам за сорок, ты продаешь за тридцать — я продам за двадцать». Каждый китаец в отдельности — это дракон. Если китаец говорит, уста его возвещают истину, на небе он одним дуновением способен погасить солнце, на земле умело управляет страной и может навести порядок во всем мире. Вне коллектива — к примеру, в научной лаборатории, на экзамене, в ситуации, где ему не приходится взаимодействовать с другими, — китаец достигает великолепных результатов. Однако трое китайцев, собравшихся вместе, — это три дракона в одной комнате, и получается свинья, змея или даже кое-что похуже. Поэтому больше всего китайцы преуспели в распрях. Где китайцы — там распри, китайцы вечно разъединены, как будто их телам не достает особых клеток — клеток солидарности, поэтому, по мнению иностранцев, китайцам неведомо единство. Мне остается только сказать: «А знаете ли вы, что это означает: китайцы не знают единства? Это означает, что есть Бог на свете! Население Китая — миллиард человек, и, если объединятся воедино все эти десятки и сотни тысяч и сердца их будут биться в унисон, сможете ли вы это выдержать? Бог жалеет вас, потому и не допускает объединения китайцев». Говорю, а у самого сердце разрывается.
Китайцы не просто не сплоченный народ. Для их разобщенности есть серьезные основания — любой из присутствующих здесь мог бы целую книгу написать об этом. У вас есть собственный пример перед глазами: как вы сами знаете, членов китайской эмигрантской общины можно разделить как минимум на 365 групп, и все они мечтают погубить друг друга. Китайцы говорят: «Один монах несет на коромысле питьевую воду, два монаха вместе несут питьевую воду, у трех монахов питьевой воды нет». Что толку в большом количестве людей? Китайцы совершенно не понимают важности сотрудничества. Вот вы говорите, что они хоть и не понимают этого, но при всем при том могут написать книгу о важности объединения.
Кто самые жестокие и суровые люди во всем Китае? Не иностранцы, а китайцы. Кто распродает страну? Тоже не иностранцы, а китайцы. Кто больше всех клевещет на Китай? Не иностранцы, а китайцы.
В Малайзии случилась такая история: два приятеля работали на предприятии по добыче полезных ископаемых, один из них написал донос на некоего человека, причем очень серьезный; при расследовании выяснилось, что доноситель был из круга старых друзей: они все вместе приехали из Китая и основали предприятие. Приятели спросили у него, почему он так подло поступил. Тот ответил: «Дело делом, но все вы сейчас важные птицы, а у меня работа не ладится, на кого же мне доносить, если не на вас?» Так что китайцев «подвергают чисткам» китайцы же. В такой большой стране, как, например, США, человек — словно капля в море, кто узнает, что он незаконно въехал в страну? Но вот если на него донесут… А кто донесет? Его товарищ китаец и донесет.
Многие друзья говорили мне: если твой прямой начальник китаец, нужно проявлять особую осторожность, он не только не повысит тебя, но при сокращении избавится от тебя в первую очередь, потому что ему нужно «продемонстрировать», что он «бескорыстен»: не преследует личных интересов. Разве можно сравнить нас с евреями? Мне часто приходилось слышать: «Мы, как евреи, такие же трудолюбивые». В газетах говорят: в израильском кнессете разногласия, у них три человека — три мнения. Но они сумели подавить распри. Приняв решение, все его придерживаются и, несмотря на споры и смуту, сражаются плечом к плечу. Даже окруженные со всех сторон врагами, они проводят выборы! В Китае три человека — тоже три мнения, однако от Израиля нас отличает то, что китайцы, приняв решение, идут в трех разных направлениях. К примеру, один предлагает поехать в Нью-Йорк, другой — в Сан-Франциско. Проголосовали — решили ехать в Нью-Йорк. Если бы это были израильтяне, вероятно, они бы туда и поехали. Но если это китайцы… хм… «Ты поезжай в Нью-Йорк, а мне нужна свобода, так что я — в Сан-Франциско». В одном британском фильме дети поспорили: одни хотели лазать по деревьям, другие — плавать, шумели что есть мочи, потом надумали голосовать, проголосовали и решили: будем лазать по деревьям. Меня это восхитило: демократия — это не формальность, это часть жизни. Наша демократия — «показательная»: во время голосования большие чиновники фотографируются, чтобы продемонстрировать, что они снисходят до принятия новой должности. Демократия не стала частью их жизни, она стала частью их шоу.
То, что китайцы не умеют объединяться, их междоусобные распри — врожденный порок. Но дело не в природе китайцев, а в том, что в китайской культуре есть самовысеивающийся вирус, который проявляется в критические минуты и лишает нас способности к самоконтролю. Мы ясно сознаем, что сами развязываем междоусобные войны, — и все равно воюем.
Под влиянием «философии междоусобных войн» у нас, китайцев, выработалось особое поведение: «Умру, но не признаю ошибку». Слышали ли вы когда-нибудь, чтобы китайцы признавали свои ошибки? Если вы услышите, как китаец говорит: «Это по моей вине», — радуйтесь за нацию. Когда моя дочь была маленькой, я как-то раз шлепнул ее, оказалось — напрасно, она сильно плакала, я мучился, думал, какая она маленькая и беспомощная, может рассчитывать только на отца и мать, а они вдруг рассердились на нее, как это страшно. Я обнял ее и сказал: «Прости меня, папа ошибся, папа ошибся, обещаю больше так не делать, хорошая девочка, прости папу». Она долго не могла успокоиться. После этого случая у меня долго болела душа, но, признаюсь, я был очень горд собой: я смог признать ошибку.
Китайцы не привыкли признавать свои ошибки, наоборот, у них всегда наготове тысяча уловок, лишь бы скрыть их. Пословица говорит: «Закрой двери — обдумай ошибки». Чьи же это ошибки? Только чужие!
Когда я преподавал, мои студенты вели по моей просьбе личные дневники: оценивали критически свое поведение за прошедшую неделю. Вот какую самокритику мне приходилось читать: «Сегодня меня обманул такой-то. Я так хорошо к нему относился, из-за моей доброты он меня и обманул». Тогда я читал «самокритику» другой стороны — тоже говорит, что был слишком доверчив. Каждый в своей «самокритике» полагает, что он слишком добр, кто же тогда не добр? Мы не умеем признавать свои ошибки — утратили эту способность. Итак, мы их и не признаем, зато мы их допускаем. Ведь это заблуждение, что если мы не признаем ошибок, то мы их и не делаем. Для того чтобы скрыть ошибку, китайцам приходится прикладывать большие усилия, и они совершают еще больше проступков, чтобы доказать, что первая ошибка вовсе не была ошибкой. Китайцы любят громкие и пустые слова, часто говорят неправду, еще больше они любят слова ехидные, злые и ядовитые. Мы без конца хвастаем, что китайская нация — сильная и могучая, что китайская традиционная культура способна пустить корни во всем мире. Но этого не происходит, и все оборачивается хвастовством и пустословием.
Не буду приводить примеры лжи и наговоров, а вот яд китайского слова не скроешь. За рубежом супруги ласково называют друг друга «дорогой», «любимый», а китайские семьи изобрели ругательство: «чтоб тебя убили тысячей ножей». При обсуждении политики или, скажем, в ситуации, когда люди борются за свои права, ядовитые слова и вовсе текут нескончаемым потоком, заставляя других удивляться, почему китайцы такие злые и подлые.
Как ведет себя иностранец во время выборов: «Полагаю, я для вас подходящий человек, поэтому прошу вас всех голосовать за меня». Китаец же поступает на манер Чжугэ Ляна[5]: ждет, что кто-нибудь придет, позовет его, а он раз за разом будет отказываться: «Ох, нет, я не гожусь! Разве хватит мне на это способностей?» Но попробуйте не позвать его, он будет ненавидеть вас до конца дней.
Другой пример. Ты просишь меня выступить, а я говорю: «Нет, мне не удаются публичные выступления!» Однако если бы ты меня не пригласил, а мы потом встретились бы в Тайбэе, я, может быть, запустил бы в тебя кирпичом, чтобы отомстить за то, что ты меня не пригласил. Если народ так себя ведет, как тут исправить ошибки! Совершить десять проступков, чтобы скрыть один, а потом совершить сто проступков, чтобы скрыть десять, и так всегда.
Иностранцам не понять эту нашу китайскую хитрость: мы говорим не то, что думаем.
Китаец всю жизнь несет на своих плечах тяжелейшее бремя: всегда и везде строит предположения и догадки о том, что думает другой, даже если разговаривает с себе подобным. А уж если этот другой обладает властью и богатством или занимает высокую должность и тебе непременно нужно сойтись с ним поближе, ты каждое мгновение будешь прикидывать, о чем же он сейчас думает. Это невероятная трата энергии. «В Китае дела делать легко, а с людьми иметь дело трудно», — гласит пословица. «Иметь дело с людьми» — вот фигуры высшего пилотажа...мы никак не можем выбраться из лабиринта бахвальства, пустозвонства, лжи, фальши, коварства. Из всех моих талантов самый замечательный такой: я могу заснуть на любом собрании и проснуться, как раз когда оно кончается. С чего бы это? Да просто на собраниях люди говорят то, во что и сами не верят, слушай, не слушай — какая разница?
Китайцы непрестанно оправдывают свои ошибки, постоянно похваляются, пустословят, лгут, фальшивят, проявляют коварство, отчего сердца их покрываются броней — как узнать, что происходит в душе у такого человека? Китай — огромная страна, страна древней культуры, бескрайняя, великая. Каким должен был бы быть дух такого народа? Само собой — духом народа великой страны! Но на деле этот «бескрайний и великий дух» можно встретить разве что в книгах да кинофильмах. Знаете ли вы хоть одного китайца — человека большой души? Тогда посмотрите-ка на него попристальней — он тут же схватится за нож! Разве не так? Иностранцы порой любят пошуметь, повздорить, но, успокоившись, способны пожать друг другу руки. А китайцы? Поссорившись, мы становимся врагами на веки вечные, вражда не утихает как минимум три поколения! Почему у нас нет терпимости и широты, присущих другим народам?
Из-за этой своей неуступчивости и сердечной узости китайцы колеблются между двумя крайностями: абсолютным самоуничижением и беспредельным высокомерием. Самоуничижающиеся — рабы, высокомерные — господа. Но и те и другие одинаково лишены самоуважения. Если ты погряз в самоуничижении и считаешь себя ничтожеством, то чем ближе ты оказываешься к власть имущим, тем ты становишься улыбчивее. Если же ты спесив, то считаешь всех остальных пустым местом и не удостаиваешь их взгляда. Мы — странные существа, страдающие раздвоением личности.
Почему китайца так быстро начинает распирать от гордости? Потому, что он подобен мелкой чаше, которая мигом переполняется: у него весьма ограниченный кругозор, мелочная душа, и стоит солнцу улыбнуться ему, как он тотчас решает, что как бы ни были велики небо и земля, с ним, таким необыкновенным, им все равно не сравниться.
Каждый из нас пребывает в невероятном страхе, не знает собственных прав, не умеет за себя постоять. Что бы ни случилось, на все один ответ: «Да ладно, ничего». «Да ладно, ничего» — сколько жизней погубили эти три слова! Они загубили душу народа. Родись я иностранцем или, к примеру, всесильным правителем, я, с точки зрения китайца, восстал бы против законов природы, если бы не воспользовался своим положением и не стал бы мучить и притеснять других! Парализующий страх — великолепное средство для производства деспотичных и хищных правителей, поэтому в Китае они никогда не переводятся. Любой может заглянуть в текст «Зерцала всеобщего, в управлении помогающего»[9] — в китайской традиционной культуре снова и снова подчеркивается принцип: «Мудрый себя оберегает», то есть мудрость состоит в том, чтобы спасать себя, а не других. Деспотам и тиранам только того и надо, чтобы люди пренебрегали общим ради личного. Вот китайцы и опускаются все ниже.
Мы не приучены к самостоятельности, мы даже боимся ее, поэтому ничего не умеем ценить по достоинству: всегда сглаживаем острые углы, со всем стараемся мириться. Нам все равно, где истина, где ложь — у нас нет критериев, чтобы отличить одну от другой, И если мы таковы и сегодня, причины следует искать в нашем прошлом, в традиционности нашей культуры.
В китайской культуре за четыре тысячелетия, прошедшие со смерти Конфуция, не появилось ни одного мыслителя! Люди интеллектуального труда все это время писали примечания к его сочинениям или к сочинениям его учеников, но собственного мировоззрения не создали: это не только не поощрялось, но сурово возбранялось…
И ложь, и блеф суть способы искажения, то есть обмана. Определяющим элементом лжи (вранья) является ее ложность, неистинность: лжецом называют прежде всего того, кто вслух говорит неправду. Но блеф тоже, как правило, имеет целью сообщение ложной информации. В отличие от обычного вранья, блеф скорее связан не с ложностью, а с притворством. В этом кроется его сходство с брехней (лажей, туфтой), чья суть ― не ложность, а подделка, фальшь, «липа». Для понимания упомянутого различия необходимо осознавать, что подделка или «липа» вовсе не обязательно в чем бы то ни было уступают оригиналу (кроме собственно подлинности). То, что вещь не подлинна, не означает, что в ней есть еще и другие изъяны. В конце концов, она может быть точной копией. Фальшивка плоха не тем, какова она сама по себе, а тем, как она была создана. Это подводит нас к схожей ― принципиальной и неотъемлемой ― характеристике сущности брехни: несмотря на то что она порождена безотносительно к правде, она необязательно ложна. Да, брехун извращает факты, но это не значит, что в итоге они не соответствуют действительности.
В романе Эрика Амблера «Грязная история» (Dirty Story) персонаж по имени Артур Симпсон вспоминает совет, данный ему в детстве отцом:
«Мне было только семь лет, когда убили отца, но я до сих пор очень хорошо помню его и кое-что из того, что он мне говорил... Одним из первых его поучений было: никогда не лги, если можешь просто навешать лапши на уши и добиться своего»[21][22].
В этом высказывании подразумевается не только существенное различие между ложью и брехней («лапша на уши»), но и предпочтительность последней. Конечно, Симпсон-отец не считал, что брехня нравственно выше лжи. Он также вряд ли полагал, что ложь менее действенна, чембрехня, в достижении целей, ради которых их употребляют. Возможно, он думал, что брехня легче сходит с рук. Или же, может быть, его мысль заключалась в том, что, хотя в обоих случаях человека одинаково легко уличить, последствия для брехуна будут в целом не так опасны, как для лжеца. И в самом деле, люди более терпимы к брехне, чем ко лжи ― наверное, потому, что мы менее склонны воспринимать брехню как личный вызов. Мы можем пытаться от нее отгородиться, но если мы отвернемся от нее, то скорее с раздраженным пожатием плеч, чем с чувством, что нас оскорбили, и возмущением, которые часто вызывает ложь. Ответить на вопрос, почему к брехне мы склонны относиться мягче, чем ко лжи, я оставляю самому читателю.
Не стоит, однако, сравнивать ложь с конкретными случаями брехни. Симпсон-отец в качестве альтернативы лжи выбирает «лапшу на уши». Здесь речь не просто об одноразовом применении брехни, а о целом алгоритме «брехливости» ради достижения цели, глядя по обстоятельствам. Этим, по-видимому, и обусловлено его предпочтение. Когда человек лжет, он действует сосредоточенно. Цель лганья ― замещение конкретной неправдой своего места в системе взглядов, чтобы не допустить проникновения туда правды. Это требует от лжеца определенного мастерства, состоящего в умении подчиниться объективным ограничениям, налагаемым тем, что он считает правдой. Он весьма озабочен соотношением правды и неправды. Он должен предполагать знание истины, дабы быть в состоянии солгать. Таким образом, чтобы успешно извратить истину, он должен руководствоваться ею самой.
С другой стороны, человек, прибегающий к брехне и «вешающий лапшу на уши» для достижения цели, куда свободнее лжеца. Его взгляд, не задерживаясь на частностях, носит скорее панорамный характер. Брехун не ограничивает себя внедрением конкретной неправды в конкретную точку, а значит, и не скован истинами, окружающими это место или пронизывающими его. Он готов, коли надо, подделать и весь контекст. Такая свобода, какую позволяет себе брехун (но не лжец), конечно, не обязательно означает, что его задача легче. Но брехун творит свою брехнюсущественно менее аналитичными и глубокомысленными методами, чем лжец свою ложь. В брехне больший размах и независимость, в ней есть полет импровизации, большая красочность и игра воображения. Это не столько мастерство, сколько искусство. Отсюда широко распространенное понятие «артист (брехни)» (bullshit artist)[23]. Мне кажется, что рекомендация, данная Артуру Симпсону, выражает тягу его отца к этому типу креативности, вне зависимости от его выгод или эффективности в сравнении с более жесткой и строгой «дисциплиной» лжи.
Брехня не искажает ни уверенности брехуна в описываемой действительности, ни самой действительности. Это ― удел лжи, которая лжива по определению. А брехня не обязательно ложна; ее отличие от лжи заключается в цели искажения. Брехун не обязан обманывать (или пытаться обмануть) относительно фактов или своих представлений о фактах. Его цель ― обмануть насчет своих действий и намерений. Это и есть единственное непременное качество брехуна.
В этом и состоит принципиальное различие между брехуном и лжецом. И тот и другой делают вид, будто их цель ― сказать правду. Успех их предприятия зависит от того, удается ли им нас обмануть. Лжец скрывает от нас намерение увести в сторону от верного восприятия реальности: мы не должны знать о его намерении убедить нас в том, что сам он считает ложным. Брехун же скрывает от нас другое ― свое безразличие к истине или лживости своих слов; его задача ― не дать нам узнать, насколько ему не важно ― сообщает он правду или скрывает ее. Из этого не следует, что речь брехуна сбивчива и бессвязна. Это лишь значит, что им движет мотив, никак не связанный с действительным положением дел.
Невозможно солгать, не думая, что знаешь правду. Брехать же можно и без такого убеждения. Лжец как-никак имеет дело с правдой, а значит, проявляет к ней некоторое уважение. Честный человек говорит только то, в чем убежден сам. Лжец соответственно говорит только то, что сам же считает ложным. Брехуну же совершенно все равно: он ни на чьей стороне. Ему безразличны и правда, и ложь. В отличие от честного человека или лжеца, брехун сверяется с фактами лишь там, где это необходимо, чтобы брехня сошла ему с рук. Неважно, верно ли его высказывания описывают реальность. Он их подбирает или выдумывает на ходу в зависимости от задачи.
Тот, кто хочет сообщить либо скрыть некие факты, основывается на том, что факты ― есть и что они так или иначе определимы и узнаваемы. Его желание говорить правду или лгать подразумевает, что между верной и неверной передачей этих фактов есть разница, которая, по крайней мере, иногда заметна. А у того, кто разуверился в возможности отличить истинные утверждения от ложных, остается только два выхода. Первый: оставить в принципе попытки говорить правду либо обманывать. Второй: пытаться и далее утверждать нечто о действительности, какова она есть, одновременно признав, что все такие попытки ― не что иное, как та же брехня.
Брехать неизбежно, покуда обстоятельства вынуждают человека говорить о предмете, о котором он ничего не знает. Таким образом, брехню стимулирует та ситуация, когда обязанность или возможность высказаться на некоторую тему превосходит знания говорящего о фактах, существенных для этой темы. Это противоречие обычно для публичной жизни, участники которой часто вынуждены ― по личной склонности или под давлением окружения ― подробно обсуждать вещи, в которых они в той или иной степени невежественны. Ситуации такого рода возникают в результате широко распространенного предрассудка, что в демократическом обществе гражданский долг каждого ― иметь мнение если не обо всем вообще, то по крайней мере обо всем относящемся к делам его страны. Отсутствие сколько-то достоверной связи между личными мнениями человека и его пониманием реальности ведет к еще более серьезным последствиям, когда он уверен в своей способности как существа сознательного и морального оценивать события и обстоятельства в любой части света.
Современная повсеместность брехни имеет и более глубокие корни в скептицизме всех мастей, отрицающем возможность надежного доступа к объективной реальности, а значит, и отказ от понимания того, «каковы вещи на самом деле». Эти «антиреалистические» доктрины подрывают убеждение в ценности беспристрастных попыток узнать, что истинно и что ложно, лишая смысла даже само понятие «объективного исследования». Одной из реакций на утрату этой уверенности стал отказ от мировоззрения, основанного на идеале истинности, в пользу совершенно отличной системы взглядов, необходимой в погоне за альтернативным идеалом ― искренностью. Если раньше человек стремился представить некую точную картину мира, общего для всех, то теперь он старается лишь честно выразить самого себя. Убежденный в отсутствии у действительности какой-либо внутренней природы, отождествимой с истиной, он всецело отдался попыткам выражения собственной природы. Человек как будто решил: раз уж верность фактам лишена смысла, надо быть верным себе.
Впрочем, было бы нелепо вообразить, будто нам самим присуща определенность и что, следовательно, нас можно описать истинно или ложно, ― при том что мы же сами заклеймили ошибкой приписывание вообще чему бы то ни было свойства определенности. Мы ― существа, движимые сознанием. Наше существование ― лишь реакция на факты вне нас: мы не сможем познать себя, не познав их. Более того, ничто ни в теории, ни тем более на практике не подтвердило весьма странного утверждения, будто человеку «легче всего дается правда о самом себе». Вот именно «факты о себе» первыми легко рассыпаются под устремленным на них скептическим взглядом. Наша собственная природа ускользающа, бестелесна, она куда менее тверда и незыблема, чем природа всего остального. А коли так, искренность ― та же брехня.
Велисарий, собрав их всех, сказал следующее: «Соратники! Обстоятельства сложились для василевса и для римлян хуже, чем мы надеялись и о чем молились. (17) Ныне идем мы на такое сражение, после которого даже в случае победы будем не в состоянии удержаться от слез: ибо воевать нам приходится против родных нам людей, вскормленных вместе с нами. (18) В этом несчастии мы имеем одно утешение: не мы являемся зачинщиками, но мы идем на этот риск, защищаясь. (19) Совершивший злой умысел против самых близких и разорвавший узы родства тем, что он сделал погибая, умрет не от руки друзей, но, заслужив участь врага, понесет наказание за свои несправедливые деяния. (20) То, что наши противники суть враги и варвары и их можно даже назвать более крепкими словами, свидетельствует не только ограбленная их руками Ливия, не только недостойно убитые ими жители ее, но и большое количество римских воинов, которых эти бешеные дерзнули убить, возведя на них только одно обвинение, что они были преданы своему государству. (21) Мы и идем теперь на них, чтобы отомстить за убитых, справедливо возненавидев тех, которые издавна были нашими ближайшими друзьями. (22) Ибо никогда люди не становятся близкими и враждебными в силу самой своей природы, но при единомыслии наши поступки связывают нас твердым союзом, а при расхождении мнении, если такое случится, даже друзья доходят до вражды и становятся друг другу врагами. (23) То, что мы идем войной против безбожников и врагов, вам уже достаточно ясно; а то, что они заслуживают презрения с нашей стороны, я вам сейчас докажу. (24) Толпа людей, соединенных не чувством закона, но собравшихся для беззакония, менее всего способна проявить высокие качества; доблесть никак не может быть у закононарушителя, она всегда чуждается нечестивых. (25) Они и порядка сохранить не смогут и не будут слушать приказаний Стоцы. (26) Ибо недавно захваченная власть, не имевшая еще возможности проявить смелой уверенности, неизбежно презирается подданными. (27) Она не может пользоваться уважением уже потому, что всякая тирания по своей природе вызывает ненависть; к тому же она не способна управлять подданными из-за страха, поскольку, охваченная им, она лишена возможности говорить свободно и смело. (28) Враги, лишенные доблести и порядка, — легкая добыча для победы над ними. Поэтому, как я сказал, мы должны с полным презрением идти на врагов. (29) Сила бойцов всегда измеряется не числом сражающихся, но порядком и храбростью».
(30) Так сказал Велисарий, а Стоца побуждал своих следующим образом: «Мужи! Вы, которые, уйдя вместе со мной, избавились от римского рабства, не сочтите себя недостойными умереть за свободу, которую вы приобрели своей храбростью и другими доблестными поступками. (31) Ибо не так страшно, смирившись со своими несчастьями, окончить жизнь, как, получив освобождение от бед, вновь окунуться в них. (32) Время, позволившее вкусить свободу, естественно, делает возврат к прежним бедам более тягостным. (33) Вы постоянно должны помнить, что, победив вандалов и маврусиев, вы на войне насладились только трудами, в то время как другие оказались господами всего остального, всей доставшейся вам добычи. (34) Учтите и то, что, поскольку вы солдаты, вам неизбежно придется вести жизнь среди опасностей войны либо в интересах василевса, если вы опять попадете в то же рабство, либо в ваших личных интересах, если вы сохраните свободу. (35) Что из этого предпочтительнее, выбирать вам, либо оказаться малодушными в этот миг, либо решиться проявить мужество. (36) Не забудьте, однако, о том, что если вы, поднявшие оружие против римлян, попадете под их власть, то получите себе не справедливых и сочувствующих господ, но испытаете невыносимые мучения, и, более того, ваша гибель не окажется незаслуженной. Ибо, смерть, если она кому-либо из вас суждена в этом бою, конечно же будет славной. (37) А жизнь, если победите своих врагов, будет независимой и во всех отношениях счастливой; если же потерпите поражение, то мне не остается сказать ничего более горького, как то, что все ваши надежды окажутся в зависимости от сострадания победителей. (38) Наше столкновение с врагами будет не при равном соотношении сил. (39) По численности враги далеко уступают нам и идут против нас отнюдь не с воодушевлением. Думаю, что они сами мечтают стать сопричастными нашей свободе» 59 .
<Перед битвой с восставшими против римлян в том числе и бывших римских солдат. Велизарий обвиняет восставших в деспотизме, и, по-видимому, имеет основания, Стоца, вождь восставших, славит свободу. Что говорит о том, что идеи свободы имеют давнюю историю.>