"История Рима"Теодор Моммзен.
Ахейцев мучило свойственное карликам желание вырасти; поэтому они не отдали занятого ими во время войны города Плеврона в Этолии и принудили его вступить в число членов союза; они купили Закинф у наместника, оставленного там последним владетелем острова Аминандром, и желали присоединить к этим приобретениям Эгину. Они неохотно отдали Закинф римлянам и с большим неудовольствием выслушали совет Фламинина довольствоваться Пелопоннесом. Они воображали, что из уважения к самим себе должны выставлять напоказ независимость своего государства тем заботливее, чем ничтожнее была эта независимость на самом деле; они толковали о правах воюющей державы и о преданности, с которой помогали римлянам в их войнах; один из них обратился на ахейском совете к римским послам с вопросом, почему Рим заботится о Мессене, если Ахайя не вмешивается в то, что касается Капуи; задавший этот вопрос горячий патриот был награжден рукоплесканиями, и ему было обеспечено большинство голосов на выборах. Все это было бы и очень понятно и очень возвышенно, если бы не было еще более смешно. То, что Рим, так искренно старавшийся упрочить свободу эллинов и заслужить их признательность, не дал им ничего кроме анархии и не пожал ничего кроме неблагодарности, было вполне закономерно и очень прискорбно. В основе эллинских антипатий к покровительствующей державе лежало бесспорно очень благородное чувство, и личное мужество некоторых людей, руководивших общественным мнением, не подлежит никакому сомнению. Но именно поэтому ахейский патриотизм представляется нам по меньшей мере безрассудством и настоящей исторической карикатурой. Несмотря на то, что этот народ был так честолюбив и так дорожил своим национальным достоинством, он от первого до последнего человека был проникнут глубоким сознанием своего бессилия, и либеральные и раболепные люди постоянно прислушивались к тому, чего желает Рим; они благодарили бога, если не появлялся декрет, которого они страшились; они нахмуривались, когда сенат давал им понять, что они лучше сделают, если подчинятся добровольно, для того чтобы не пришлось подчиняться по принуждению; то, чего от них требовали, они исполняли «для соблюдения приличий», и исполняли по мере возможности таким способом, который был оскорбителен для римлян; они отписывались, объяснялись, просили отсрочек, увертывались и наконец, когда все это не помогало, уступали с патриотическими вздохами. Такой образ действий имел бы право если не на одобрение, то на снисхождение, если бы вожаки решились на борьбу и предпочли гибель нации ее порабощению; но ни Филопемен, ни Ликорт не помышляли о таком политическом самоубийстве — они хотели по мере возможности быть свободными, но прежде всего желали жить. Сверх того, римляне никогда не вмешивались во внутренние дела Греции по собственной инициативе; это вмешательство всегда вызывалось самими греками, словно дети подводившими друг друга под наказание розгами, которого так боялись. Уже до тошноты приелся упрек, который повторялся ученой чернью эллинских и послеэллинских времен, будто римляне старались сеять внутренние раздоры в Греции; это — одна из самых нелепых пошлостей, какие когда-либо были придуманы филологами, вдававшимися в политику. Не римляне вносили раздоры в Грецию (это было бы поистине то же, что носить сов в Афины), а греки переносили свои ссоры в Рим. Особенно ахейцы были до такой степени ослеплены своей жаждой территориального округления, что не были в состоянии понять, как было бы для них полезно, если бы Фламинин не включил в их союз тех городов, которые были привязаны к этолийцам; они приобрели в Лакедемоне и в Мессене настоящую гидру внутренних раздоров. Члены этих общин беспрестанно обращались в Рим с просьбами избавить их от ненавистного товарищества, и, что особенно замечательно, в числе таких просителей даже находились люди, обязанные ахейцам своим возвращением на родину. Ахейский союз постоянно что-нибудь переустраивал и восстанавливал в Спарте и Мессене, где самые яростные из эмигрантов руководили решениями совета. Через четыре года после номинального вступления Спарты в союз дело дошло даже до открытой войны и до реставрации, доведенной до безрассудной крайности: все рабы, получившие от Набиса гражданские права, были снова проданы в неволю, на вырученные этим способом деньги была построена колоннада в ахейском городе Мегалополе, старинное положение землевладельцев в Спарте было восстановлено, законы Ликурга были заменены ахейскими, городские стены были срыты (566) [188 г.]. На эти нововведения стали со всех сторон поступать в римский сенат жалобы с просьбой принять на себя роль третейского судьи — эти новые заботы были заслуженным наказанием за сентиментальную политику римлян. Не желая впутываться в эти дела, сенат не только с примерным безразличием выносил булавочные уколы ахейской самонадеянности, но даже с преступным равнодушием допускал самые гнусные дела. В Ахайе все сердечно радовались, когда было получено из Рима известие, что сенат хотя и был очень недоволен реставрацией, но ничего не кассировал. Рим ничего не сделал в защиту лакедемонян, кроме того что сенат, возмущенный юридическим убийством, которое ахейцы совершили над шестьюдесятью или восемьюдесятью спартанцами, отнял у совета право уголовного судопроизводства над спартанцами, что конечно было возмутительным вмешательством во внутренние дела независимого государства! Римские государственные люди отстраняли от себя, сколько могли, всякие заботы об этой буре в стакане воды, что всего убедительнее доказывают многократные жалобы на поверхностные, противоречивые и неясные решения сената; и как мог бы он выносить ясные решения, когда представители четырех спартанских партий говорили друг против друга в его присутствии! К этому следует добавить и то впечатление, которое производили в Риме многие из этих пелопоннесских государственных мужей; даже Фламинин покачивал головой, когда один из них сегодня исполнял перед ним какой-то танец, а завтра заводил с ним речь о государственных делах. Дело дошло до того, что сенат наконец совсем вышел из терпения и объявил пелопоннесцам, что более не намерен вступать с ними в объяснения и что они могут делать все, что хотят (572) [182 г.]. Такой образ действий понятен, но его нельзя назвать справедливым; при том положении, которое занимали римляне, на них лежал и нравственный и политический долг серьезно и последовательно заняться введением в стране сколько-нибудь сносного порядка. Ахеец Калликрат, обратившийся в 575 г. [179 г.] в сенат с разъяснением существующего положения дел в Пелопоннесе и с просьбой о деятельном и постоянном вмешательстве, был как человек, пожалуй, и ниже своего соотечественника Филопемена, заложившего фундамент для так называемой патриотической политики, но тем не менее он был прав.
"Пропаганда" Эдвард Бернейс.
Кто же они – люди, которые без нашего ведома вкладывают нам в голову идеи, говорят, кого мы должны уважать, а кого – презирать, какой придерживаться точки зрения по вопросам приватизации предприятий комунального хозяйства, тарифов, цен на резину, плана Дауэса и иммиграции; люди, которые говорят нам, как должен быть обустроен наш дом, какая в нем должна стоять мебель, что следует подавать на обед, какие рубашки носить, каким спортом заниматься, в какие театры ходить, какие благотворительные организации поддерживать, какие сленговые выражения использовать, над какими шутками смеяться?
Если мы попытаемся составить список тех, кто обладает большим весом в обществе и может считаться законодателем общественного мнения, наш список окажется расширенным вариантом справочника «Кто есть кто». В него, разумеется, войдет президент США и члены его кабинета; сенаторы и члены палаты представителей конгресса; губернаторы сорока восьми штатов; главы торговых палат сотни крупнейших городов, председатели советов директоров сотни с лишним крупнейших промышленных корпораций, президенты множества профсоюзов, входящих в состав Американской федерации труда, национальные президенты всех национальных профессиональных организаций и обществ, президенты всех имеющихся в стране национальных или языковых сообществ, сотни редакторов популярных газет и журналов, полсотни наиболее популярных писателей, президенты полусотни основных благотворительных организаций, два десятка театральных продюсеров и кинопродюсеров, сотни признанных законодателей моды, самые популярные и влиятельные священники сотни крупнейших городов, президенты колледжей и университетов, наиболее популярные сотрудники факультетов, крупнейшие финансисты с Уолл-стрит, самые популярные спортивные болельщики и т. д.
Всего в этом списке окажется несколько тысяч человек, однако ни для кого не является тайной то, что многие из этих лидеров сами являются ведомыми, причем порой руководят ими те люди, имена которых известны лишь немногим. Работая над своей платформой, многие конгрессмены прислушиваются к предложениям боссов с избирательного участка, которые незнакомы никому, кроме инсайдеров этих политических игрищ. Проповедники могут иметь огромное влияние на свои сообщества, но доктрины свои они получают от вышестоящих церковных властей. Главы палат торговли формируют позицию местных бизнесменов по общественным вопросам, однако эта позиция обычно принадлежит не самим главам палат, а властям государственного уровня. Кандидат в президенты может быть избран на основании «требований общественности», однако все мы знаем, что на самом деле все решает кучка политиков, засевших за круглым столом в гостиничном номере.
Порой власть невидимых кукловодов можно назвать чудовищной. Притчей во языцех стала власть невидимого кабинета, строившего свои планы за покерным столом в одном небольшом зеленом здании в Вашингтоне. Было время, когда решения по крупнейшим политическим вопросам диктовал правительству страны один-единственный человек, Марк Ханна. А ведь был еще и Симмонс, который несколько лет подряд успешно командовал миллионами людей, опираясь на нетерпимость и насилие.
Благодаря подобным людям в общественном сознании возник стереотип правителя, всплывающий в связи с фразой «невидимое правительство». Но мы нечасто задумываемся о том, что и в других областях есть диктаторы, обладающие влиянием не меньшим, чем политики, о которых шла речь выше. Ирен Касл делает популярной короткую стрижку, которой щеголяет девять десятых женщин, желающих выглядеть модно. Парижские законодатели мод пускают в обиход короткую юбку, за которую еще двадцать лет назад нью-йоркская полиция арестовала бы женщину и отправила прямиком в тюрьму, и вся многомиллионная индустрия женской одежды перестраивается по их указке.
Среди невидимых правителей есть те, кто вершит судьбы миллионов. Порой мы не до конца понимаем, насколько сильно слова и действия наиболее влиятельных публичных лиц подвластны диктату проницательных серых кардиналов, скрывающихся в тени за сценой.
Но еще более важно то, что и наши собственные мысли и привычки в значительной степени подвластны сильным мира сего.
Мы считаем, что действуем по собственной воле в некоторых областях повседневной жизни, однако на самом деле нами правят диктаторы, имеющие над нами величайшую власть. Покупая костюм, мужчина считает, что сделал выбор самостоятельно, исходя из собственного вкуса и собственных предпочтений, и что он выбрал именно ту одежду, которую он сам предпочитает. На самом же деле он, возможно, подчиняется приказу неизвестного мужского портного из Лондона. Этот портной – незаметный сотрудник скромного ателье, которому покровительствуют денди и принцы крови. Он предлагает британской знати, да и не только ей, голубую ткань вместо серой, две пуговицы вместо трех, рукава на четверть дюйма уже, чем в прошлом сезоне. Знатному клиенту остается лишь одобрить эту идею.
Но какое же отношение это имеет к Джону Смиту из провинциального американского городка?
А вот какое. Тот самый мужской портной заключает контракт с некоей крупной американской фирмой по производству мужских костюмов и обязуется незамедлительно присылать ей образцы костюмов, отобранных законодателями лондонской моды. Получив модели, снабженные указаниями относительно цвета, веса и текстуры ткани, фирма немедленно заказывает производителям ткань на сотни тысяч долларов. Потом из этой ткани шьют костюм, полностью соответствующий полученным указаниям, и преподносят его публике в качестве последнего крика моды. В эти костюмы одеваются модники из Нью-Йорка, Чикаго, Бостона и Филадельфии. Что же остается делать нашему провинциалу, который полностью признает их превосходство?
Нет сомнений в том, что политическая апатия среднего избирателя, о которой нам так много доводится слышать, связана с тем фактом, что политики не умеют достучаться до общественного сознания. Они не в состоянии подать себя и свою политическую платформу так, чтобы это действительно что-то значило для общественности. Следуя же принципу рабского подчинения избирателям, они лишают свою кампанию всяческой зрелищности и привлекательности. Публике не интересен человек-автомат. Ей интересен лидер, борец, диктатор. Однако, учитывая текущую политическую ситуацию, когда каждый кандидат вынужден угождать массам, единственным способом, позволяющим природному лидеру взять власть в свои руки, является мастерское использование пропаганды.
"Невыносимая легкость бытия" М.Кундера
От тех, кто считает коммунистические режимы в Центральной Европе исключительно делом рук преступников, ускользает основная истина: преступные режимы были созданы не преступниками, а энтузиастами, убежденными, что открыли единственную дорогу в рай. И эту дорогу они так доблестно защищали, что обрекли на смерть многих людей. Однако со временем выяснилось, что никакого рая нет и в помине, и так энтузиасты оказались убийцами.
Тогда все с криком обрушились на коммунистов: Вы ответственны за беды страны (она оскудела и опустела), за утрату ее самостоятельности (она подпала под власть России), за казни безвинных!
А те, обвиняемые, отвечали: Мы не знали! Мы были обмануты! Мы верили! Но в глубине своей души мы неповинны!
Итак, спор в конце концов свелся к единственному вопросу: В самом ли деле они не знали или всего лишь прикидываются, что не знали?
Томаш вникал в этот спор (как, впрочем, и весь десятимиллионный чешский народ) и приходил к мысли, что, несомненно, были люди не столь уж несведущие (не могли же они не знать об ужасах, что творились и продолжают твориться в послереволюционной России). Однако вполне вероятно и то, что большинство коммунистов действительно были в полном неведении.
И он сказал себе: Не суть важно, знали они или не знали; основной вопрос ставится иначе — можно ли считать человека неповинным лишь на том основании, что он не знает? Разве глупец, сидящий на троне, освобожден от всякой ответственности лишь потому, что он глупец?
Попробуем допустить, что чешский прокурор, требующий в начале пятидесятых годов смерти для безвинного, был обманут русской секретной службой и правительством своей страны. Но сегодня, когда мы уже знаем, сколь абсурдны были обвинения и сколь невинны казненные, вправе ли тот самый прокурор защищать безгрешность своей души и бить себя в грудь, восклицая: Моя совесть чиста, я не знал! я верил! Разве в его «я не знал! я верил!» не сокрыта непоправимая вина?
И тогда Томаш вновь вспомнил историю Эдипа: Эдип не знал, что он сожительствует с собственной матерью, и все-таки, прознав правду, не почувствовал себя безвинным. Он не смог вынести зрелища горя, порожденного его неведением, выколол себе глаза и слепым ушел из Фив.
Слыша, как коммунисты во весь голос защищают свою внутреннюю чистоту, Томаш размышлял: Виною вашего неведения эта страна, возможно, на века потеряла свободу, а вы кричите, что не чувствуете за собой вины? Как же вы можете смотреть на дело рук ваших? Как вас не ужасает это? Да есть ли у вас глаза, чтобы видеть? Будь вы зрячими, вам следовало бы ослепить себя и уйти из Фив!
Это сравнение так увлекло Томаша, что он нередко использовал его в разговорах с друзьями, и с течением времени его формулировки становились все более точными и изысканными.
В те годы он, как и прочие интеллектуалы, читал еженедельник, издаваемый Союзом чешских писателей тиражом до 300 000 экземпляров. Достигший довольно заметной независимости внутри режима, еженедельник освещал темы, каких иные публичные издания касаться не осмеливались. Писательская пресса, естественно, не обходила вопроса и о том, кто и насколько повинен в судебных убийствах на политических процессах, отметивших начало коммунистического правления.
Во всех этих спорах постоянно повторялся один и тот же вопрос: Знали они или не знали? Поскольку Томашу этот вопрос представлялся второстепенным, он однажды решил письменно изложить свои размышления об Эдипе и послать их в еженедельник. Спустя месяц получил ответ — его приглашали в редакцию. Когда он явился туда, его встретил редактор, маленький ростом, но прямой, словно аршин проглотил, и предложил ему изменить порядок слов в одной фразе. Вскоре текст был действительно опубликован на предпоследней странице, в рубрике «Письма читателей».
Но Томаш этому ничуть не обрадовался. В редакции сочли нужным пригласить его лишь затем, чтобы заручиться его согласием на изменение порядка слов в одной фразе, тогда как впоследствии, уже без его ведома, текст сократили настолько, что все его рассуждения свелись к основному тезису (причем достаточно схематичному и агрессивному) и полностью ему разонравились.
Произошло это весной 1968 года. У власти тогда был Александр Дубчек, а рядом с ним те коммунисты, которые чувствовали себя виноватыми и готовы были сделать все, чтобы свою вину искупить. Однако иные коммунисты — те, что кричали о своей невиновности, — боялись суда разгневанного народа. И потому что ни день отправлялись жаловаться русскому послу и просить у него поддержки. Когда вышло в свет письмо Томаша, они кричали: Посмотрите, как далеко дело зашло! Они уже публично пишут, что нам надо выколоть глаза!
Двумя-тремя месяцами позже русские решили, что свободные дискуссии в их губернии недозволительны, и в течение одной ночи их войска захватили родину Томаша.
Эрнест Ренан "Что такое нация?" Доклад, прочитанный в Сорбонне 11-го марта 1882 года
Забвение или, лучше сказать, историческое заблуждение является одним из главных факторов создания нации, и потому прогресс исторических исследований часто представляет опасность для национальности.
"История города Афин в Средние века (от эпохи Юстиниана до турецкого завоевания)" Фердинанд Грегоровиус
Счастье для римского Запада было то, что его заняла одна из благороднейших отраслей арийской расы; обновив кровь латинян, она оказалась вполне способной на дальнейшее развитие культурных задач Рима. По уничтожении римского гражданства и права германцы насадили в Европе аристократический общественный принцип феодализма; основан же принцип этот был на сознании мужественной силы и на понятиях личной чести, свободы и верности долгу, т. е. на дохристианских доблестях, коим удивлялся еще Тацит и которых, по счастью, не упразднило и христианское крещение. Образование германских государств в соединении с началом единения, выставленным христианскою церковью, могло вскоре положить конец дальнейшим переселениям народов на Запад, и таким образом уже при Карле Великом оказалась восстановленной вторая Западноримская империя.
Напротив того, на несчастье византийского Востока, он подвергся колонизации славянских, гуннских и тюркских кочевых племен, и передвижение там народных волн не только не улеглось, но продолжалось в течение всех Средних веков, причиняя на всем Востоке опустошительные бури. Такое же долгое время Восточноримская империя, сузившаяся до пределов западной части Малой Азии, островов Архипелага и южного греческо-иллирийского полуострова, служила для всей Европы предохранительной стеной, оберегавшей ее от вторжения сарматских и азиатских орд.
"Непобедимое солнце" Пелевин
– Да, именно. В прошлом веке американским культурным героем был rebel without a cause. А в эпоху тотальной слежки им может быть только rebel without a cop[3]. Сама подумай, какой повстанец со смартфоном? Ну подожжет он пару помоек, так ведь его с пяти углов снимут и по геолокации пробьют. Поэтому надо сделать так, чтобы повстанца никто не смел преследовать. А для этого его восстание должно стать мэйнстримнее самого мэйнстрима, понимаешь? Оно должно быть таким, чтобы за борьбу с повстанцами копов выгоняли с работы…
Сара, видимо, догадалась, что до меня плохо доходят американские культурные коды, и сжалилась.
– Я тебе просто объясню, – сказала она. – Империя сегодня – это не власть государства. Это власть больших корпораций. Государственный контроль – последнее, что им как-то противостоит, поэтому эстетика антигосударственного анархизма будет этими корпорациями востребована. Возможно, востребован будет даже прямой бунт против традиционной центральной власти – но не против корпораций и банков. Знаешь, кто перед тобой? Подстилки самой зловещей ветви информационного капитализма, позирующие в качестве бесстрашных молодых героев. Продажный марвел духа. Их главным продуктом является романтическая поза, полностью очищенная от всего, что она подразумевает. То есть от всего, что делало эту позу романтичной…
Современная американская культура – это корпоративный хамелеон, для которого не то что нет ничего святого, для него святым на пятнадцать минут может стать что угодно.
Я вдруг обратила внимание на майку Сары. Это была обычная белая футболка со словом «Google», составленным из разноцветных букв, которые обычно видишь на стартовой странице поисковика. Это я заметила сразу – но только теперь прочла надпись правильно: «Goolag».
– А что сегодня значит слово «фашист»? По одной версии, это человек, прячущий у себя дома портрет Трампа, по другой – тот, у кого недостаточно быстро выступают слезы во время речи Греты Тунберг в Давосе. А если забыть про политику, фашист – это любой человек, который мешает тебе удобно припарковаться. Как в физическом, так и в духовном смысле…
И Фрэнк прочитал мне целую лекцию про политическую подоплеку американского политкорректума – за ним, как он уверял, стояла попытка транснациональной финансово-информационной элиты закрепостить умы так же, как в прошлых культурах закрепощали тела, спрятав хозяев мира за живым щитом из разных несовершеннолетних Грет, хромых лесбиянок (тут я слегка шлепнула его по лбу), черных активисток, трансгендерных мусульманок и прочего символического персонала, любой неодобрительный взгляд в сторону которого будет люто караться.
– Сегодня ты уже не можешь всерьез бороться с истеблишментом, – сказал он, – потому что менеджеры нарратива облепили его периметр всеми этими милыми котятами с болезнью Альцгеймера, израненными черными подростками и так далее. За живым щитом прячется создающая нарратив бессовестная мафия, но ты не можешь плюнуть в ее сторону, не попав во всех этих Грет…
– При чем тут Грета?
– Совершенно ни при чем. В том и дело, что человеку, который хочет плюнуть в элиту и истеблишмент, поневоле приходится плевать в Грету, потому что истеблишмент оклеил ее портретами все свои стены и двери. И люди, не понимающие в чем дело, но чувствующие подвох, клеят себе на бампер стикер «Fuck you Greta». Подразумевая не Грету, а этот самый истеблишмент. Выглядит, конечно, глуповато.
– Она тебе чем-то не нравится? – спросила я.
– Да какая разница. Дело не в том, что где-то в мире есть добрая Грета, настолько отважная и честная девчушка, что про ее подвиги поневоле сообщают корпоративные СМИ. Дело в том, что корпоративные СМИ с какого-то момента начинают полоскать тебе мозги ежедневными историями про эту Грету. И послать их куда подальше становится проблематично, потому что тебя могут спросить – ты что же, против доброй Греты, гад? Медийная Грета – это не человек. Это агрессивный педофрастический[13] нарратив, используемый транснациональной олигархией в борьбе за контроль над твоим умом.
Прежний европейский крепостной (Фрэнк говорил «serf») не мог покидать свою деревню, но думать мог что хотел. Современный американский крепостной может ездить по всему миру и даже летать в космос, если есть деньги, но его сознание при этом должно бегать на коротком поводке вокруг нескольких колышков, вбитых корпоративными СМИ – «формирователями нарратива».
– Американцам нельзя покидать зону допустимого нарратива. Даже внутри своей головы.
– Мы говорим про первую благородную истину, – сказала Кендра. – Истину страдания. Ты знаешь, что такое «первая стрела» и «вторая стрела»?
Я вежливо пожала плечами.
– Наша жизнь, – начала Кендра, – устроена так, что избежать страдания невозможно. Мы болеем, старимся, умираем, у всех происходят неприятности и неожиданности, которые нам не нравятся. Это называется «первой стрелой». Вот, допустим, ты упала и сломала ногу. Это она.
– Спасибо, – сказала я.
– Боль проходит. Но ты начинаешь тревожиться и горевать из-за случившегося с тобой несчастья. Ты думаешь – ох, как мне не повезло… Как мне плохо. И как хорошо другим! Почему именно я сломала ногу, а не кто-то из них? Какая несправедливость! Вот эти блуждания ума и сердца, эта печаль, генерируемая самим человеком, и называется «второй стрелой». Понятно?
Я кивнула.
– Теперь продолжим, – сказала Кендра и повернулась к Тиму. – Обычно ученику разъясняют, что «первой стрелы» не избежать, но «вторая стрела» не обязательна. И целиком зависит от него. То есть буддистский практик по-прежнему не застрахован от обычных человеческих бед, старости и смерти, но может защититься от страданий, которые возникают в уме по их поводу… Другими словами, он уязвим для «первой стрелы», но неуязвим для второй. И на этом объяснение первой благородной истины заканчивается. Мол, боль присутствует, но ее можно минимизировать – и мы быстро научим вас, как это сделать.
– Понятно, – сказал Тим.
– Однако, – продолжала Кендра, – такая постановка вопроса – это просто рекламная уловка. На самом деле «второй стрелы» избежать так же трудно, как и первой.
– Почему?
– Да потому, – ответила Кендра, – что в нас нет никого, кто сознательно генерирует эту «вторую стрелу» – и может перестать это делать. Наши чувства и эмоции возникают сами, непредсказуемо и свободно, и не спрашивают нас, хотим ли мы их испытывать. Спрашивать некого: мы сами и есть сумма наших чувств и эмоций. Это очень важно – нет никого, в ком эмоции возникают, потому что «мы» появляемся после того, как они возникнут. Если вообще допустить, что есть какие-то временные «мы». Тот, кто страдает от «второй стрелы», и есть сама «вторая стрела».
– Тогда каким образом буддийская практика помогает избежать ее? – спросил Тим.
– Вот, – улыбнулась Кендра, – мы уже приближаемся к сути. Я скажу, как это обычно происходит. Человек приходит на курсы осознанности, где ему объясняют этот механизм – и говорят, что «вторая стрела» совершенно не обязательна и ее можно отразить. Человек начинает следить за собой. Каждый раз, когда с ним случается какая-нибудь беда, он, естественно, расстраивается по ее поводу, как это вообще свойственно людям. Эта реакция записана у любого у нас в подкорке на таком глубоком уровне, что убрать ее оттуда, сохранив социальные навыки, не представляется возможным, поскольку социальные навыки основаны именно на ней. Вы говорите «what the fuck!» перед тем, как вспоминаете, что вы архатка или кто-то там еще. Знаю по себе.
– Практикующий осознанность отличается от обывателя чем? – продолжала она. – Он знает, что «вторая стрела» возникает в его собственном уме. Вернее, он так думает, потому что просветленные с ютуба до сих пор пользуются выражением «ваш собственный ум». Практикующий знает – смысл его практики в том, чтобы избежать «второй стрелы». Поэтому он ощущает недовольство собой при каждом ее уколе. Он понимает, что опять облажался. Он по-прежнему страдает от ее укола, как обычный человек. Но вдобавок он начинает страдать еще и оттого, что не может увернуться от этого необязательного страдания несмотря на все свои духовные усилия и инвестиции. И вот это, друзья мои, называется «третьей стрелой», которая хорошо знакома любому ходоку по духовным путям.
– Да, – сказал Тим, – я понимаю. И как же с этим поступают?
– Если тренироваться дальше, – ответила Кендра, – практик осознает все, что с ним происходит. Он видит этот механизм достаточно ясно – и, при некотором опыте, наблюдает его развертывание в реальном времени не отождествляясь с ним. «Первая стрела», «вторая стрела», затем «третья стрела»… Он улыбается и расслабляется. Глупо себя корить, ибо в психическом измерении нет никого, кто виноват в происходящем – есть только самопроизвольные пузыри импульсов, чувств и мыслей. Мало того, нет никого, кто мог бы улучшиться в результате практики. Становится ясно, что все негативные чувства и эмоции – такое же проявление природы, как блики света в оконном стекле. Они естественны и органичны. И тогда практик видит главное: «природность» и «естественность» – это вовсе не что-то хорошее, как намекает духовный маркетинг.
– А что тогда? – спросил Майкл. – Что-то плохое?
– «Природное», «естественное» и «органичное» – это просто синонимы слова «страдание». Все проблески и симулякры счастья существуют в нашем мире исключительно для того, чтобы его обитатели успели оставить потомство. Такое понимание называют «четвертой стрелой», и это самая тонкая боль, и самая неизлечимая. Она пронизывает собою все, но лечить от нее уже некого. Ты пытался уйти от боли «второй стрелы» – и обрел боль «третьей». Пытался уйти от боли «третьей» – и обрел боль «четвертой». И когда в тебя попадает «четвертая стрела», ты уже никуда не пытаешься от нее уйти. Потому что уйти от нее нельзя: тебя больше нет, а «четвертая стрела» – это пролетевшая по кругу первая, расщепившая саму себя на пять частей. И тогда – только тогда – ты начинаешь видеть первую благородную истину… Истину страдания.
Кендра вздохнула.
– Но сейчас этому высокому постижению мы не учим, – сказала она, – потому что дхармовый коллектив сразу станет неконкурентоспособным. Все учителя и гуру талдычат про путь бесконечной радости. Врут, конечно. Любой из них сам умирает в муках, часто обдолбанный наркотиками, да еще и среди проституток. Но чтобы выжить на рынке, приходится обещать людям неограниченное и необусловленное счастье. Я и сама этим грешу…
Интересно, – сказала я. – Мне казалось, что в буддизме есть как бы подготовительные курсы для начинающих – четыре благородные истины, восьмеричный путь и так далее. И есть продвинутые учения – разный там дзен, ваджраяна, тантра и так далее.
– Ничего подобного, – ответила Кендра. – Наоборот, четыре истины и восьмеричный путь – это самые высокие возможные постижения и практики. Правильный перевод – не «четыре благородные истины», а «четыре истины благородных». Они доступны только редким благородным путникам. Как раньше говорили – ариям. А все остальное – и в древности, и сейчас – просто торговля волшебными бубликами под веселые прибаутки.
– Почему волшебными? – спросила я.
– Потому что они состоят из одной дырки, – ответила Кендра и засмеялась. – Но многие едят эти дырки всю жизнь. И нахваливают.
– Так можно избежать «второй стрелы»? – спросила Сара.
– Можно. Но не тогда, когда ты две недели побегаешь на курсы так называемой осознанности, а только после того, как ты окончательно и навсегда отвергнешь измерение, уязвляющее тебя четырьмя стрелами, и примешь смерть как свою гавань.
– Круто, – сказала я. – Но как-то мрачно.
– Значит, – ответила Кендра, – ты еще не набилась мордой о дверь.
– Какую дверь?
– К счастью, – сказала она и снова засмеялась.
– А как же нирвана? – спросил Майкл.
– Нирвана и есть смерть, – ответила Кендра. – Все серьезные игроки в нашем бизнесе отлично это знают. Но не говорят. Рынок…
Я задала Леве уже несколько дней занимавший меня вопрос – может ли просветленный быть идиотом? Лева авторитетно заверил, что может, и в бизнесе таких очень много. Главное, чтобы идиот был достаточно последовательным и хитрым. Есть даже такая книга – «Мудрость идиотов», которую написал один шотландский суфий, как его… Лева щелкнул пальцами – ну, этот, у него еще роман был про борьбу моджахедов с русскими…
В Америке можно продать правую и левую духовность. Правая – это евангелизм и католичество. Если ты работаешь в этом сегменте, то надо соответствовать. Выступать против абортов, растлевать алтарных мальчиков и так далее. Но если ты продаешь левую духовность, а буддизм попадает именно сюда, то надо быть woke.
– Знаешь, чем современный западный буддизм отличается от изначального? – спросил Лева. – Будда подолгу глядел на разлагающиеся трупы в разных стадиях распада, постигая суть физического существования. А западный буддизм как бы постоянно пытается впарить тебе улыбающийся труп, покрытый толстым слоем оптимистичного макияжа – потому что сегодняшний будда должен преуспеть на рынке. Это пятая благородная истина. Ну, может, не очень благородная, но истина все равно. И этот раскрашенный для продажи труп всплывает в каждой фразе «учителя дхармы», проецирующего образ «победившего страдание успешного буддиста». Про четыре стрелы услышать от наших архаток можно только по знакомству в узком кругу. В интернете они оптом и в розницу продают необусловленное счастье, помноженное на левый активизм…
Сам Лева был, как он выражался, духовным искателем широкого профиля, а по политическим взглядам относил себя к небинариям: принимал и правый, и левый векторы современности, примиряя их в своем сердце. Он был нераскаянным тайным трампистом, но при социальном общении выдавал себя за левого демократа. Сознавшись в этом двойном прелюбодеянии духа, он взял с меня слово, что я не скажу об этом его нанимателям.
– Сразу уволят, ты что…
Я не очень понимала, как это – примирять правое с левым в своем сердце. Он объяснил так:
– Западная культура универсальна и обслуживает все человеческие потребности. Она порождает и карательные удары с дронов, и протест по их поводу. Точно так же и отдельная душа способна совместить радость от убийства, условно говоря, плохого парня с возмущением по поводу очередной внесудебной расправы спецслужб. Или удовольствие от жизни на вершине голливудской цепи потребления с гневом из-за таяния ледников, вызванного человеческими эксцессами. Эти чувства живут в душе, не мешая друг другу – как полюса магнита на одной металлической подкове, понимаешь?
– Понимаю. Это то, что Оруэлл называл doublethink? Двоемыслие?
– Нет. Оруэлл давно устарел. Это небинарное мышление.
– Non-binary think, – повторила я вдумчиво. – А чем оно отличается от двоемыслия?
– Двоемыслие – это когда ты одновременно придерживаешься двух противоположных взглядов. Как бы веришь во взаимоисключающие понятия и силой воли заставляешь себя с этим жить. Типа «плюс это минус», «война это мир» или «свобода это рабство». Сжал зубы и вперед. А небинарное мышление – это когда тебе даже в голову не приходит, что в происходящем есть противоречие. Двоемыслить больше не надо.
– Так разве бывает?
– Только так теперь и будет. Именно за небинарным устройством психики будущее…
"Буддизм жжет! Ну вот же ясный путь к счастью!Нейропсихология медитации и просветления" Роберт Райт
Если наш враг или соперник делает что-то хорошее. В таких случаях мы склонны приписывать это влиянию обстоятельств – например, он подал денег нищему только для того, чтобы впечатлить стоявшую рядом женщину.
Если наш близкий друг или союзник делает что-то плохое. Тогда мы оправдываем его поведение обстоятельствами – если он накричал на нищего, то исключительно из-за того, что перенервничал на работе.
Такая гибкость интерпретации влияет не только на нашу личную жизнь, но и на международные отношения. Герберт Келман, социальный психолог, так описывал действие этого механизма в отношении врагов: «Механизмы атрибуции… помогают поддерживать первоначальный образ врага. Враждебные действия приписываются ему диспозитивно, а значит, служат дополнительным доказательством непременно агрессивного поведения врага. Мирные действия объясняются реакцией на конкретную расстановку сил в каждой ситуации – как тактические маневры, ответ на внешнее давление или временное ослабевание позиции – а значит, их не нужно принимать во внимание и каким-либо образом менять первоначальный образ»[87]. Это объясняет, почему с началом войны те, кому она выгодна, начинают демонизировать лидера страны-противника. Перед одной из иракских кампаний редакция журнала «Новая Республика» поместила на обложку фотографию Саддама Хусейна, президента Ирака. Из-за ретуши снимка его усы выглядели точно так же, как у Гитлера. Грубо, зато эффективно – аккуратно поместив кого-либо в «упаковку» врага, мы из-за действия механизмов атрибуции уже не сможем легко его оттуда «вынуть». Например, если такой политик, как Хусейн, позволит международным инспекторам посетить свою страну и убедиться, что у него нет оружия массового поражения (а именно это он сделал в 2003-м, вскоре после первой войны), то доверять ему ни в коем случае нельзя. Это обман, он точно прячет где-то оружие! Ясно же, что он плохой и вообще злодей!
Хусейн действительно творил ужасные вещи. Но неспособность ясно оценить его личность привела к еще более страшным событиям: в ходе иракской кампании и от ее последствий погибли более 100 000 мирных жителей.
Война – яркий пример того, как приписываемая сущность может распространяться на множество уровней. Начинается все с идеи о том, что лидер нации ну очень плохой человек. Чуть позже вам начинает казаться, что и сама нация, будь то иракцы, немцы или японцы, – ваши враги. А потом влияние становится еще шире, и вот уже вы думаете, что все солдаты этой страны – или даже все ее население – ну очень плохие люди. А плохих людей можно убивать с чистой совестью. США сбросили две ядерные бомбы на Хиросиму и Нагасаки – на города, а не на военные базы, – и практически никто из американцев не запротестовал.
в определенном смысле племенная психология не так уж сильно отличается от психологии в целом. Каждый день мы наделяем все, что видим, ярлыками «хорошо» и «плохо». И в том, что касается нашего «племени» – будь то команда, страна, этническая группа, – мы делаем то же самое: клеим на своих ярлык «хорошие», а на чужих – «плохие». И порой это выглядит очень наглядным примером развешивания ярлыков.
В то же время было бы неверно воспринимать племенную психологию как психологию личности, только с более интенсивными проявлениями. Естественный отбор создал определенные части человеческой психики для того, чтобы мы могли преодолевать конфликты – между отдельными индивидами и целыми группами. Некоторые механизмы нашей психики, включая те, что отвечают за сохранение сущности, очень точно настроены на выполнение этой функции – а значит, заставляют нас гораздо сильнее порицать плохое поведение врагов, нежели союзников, и наблюдать за их страданиями с изрядной долей равнодушия.
В общем-то, «равнодушие» тут не самое верное слово – скорее уж, правильнее будет сказать «удовлетворение». Естественный отбор добавил в наш комплект нравственных «инструментов» чувство справедливости – интуитивное понимание, что хорошие поступки должны быть вознаграждены, а плохие – наказаны. А потому, когда злодеи страдают, мы ощущаем удовлетворение – справедливость восторжествовала. И конечно, очень удобно, что именно наши враги и соперники обычно виноваты в нехороших поступках; когда то же самое совершают наши друзья и союзники, они, безусловно, оказываются просто жертвами обстоятельств, а потому не заслуживают серьезного наказания. Если, конечно, не вредят нам лично – потому что тогда они могут перейти из категории «друзья и союзники» в противоположную.
Итак, так как могущество души, как я выше показал, определяется одной только ее познавательной способностью, то только в одном познании найдем мы средства против аффектов, которые, как я думаю, все знают по опыту, но не делают над ними тщательных наблюдений и не видят их отчетливо, и из этого познания мы выведем все, что относится к блаженству души.
Если в одном и том же субъекте возбуждаются два противоположных действия, то или в обоих из них или только в одном необходимо должно происходить изменение до тех пор, пока они не перестанут быть противоположными.
<Зачатки диалектики?>
Нет ни одного телесного состояния, о котором мы не могли бы. составить ясного и отчетливого представления.
<Слишком оптимистично>
Душа может достигнуть того, что все состояния тела или образы вещей будут относиться к идее Бога.
Познающий себя самого и свои аффекты ясно и отчетливо любит Бога, и тем больше, чем больше он познает себя и свои аффекты.
Бог свободен от пассивных состояний и не подвержен никакому аффекту ни удовольствия, ни неудовольствия.
Никто не может ненавидеть Бога.
Кто любит Бога, тот не может стремиться, чтобы и Бог в свою очередь любил его.
Эта любовь к Богу не может быть осквернена ни аффектом зависти, ни аффектом ревности; наоборот, она становится тем горячее, чем больше других людей, по нашему воображению, соединено с Богом тем же союзом любви.
Душа может воображать и вспоминать о вещах прошедших, только пока продолжает существовать ее тело.
<Кусочек материализма>
Человеческая душа не может совершенно уничтожиться вместе с телом, но от нее остается нечто вечное.
Чем больше познаем мы единичные вещи, тем больше мы познаем Бога.
Высшее стремление души и высшая ее добродетель состоят в познании вещей по третьему роду познания.
Чем способнее душа к познанию вещей по третьему роду познания, тем более она желает познавать вещи по этому способу.
Из этого третьего рода познания возникает высшее душевное удовлетворение, какое только может быть.
Стремление или желание познавать вещи по третьему способу не может возникать из первого рода познания, из второго же рода возникнуть может.
Все, что душа познает под формой вечности, она познает не вследствие того, что представляет настоящее действительное (актуальное) существование тела, но вследствие того, что представляет сущность тела под формой вечности.
Душа наша, поскольку она познает себя и свое тело под формой вечности, необходимо обладает познанием Бога и знает, что она существует в Боге и через Бога представляется
Третий род познания зависит от души, как от своей формальной причины., поскольку сама душа вечна.
Все, что мы. познаем по третьему роду познания, доставляет нам удовольствие, и притом сопровождаемое идеей о Боге как его причиной.
Познавательная любовь к Богу (Amor Dei intellectualis), возникающая из третьего рода познания, вечна.
Душа подвержена аффектам, относящимся к пассивным состояния», только пока продолжает существовать тело.
Бог любит самого себя бесконечной познавательной любовью
.
Познавательная любовь души к Богу есть самая любовь Бога. которой Бог любит самого себя, не поскольку он бесконечен, но поскольку он может выражаться в сущности человеческой души, рассматриваемой под формой вечности, т. е. познавательная любовь души к Богу составляет часть бесконечной любви, которой Бог любит самого себя.
Королларий. Отсюда следует, что Бог, любя самого себя, любит людей, и, следовательно, любовь Бога к людям и познавательная любовь души к Богу - одно и то же.
Схолия. Из сказанного мы легко можем понять, в чем состоит наше спасение, блаженство или свобода. А именно - в постоянной и вечной любви к Богу, иными словами - в любви Бога к людям. Эта любовь или блаженство называется в священных книгах славой, и не без основания. В самом деле, относится ли эта любовь к Богу или к душе, она всегда справедливо может быть названа душевным удовлетворением, в действительности не отличающимся от любви к славе, т. е. гордости (по опр, 25 и 30 аффектов). Поскольку она относится к Богу, она (по т. 35) есть удовольствие (если еще можно пользоваться этим словом), сопровождаемое идеей о нем самом, точно так же, поскольку она относится и к душе (по т. 27). Далее, так как сущность нашей души состоит в одном только познании, начало и основу которого составляет Бог (по т. 15, ч. I, и сх. т. 47, ч. II), то для нас очевидно отсюда, каким образом и почему душа наша по своей сущности и существованию вытекает из Божественной природы и всегда зависит от Бога. Я счел здесь нужным заметить это с той целью, дабы на этом примере показать, какую силу имеет познание единичных вещей, названное мною интуитивным или познанием третьего рода (см. сх. 2 т. 40, ч. II), и насколько оно могущественнее того универсального познания, которое я назвал познанием второго рода. Ибо хотя в первой части я и показал вообще, что все (а следовательно, также и человеческая душа) зависит по своей сущности и существованию от Бога, однако то доказательство, хотя оно вполне законно и находится вне всякого сомнения, не так действует на нашу душу, как в том случае, когда мы приходим к тому же самому заключению из рассмотрения самой сущности какой-либо единичной вещи, которая, как я говорю, зависит от Бога.
В природе нет ничего, что было бы противно этой познавательной любви, иными словами, что могло бы ее уничтожить.
Чем больше вещей познает душа по второму и третьему роду познания, тем менее она страдает от дурных аффектов и тем менее боится смерти.
Имеющий тело, способное к весьма многим действиям, имеет душу, наибольшая часть которой вечна.
Чем более какая-либо вещь имеет совершенства, тем более она действует и тем менее страдает; и наоборот, чем более она действует, тем она совершеннее.
<Проповедь активного образа жизни и активной позиции?>
Хотя бы мы и не знали, что душа наша вечна, однако уважение к общему благу, благочестие и вообще все, относящееся, как мы. показали в четвертой части, к мужеству и великодушию, мы все-таки считали бы за главное.
Блаженство не есть награда за добродетель, но сама добродетель; и мы наслаждаемся им не потому, что обуздываем свои страсти, но, наоборот, вследствие того что мы наслаждаемся им, мы в состоянии обуздывать свои страсти.
<!!!!!>
Меншиков был сильно привязан к царю и сочувствовал его правилам относительно просвещения русской нации. С иностранцами, если только они не считали себя умнее его, он был вежлив и любезен. Он также не трогал русских, умевших гнуть спину. С низшими обращался кротко и никогда не забывал оказанной услуги. В самых больших опасностях обнаруживал всю надлежащую храбрость, и, раз полюбив кого-нибудь, становился его усердным другом.
С другой стороны, честолюбие его было безмерно; ни выше себя, ни равного он не терпел, а тем более человека, который вздумал бы превзойти его умом. Алчности был ненасытной, и враг непримиримый. В уме у него не было недостатка, но отсутствие воспитания сказывалось в его грубом обращении. Любостяжание его часто производило неприятные для него столкновения с Петром I, который не один раз подверг его произвольному штрафу. Несмотря на то, после его заточения, у него найдено до трех миллионов рублей, как наличными деньгами, так серебряной посуды и драгоценных камней.
Приблизительно около этого времени что-то зашевелились украинские казаки. После бунта Мазепы, они так были принижены Петром I, что при жизни его не смели выходить из его власти. Зато теперь, несовершеннолетие Петра II показалось им временем удобным, и они начали волноваться. Однако этой попытке был вскоре положен конец. Посланы были войска; самых богатых казаков и самых беспокойных схватили и сослали в Сибирь. Остальные просили помилования, которое и получили; но все-таки они должны были отправить в Москву многочисленную депутацию, для исходатайствования им прощения. Во главе ее находился гетман, т. е. князь их. Мало того, ручательством их верности должны были служить оставленные ими заложники. В настоящее время нет надобности строго наблюдать за ними. После недавней войны с турками, они так обессилены, что не скоро в состоянии будут снова восстать.
Про этот народ, может быть, мало знают. Поэтому я скажу о нем несколько слов.
Казаки разделяются на несколько категорий; известнейшие из них: донские, запорожские и украинские. Я говорил о последних. Они обитают Украйну, или так называемую Малую Россию, бесспорно, один из прекраснейших краев в Европе. Одна половина принадлежит российской империи, другая — Польше; обе доли разделяет река Днепр, или Борисфен, служа в то же время обоюдною границею. В прежнее время казаки были независимый народ. Происхождение их одинаковое с поляками, но веру исповедуют греческую. Когда этот народ не был разъединен, он мог поставить в поле полтораста тысяч человек; все они служат на коне. Казаки долгое время находились под покровительством польской республики, и оказали ей важные услуги в войне с турками. Когда же поляки вздумали поступать с ними как с рабами, они взбунтовались под предводительством гетмана Хмельницкого, который отдал себя под покровительство Порты, тому около ста лет. Спустя несколько лет, по смерти уже Хмельницкого, преемник его, Дорошенко, отдался России. Это было поводом к войне, которая кончилась разорением города Чигирина, в то время столицы Украйны, около 1674 г. В первые годы затем они сохранили все свои привилегии и управлялись выбранным из своей среды гетманом. Когда же гетман Мазепа перешел на сторону шведского короля Карла XII, Петр I поставил этот беспокойный народ в такое положение, что у него была отнята всякая возможность выйти из-под власти царя. В настоящее время он почти не имеет привилегий, и страна его считается завоеванным краем. После смерти последнего гетмана, Даниила Апостола, в 1734 г., казаки не имели уже права избрать себе другого гетмана. Над ними поставлено русское правление, имеющее пребывание в Глухове. Теперь они могут выставить в поле до 22 тысяч человек конных. В последнюю войну с турками, они на то только и были полезны русской армии, что увеличивали численность войска, и нельзя отрицать, что старинное их мужество совершенно исчезло. Во время последних походов, они почти не исполняли другой службы, кроме подвоза припасов на армию.
Запорожские казаки обитают на островах Борисфена, или Днепра, и небольшой край земли в стороне Крыма за порогами реки. Это смесь всякого народа, большая часть русские, поляки и украинские казаки. Они находились под покровительством когда турок или крымских татар, когда России. Если не ошибаюсь, они вновь покорились России после 1734 г.; до того, они были в союзе с Портою со времени прибытия Карла XII в Бендеры. Их вождь или начальник их республики называется кошевым атаманом; выбрав его из своей среды, они повинуются ему слепо столько времени, сколько им вздумается. Как скоро же он не может на них угодить, они отставляют его от должности без всяких формальностей и выбирают другого. С тех пор как они покорились России, не было у них начальника, которого не утвердило бы в этом звании глуховское правление; а главная причина частой смены кошевых, как справедливо полагают, то обстоятельство, что русский двор обязан каждому вновь избираемому кошевому дарить по семи тысяч рублей, которые кошевой обыкновенно делит между значительнейшими лицами из казаков в видах задобрить их. Очень часто кошевой находится в своей должности только несколько месяцев, после чего его отставляют и он становится наравне с простыми казаками. Бывали даже случаи, что убивали кошевых, только потому что они не понравились большинству. В военное время двор выдает им жалованье и во время походов снабжает припасами. У этих казаков только один секретарь, или скорее писарь, который один имеет право писать и получать письма. Если бы кто другой вздумал вести какую-либо переписку, его немедленно казнили бы смертию, хотя бы то был сам кошевой. Когда же к кому-либо из казаков приходит письмо, то его несут к писарю, который читает его вслух перед старшинами. Число войска, которое казаки могут поставить в поле, неопределенно. В последнюю войну с турками казаки доставили русской армии 8000 человек конных. Впрочем, если они употребят все усилия, они могут выставить от 12 до 15 тыс. людей.
У них странные обычаи. Ни одному запорожскому казаку не дозволено иметь жену в пределах их края. Если же кто женат, того жена должна жить в соседнем крае, где казак может от времени до времени навещать ее, и то так, чтобы не проведали о том старшины. Всякий волен выйти из среды их, если ему там не живется, и не обязан предупреждать о том кого бы то ни было. На его место придет посторонний, и он записывается в казаки без дальних околичностей, а только объявляет согласие свое подчиняться их обычаям и законам. Вот отчего они никогда не могут в точности определить свои силы. Все их общество делится на разные артели, и все находящиеся налицо в их станице казаки обязаны обедать и ужинать в общественных столовых. Они не терпят присутствия женского пола даже при посторонних, которые у них бывают. Во время войны русских с турками, запорожцы допустили гарнизон регулярных войск в свою станицу, называемую Сечь, а эта станица не что иное, как укрепленная деревня. Начальствующий над гарнизоном подполковник Глебов вызвал к себе жену. Не успела она приехать, как толпа казаков окружила дом Глебова, требуя выдачи им женщин, которые там были, с тем, чтобы каждый мог ими воспользоваться. Много стоило Глебову труда успокоить толпу, и то с помощью нескольких бочек водки. Но в то же время он должен был отправить жену обратно, в предупреждение нового смятения.
Наказания у них так же странны, как их образ жизни. Они отъявленные воры и разбойники; но осмелься только кто украсть малейшую вещь у своего товарища, его привязывают к столбу на площади станицы, становят подле него штоф водки, хлеб и несколько дубин. Каждый прохожий вправе задать ему столько палок, сколько ему угодно, после чего может дать ему выпить водки и поесть хлеба. В этом положении судьи оставляют виновного столько времени, сколько им заблагорассудится, иногда до пяти суток. Если после такой пытки он останется в живых, то снова вступает в свое общество. Вся эта вольница состоит из одних воров и бродяг, живущих грабежом, как в мирное, так и в военное время. Гайдамаки, опустошающие Польшу, не что иное, как запорожские казаки. Русский двор не в силах помешать этим беспрерывным набегам; напротив, он принужден щадить запорожцев, чтобы они не изменили ему.
Донские казаки обитают местность между рекою Доном, древним Танаисом, и притоком его, Донцом. Земля у них хорошая, есть несколько красивых городов и больших сел. Их столица называется Черкаск. Эти казаки по происхождению русские крестьяне, бежавшие сюда от своих господ, у которых жизнь казалась им слишком тяжкою. Здесь они образовали республику, и впоследствии добровольно отдались под покровительство России. Двор относится к ним с кротостью и осторожностью. Эти казаки отличные воины. Они в состоянии поставить в поле до 15 тысяч человек, все конных. Россия пользуется ими с большою выгодою против турок и кубанских татар. Их начальник, или глава республики, называется войсковым атаманом, и выбирается из числа знатнейших должностных лиц своей среды, но необходимо при этом утверждение двора.
Царствование Петра II продолжалось только два года и девять месяцев; и несмотря на то, что государь этот умер в очень молодых летах, весь народ много жалел о нем. Русские старого времени находили в нем государя по душе, оттого что он, выехав из Петербурга, перевел их в Москву. Вся Россия до сих пор считает его царствование самым счастливым временем из последних ста лет. Государство находилось в мире со всеми соседями; служить в войсках никого не принуждали, так что каждый мог спокойно наслаждаться своим добром и даже умножать его. За исключением некоторых вельмож, завистливо смотревших на могущество Долгоруких, вся нация была довольна; радость отражалась на всех лицах; государственная казна обогащалась, и Москва начинала поправляться от разорения, причиненного ей пристрастием Петра I к Петербургу. Только армия да флот приходили в упадок, и погибли бы, вероятно, вконец, если бы царствование это продолжалось в этом виде еще несколько лет.
Граф Миних, назначенный ею <Анной Иоанновной> президентом военной коллегии, после опалы фельдмаршала князя Долгорукого, был пожалован в звание фельдмаршала и поставлен во главе всего военного ведомства. Императрица не могла сделать лучшего выбора; потому что, благодаря стараниям этого генерала, русская армия приведена в такой стройный порядок, какого прежде не бывало, и в войске водворилась дотоле чуждая ему некоторая дисциплина.
В видах образования хороших младших офицеров для армии, Миних с самого начала 1731 г. предлагал устроить им рассадник посредством основания кадетского корпуса для юношей русского и лифляндского дворянства, также и для сыновей иностранных офицеров, которые согласились бы вступить на службу в корпус.Этот проект понравился и был одобрен. Миниху поручено главное управление корпусом, а в помощники ему дан генерал-майор барон де Луберас (de Louberas). Прусский король прислал офицеров и унтер-офицеров для первого устройства этого корпуса и обучения прусским военным приемам. Помещением для кадет был выбран дом Меншикова Это здание обширно и в нем удобно размещены 360 человек кадет и все офицеры и учителя корпуса. Это заведение одно из лучших в России; молодые люди получают здесь очень хорошее воспитание, и обучают их не только телесным упражнениям, но, по желанию и по способностям, учат наукам и литературе. Выпущенные из корпуса офицеры оказываются, бесспорно, лучшими между остальными офицерами из русских.
Так как в России не водятся лошади настолько крепкие, чтобы они годились для тяжелой кавалерии, то пришлось их закупать в Голштейнском герцогстве; а для того, чтобы привести эту кавалерию в порядок и устроить на прусский лад, король прусский прислал многих офицеров и унтер-офицеров для этих полков. Но король не ограничился тем только, что снабжал войско императрицы офицерами и унтер-офицерами как для кадетского корпуса, так и для кавалерии; спустя несколько времени он прислал ей инженерных офицеров, которые должны были войти в состав инженерного корпуса. Взамен этого, он получил 80 человек рослых солдат для своего лейб-гренадерского корпуса.
Около этого времени императрица одобрила другой проект графа Миниха, состоявший в том, чтоб увеличить весьма скудное до того жалованье офицеров из природных русских. Петр I, при образовании армии, учредил три оклада жалованья иностранцы, вновь поступавшие на службу, получали высшее жалованье; те, которые родились в России, — так называемые старые иноземцы, — получали меньшее, а природные русские наименьшее; прапорщик имел не более восьми немецких гульденов в месяц. Миних представил, что таким жалованьем невозможно содержать себя, и что несправедливо было давать иностранцам большее жалованье против своих; и так уравняли всех, и жалованье русских было удвоено.
Императрица не довольствовалась тем, что привела в порядок свою армию; она хотела, чтобы и торговля процветала в ее государстве. Она уменьшила на треть ввозную пошлину на многие товары и возобновила все прежние торговые договоры.
Петербургский двор давно уже искал удобного случая с честью отделаться от областей, завоеванных Петром у Персии и стоивших государству более расходов, нежели было от них выгоды; особенно как в них погибло множество народу. Наконец средство было найдено. Двор вступил в переговоры по этому предмету с испаганским двором, и уступил области взамен многих разных льгот по торговле. Но так как Тамас-Кули-хан намеревался возобновить войну с турками, то одною из статей договора Россия обязывалась содержать в крае свои гарнизоны еще несколько лет; таким образом императрица оставила некоторые города за собою до 1734 г. Россия принуждена была содержать в этих областях до 30 тыс. человек гарнизонного войска, и не проходило года, чтоб не встретилась надобность пополнять их более чем наполовину, потому что непривычный для русских климат страны производил между ними такую смертность, что они умирали как мухи. Рассчитано, что с 1722 г., когда Петр начал войну, по время выхода войск из Персии, погибло до 130 тыс. человек.
Покуда одна часть русской армии была занята осадою Данцига, остальные разбросанные по польским областям войска дрались с партиею короля Станислава. Я уже выше сказал, что почти все паны королевства и большая часть мелкой шляхты пристали в партию этого государя. Они набрали много войска, которыми наводнили весь край; но главным их делом было грабить и жечь имущества своих противников, принадлежавших к партии Августа, а не воевать с русскими. Все их действия клонились к тому, чтобы беспокоить войска бесполезными походами, к которым они их время от времени принуждали. Они собирались большими отрядами в нескольких милях от русских квартир, жгли поместья своих соотечественников и распространяли слух, что намерены дать сражение, как скоро завидят неприятеля; но как только неприятель показывался вдали, не успевал он сделать по ним два выстрела из пушки, как поляки обращались в бегство. Ни разу в этой войне 300 человек русских не сворачивали ни шага с дороги, чтоб избегнуть встречи с 3000 поляков; они побивали их каждый раз.
Не так везло саксонцам: поляки частенько их побивали, и оттого презирали их, тогда как к русским они питали сильный страх.
Этот поход принес много чести фельдмаршалу Миниху и содействовал славе русского войска. Но для государства поход мало принес пользы, а для армии он был утомителен и убийствен: она потеряла 11 тыс. человек регулярного войска и 5000 казаков; вдвое того, можно сказать, погибло денщиков и крестьян, везших подводы. Так как я исчислил все то, что было убито или взято в плен неприятелем, то ясно становится, что значительнейшая потеря произошла от болезней. Что же касается до дезертирства, то в русских войсках это дело почти неизвестно.
Одно обстоятельство сильно развивает болезни в русских армиях, — это почти непрерывные посты, которые они обязаны соблюдать по обряду православной церкви, так что они три четверти года постятся. И народ так суеверен, что, несмотря на разрешение синода во время похода питаться скоромным, мало кто пользуется этим позволением; прочие готовы лучше умереть, нежели употреблять грешную пищу. Кроме того, в походе русский солдат спит на голой земле, не заботясь достать соломы, а об одеялах в палатках и помина нет. Правда, что в войне с турками удобства эти были и немыслимы, так как все время проходило в беспрерывных переходах: оставаться 5 дней в одном и том же лагере считалось чем-то необыкновенным. Понятно, что при таких обстоятельствах уход за больными не мог быть удовлетворителен, и что бы ни говорили о чрезвычайно крепком сложении русских, а они подвержены многим болезням, как-то: цинге, горячкам, а в походе кровавому поносу. Обыкновенно треть больных умирает. Такие примеры не редки, что в полку, стоящем на квартирах, бывает до 200 больных, как раннею весною, так и осенью. При каждом полку находятся по одному старшему лекарю и по одному младшему, и то не весьма искусные; а ротные фельдшера едва умеют брить. Когда полковник делает смотр рекрутам, то он выбирает из них одного в фельдшера, хотя бы тот двадцать лет только землю пахал; этот отказывается от дела, к которому он не имеет призвания, но это все напрасно: его заставляют насильно повиноваться, а не то пустят в дело палки. Таким же образом выбирают гобоистов, — из чего можно заключить, какие прекрасные концерты разыгрываются в армии.
Но в России строгость — условие первой необходимости, потому что там примеры снисхождения не производят того действия, что строгость. Там привыкли ничего не делать, если не заставят силою.
Я сомневаюсь, чтобы на свете было другое войско, которое, подобно русскому, в состоянии было бы, или решилось бы терпеливо выносить такие же непомерные труды, какие перенесены русскими в Очакове. Это усиливает во мне давнишнее убеждение, что русские способны все выполнить и все предпринять, когда у них хорошие руководители. Но им нужно большое число иностранных офицеров, так как солдаты больше доверяют им, нежели собственным своим.
Выше было сказано, что императрица обещала всем, помогавшим ей при революции, что она освободит русскую нацию от притеснения ее иноземцами. Она сдержала свое слово, но господа члены лейб-компании нашли, что этого недостаточно. Они подали прошение, в котором изъявляли желание, чтобы все иноземцы, находившиеся в русской службе, были убиты или, по крайней мере, высланы. Императрица, не имея возможности согласиться на столь ужасное предложение, старалась умиротворить этих людей, и объявила даже, что берет всех этих иноземцев под свое особое покровительство; однако после отъезда двора в Москву, между народом в Петербурге распространился слух, что войскам, находившимся в этой столице, будет дозволено убивать и грабить всех иноземцев. Солдаты гвардии, в особенности двух старых, самых дерзких и своевольных полков империи, совершили множество беспорядков; нападали на улицах на попадавшихся им жителей и грабили их;
---<Последнюю главу решил скопировать полностью.>
Легко может случиться, что в числе лиц, которые будут читать эти Записки, найдутся и такие, которые довольно плохо знают Россию, или же, слыхав и прочитавши о ней что-нибудь, составили себе совершенно превратное понятие как об этой нации вообще, так и о всем, касающемся формы правления этой империи. Это побудило меня войти в некоторые подробности и изложить, насколько позволят мои сведения, те перемены, которые произошли в ней в последние шестьдесят или восемьдесят лет.
Никто не станет спорить с нами о том, что Россия есть одно из самых обширных государств известной нам населенной части земного шара: она заключает в себе гораздо более земли, чем вся остальная Европа, взятая вместе; длина ее границ от Лифляндии до Камчатки, или края, противолежащего Японии, превышает двенадцать тысяч верст, что составляет тысячу семьсот четырнадцать немецких миль[29], а в ширину она простирается от сорок четвертого градуса северной широты до семидесятого градуса и далее.
Эта обширная империя, однако, далеко не столь хорошо обработана и не так населена, как большая часть прочих областей Европы; в ней есть несколько пустых пространств в двадцать, тридцать и даже пятьдесят немецких миль, где не встретишь живой души, хотя часть этих пустынь лежит в очень хорошем климате и почва их самая благодарная. Правда, что в иных местах недостает леса и воды, зато в других есть все потребное для человеческой жизни, но недостает людей, которых можно было бы поселить там, и эта империя легко могла бы продовольствовать втрое более жителей, чем сколько в ней теперь считается. Об этом можно судить по следующим подробностям.
По последней ревизии, произведенной в 1744 и 1745 годах, оказалось в областях, составляющих собственно Россию, семь миллионов душ мужского пола, начиная от четырехлетнего до шестидесятилетнего возраста, которые платят подушную подать Можно предположить, что женщин, малолетних и стариков будет восемь миллионов. Численность русского дворянства, с его семействами, доходит, вероятно, до пятисот тысяч душ. Канцелярских чиновников и писцов, составляющих особый класс, насчитывают, с их женами и детьми, до двухсот тысяч человек, и духовенства, с семействами, до трехсот тысяч душ На Лифляндии, Ингерманландии и Финляндии, которые не обложены подушною податью, полагают до шестисот тысяч душ и на украинских, донских, яикских казаков, равно и на разные племена язычников, населяющих Сибирь, границы Китая и Японии, миллион восемьсот тысяч душ. Все это число, взятое вместе, составляет восемнадцать миллионов четыреста тысяч душ.
Доходы, получаемые государем с этих обширных владений, также не соответствуют величине империи; они могут доходить не более как до двенадцати или тринадцати миллионов рублей, что составляет около шестидесяти пяти миллионов французских ливров, считая пять ливров за рубль. Я прилагал большое старание, чтобы ознакомиться подробно с различными статьями дохода и имел в виду сказать об этом что-либо верное, но этого я никогда не мог достигнуть: различные коллегии, заведывающие доходами, сохраняют этот предмет в глубочайшей тайне.
Подушная собирается только с лиц мужского пола, начиная с четырех и до шестидесятилетнего возраста; в нее включены как мещане, так и крестьяне; с мещан взимается сто двадцать, а с крестьян семьдесят четыре копейки с головы. По обыкновенному счету, рубль составляет один талер и восемь немецких грошей, и пять французских ливров. Сто копеек составляют один рубль.
Несколько лет тому назад императрица Елисавета увеличила подушную подать на десять копеек с головы, для пополнения чрезвычайных расходов, которые ей пришлось сделать для сформирования пятидесяти новых баталионов.
Хотя эти доходы кажутся незначительными сравнительно с величиною империи, однако их достает не только на обыкновенные нужды государства, но и на чрезвычайные расходы.
Петру I доставало их на великие его предприятия и на те новые учреждения, которые он устраивал во время своего царствования. Это было тем легче, что большая часть его министров и даже сам канцлер служили без малейшего жалованья, а русские офицеры и солдаты получали самое ничтожное содержание.
Но в царствование Анны казалось, что скоро окажется в государстве недостаток в деньгах. Роскошь, введенная в самом начале ее царствования, стоила громадных сумм; в то же время увеличили жалованье всем офицерам, которых уравняли во всем, как я сказал выше. Однако нашлось достаточно средств для ведения войны с Польшей и с турками, причем обошлись без новых налогов.
Граф Миних, стоявший во главе военных сил, устроил дела так хорошо, что армия, которой платят в мирное время по третям и то по истечении срока, получала содержание за каждый месяц вперед, и двор имел еще средства раздавать награды всякий раз, как войска переносили чрезвычайные трудности или совершали что-нибудь замечательное. Так, например, вся армия, бывшая под командою фельдмаршала Миниха в Крыму, в 1736 г., получила тройное содержание. Войску, взявшему Очаков, пожаловано столько же; гарнизон, защищавший эту крепость от турок, был награжден в тех же размерах, не считая значительных подарков генералам и другим офицерам, розданных в разное время.
Надобно, однако, сознаться, что нельзя было бы поступать так и на будущее время, если бы пришлось совершить еще два похода против турок, так как расходы по этой войне были весьма значительны, как это можно усмотреть из моего повествования об этих кампаниях.
Следует также признаться, что русская армия не могла бы выдержать несколько лет сряду походов вдали от собственных своих границ, особенно в землях, где продовольствие и все необходимое для содержания войска дороже, чем в России, так как жалованье, достаточное покуда армия находится в стране, где все очень дешево, становится слишком неудовлетворительным, когда войска вступают в землю, где все дороже. Поэтому двор был принужден увеличивать содержание на половину всякий раз, когда приходилось отрядить несколько вспомогательных корпусов, как это было в царствование Анны, когда она послала восемь пехотных полков на Рейн, в 1735 году, в царствование Елисаветы, когда Кейт был отправлен с одиннадцатью тысячами человек в Швецию, и когда, в 1748 году, вспомогательный корпус войск выступил на помощь австрийскому дому против Франции. Вообще легко доказать, что в России недостает наличных денег, так как нет ничего обыкновеннее, как платить двенадцать, пятнадцать и даже двадцать процентов в год.
При прежних царях доходы были еще меньше, нежели теперь; они увеличились лишь со времени Петра I. Беспрерывные войны, которые этот государь вел во все свое царствование, и великие его предприятия принудили его увеличить более чем вдвое подати, платимые его государством.
Одну из главных причин, почему деньги так редки в России, составляет подозрительность — недостаток, преобладающий в этом народе; русские не доверяют даже и ближайшим родственникам; множество купцов, нажив деньги торговлею, зарывают их в места, известные им одним, и умирают, большею частью, не открыв того никому. Таким образом, в России предполагают, что в недрах ее земли заключается несравненно более денег, нежели их находится в обращении в народе; иначе империя эта должна бы быть чрезвычайно богата, так как в течение двухсот лет в нее поступили громадные суммы, а деньги вывозятся лишь в том случае, когда войска посылаются за границу, что, впрочем, составляет безделицу в сравнении с остальным. Из европейских наций, торгующих с Россией, нет ни одной, торговый баланс которой не склонялся бы в пользу этой империи.
Что же касается торговли, то Россия имеет такое выгодное положение и представляет столько удобств, что весьма немногие государства Европы могут с нею сравниться в этом отношении. Обширное протяжение этой империи доставляет ей невероятное множество товаров и почти все необходимое для жизни, так что даже, если одна область терпит недостаток в чем-либо, то другая легко может пополнить его. В ней множество судоходных рек, расположенных так выгодно, что от Петербурга до границ Китая можно перевозить все водою, исключая небольшое пространство в пятьсот верст, или около семидесяти немецких миль, что чрезвычайно облегчает провоз съестных припасов и товаров.
Самый провоз сухим путем обходится очень дешево, и от Москвы до Петербурга, на расстоянии более чем в сто немецких миль, платят обыкновенно зимою, когда все провозится по санному пути, с пуда, или сорока фунтов, восемь, девять и, самое большее, двенадцать копеек, что составляет четыре немецкие гроша, или немного более половины французского ливра.
Благодаря этой дешевизне, внутренняя торговля империи, как оптовая, так и розничная, всегда была предоставлена русским подданным, и иностранцы никогда не получали дозволения ввозить свои товары внутрь страны, или покупать русские товары в областях и потом перевозить их на свой счет к приморским пристаням. По закону, ни один иностранный купец не имеет даже права покупать в морских пристанях русские товары от другого иностранца, а должен скупать их у русских. Иностранцу дозволяется, правда, законтрактовывать товары в каком-нибудь провинциальном городе, но самые товары выдаются ему не иначе, как на пристани.
Российские государи постоянно старались обеспечить эту торговлю за своими подданными, и когда англичане, в 1716 году, ходатайствовали о предоставлении им права свободной торговли с Казанью и Астраханью, то Петр I счел за лучшее отказаться от выгодного союза, который он мог бы заключить с Англией, чем удовлетворить подобную просьбу.
Одним только армянам дозволено перевозить персидские товары из Астрахани в Петербург, нагружать их тут на суда, идущие за границу, и точно таким же образом вывозить оттуда товары, доставляемые им из Европы; однако принимают большие предосторожности для того, чтобы они не могли ничего продавать в России. Тюки их запечатываются несколькими печатями в той русской гавани, куда они приходят, и армяне обязаны представить их в этом виде в том порту, откуда они отправляют товар. Так как эта торговля доставляет значительный доход таможне и не приносит никакого ущерба русским подданным, то ее всегда оставляли неприкосновенною. Несколько лет тому назад и англичанам разрешено вести торговлю с Персией на Каспийском море, но они также не смеют продавать свои товары в России.
Торговля русских с иностранцами разделяется на сухопутную и морскую. Русские торгуют сухим путем с Китаем, калмыками, бухарцами, с Персией, Крымом, Турцией, Польшей, Силезией и Пруссией. Для морской торговли существует ныне десять портов, именно: Рига, Пернов, Ревель, Нарва, С.-Петербург, Выборг, Фридрихсгам, Архангельск, Кола и Астрахань. В эти порты приходит ежегодно от тысячи пятисот до тысячи семисот иностранных судов.
Первый торговый трактат Россия заключила с Англией в царствование королевы Елисаветы; в это время и даже до начала нынешнего столетия Россия имела одну только известную гавань — Архангельск; но Петр I, покорив Лифляндию, Ингерманландию и Финляндию, приобрел с этими провинциями несколько других портов и захотел сделать Петербург складочным местом всех товаров, которые получаются из его обширных владений. Этот государь старался вначале склонить своих подданных перевозить товары в его новую столицу; для этого он даровал им многие привилегии и уменьшил таможенную пошлину на те товары, которые они стали бы перевозить в Петербург; но русские купцы никогда не могли решиться на подобную перемену. Чтобы принудить их к этому, императору пришлось употребить свою власть. В 1722 г. он запретил именным указом перевозить в Архангельск какие бы то ни было товары, кроме тех, которые добывались в пределах этой губернии. Этот указ вызвал сначала сильный ропот между русскими и иностранными купцами и был причиною многих банкротств; но, привыкнув мало-помалу съезжаться в Петербург, купцы нашли его выгоднее для себя, нежели Архангельск, к которому суда могли приходить лишь раз в год, тогда как они могут совершать два путешествия в Петербург, не считая других выгод, которые торговцы могут извлечь от близости нескольких торговых городов, а ими они не могли пользоваться, вследствие отдаления их в Архангельске от всей остальной Европы.
Главнейшие товары, вывозимые из России, суть следующие: хлеб, кожи, железо, холст, пенька, лес, поташ, смола, сало, воск, мед, множество пушных товаров, ревень, шкуры, икра, рыбий клей, рогожи и т. п.
Взамен русские получают из-за границы: сукна, тонкое полотно, пряности, вино и вообще все необходимое для роскоши, что составляет теперь значительную статью привоза, как это можно было заметить, читая эти Записки.
В течение двух лет, 1740 и 1741 года, когда делами торговли управлял барон Менгден, ежегодный доход России простирался до трехсот тысяч рублей, не считая в этом числе таможенных пошлин. Доход этот мог бы значительно увеличиться, если бы русский народ не предпочитал своего спокойствия опасностям мореплавания. Петр I во время своего царствования старался всеми силами сделать своих подданных хорошими купцами и склонить их, чтобы они сбывали произведения его государства не через посредство иностранцев, но сами нагружали товарами суда, построенные в России, и отвозили эти товары за границу, как это делают все прочие торговые части.
Император сделал попытку к этому уже в начале нынешнего столетия; он послал русского купца Соловьева в Амстердам с целью основать там русскую контору, а для того, чтобы облегчить ему успех, ему не только дали несколько поручений от двора, но предоставили значительные привилегии по торговле его с Россией. Так как Соловьев был человек весьма ловкий и обладавший необходимым запасом ума, то он сумел так воспользоваться всеми обстоятельствами, что нажил в несколько лет значительный капитал. Его честный образ действий приобрел ему дружбу и доверие всех купцов Голландии. Но когда Петр I был в Амстердаме в 1717 г., то несколько придворных сановников, не любивших Соловьева за то, что он не потворствовал их корысти, нашли средство очернить его в глазах императора, который велел схватить этого купца, посадить на судно и увезти в Россию. Это было причиной совершенного упадка русской торговли в Голландии, и все амстердамские купцы стали опасаться иметь дело с русскими торговцами, так что не было уже возможности основать там прочное заведение.
Петр I хотел испытать другое средство; он вознамерился продавать товары своей империи в тех государствах, которые не вели непосредственной торговли с Россией, и заставил самых богатых негоциантов своей страны нагрузить значительное количество пеньки, льна, канатов, воска и т. д. на суда, доставленные им от адмиралтейства; к этому он прибавил множество чугунных пушек, мортир, бомб, ядер и якорей, и послал все это в Бордо и Кадикс, куда заранее были отправлены русские консулы; но предприятие удалось так плохо, что издержки поглотили значительную часть капиталов, а участники дела получили очень мало прибыли.
Наконец, государь этот надеялся внушить своим подданным склонность к заграничной торговле и мореплаванию, издав указ, в котором было постановлено, что в случае, если русский подданный захотел бы вести торговлю на свой счет на судне, построенном в России, то в его пользу будет уменьшена на одну четверть пошлина, которую он должен будет уплатить в таможне как за русские товары, посылаемые за границу, так и за иностранные, привезенные на своем судне в Россию; но эта мера ни к чему не повела, так как при жизни императора ни один купец не рискнул предпринять поездку морем.
В царствование Анны несколько русских хотели испытать этим путем счастия, но неумелость мореходцев, бывших на судах, доходила до того, что все корабли погибли и большая часть из них потерпела крушение даже в виду Кронштадта. Эта неудача внушила русским такое отвращение от мореплавания, что с того времени никто уже не хотел отважиться на малейшее предприятие.
Самую значительную торговлю в России ведет Англия, хотя это доставляет ей мало прибыли, так как она вывозит из этой страны товаров, по крайней мере, в шесть раз более, нежели сколько она посылает туда. Сами англичане сознаются в этом, но необходимость заставляет их поддерживать эту торговлю, так как они не могут обойтись без русских товаров, как для собственного своего флота, так и для торговли с Индией и Италией.
Одна из главных забот Петра I в отношении торговли состояла в том, чтобы уменьшить, насколько возможно, ввоз иностранных товаров в его владения. Чтобы достигнуть этого скорее, он хотел устроить в России все фабрики, которые существуют в прочих государствах Европы. С этой целью он велел вызвать всевозможных мастеровых и ремесленников из разных стран и назначил им значительное содержание со всеми привилегиями, которые они могли пожелать.
Он послал также многих из своих подданных за границу с тем, чтобы они изучили различные ремесла. В особенности император желал, чтобы в России выделывались хорошие полотна и сукна; узнав, что шерсть была слишком груба от того, что овцы смешивались с козами, он велел вызвать нескольких пастухов из Саксонии и Силезии, купить в этих странах множество овец и отправить их в Украйну, чтобы завести там лучшую породу овец. Относительно полотен и скатертей были сделаны такие успехи, что этого мануфактурного произведения не только достает на всю страну и на флота, но и для отпуска в большом количестве за границу.
Выделка сукон не пошла столь успешно: оно не только весьма дурного качества, но его недостает даже и на обмундирование самой меньшей части армии. Кроме того, были основаны фабрики для выделки камки и всяких других шелковых материй; все работавшие на них ремесленники пользовались очень большими привилегиями и преимуществами.
В царствование же Петра I началось разрабатывание рудников; простой кузнец по имени Демидов основал первый горный завод. Человек этот, бывший кузнецом при артиллерийском корпусе, бежал из полка и был вынужден скрыться в земле Контаиша (pays du Contaisch), где он так сумел втереться в дружбу к калмыкам, что они дозволили ему разрабатывать чрезвычайно богатые медные и железные рудники, находящиеся в их стране. Впоследствии он был помилован русским двором и все еще сохранил доверие Контаиша: он даже дозволил Демидову укрепить окрестности рудников, чтобы дать ему средство защищаться от неприятельских партий, которые вздумали бы тревожить его. Поселение это сделалось мало-помалу столь значительным, что с этого Демидов имеет теперь сто тысяч рублей годового дохода, и Россия, получавшая некогда все необходимое для нее количество меди и железа из Швеции, добывает у себя теперь совершенно достаточное количество этих металлов и может даже производить ими значительную торговлю за границей.
В царствование Анны рудники значительно увеличились; были открыты новые прииски в Сибири; императрица вызвала из Саксонии барона Шемберга для приведения их в порядок и поручила ему главное управление этим делом. Шемберг, заведывавший рудниками в Саксонии, знал основательно все, что необходимо для этих работ, и устроил их наилучшим образом; но так как двор отдал ему в то же время эти рудники в аренду, то он много приобрел через них и захотел жить сообразно получаемому доходу; это открыло глаза министерству, которое увидело, что заключенный контракт был слишком выгоден для Шемберга, а двор получал от него мало прибыли.
Уже в царствование Анны начали привязываться к Шембергу, но тогда не удалось сделать его несчастным; наконец, в царствование Елисаветы враги нашли средство не только нарушить контракт, двором с ним заключенный, но даже арестовать и отдать его под суд. Он просидел год в тюрьме и считал себя весьма счастливым, что получил свободу и позволение возвратиться в Саксонию, отказавшись от всего нажитого богатства. Между тем двор пользуется улучшениями, введенными Шембергом в горном деле, и извлекает из этих рудников значительные доходы.
В числе заводов, основанных в царствование Петра I, одним из самых замечательных является оружейный. Прежде Россия вовсе не имела подобного завода и была вынуждена выписывать все нужное оружие из-за границы. Но когда Петр I создал армию и построил флот, то ему пришлось позаботиться и о выделке оружия в своих владениях, и так как железо в них имеется превосходное, то ему нужны были лишь хорошие оружейные мастера. Он вызвал из-за границы лучших мастеров этого дела, назначил им большое жалованье и основал два завода: один в Туле, маленьком городке, лежащем в ста восьмидесяти верстах по ту сторону Москвы, и другой в Систербеке, небольшом городе, или, скорее, деревне, в двадцати семи верстах от Петербурга. В этих двух местностях все устроено так хорошо, что, по мнению знатоков, их осматривавших, это в своем роде образцовые заводы; они приводятся в движение водяными мельницами.
В Туле делают все нужное для сухопутного войска; дула огнестрельных оружий превосходны; но до сих пор не умеют делать хороших ружейных замков. Систербекский завод, предназначенный преимущественно для флота, пришел в упадок в царствование Екатерины и Петра II, так как лучшие мастера, вызванные Петром I с большими издержками из-за границы, умерли, были отосланы или уволены в отставку. Императрица Анна пожелала возобновить работы, поручила это дело генерал-поручику артиллерии Геннину и вызвала снова оружейных мастеров из-за границы; им было дано несколько русских для обучения мастерству. Геннин прилагал всевозможное старание, чтобы привести дела в порядок, но когда я оставил Россию, Систербек не был еще в том положении, в котором он остался при кончине Петра I.
Этот государь основал еще несколько других больших заводов в разных местах Сибири, близ железных рудников: самый значительный из них Екатериненбург, новый город, построенный в 1721 году. Он лежит в пятистах пятидесяти верстах от Тобольска, в провинции Угории, посреди Уральских гор; там приготовляют преимущественно чугунные пушки и якори для флота, выделывают сталь, полосовое железо и т. п. Все машины, нужные для этих работ, также приводятся в движение водяными мельницами. Большая часть мастеровых — иностранцы, выписанные Петром I с большими издержками из-за границы, и которым платят весьма значительное жалованье.
Говоря о новых учреждениях, основанных в России, я не могу не сказать несколько слов об успехах наук в этой империи.
При вступлении на престол Петр I застал весь свой народ в самом грубом невежестве; даже священники едва умели писать; главнейшие качества, требуемые в то время от духовного лица, заключались в том, чтобы он мог бегло читать и знал хорошо все церковные обряды; если при всем этом у него была густая борода и суровый вид, то он считался уже великим человеком. Одно только украинское духовенство имело некоторую тень образования, но и то в весьма незначительной степени; тем не менее этих людей пришлось употребить для просвещения остальных. Петр I, желая, чтобы подданные его, в особенности духовенство, были более образованы, поручил рязанскому архиепископу Стефану Яворскому основать школы при московских монастырях и в других подходящих местах. Архиепископ вызвал наставников из Киева и Чернигова и началось обучение юношества, подвигавшееся, впрочем, очень медленно.
Несколько лет спустя, император, считая себя вправе быть недовольным этим архиепископом за то, что он не соглашался на изменения, которые этот государь желал ввести в управление церковью, лишил его своего доверия. В 1709 г., после счастливой полтавской битвы, он нашел в киевском монастыре монаха по имени Прокопович, который в молодости не только обучался в Польше у иезуитов, но даже провел несколько лет в Риме и бывал в различных академиях Италии, где приобрел большую ученость; император думал, что это духовное лицо более подходит к его целям, вызвал его в Петербург, пожаловал в настоятели вновь построенного близ этой столицы Александро-Невского монастыря и поручил ему в то же время основать в России хорошие школы и академии.
Прокопович начал с обучения нескольких молодых людей в школе, устроенной в его собственном доме; когда они оказали некоторые успехи, то он отправил их в иностранные академии, где они могли бы приобрести столько сведений, чтобы, по возвращении на родину, занять должности профессоров или наставников в тех академиях, которые намеревались основать в России. В ожидании этих новых заведений, он велел продолжать обучение юношества в монастырях, там им преподавали латинский язык и первые основания философии Прокоповичу не удалось, однако, исполнить своего намерения; некоторые молодые люди, посланные им за границу, вовсе не возвратились, те же, которые приехали назад, не приобрели столько сведений, чтобы иметь возможность обучать других; поэтому дело на этом и остановилось.
Петр I полагал вначале, что для образования дворянства достаточно заставить его путешествовать; поэтому, возвратясь из своего первого большого путешествия, он послал всех молодых людей самых знатных семейств империи во Францию, Англию, Голландию, Италию и Германию, для приобретения там познаний, но так как большая часть этих молодых людей была очень дурно воспитана, то они возвратились почти такими же, какими уехали. Это доказало императору, что прежде чем посылать их путешествовать, следовало дать им сперва образование более удовлетворительное. Приблизительно около этого времени, в Москву был привезен лифляндский пастор Глюк; человек этот, обладавший познаниями и сведениями в такой только мере, как любой деревенский священник, сумел, однако же, прослыть за гениальную личность, потому что знал основательно русский язык. Петр I обратил на него внимание и поручил ему основать школы, в которых молодые дворяне могли бы получать образование. Глюк предложил ему устроить школу по образцу тех, какие он видел в лифляндских городах, и где молодые люди обучаются латинскому языку, катехизису и другим предметам учения. Император одобрил этот проект, назначил значительную сумму денег для платы учителям и дал в Москве большой дом, где должна была помещаться школа. Тогда Глюк вызвал несколько студентов богословия лютеранского вероисповедания и, при обучении в своей новой школе, следовал во всем правилам шведской церкви, а для того, чтобы нисколько не уклониться от них, перевел даже несколько лютеранских гимнов весьма плохими русскими стихами; учеников своих он заставлял петь эти гимны с большим благоговением при начале и при окончании занятий.
Подобный порядок был до того смешон и успех этого нововведения так жалок, что Петр I не мог вскоре не заметить этого. Поэтому он закрыл школу и снова предоставил обучение детей родителям. Так как в это время в России было множество пленных шведских офицеров, в числе которых было много весьма образованных, но совершенно недостаточных людей, то они охотно поступали к знатным лицам для воспитания их детей, и это дало гораздо лучшие результаты, нежели все школы, основанные прежде.
В 1717 г., будучи во Франции, Петр I был принят в число членов парижской академии наук, что внушило ему желание основать подобную же академию в Петербурге. Понятия этого государя о науках были недовольно ясны, так что он не мог решить, какие из наук более всего годились для его государства, и его беседы с некоторыми учеными, не знавшими вовсе России, еще более спутали его понятия. Наконец, в 1724 г. он решил основать в Петербурге академию, взяв во всем за образец парижскую; чтобы придать сразу некоторый блеск своему новому учреждению, он пригласил в члены несколько ученых, пользовавшихся громкою известностью, каковы: Вольф, Бернулли, Германн, Делиль и т. п. Он назначил им большое жалованье и определил на содержание академии ежегодную сумму в двадцать пять тысяч рублей, ассигнованную на доходы с таможен Нарвы, Пернова и Дерпта.
Императору не было суждено иметь удовольствие при жизни увидеть осуществление этого намерения. Первый врач его, Блументрост, которого он назначил президентом академии с ежегодным жалованьем в три тысячи рублей, имел настолько влияния, что ему удалось открыть академию в царствование Екатерины, и хотя большая часть министерства была против этого учреждения, считая его совершенно ненужным для пользы государства, однако Блументрост сумел поддержать его и в царствование Петра II. Когда императрица Анна вступила на престол, Блументрост попал в немилость, но так как академия была основана Петром I, то Анна желала сохранить ее; мало того, что она утвердила за академией ежегодное содержание в двадцать пять тысяч рублей, она уплатила еще все ее долги, доходившие до тридцати тысяч рублей, и назначила президентом графа Кейзерлинга. Несколько лет спустя, Кейзерлинг был послан министром в Польшу и место президента занял камергер барон Корф. Когда он был послан в Копенгаген, то его заменил тайный советник Бреверн. Множество дел, которые лежали на этом министре, не дали ему возможности долго занимать эту должность; он отказался от нее и академия оставалась несколько лет без президента, до тех пор, покуда императрица Елисавета не назначила на эту должность графа Кирилла Григорьевича Разумовского, брата обер-егермейстера.
Хозяйственная часть академии была постоянно в весьма странном положении; мы видели выше, что императрица Анна, при восшествии на престол, пожаловала тридцать тысяч рублей для уплаты долгов академии; несмотря на это, когда Корф уехал в Данию, на ней числилась та же самая сумма в долгу и, хотя императрица Елисавета ассигновала снова значительную сумму на уплату долгов, однако дела от этого не пришли в лучший порядок.
Россия не извлекла до сих пор никакой существенной пользы от этих больших учреждений. Все плоды, принесенные академией взамен тех громадных сумм, которые она получила в течение двадцати восьми лет, заключаются в том, что русские имеют календарь, составленный по петербургскому меридиану, что они могут читать газеты на своем языке и что несколько немецких адъюнктов, вызванных в Петербург, оказались сведущими в математике и философии настолько, чтобы заслужить ежегодные оклады в шестьсот и восемьсот рублей; между русскими найдется не более одного или двух человек, способных занять должность профессора. Наконец, академия эта не так устроена, чтобы Россия могла когда-нибудь ожидать от нее хотя малейшей пользы, так как в ней не занимаются преимущественно изучением языков, нравственных наук, гражданского права, истории или практической геометрии — единственных наук, полезных для России; вместо того разрабатывают более всего алгебру, умозрительную геометрию и другие отрасли высшей математики, разрешают критические задачи о жилищах и языке какого-нибудь древнего народа или делают анатомические наблюдения над строением человека и животных. Так как русские считают все эти науки пустыми и ненужными, то неудивительно, что они не имеют никакого желания обучать им своих детей, хотя все предметы преподаются бесплатно. Это доходит до того, что в академии бывало часто более профессоров, нежели учащихся, и ей приходилось вызывать из Москвы нескольких молодых людей, которым давали жалованье для поощрения их к учению и для того, чтобы хотя кто-нибудь присутствовал на лекциях профессоров.
Изо всего этого можно вывести то заключение, что несколько хороших школ, учрежденных в Москве, Петербурге и некоторых других провинциальных городах, где преподавались бы обыкновенные науки, были бы гораздо годнее и полезнее для России, нежели академия наук, стоющая ей таких больших сумм и не приносящая никакой существенной пользы.
Петр I учредил еще в Петербурге морскую академию под руководством двух англичан: Брадлея и Фергюсона; заведение это было одним из лучших в своем роде, но не продержалось долго и пришло в упадок еще при жизни императора. Несколько искусных землемеров, образованных этой академией — вот единственные плоды, ею принесенные. Инженерные и артиллерийские училища, основанные в Москве и Петербурге, поддерживаются лучше всего, и так как русская нация более склонна к артиллерии, нежели ко всякой иной науке, то в этих заведениях многие приобрели большие познания.
Перехожу к преобразованиям по военной части. При вступлении на престол Петра I, в его царстве почти не было налицо другого войска, кроме стрельцов. Это войско было образовано отцом царя Михаила Феодоровича, патриархом Филаретом, для того, чтобы держать в повиновении вельмож и дворянство. Их всего ближе можно сравнить с янычарами; они держались одинакового с ними порядка в сражении и имели почти одинаковые с ними преимущества; число их доходило до сорока тысяч человек, разделенных на несколько полков. Часть стрельцов составляла гвардию царя, а прочие стояли в гарнизонах пограничных городов Вооружение их состояло из мушкетов и сабель; жалованья они получали не более четырех рублей в год, но так как им были даны большие преимущества по торговле, то они легко могли существовать; даже многие богатые обыватели поступали в это войско, которое не несло никакой службы в мирное время, а на случай войны им было легко отделаться от похода стоило только поднести значительный подарок своему начальнику и поставить кого-нибудь на свое место. Так как это войско было образовано для противодействия вельможам, то с самого учреждения его было обращено внимание на то, чтобы во главе его стояли только люди выслужившиеся или иностранцы, отличившиеся в войне с Польшею, что и внушило дворянству настоящую ненависть к этому войску; ни один дворянин не хотел никогда служить в нем, считая постыдным состоять под началом у людей менее знатного происхождения.
Россия долго не имела в мирное время другого войска, кроме этой пехоты, однако в резерве бывало всегда довольно много полковников и других офицеров, большею частию иностранцев, которым в мирное время платили небольшое жалованье. Перед началом какой-нибудь войны, каждому полковнику назначался округ, в котором он должен был сформировать свой полк; каждая деревня была обязана выставить ему известное число людей, которых он вел на войну. Не трудно понять, что люди эти были плохо обучены, дурно одеты и вооружены; каждый брал то оружие, которое попадалось ему под руку; весьма немногие имели огнестрельное оружие, большинство было вооружено топорами, называемыми по-русски бердыши, прочие шли на войну с одними дубинами. Можно себе представить, что подобное войско не могло оказывать больших услуг, поэтому его употребляли более для охраны обоза; тотчас по окончании похода, каждый солдат возвращался в свою деревню, и если война продолжалась дольше, то приходилось к следующему походу формировать снова полк Словом, войско это можно сравнить лишь с тем, которое турецкие паши ведут на войну из своих провинций; разница та, что последние лучше вооружены и храбрее. Все это касается одной только пехоты. Кавалерия же состояла из мелкопоместного дворянства, называемого по-русски боярские дети; они были рассеяны во всех провинциях, где у них были собственные поместья. С объявлением похода, каждый отправлялся к общему сборному пункту с известным числом слуг, смотря по величине его поместья. Эти люди не получали никакого жалованья и должны были жить и содержать своих слуг на собственный счет все время, покуда продолжалась война Обыкновенное оружие их составляли луки и стрелы, сабли и полупики; у иных было огнестрельное оружие, т е. в том случае, если они могли заплатить за него. Подобная кавалерия не устояла бы против обученного неприятеля, но татары и поляки, с которыми русским приходилось более всего воевать, были не лучше их, поэтому они держались довольно хорошо.
Кроме этой кавалерии, составленной из дворянства, Россия содержала еще несколько тысяч татар, которые покорились после завоевания казанского царства, сохранив за собою свободу вероисповедания.
В случае, если бы царям понадобилась еще более многочисленная кавалерия, они могли взять на жалованье множество калмыков, которым давали только по рублю в год и по овчинному тулупу на человека. Наконец, когда казаки отдались под покровительство России, то войска увеличились более чем на сто тысяч всадников.
Некоторые из древних царей имели телохранителей-иностранцев, между прочим и Иван Васильевич второй, которого историки несправедливо прозвали тираном, тогда как государь этот был один из великих правителей России.
Еще царь Михаил Феодорович, в последние годы своего царствования, и сын его, Алексей Михайлович, намеревались поставить свою армию в другое положение. Во время войны, веденной ими с Польшей, они образовали несколько пехотных полков по образцу других европейских войск и поручили начальство над ними иностранным офицерам. Бутырский полк существовал уже с 1642 года, командиром его был некто д’Альсиель[30]. Полк этот состоял из пятидесяти двух рот, в каждой роте числилось сто человек. Существуют также старинные списки первого московского полка от 1648 г.; начальником его был генерал Дромонд.
Царь Алексей Михайлович велел перевести на русский язык книгу о военном искусстве (изданную на немецком языке) для обучения по ней офицеров; а для вооружения своей кавалерии, он выписал из Бресчии восемь тысяч винтовок, которые и теперь еще находятся в Москве. Но так как в то время приходилось остерегаться стрельцов, смотревших на новые войска с большою завистью, и бояре, имевшие большое влияние при дворе, не соглашались лишиться совершенно своих крестьян, которые, по старому положению, были обязаны служить только во время войны и покуда длился поход, а всесильное духовенство опасалось, чтобы иностранные еретики не приобрели слишком большого влияния над умом их государя, то поэтому преобразование не пошло далеко.
В царствование же Алексея Михайловича, в Россию прибыло около трех тысяч шотландцев (оставивших Великобританию после поражения и заключения в тюрьму короля Карла I). Их приняли очень хорошо, отвели им место возле самой Москвы, где они построили себе дома и образовали часть этого большого города, известную под названием иностранной слободы[31], т. е. места жительства иностранцев. Когда на престол вступил Петр I, то различные смуты, волновавшие вначале его государство, заставили его отдаться в руки иностранцев и отказаться от предрассудков, помешавших его отцу и деду привести в исполнение задуманные ими проекты.
Лишь только государь этот отделался от стрельцов[32], как первою заботою его было уничтожить предрассудок высшего дворянства относительно их происхождения, так как они считали унизительным для человека знатного рода служить под началом у лиц низшего сословия. Чтобы достигнуть этого, он употребил следующий способ.
Он образовал из молодых людей, воспитываемых, по тогдашнему обычаю, вместе с ним, роту в пятьдесят человек под именем Потешной, или служащей для забавы; он одел и обучал ее на иностранный лад и объявил в то же время, что не желает иметь никаких преимуществ перед своими товарищами. Он начал службу не только с мушкета, т. е. рядовым, но был даже барабанщиком. Он вручил всю свою власть, относительно повышения военных чинов, в руки князя Ромодановского, который должен был производить его по заслугам и без малейшего снисхождения; и князь Ромодановский, до самой смерти своей, в 1718 г., производил Петра I в чины генерала или адмирала, которые императору угодно было принять.
Таким образом император достиг своей цели, так как дворянство, видя, что государь его не терпел никакого отличия по службе, также подчинилось этому, и хотя все еще не могло забыть преимуществ своего происхождения, однако стыдилось придерживаться того, от чего отказывался сам государь.
Петр I увеличивал мало-помалу свою роту и образовал два пехотных полка, объявив их своею гвардией в 1706 г. Командиром первого был Бломберг, а второго — фельдмаршал князь Голицын; оба полка были обмундированы, вооружены и обучены наподобие прочих европейских войск; несколько времени спустя, он образовал еще другие пехотные полки, поставил их на ту же ногу и приказал всем своим министрам при иностранных дворах пригласить на его службу столько офицеров, сколько они найдут. В несколько лет у него было уже много весьма хороших офицеров.
Император хотел также преобразовать кавалерию на европейский лад. С этой целью он принял на службу несколько сот саксонских кавалеристов, которые должны были служить образцом, но убедившись, что в России недоставало лошадей для ремонтирования тяжелой кавалерии, а выписывать их из-за границы стоило бы слишком дорого, поневоле отказался от этой мысли и удовлетворился сформированием драгунских полков.
Из иностранцев, приехавших в Россию, главным был фельдмаршал Огильви; этому генералу обязаны первоначальным введением порядка и дисциплины в русской армии, и в особенности в пехоте.
Что же касается драгун, то они были поручены курляндцу, генералу Ренне; но так как почти все офицеры и в особенности генералы, поступившие на службу Петра I, служили только в пехоте, то на кавалерийское учение и эволюции обращали мало внимания, и драгуны делали только пешее учение, не умея почти вовсе делать эволюции верхом.
Когда императрица Анна сформировала три кирасирских полка, то драгуны выучились от них эволюциям и в настоящее время учение делается лучше, чем прежде.
За несколько лет до своей кончины, Петр I устроил для армии постоянные квартиры в тех областях своей империи, где полки должны были стоять в мирное время; там построили дома для начальников и предполагали устроить большие деревни, в которых жили бы солдаты. Деревни эти никогда не были вполне отстроены, и полки, распределенные по областям с 1723 по 1732 г., были впоследствии размещены в городах и соседних селах.
Петр I устроил это по примеру шведов (мне кажется, я говорил уже в своих записках, что император этот намеревался подражать во всем устройству шведов, но большие затруднения, которые он встретил, заставили его отказаться от этого намерения). При императрице Анне постоянные квартиры были совершенно оставлены и до сих пор о них еще не думали.
Когда Петр I скончался, армия его состояла из двух гвардейских полков, из коих в первом было четыре, а во втором три баталиона, из пятидесяти пехотных полков, тридцати драгунских, шестидесяти семи гарнизонных и шести полков милиции, так что во всей армии могло числиться до ста девяноста шести тысяч человек.
В царствование Екатерины и Петра II не было сделано значительных преобразований по армии, но императрица Анна, вступив на престол, начала (как я сказал в истории ее жизни) с увеличения гвардии пятью эскадронами кавалерии и тремя баталионами пехоты. Несколько времени спустя, она сформировала три кирасирских полка и увеличила милицию четырнадцатью полками для охранения границ Украйны. При кончине ее, русская армия доходила до двухсот сорока тысяч человек.
В царствование этой государыни благоразумными распоряжениями фельдмаршала Миниха и командовавших под его начальством генералов, было довершено введение порядка и дисциплины в армии, и все, видевшие ее, были принуждены сознаться, что русская пехота была одна из лучших в Европе.
Россия имела в то время таких хороших генералов, что подобные им были в немногих других государствах Европы. Миних, Ласи, Кейт и Левендаль прославились настолько, что имена их перейдут к самому отдаленному потомству, не говоря уже о прочих генералах, бывших у них под начальством, между которыми многие сделали бы честь любому войску в мире.
Императрица Елисавета, по восшествии своем на престол, была принуждена уступить настояниям некоторых старых русских генералов, и в особенности фельдмаршала князя Долгорукого, который советовал ей оставить новые учения и вообще все, что было введено в предыдущее царствование; это было причиною того, что в войске скоро потом водворился беспорядок. Лучшие генералы и множество хороших офицеров, до крайности оскорбленные дурным обращением с ними, вышли в отставку и на службе остались только те, которым решительно не дали отставки, или которые не знали, куда деваться. Хорошие офицеры, находящиеся еще теперь в войске, большею частию так робки, что не берутся за исправление своих дерзких подчиненных, у остальных же недостает на это способности.
В числе множества иностранцев, приехавших в Россию с начала этого столетия, были отличные офицеры, но между ними являлись и такие, которых хуже не было во всей остальной Европе: искатели приключений, не знавшие куда преклонить голову, и они составляли себе иногда карьеру так же, как самые достойные люди.
В продолжение войны со Швецией императрица Елисавета преобразовала четыре пехотных полка, с целию укомплектовать ими флотские экипажи; но за то она увеличила, в 1747 г., армию пятьюдесятью новыми баталионами, так что войско состоит в настоящее время из двухсот семидесяти тысяч семи сот девяносто одного человека, не считая легких войск, каковы казаки и калмыки, из которых легко можно было бы набрать шестьдесят тысяч всадников.
Всех этих сил, однако, едва достигает для охранения громадного протяжения русской земли, и в случае войны Россия может выставить в поле не более ста двадцати или ста тридцати тысяч человек регулярного войска; прочих необходимо оставить в гарнизонах для охраны крепостей и границ.
В войнах с Портой и со Швецией были собраны все силы, которые можно было двинуть в поход, тем не менее численность различных армий никогда не доходила до ста тысяч человек.
Легкие или иррегулярные войска, которых так много в России, могут быть весьма полезными против турок и татар, но они скорее стеснили бы армию, нежели принесли бы ей пользу, в случае, если бы пришлось вести войну в стране населенной; эти люди потребляют такое огромное количество фуража, что они произвели бы скоро голод в лагере, не говоря уже о тех опустошениях, которые они делают на несколько миль в окрестности, а это лишило бы самую армию необходимых для нее съестных припасов.
Артиллерия была известна в России еще при царе Иване Васильевиче II, но ею не умели действовать; орудия были громадной величины и никуда не годные. Способ осады, употребляемый в то время русскими, состоял в том, что они вскапывали землю и воздвигали большую гору, которую двигали мало-помалу вперед; таким образом они не только засыпали ров, но продолжали эту работу, покуда не достигали уровня городских стен; в случае, если им не удавалось этим образом взять крепость, то они умели только держать город в блокаде до тех пор, покуда гарнизон не был вынужден сдаться по недостатку съестных припасов.
Брюс (шотландец по происхождению, дед которого приехал в Россию после несчастной кончины Карла I) первый в царствование Петра I ввел хорошие основания и порядки в артиллерии, и смело можно утверждать, что русская артиллерия так хорошо устроена и ею умеют действовать так искусно, что с нею могут сравниться весьма немногие артиллерии в Европе, а превосходят ее и еще менее того. Это единственный отдел военного искусства, которым русские занимаются весьма ревностно и в котором есть искусные офицеры из русских.
Число пушек в этой империи громадно. В 1714 г в России насчитывали их тринадцать тысяч; с тех пор число орудий значительно увеличилось, так как их постоянно отливали в шести различных местах, именно: в Москве и Петербурге льют медные пушки, в Воронеже, Олонце, Систербеке и Екатериненбурге — чугунные.
По последнему уставу, изданному при Петре I в 1720 г., каждый пехотный баталион и каждый драгунский полк имеют по два полевых орудия трехфунтового калибра, которые числятся при этих войсках; тяжелая артиллерия, за исключением той, которая распределена по крепостям, была размещена таким образом, что главный арсенал находился постоянно в Москве, кроме того, в трех различных пунктах в Брянске, на польской границе, в Ново-Павловске, на границе Турции, и в Петербурге устроен полный артиллерийский парк, состоящий из двухсот четырех пушек разных калибров и из семидесяти двух мортир и гаубиц.
Брюс позаботился также об устройстве корпуса инженеров и основал в Москве и Петербурге училища, в которых преподавали молодым людям практическую геометрию, инженерную науку и артиллерию. Граф Миних, произведенный, в царствование Петра II, в фельдцейхмейстеры, прилагал все старание к тому, чтобы поставить эти школы на возможно лучшую ногу, но русские не так склонны к инженерной науке, как к артиллерии, поэтому в инженерном деле приобрели познания весьма немногие и большинство инженеров — иностранцы Россия обязана первоначальным устройством своей артиллерии и инженерного корпуса преимущественно королю прусскому. Король Фридрих I прислал первых инженеров и артиллеристов для осады Азова в 1696 г., а король Фридрих-Вильгельм отправил еще нескольких инженеров в Россию в 1733 г., как я сказал уже выше.
Равным образом с царствования Петра I Россия узнала, что такое флот; до того времени она не только не имела его, но даже и едва ли имела понятие о большом судне, но этот государь, полюбив морскую службу, стал прилагать всевозможные старания, чтобы устроить его.
По другим предметам он довольствовался обсуждением главной сущности дела и предоставлял подробности тем, кому поручал выполнение своих намерений, но лишь только дело касалось флота, он вмешивался в малейшие безделицы и на верфях не смели вколотить гвоздя, не предупредив императора.
Находясь в Петербурге, он проводил ежедневно несколько часов в адмиралтействе, и когда дело шло о постройке судна, то он предпочитал это занятие самым важным государственным делам. Величайшая победа, одержанная его сухопутным войском, не доставляла ему и вполовину того удовольствия, которое он испытывал при самом ничтожном преимуществе, приобретенном его кораблями или галерами над неприятелем. Словом, любовь к флоту была сильнейшей его страстью. Это было тем удивительнее, что в детстве он выказывал особенное отвращение к воде. Если в то время случалось ему проехать по обыкновенной мельничной плотине, то приходилось закрывать со всех сторон экипаж, чтобы скрыть от него самый вид этой ужасной стихии.
Причиною этой поразительной перемены была маленькая лодочка; она стояла, полусгнившая, под навесом в Измайлове, загородном доме, близ Москвы; голландец Циммерман, имевший честь беседовать иногда с Петром I, взял ее оттуда и, починив, разъезжал в ней по прудам возле этого дома, плавая под парусом, то по ветру, то против него. Государь, от природы любитель механических искусств, находил удовольствие смотреть на эти маневры. Он велел построить несколько судов большей величины и плавал на них по Переяславскому озеру; желание видеть корабли заставило его поехать в Архангельск. Быть может, самое это желание побудило его предпринять и путешествие в Голландию и Англию.
Из истории его известно, с каким прилежанием он учился строить корабли, как работал на Саардамской верфи; он был принят там в корабельные мастера и очень любил, когда другие судостроители называли его Baas Pieter, или мастер Петр.
Уезжая из Голландии, он нанял множество флотских офицеров, матросов, кораблестроителей, плотников и прочих мастеров, нужных для флота. Тотчас по возвращении в Москву, Петр совершил с этими людьми путешествие на Дон и основал верфь в Воронеже. Он заставил всех богатых людей своего государства строить корабли или другие суда на их собственный счет, и получил, таким образом, возможность в короткое время спустить на воду множество всякого рода судов. Он определил на них иностранных офицеров и матросов и поручил им своих подданных, вызванных из приморских областей, чтобы те научили их мореплаванию. В то же время он послал молодых людей самых знатных семейств в Англию, Голландию, Францию и Италию учиться морскому делу, и так как Дон недостаточно глубок близ устья для прохода корабля с грузом, то он устроил на Азовском море, в местечке, именуемом Таганрог, прекрасную гавань, названную им Троица, в которой суда, пройдя без груза устьем Дона, под Азовом окончательно вооружались и могли стоять совершенно безопасно. Все, видевшие эту гавань, сознаются, что это одна из лучших гаваней в Европе.
Война, начатая Петром I со Швецией, заставила его обратить внимание в другую сторону и оставить устройство флота на Черном море. Однако он продолжал заботиться о нем как только позволяло время, и совершал каждый год, по крайней мере, одно путешествие в Воронеж, где у него была главная верфь.
Несчастное дело при Пруте уничтожило окончательно намерение Петра I блеснуть своим флотом перед турецким, так как он был вынужден разрушить Троицкий порт и сдать Азов. Не было возможности провести суда вверх по Дону, следовательно, приходилось сжечь их или отдать туркам; удалось спасти только три корабля, благодаря решимости одного капитана, имя которого я позабыл. Моряк этот, раздосадованный гибелью всего флота, прошел с тремя кораблями через Константинопольский пролив и благополучно прибыл в Англию, где продал эти суда, а вместо них купил два английских корабля, из коих один был «Марльборо», и привел их в Кронштадт.
После этой неудачи Петр I решился перевести все морские свои силы в Петербург, где он начал основывать еще в 1704 г. верфь, на которой было построено несколько небольших судов, вооруженных для войны; но работы шли чрезвычайно медленно, отчасти потому, что до счастливой полтавской битвы Петр не был уверен, удержит ли он за собою Петербург, отчасти и потому, что в начале этого дела встретилось столько затруднений, что они всякого иного, кроме царя Петра I, заставили бы отказаться от предприятия. Река Нева между Петербургом и Кронштадтом во многих местах до того мелка, что имеет не более восьми футов глубины. Поэтому все суда, построенные в Петербурге, становили на камели и отводили в Кронштадт, чтобы вооружить их и положить в них сколько-нибудь балласта; проводить их обратно вверх по реке было уже невозможно. Сверх того, кронштадтский порт, по причине льдов, открыт всего шесть месяцев в году и расположен так, что ни одно судно не может выйти из него иначе как при восточном ветре. Вода в этой гавани почти вовсе не соленая, так что ни одно судно не может сохраниться там несколько лет; другое, еще большее затруднение состояло в том, что в окрестностях Петербурга вовсе не было дубового леса и его приходилось привозить из-за Казани.
По всем этим причинам Петру I удалось сначала сделать весьма немного для образования флота в Петербурге. В 1713 г. весь флот состоял из четырех линейных кораблей и нескольких фрегатов. Чтобы пополнить этот недостаток, он велел построить в Архангельске несколько военных кораблей из ели или, скорее, из лиственницы, и купил еще несколько судов в Англии и Голландии. Но шведы, нападавшие на все суда, которые шли к русским портам, захватили эти корабли по пути и помешали архангельским судам предпринять плавание.
Наконец, в 1716 г., когда голландцы и англичане послали эскадру в Зунд для того, чтобы конвоировать свои купеческие суда, Петру I удалось не только провести корабли, построенные им в Архангельске, но и несколько других, купленных им вновь во Франции и Англии. В 1718 году он был в состоянии отправить в море двадцать два, а в 1719 г. двадцать восемь линейных кораблей, против которых шведы не могли ничего предпринять вследствие несчастных обстоятельств, в которых они находились в то время.
Петр I сделал, наконец, так много своими неусыпными трудами, что ему удалось увидеть перед кончиною свое адмиралтейство в весьма хорошем порядке; он имел уже превосходный флот, состоявший из тридцати линейных кораблей, не считая фрегатов и других военных судов, а экипаж этих судов состоял почти исключительно из матросов его собственной нации.
Неудобства, замеченные в кронштадтском порте, побудили Петра I искать вдоль берегов завоеванных им областей более удобного места, чтобы устроить там военную гавань. Такой пункт был найден в Эстляндии, в Рогервике, в четырех милях от Ревеля; берега образуют тут гавань, в которой удобно могут поместиться сто судов; вода в ней солонее, нежели в Кронштадте, выход из гавани удобнее и грунт превосходный для стоянки на якоре; оставалось только приблизить устье, защитить гавань от бурь и от нападения неприятелей.
Император надеялся легко устроить все это и велел деятельно приступить к работе в последние годы войны со Швецией. В Рогервик перевезли из Лифляндии и Эстляндии невероятное количество бревен; из них сделали большие ящики, наполнили их камнями и опустили их в море, имеющее в иных местах до двадцати сажень глубины; таким образом в море выдвинули два мола для защиты гавани, но и половина работы не была окончена, как ее совершенно разрушила буря, бывшая последствием западного ветра. Снова принялись за постройку, но те же бури часто повторялись в царствование Петра I и Екатерины, так что, наконец, пришлось оставить этот проект, стоивший огромных денег и истощивший леса всей Лифляндии и Эстляндии. Говорят, будто императрица Елисавета снова велела начать эту работу, но до совершенного окончания и утверждения постройки будет весьма трудно предохранить ее от бурь, наносимых западными ветрами, и я сомневаюсь, чтобы она была когда-нибудь вполне окончена.
Петр I начал для блага своего флота еще другое предприятие: он велел прорыть чрезвычайно широкий и глубокий канал, начинающийся в кронштадтской гавани; он углубляется в остров на расстоянии выстрела из пушки или мортиры; в конце этого канала устроен большой бассейн, в котором удобно могут стоять пятьдесят линейных кораблей; в этом бассейне сделаны углубления, которые должны заменять верфи, в них можно будет вводить суда, нуждающиеся в тимберовке, и оставлять их там на суше посредством шлюзов. Император умер в то время, когда начинались работы, на которые в царствования Екатерины и Петра II обращали весьма мало внимания. Анна велела возобновить работы под руководством генерала Лубераса, но она не дожила до окончания их. Елисавета продолжала их, и они были приведены к концу в 1752 году. Генералу Луберасу принадлежит честь довершения этой громадной постройки. Все, видевшие ее, говорят, что это сооружение достойно древних римлян.
В числе улучшений, сделанных Петром I во флоте, не следует забывать галер, так как эта часть флота приносит России, по крайней мере, такую же пользу, как и корабли. Они оказали государству самые значительные услуги в войнах со Швецией. Галерам Петр I обязан славным ништадтским миром и опасение, чтобы они не прошли в Швецию, много способствовало заключению абоского мира в 1743 году. До Петра I подобных судов не видели на Балтийском море; несколько греков и далматинцев, приехавших в Россию в первую войну с турками, подали мысль ввести во флот эти суда; их построили некоторое число в Воронеже; покуда на Дону существовал флот, галеры были весьма полезны для крейсирования по Азовскому морю, а когда адмиралтейство было переведено в Петербург, то нашли, что галеры могут оказать очень большие услуги для плавания между островами и скалами, находящимися вдоль берегов Финляндии и Швеции и называемыми обыкновенно шхерами.
Петр I не замедлил воспользоваться этим преимуществом: в несколько лет в Петербурге появилось более двухсот галер; там он устроил для них верфь и порт, в котором свободно можно поместить двести галер; они могут стоять на суше и под навесами.
Император не встретил ни малейшего затруднения для постройки стольких галер, сколько он хотел. Для них не требовалось иного леса, кроме елового, которым наполнены окрестности Петербурга и Финляндия, и так как постройка их не так сложна, как сооружение кораблей, то большую часть галер построили в Або русские солдаты, своими обыкновенными топорами, под руководством двух или трех судостроителей-иностранцев. Управлять ими также весьма легко; после одного или двух походов, совершенных войсками на галерах, не было пехотного офицера, который не умел бы управлять ими так же хорошо, как лучший греческий штурман. Солдаты сами предпочитают походы на этих судах сухопутным, несмотря на то, что они принуждены грести; но это не утомляет их до такой степени, как переходы, во время которых они несут всю поклажу на плечах. Кроме того, что паруса подымаются при всяком благоприятном ветре, солдаты имеют тут при себе все нужное для жизни и ночуют почти каждый день на берегу. Русские не имеют особых гребцов на галерах и солдаты гребут сами, легко привыкая к этому, в два или в три дня плавания.
При кончине своей, Петр I оставил свой флот в очень хорошем положении: магазины были наполнены, одним словом, все необходимое для вооружения судов имелось в изобилии, так как флот был главною страстью императора, который не жалел ни трудов, ни денег для того, чтобы привести все в наилучший порядок. Этот государь потратил громадные суммы на то, чтобы привести в свою страну искусных судостроителей и других мастеровых, необходимых для флота.
В царствование Екатерины флот начал падать и был совершенно заброшен при Петре II. Анна хотела восстановить в нем порядок. Лишь только она вступила на престол, как была назначена для этого комиссия, но работы ее подвигались так медленно, что когда в 1734 г. хотели блокировать город Данциг со стороны моря, то адмиралтейство терпело во всем недостаток и только с великим трудом удалось вооружить пятнадцать линейных кораблей, посланных с адмиралом Гордоном к Данцигу, и самые эти суда были в столь плохом состоянии, что если бы только Франция имела в этом крае восемь или девять кораблей, то русский флот, по всей вероятности, и не предпринял бы выйти из кронштадтского порта. Война с Турцией окончательно расстроила флот, как я уже сказал выше; лучшие офицеры и старые матросы погибли на эскадрах, посланных в Азовское море и в Очаков, и когда началась война со Швецией, то в первую кампанию Россия не могла послать в море ни одного корабля. Мы видели также, что флот не предпринял ничего и в последующие два похода.
Не знаю, были ли приняты после заключения мира какие-нибудь меры для возобновления флота. Одно только верно, что в России более чем когда-либо ощутителен недостаток в хороших флотских офицерах и матросах, и что во всей этой обширной империи не найдется, быть может, и трех лиц, которым можно было бы поручить начальство над флотом. Образ правления в России был всегда деспотическим[33]; свобода русского подданного никогда не доходила до того, чтобы он не был вполне подвластен неограниченной воле своего государя, и хотя древние цари предоставляли своему дворянству довольно случаев поднять голову и ограничить верховную власть, — так как они дали ему большие привилегии и разделили государство на несколько областей, имевших каждая своего государя, — однако в истории мы не встречаем ни одного указания на то, чтобы когда-либо была сделана попытка положить пределы той неограниченной власти, которую государь имел над имуществом и жизнью своих подданных.
Уважение, которое русский народ питал к потомкам первого великого князя Рюрика, было так велико, что они были далеки от мысли о малейшем восстании во все время, покуда существовал его род, и никто, быть может, никогда и не думал, что Россия может управляться иначе как деспотическим государем. Это доходило до того, что когда, после убиения первого Лжедмитрия, народ избрал царем князя Шуйского, происходившего, правда, от древнего царского рода, но от линии, отделившейся от него уже много лет, то государь этот сам предложил дать присягу, в силу которой он обязывался не казнить ни одного боярина смертию без согласия всех чинов этого сословия. Тогда все бояре бросились к нему в ноги, умоляя его не отказываться так легко от столь драгоценного сокровища, как самодержавие. Но когда Шуйский пал под могуществом Польши и сановники государства решили избрать другого царя, то многие из них предложили ограничить власть нового монарха, который не имел над ними других прав, кроме тех, какие они заблагорассудили предоставить ему.
Многие русские вельможи, бывшие в то время в плену у Польши, поддержали это намерение, между прочим, и ростовский епископ Феодор, или Филарет, не воображавший, что выбор падет на его сына.
Таким образом был составлен сенат, названный собором, в котором заседали не только бояре, но и все, занимавшие в государстве высшие должности; в нем было единогласно решено избрать лишь того государя, который даст им под присягою обещание творить суд по старинным законам царства, не осуждать никого самовластно, и еще менее того увеличивать налоги, объявлять войну и заключать мир, не посоветовавшись об этом с собором, а для того, чтобы новый царь был еще более связан этими условиями, было решено, что его не следует избирать из влиятельного рода, который имел бы в стране большую поддержку, могущую ему пригодиться, когда он захотел бы нарушить данную присягу или присвоить себе неограниченную власть.
С этой целью был избран в цари юный пятнадцатилетний дворянин Михаил Феодорович Романов. Отец его, епископ рязанский, был твердым противником польской партии. Все его родство с древним царским родом заключалось в том, что Иван Васильевич II был в супружестве с сестрою его деда, Анастасиею Романовною, дочерью простого дворянина.
Царь Михаил Феодорович без затруднения принял и подписал предложенные ему условия и царствовал несколько лет согласно заключенному с ним уговору. Но отец его, Филарет, освободившись из плена в Польше и возведенный в патриарший сан, сумел так хорошо воспользоваться как властью, которую это звание давало ему над суеверным народом, так и неудовольствием мелкого дворянства против бояр, а равно и несогласиями, существовавшими между самими боярами, что захватил вскоре всю власть и держал сына как бы в опеке до самой своей смерти.
Патриарх отделался всякими средствами от людей с республиканским духом и предоставил собору только честь одобрять его указы. Чтобы иметь силу для исполнения своих предприятий, он создал новую гвардию, которой дал название стрельцов, и предоставил им большие права и преимущества, но не поручил начальства над этим войском ни одному знатному лицу, а поставил во главе его лишь выслужившихся офицеров, отличившихся в войне с Польшей; это было причиною того, что дворянство сильно презирало эти войска, а стрельцы, с своей стороны, возненавидели дворянство. Это войско поставило царя Михаила Феодоровича в такое положение, что после смерти патриарха он мог царствовать с такою же властью, какую имел отец.
После кончины царя Михаила, наследовавший ему сын Алексий имел такую власть, благодаря помощи стрельцов, что вовсе не имел нужды обращать внимание на дворян и мог нарушать их права, когда только ему было угодно.
По смерти царя Алексия, на престол вступил старший сын его, Феодор Алексеевич; государь этот, хотя весьма слабого сложения и почти всегда хворый, держался, однако, против дворянства при помощи стрельцов. Он принял даже смелую решимость сжечь родословные таблицы всего дворянства, хранившиеся в Москве в особом приказе, устроенном дворянством для этой цели. Этой мерой он хотел разом уничтожить различие, которое высшее дворянство полагало между собою и мелкими дворянами.
Царь Феодор умер несколько времени спустя, и бояре возвели на престол его младшего брата, Петра Алексеевича, исключив старшего брата, царевича Иоанна, в надежде, что им удастся во время малолетства Петра, имевшего тогда всего десять лет, снова захватить преимущества, утраченные ими в предыдущие царствования. Но царевна София, сестра царя, недовольная тем, что единоутробного брата ее, Иоанна, удалили от правления, сумела приобрести расположение стрельцов и возбудить бунт, во время которого были умерщвлены все бояре, исключившие царевича Иоанна; последний был объявлен царем наравне с Петром, а царевна София была даже объявлена соправительницей. Имя ее стояло рядом с именами братьев во всех указах и даже на монетах, и она, собственно говоря, царствовала все шесть лет, в течение которых Петр разделял престол со своим братом.
Мы знаем из истории этого государя, как он освободился от такой опеки и с каким деспотизмом он царствовал все время в Российской империи.
Ему наследовала Екатерина, и князь Меншиков поддерживал захваченную им верховную власть; в продолжение тех трех лет, когда Петр II носил звание императора, на самом деле царствовали вначале Меншиков, а после ссылки его князья Долгорукие. Однако если бы Петр II прожил долее, то высшему дворянству, без сомнения, удалось бы мало-помалу захватить свои старинные преимущества. После смерти Петра II, оно думало, что наступило удобное время выйти из рабства, но замысел этот не удался, как мы это видели в истории императрицы Анны, и я сильно сомневаюсь в том, что этой империи или, лучше сказать, высшему дворянству, удастся когда-нибудь достигнуть свободы. Этому будет всегда препятствовать чрезвычайно многочисленное в России мелкое дворянство, которое опасается более тирании вельмож, нежели власти государей.
До царя Ивана Васильевича II, царствовавшего с 1533 до 1584 года, в России не было другого закона, кроме воли государя. Этот монарх велел составить свод законов, взяв за основание прежние примеры и древние обычаи. Книга эта была роздана судьям и оставалась в рукописи до царствования Алексея Михайловича, который велел напечатать ее. В царствование Петра I законы были распространены и исправлены. Однако старинная книга все еще служит основанием при разбирательстве всех дел и т. п.
Чтобы закончить эти Записки, я прибавлю несколько слов об общем духе нации; некоторые писатели утверждали, что до царствования Петра I все русские вообще и каждый из них в частности были совершенно глупы и тупы, но это в полной мере ложно и противное тому весьма легко доказать.
Тем, которые составили себе подобное понятие, стоит только прочесть русскую историю семнадцатого столетия, за то время, когда честолюбие Годунова и происки поляков разделили нацию на несколько партий и поставили царство на край погибели. Шведы владели Новгородом, а поляки столицею — Москвою; несмотря на эти бедствия, русские, своими разумными действиями, сумели избавиться от владычества двух, столь могучих в то время врагов, каковы были Швеция и Польша. Менее чем в пятьдесят лет, они завоевали снова все земли, отнятые у них во время этих смут, а между тем при этом у них не было ни одного министра, ни одного генерала из иностранцев. Размышляя об этих событиях, нетрудно сознаться, что столь важные предприятия не могут быть задуманы и выполнены глупцами. Вообще у русских нет недостатка в уме. Заботы Петра I об образовании народа не простирались никогда на мещан и на крестьян, однако стоит только поговорить с человеком этого сословия, чтобы найти в нем здравый смысл и рассудительность сколько нужно, но только в таких вещах, которые не касаются вкоренившихся в него с детства предрассудков относительно его родины и религии; он весьма способен понимать все, что ему ни предлагают, легко умеет находить средства для достижения своей цели и пользуется представляющимися случайностями с большою сметливостью. Наконец, можно с уверенностью сказать, что русские мещане или крестьяне выкажут во всех обстоятельствах более смышлености, чем сколько она обыкновенно встречается у людей того же сословия в прочих странах Европы. Но подобные исследования невозможно делать, не зная языка страны, и немногие иностранцы приняли на себя труд изучать его; от этого и возникли столь неосновательные рассказы об этом народе, который, с своей стороны, много способствовал распространению их, оказывая в разных случаях свое презрение к иностранцам и ко всему, что походило на моду или обычай чужих краев; к этому присоединялось еще то обстоятельство, что в начале текущего столетия обычаи и нравы русских были совершенно иные, чем у всех прочих европейских наций и в этом народе вовсе не знали ни правил благопристойности, ни даже общего права людей и иностранных министров, которые соблюдаются при прочих дворах Европы.
Одна из таких проблем — несовершенство существующих демократий. Отсутствие защиты от популизма становится все более заметным: уже не только в странах «хрупких демократий» типа России или Венгрии власть демократическим путем переходит ко все более популистски настроенным политикам. Брекзит в Великобритании, победа Трампа в США, усиление «правых» в Швеции — первые свидетельства хрупкости конструктивной демократии даже в самых «надежных» развитых странах.
Единая Россия» пойдет на выборы под лозунгом «Большинство не ошибается». Использование в начале XXI века argumentum ad populum кажется шуткой, но это не шутка. Для мало-мальски образованного человека такой лозунг выглядит откровенным вызовом — опыту, науке, культурным и этическим основам общества, наконец, здравому смыслу. У человека, обладающего неплохой памятью, он вызывает неприятные ассоциации: что-то подобное изрекали Муссолини и Гитлер, повторяли Марин Ле Пен, Кастро и Чавес.
Бессмысленность лозунга начинается со слова «большинство». Большинство кого? Если это — большинство населения Земли, то при чем тут «Единая Россия» и как быть с тем, что большинство стран мира официально неоднократно осуждали политику России с трибуны ООН в последнее время? Может, речь идет о большинстве населения России? Но разве Россия однородна? А что, если разделить это население на, скажем, мужчин и женщин (христиане и мусульмане, москвичи и немосквичи, молодые и пожилые — тоже подойдут) и сравнить их мнения? А если мнения двух этих частей окажутся в чем-то разными, чье большинство будет правее и как быть с другим, неправым большинством? А когда начинается гражданская война, как 100 лет назад в России, где искать это всегда правое большинство? Или в этой ситуации появляются два большинства — по обе стороны фронта? Кто из них прав? Тот, кто победил? А когда большинство часто и беспричинно меняет свое мнение (а это регулярно происходит), когда оно право — сперва или потом?
Философия достаточно четко определяет роль большинства в процессе развития общества. Новое, более прогрессивное, создается незначительным меньшинством и изначально всегда отрицается большинством, которое интенсивно борется за сохранение старого. Постепенно новое завоевывает все больше сторонников, и, когда их становится достаточно, новое наконец начинает доминировать — и в этот момент устаревает и тормозит уже следующее новое. Это всего лишь социальная реализация закона «отрицания отрицания», одной из основ современной диалектической философии. «Племя часто думает, что провидец повернулся к нему спиной, когда на самом деле он просто повернулся лицом к будущему», как сказал Рэй Девис. Большинство не просто ошибается, оно ошибается всегда, поскольку всегда препятствует прогрессивному развитию.
Большинство — носитель стереотипов и отживающих норм. В процессе развития человечества большинство последовательно поддерживало каннибализм и человеческие жертвоприношения, братоубийственные войны, веру в способность молитвы вызвать дождь и в возможность предсказывать будущее по внутренностям животных, теории о том, что Земля плоская, мыши заводятся из грязи в белье, от совокупления дьявола с женщиной рождаются дети, а чума — божья кара. Большинство не так давно требовало от мужчин носить чулки, серьги, шляпы и красить лицо, а потом стало требовать того же от женщин; большинство принимало рабство вплоть до конца XIX века, монархию — до начала XX-го. Большинство в разных странах уже в XX веке известно тем, что принимало сегрегацию и апартеид, фашизм, коммунизм, маоизм, национал-социализм и прочие порождения бесовского разума. Большинство выступало за тюремное заключение для геев и запрет женщинам носить штаны — а незадолго до этого за запрет получения женщинами высшего образования. Множество исторических личностей, правоту которых не принимало большинство (Галилей и Джордано Бруно — самые банальные примеры), дополняют пантеон христианских мучеников. В этом смысле, конечно, «христианское большинство» никак не отличалось от любого другого: продажи индульгенций, охота на ведьм, освященное церковью рабовладение, внутрихристианские религиозные войны — это только часть «достижений», поддержанных в свое время христианским европейским большинством. Стефан Цвейг описывает свой ужас, вызванный поддержкой начала Первой мировой войны абсолютным большинством населения христианской Германии.
История России тоже полна ошибками большинства — от периода Смутного времени (когда большинство поддерживало то Годунова, то польского ставленника Лжедмитрия, то его врага Василия Шуйского, то просто бандитов) до революции 1917 года, когда большинство встало на сторону радикальных политических авантюристов. Почитаемые сегодня (справедливо и не очень) российской властью исторические личности — Рюрик, великий князь киевский Владимир, Александр Невский, Иван Грозный, Петр I, Столыпин и прочие — все шли против мнения большинства, причем иногда делали это с невероятной жестокостью. В то же время герои прошлого, старавшиеся опереться на большинство (как, например, Ленин или Ельцин), сегодня явно не в почете у официальных агитаторов.
На практике власть в России публично демонстрирует неприятие принятого ею же предвыборного лозунга.
<Короче, власть должна принадлежать прогрессивному меньшинству. Вопрос, кто определит прогрессивность меньшинства, какое из меньшинств прогрессивно?>
В большинстве своем людям свойственны существенные ошибки восприятия, влияющие на принятие решений. Основными будут «заякорение» — принятие предложенного количественного уровня или качественной характеристики как точки начала отсчета, вне зависимости от его (ее) осмысленности (это отлично знают продавцы на восточных рынках, сразу называя цену во много раз больше желаемой); согласие с ложной индукцией, то есть принятие за истину логически верного построения на базе неверной посылки; переоценка собственного опыта и доступной информации (редкое, но пережитое нами или хорошо известное событие кажется нам более вероятным, чем более частое, но неизвестное по опыту). Наконец, большинству людей свойственно существенно переоценивать свои способности и возможности. Простые опросы показывают: порядка 70 % человек верят, что они водят машину «лучше среднего»; эксперименты, в которых испытуемых просят ответить на вопросы с «90 %-ной точностью», обычно дают точность ответов не выше 50–60 %. Особенно ярко эти явления проявляются в профессиональной сфере: более 90 % инвестиционных фондов показывают результаты хуже индексов; более 50 % стартапов не проживают года, более 90 % — умирают, не принеся прибыли создателям и инвесторам; средний инвестор на рынке проигрывает инфляции; людям свойственно участвовать в конкурсах, в которых побеждает менее половины участников, чаще — один из нескольких (соответственно, большинство переоценивает свои шансы). Большинство же (по статистике) верит коммерчески мотивированным фальсификациям, таким как гомеопатия или финансовые пирамиды, не принимая во внимание отрицательные результаты научных проверок и данные статистики (я уже не говорю о соображениях логики); большинство легко поддается на рекламные трюки, принимает нерациональные финансовые решения, действует себе во вред в групповых взаимодействиях, поскольку не способно адекватно просчитывать потенциальные результаты, и совершает эмоциональные, а не рациональные поступки. Яркое свидетельство того, что возможность принимать рациональные решения ограничена, — религиозность большинства населения Земли, а приверженность религии невозможно объяснить рациональными соображениями.
Но большинство плохо принимает решения не только потому, что состоит в основном из неготовых к рациональному принятию решений индивидуумов. Общество склонно к групповому мышлению — отсюда стремление к конформности и иллюзия отсутствия персональной ответственности в результате присоединения к решению группы. То, что группа думает хуже, чем индивидуумы в отдельности, а «большинство» опаснее, чем личность, отлично знают законодатели еще со времен Древнего Рима. Совершение деяния группой является отягчающим обстоятельством (примерно так же, как совершение его в состоянии алкогольного опьянения) во множестве уголовных кодексов: снижающуюся в группе способность адекватно мыслить законодатели пытаются уравновесить увеличением тяжести наказания, чтобы члены группы были не менее осторожны, чем поодиночке.
Групповые решения большинства, как правило, являются не информированными и обдуманными, а индуцированным сочетанием активно продвигаемых идей немногих лидеров группы (преследующих собственные интересы) и сильным желанием основной массы группы соответствовать большинству и избегать конфликта. «В группе людей… конформизм или желание социальной гармонии приводят к некорректному или нерациональному принятию решений», — пишет Ирвинг Джейнис, автор понятия «групповое мышление». Результаты многочисленных экспериментов подтверждают, что даже крупные группы профессионалов, принимающие решения большинством голосов, как правило, демонстрируют нисходящую динамику качества принимаемых решений, очень скоро опускаясь на уровень решений менее рациональных и эффективных, чем у непрофессионалов, принимающих те же решения индивидуально.
Современный развитый мир достаточно последовательно двигается в сторону все большей демократизации, которая на первый взгляд выглядит как движение в сторону все большего веса решений, принимаемых «большинством». Многим известным ученым и политикам случалось даже обвинять демократию в стремлении к «подчинению групповым решениям», в том числе Фрэнсису Гальтону, известному психологу (он приходился двоюродным братом Чарльзу Дарвину). «Чтобы разочароваться в демократии, достаточно 5 минут поговорить со средним избирателем», — говорил Уинстон Черчилль, последовательный сторонник демократии, имея в виду, конечно, не саму демократию, а вульгарное ее понимание — так называемую охлократию, прямую власть большинства. Конечно, перекос в групповую сторону — это, скорее, опасное отклонение, временная остановка на пути развития демократии, чем норма, и это хорошо понимают демократические лидеры.
Реальное достижение развитой демократии — не принятие позиции большинства или создание механизмов группового принятия решений, а защита прав меньшинства и успешное подавление эффекта группового мышления при сохранении возможности всех членов общества влиять на управление страной. Развитые демократии сформировали целый арсенал мер и механизмов, которые защищают общество от диктатуры большинства и эффекта группового мышления:
• предоставление личности права индивидуальных, а не групповых решений в возможно более широком спектре вопросов (значительное расширение права человека на принятие собственных решений и толерантность, отход от групповых стандартов, индивидуальность решений при голосовании);
• естественное разбиение общества на конкурирующие группы (в том числе партии) не с целью выбора большинством одной лучшей, а с целью формирования палитры разных мнений, препятствующих возникновению конформного консенсуса;
• свобода доступа к информации, провоцирующая возникновение разных мнений;
• свобода критики общества и власти и даже провокация такой критики в процессе политической борьбы;
• обязательная частая сменяемость лидеров;
• учет minority opinion в самых разных формах;
• создание двухпалатных органов принятия решений с формированием палат по разным принципам, причем иногда одна из палат вообще формируется не методом мажоритарных выборов;
• формирование обязательных экспертных фильтров для любых значимых решений;
• создание жесткой конструкции из базовых законов (типа конституции, билля о правах), которые защищают основы демократии и права меньшинств и не могут быть отменены просто решением большинства;
• распределение полномочий — в органах власти, в системах принятия решений, контроля, законотворчества;
• федерализация с предоставлением права принятия большого числа решений на местном уровне;
• максимальная индивидуализация системы принятия решений даже внутри системы власти, в том числе путем наделения чиновника максимальной свободой принятия решений (естественно, в рамках закона) и правом на инициативу.
Наконец, огромную роль в защите общества от группового мышления в демократических странах (да и в других тоже) играет особая прослойка граждан, иногда называемая интеллигенцией. Эти люди, как правило, высокообразованные и профессиональные в своих сферах, обладают гипертрофированно индивидуалистическим складом характера и занимают позицию критиков общества, существующей реальности, власти — позицию, которая иногда кажется деструктивной («а что вы предлагаете-то, почему только критикуете?»), но крайне важна в деле защиты общества от эффектов группового мышления и стимулировании конструктивного развития. Интеллигенция пользуется большим уважением в демократических обществах и, разумеется, гонима в обществах, где групповое мышление служит интересам власти, поддерживаемой большинством.
При всем при этом нельзя не признать, что демократия периодически дает сбои — и в самых развитых демократиях argumentum ad populum и групповое мышление время от времени прорываются сквозь преграды — так появляются роковые ошибки, ведущие к страшным последствиям. Демократия, например, не защитила Германию от нацизма, а (пример другого масштаба, но показательный) Великобританию — от попадания на грань выхода из ЕС. При этом в последнем случае мы видим, как механизмы защиты в демократической системе начинают срабатывать: несмотря на решение референдума, Соединенное Королевство пока не торопится с действиями.
Демократическое общество и структурно, и с точки зрения процессов противопоставлено в этом смысле примитивным группам, руководимым автократичными лидерами. Именно в последних (как это ни странно кажется на первый взгляд) решения в конечном итоге принимает большинство, толпа: большинство всегда имеет физическую возможность сменить лидера, и разрушенные (или не созданные) в автократиях общественные институты не защищают его, как это происходит в демократии. Конечно, автократичные лидеры не верят в эту возможность, но лишь в силу тех же ошибок восприятия — переоценки собственных сил и недооценки вероятности негативных явлений. По статистике, подавляющее большинство авторитарных лидеров сменяется в процессе народного противостояния, большинство таких лидеров до сих пор заканчивают свою жизнь либо в результате убийства, либо в тюрьме. Лозунг «Дуче не ошибается», который, как правило, принимается большинством в примитивной группе — будь на месте дуче сам Муссолини, Сталин, Гитлер, Мао, главарь мелкой банды или лидер деструктивного культа, — является всего лишь отражением лозунга «большинство не ошибается» в вопросе выбора этого лидера; «не ошибающееся» большинство при этом часто меняет свое мнение.
Автократичные лидеры стремятся спровоцировать групповое мышление в управляемом ими социуме, чтобы защитить себя от конкуренции. Лидеры таких примитивных групп в борьбе за сохранение своего статуса играют на простых желаниях и пороках большинства. Лесть в адрес общества, заигрывание с примитивными эмоциями, в том числе использование переоценки членами общества своих возможностей и их стремления к конформности, к присоединению к большинству, за мнение которого выдается мнение власти, — стандартные атрибуты политики авторитарных и автаркических лидеров. Но их несменяемость, формирование закостеневшего круга элиты, активная борьба с критикой под видом борьбы с «врагами общества», изоляция существенной части или всего общества от контактов с внешним миром ведут не просто к доминированию группового мышления, а к образованию «вложенных групп», ситуации, при которой групповое мышление становится базой для принятия решений не только в «послушном обществе», но и в самой власти, на каждом уровне иерархии, включая самый высокий.
В своих размышлениях (и в рамках этого сборника тоже) мне часто приходится возвращаться к теме человеческого мифотворчества вообще и сотворения химер в частности — ничего не поделаешь, способность и потребность к со-творению (совместному творению) мифа и совместной вере в него явилась определяющим элементом приспособления в борьбе Homo sapiens за существование, и по сей день человек способен к коллективной активности только на основе мифа и в рамках сотворенных химер, другого способа нет. Под химерой здесь подразумевается, конечно, не гибридное фантастическое существо со стены средневекового собора; имеется в виду не существующий в объективном мире субъект, наделяемый людьми по общему согласию антропоморфными свойствами, включая волю, и предполагающий к себе антропоморфное отношение (в том числе — любовь или ненависть, подчинение или бунт, внимание или пренебрежение, ритуал выражения отношения и прочее). Химера коммуницирует с обществом через людей-посредников, избранных или присвоивших себе такое право — важно, чтобы общество признало такое присвоение по тем или иным причинам. Человечество создало множество подобных химер: боги, предки, юридические лица, футбольные клубы только самые известные и распространенные из них.
Одно из главных достижений человека в контексте общественной деятельности — изобретение химеры государства: сущности, которая возникает «над» системой коллективного принятия решений, в которой естественные права всех членов общества делегируются ограниченному кругу избранных (но не всегда — избираемых), а избранные реализуют эти права, руководствуясь своей волей или предписанными (как правило — своими предшественниками) правилами и делегируя эту реализацию тому или иному широкому кругу «агентов». Объединение людей вокруг замкнутой системы экспроприации и делегирования естественных прав называется государством. Для определения границы системы потребовалось ее поименовать и обозначить принадлежность к ней — гражданство; но, как известно, в человеческом сознании все, что имеет имя, существует как субъект. И государства (племена, кланы и прочие формы) немедленно приобрели все свойства стандартной химеры: наряду с именем, «лицом» в виде знамени и герба, девизом в виде гимна они приобрели историю, характер, свойства поведения, персональную ответственность на межгосударственном уровне, их стали любить и ненавидеть. При этом, как любой антропоморфный субъект, государства стали стремиться к доминированию в иерархии себе подобных и над физическими людьми. Гражданин, зависимый от государства, стал «обязан» любить свое государство и ненавидеть другие, стал «должен» помимо оговоренных естественных прав отдавать государству часть своего дохода и имущества, рисковать здоровьем и жизнью для того, чтобы защитить именно это государство от унижения или захвата другим государством, исчезновения или трансформации. Иногда такое отношение гражданина к государству рационально (но далеко не всегда справедливо) объясняется его же благом; чаще же этого не делается, а объяснения заменяются мистическими по своей сути ссылками на этернальный закон и обязанности «любить родину», «слушаться властей» и прочее.
В процессе развития человеческого общества химера государства в широком смысле была краеугольным камнем как в обеспечении общественного прогресса (и прежде всего — через снижение индивидуальных рисков), так и в организации плодотворной конкуренции между группами людей, приводившей к положительному естественному отбору. Однако мир менялся, и сегодня человечество изобрело значительно более гуманные способы развития. Конкуренция на государственном уровне как наиболее прогрессивная форма отбора сменилась в последние века конкуренцией на уровне корпоративном — на фоне межгосударственного сотрудничества и свободного движения населения между государствами, включая смену резидентства и гражданства. Государства как основа общества уступают свое место частично корпорациям, частично межгосударственным структурам. Уступают — но не сдаются: патриотизм, смешение понятий «власть» и «страна», персонализация государства с формулированием его «интересов», отличных от интересов его граждан, требование к другим и к себе «отстаивать интересы государства» и «ставить интересы государства выше своих собственных» очень живучи. Помимо того, что такая постановка вопроса впрямую выгодна «жрецам» химеры государства — чиновникам и власти, она, как и любой традиционный шаблон мышления, искренне разделяется значительной частью населения планеты Земля. И в этом смысле мы даже не можем сказать, «хорошо» это или «плохо», — в конце концов, понятия «хорошо» и «плохо» определяются по отношению к личным приоритетам, и если у вас они состоят не в улучшении качества жизни и ее продолжительности (как у меня), а, например, в удовольствии от величия своей страны (что бы вы под ним ни понимали), то мы с вами не договоримся о том, что «плохо», а что «хорошо».
все социологические опросы показывают, что основные характеристики нашей власти (неограниченность, сакральность, клановый характер, фокус на личном обогащении, вызывающая демонстрация силы и богатства, сознательное соперничество с соседями вместо сотрудничества, шовинизм и прочее) — желаемые характеристики самого себя для большинства жителей страны, и в этом смысле власть — воплощение мечты каждого. Иерархия вертикали, начинающаяся в Кремле и пронизывающая общество сквозь уровни чиновников, губернаторов, мэров, депутатов, префектов, полицейских, бандитов и теток в окошках собесов, заканчивается глубоко в семьях — отцами, бьющими детей и жен, женами, заставляющими детей доедать вопреки здравому смыслу и орущими на них по любому поводу, детьми, развлекающимися буллингом, никак не видоизменяясь. Наша власть — наш слепок и в то же время форма, в которой отлито наше общество.
наше травмированное, потерявшее веру в себя общество как в воздухе нуждается во власти-успокоителе, власти, которая скажет: «Вы лучше всех, вы — великие, вы — наследники славного прошлого, вы — особенные, и вас ждет мировое господство»
наше общество пропитано ненавистью (как любое травмированное общество). Ему необходима власть, которая укажет, кого ненавидеть «законно» и безопасно.
Примитивная группа не занимается сложными творческими процессами, не производит сложный продукт. Она может добывать, распределять, потреблять — решать простые стандартные задачи в рамках ограниченного ресурса. Уровень сотрудничества в таких группах минимален, само сотрудничество механистично (иначе в иерархии ценилась бы способность сотрудничать), результат (объем приобретаемых ресурсов) мало зависит от качества действий членов группы (иначе в иерархии ценились бы эффективные игроки). В условиях, когда личные свойства индивидуума незначительно влияют на изменение общего результата действий, дифференциация происходит только по способности индивидуума присвоить себе большую часть общего дохода. Члены примитивной группы оцениваются исключительно с точки зрения положения в иерархии, которое, в свою очередь, определяется силой (в широком смысле) и корреспондирует с правом на распределение (и в первую очередь отбор в свою пользу) имеющихся у группы ресурсов.
Примитивная группа уходит корнями в сообщества давних предков человека. Ученые изучают такие группы на примерах современных обезьян, в частности гамадрилов, макак, некоторых павианов. «Экономика» стада гамадрилов на 100 % дистрибутивна: во главе стада стоит вожак (альфа) и несколько самцов «ближнего круга» (бета); добыча сдается вожаку, который ее распределяет; самостоятельное потребление найденного пресекается. Социальная иерархия определяется физической силой и смелостью; самцы стоят выше самок, ниже бета в иерархии находятся гамма-самцы — ведомые, послушные вожаку, и еще ниже дельта — забитые, не имеющие почти никаких прав. «Ниже в иерархии» и «ты для меня как самка» — синонимы: утверждающий свое превосходство самец может имитировать половой акт с более слабым. Демонстрация силы не ограничивается собственными возможностями — вожаки имеют «охрану». Другие стада гамадрилов воспринимаются только в качестве претендентов на ресурсы твоей территории. При встрече вожаки «ведут переговоры» на границах территорий, окруженные с тыла телохранителями. Люди воспринимаются гамадрилами прагматически: понимая невозможность конкуренции, гамадрилы знают — у людей можно выпрашивать подачки, можно даже воровать, пока сородичи отвлекают выпрашиванием подачек. При этом идей сотрудничества с людьми у гамадрилов не возникает.
В современной человеческой жизни нет ярче примера примитивной группы, чем российские места лишения свободы. Российская история заставила огромное множество людей пройти через зоны — в жесточайшей форме ГУЛАГа, жесткой форме современной тюрьмы (у нас и сегодня в тюрьмах 603 человека на 100 000, в Германии — 95), в мягкой форме армейской службы, легкой форме советского детского сада, школы, пионерского лагеря. Этим и волнами геноцида (с 1917 года с завидной регулярностью войны, репрессии и эмиграции уносили в первую очередь ярких, независимых, не готовых подчиняться системе примитивной группы) XX век сформировал в России доминанту зонной идеологии. Чего удивляться, что именно эта, «почвенная», идеология стала новой идеологией власти — мало того, что ее поддерживает народ, она еще и является экстремально удобной для ее (власти) удержания, так как в своей сущности предполагает абсолютное отсутствие лифта из народа во власть любым способом, кроме полного принятия идеологии «зоны» и следования ей.
Экономика «зоны» основана на полной зависимости от внешнего мира (для колонии — буквально, для страны-зоны — через экспорт и импорт), низкоэффективном производстве низкокачественного продукта и стопроцентной дистрибутивной модели распределения. Идеология «зоны» сложна, но ее мораль можно свести к нескольким основным идеям. Первая — незыблемость законов, устанавливающих иерархию, в которой почти нет социальных лифтов, а между сидящими (народ) и охраняющими (представители власти) их нет вообще. Вторая — абсолютная поддержка иерархии всеми ее представителями через принцип «как с нами, так и мы». Третья — расчет только на себя: «не верь, не бойся, не проси», все кругом враги, сотрудничество отсутствует, только соперничество; единственный способ подняться вверх — через опускание других вниз. Четвертая — принцип идентичности: не отличайся, не высовывайся, не спорь, не стучи, не жалуйся, не проявляй ни доброты, ни слабости, ни инициативы, принимай все как должное.
Наверное, излишне говорить, насколько наша жизнь пропитана зонной культурой. Лексика, песни, понятия, переплетающиеся с законами, стремление иметь большую (признак силы) черную (видимо, признак положения в иерархии?) машину, зашкаливающий уровень агрессии друг на друга (на дорогах, в интернете, в быту), табу на самокритику и критику своей страны, агрессивный консерватизм, неприятие нового, постоянная ностальгия по прошлому и отсутствие какого бы то ни было видения будущего (иначе как в виде возврата к прошлому) — свойства примитивной группы. Лояльность населения к нынешней власти (в отличие, кстати, от предыдущих) — результат соответствия ее действий общей идеологической модели. Власть даже разговаривает с намеренным добавлением фени, блатных слов и выражений, а ее действия — это действия «правильного» пацана, зону держащего: пайку увеличивает, своих не сдает, силу показывает когда надо и, главное, полностью воспроизводит спектр действий лидера примитивной группы — поддерживает понятия, консолидирует дистрибуцию ресурса, регулирует иерархию, вознаграждая лояльность. С точки зрения зэка, на такое начальство молиться надо: все «расконвоированные», на волю ходят по желанию (лишь бы к перекличке успевали), товаров с воли завались, чего еще надо?
Более того, если рассматривать Россию в контексте зонной идеологии, то многие кажущиеся абсурдными вещи становятся на свои места. Первый признак зоны — общее ощущение «не дома». Согласно опросам, 63 % россиян хотят сменить страну проживания. В кучах мусора, оставляемых по обочинам и в местах отдыха, в краткосрочности всех планов (включая инвестиционные), в пассивности и нежелании строить и создавать — во всем в России есть это ощущение «не дома»: все не мое, я пользуюсь украдкой, заботиться не о чем, жалеть нечего.
В стаде гамадрилов, на зоне — и в России те, кто распределяет и контролирует, — всегда выше тех, кто производит. Силовики, чиновники, власти — весь этот набор, в разы превышающий своей численностью любые мировые стандарты бюрократии, — заведомо не только имеют право на притеснение бизнесмена, но и обязаны в силу понятий (подкрепленных законом, который в России понятия очень напоминает) всячески контролировать и эксплуатировать последнего. Отсутствие защиты собственности в России, о котором так много говорят, не есть досадная недоработка: какая может быть собственность в зонной культуре, где «начальник дал — начальник взял»?
Стереотипы «командно-административного» управления оттуда же. Привычка высших российских чиновников унижать подчиненных и даже независимых от них людей публично, в том числе в прямом эфире, принятый фамильярно-хамский стиль обращения менеджмента с сотрудниками, традиции многочасовых ожиданий в приемных или приезда высокого начальства своими корнями уходят в армейскую систему управления войсками охраны и жесткую дисциплину для обитателей колонии. Тот факт, что «мотивация» как понятие российской власти незнакомо, а знакомы лишь «запрет» и «приказ», тоже характерно для зоны, и бесполезно объяснять, насколько они архаичны и неэффективны.
Коммуникация с населением России со стороны власти мало отличается от коммуникации с заключенными по стилю. Достаточно прочесть письмо из налоговой инспекции. Там не будет «спасибо, что вы своими налогами финансируете нашу страну!». Там будет 10 предупреждений о карах за неуплату и просрочку.
Граждане не отстают: согласно докладу ИНДЕМ, есть только три страны в мире, где отношение к полиции хуже, чем в России. Всего в 14 странах граждане чувствуют себя менее безопасно на улице. Это объективно? Конечно, нет: в России полиция, конечно, не особенно хороша, но уж и не так плоха, и на улицах сравнительно безопасно. Это — зонная идеология: никому не верь, все враги.
Тотальность отвержения гомосексуалистов в России тоже стопроцентно зонной природы. Это неотъемлемый элемент примитивной группы, в которой половой акт указывает на иерархию.
Отношение к Западу у нас похоже на отношение стада гамадрилов к людям в поселке неподалеку. Мы не любим Запад, мы его боимся, мы его презираем. И мы же его боготворим, мы от него получаем почти все жизненно важное. Мы бесконечно у него просим: когда дела похуже — то кредитов, когда получше — то прав «как у людей», признания и уважения, при этом категорически отказываясь сотрудничать. Мы бесконечно возмущены, когда не получаем то, что просим, и презрительно усмехаемся, когда получаем. Мы все время остерегаемся их «коварных планов» и открыто веселимся, когда нам удается наш коварный план по отношению к ним.
Зонная идеология, ценности зоны, мораль зоны — это и есть наши «традиции и устои». Они не хороши и не плохи, их не надо стесняться, так же как ими, наверное, не стоит гордиться. Просто у нас своя мораль, у Запада — своя. Сходство с гамадрилами тоже не должно нас оскорблять: самолеты похожи на птиц лишь потому, что и те и другие должны летать. Гамадрилы и мы обречены жить в экономике одного типа — с неограниченным ресурсом, который мы легко собираем и на который живем. Понятно, почему президент России говорит о защите нашей морали от влияния Запада — нашей экономике западная мораль не подойдет. Но я бы поспешил его успокоить: наша мораль и наши ценности — продукт экономической модели. Их не вытравить ничем, пока потоки нефти и газа будут приносить нам доход, в ожидании доли которого все население будет выстраиваться в очередь — кто в огромном офисе с сотней охранников, кто с метлой в робе в толпе мигрантов.
«Действуя и приспосабливаясь к примитивной группе… субъект обязан всячески отрицать это, обосновывая свои поступки любыми рациональными, моральными или другими доводами, какие только доступны его интеллекту. Если он не в состоянии таким способом оправдать свое поведение, в примитивной группе его считают глупым. Субъект, находящийся внутри примитивной группы, обычно не способен сформулировать „правила“, по которым она функционирует. Поймав себя даже на мысленной попытке их сформулировать, он испытывает страх расправы, легко превращающийся в опасение, что с его психикой не все в порядке», — пишет Дроганов. Это важнейшее свойство примитивной группы — отказ от осознания реалий собственного поведения и потребность в оправдании. Не стоит удивляться злобе множества читателей либеральной прессы и критических статей, письменным выкрикам «полная хрень», «Слава России», «продались гомосекам» и «не нравится — убирайтесь». Авторы не злы и не злонамеренны — им просто очень страшно, когда кто-то пытается заставить их «мысленно попытаться сформулировать» правила, по которым мы живем.
Не менее важным для понимания сегодняшней ситуации будет правило круговой поруки, формулируемое Дрогановым следующим образом: «Для того чтобы примитивная группа не распалась и функционировала на пользу Главаря, Авторитета и их Приближенных, ее необходимо вовлечь в… сурово караемые обществом акции. Это создает ситуацию круговой поруки, поскольку вина за содеянное лежит теперь на всех. Видя, что связи в группе разрыхляются, Главарь может, например, толкнуть людей на совместно совершенное убийство… После этого группа поневоле сплачивается за счет общего чувства страха и вины».
«В примитивной группе… „оскорблением“, „унижением“ субъекта оказывается любое ущемление его амбиции. Амбиция, безусловно, ущемляется, если другой субъект показывает, что он „лучше“ в каком бы то ни было отношении. Если кто-то имеет возможность безнаказанно продемонстрировать свое превосходство над другими, он обязан сделать это, иначе его сочтут слабым. Реальное выдвижение — вплоть до ранга Авторитета или претендента на роль Главаря — возможно только для тех, кто неуклонно следует [этому правилу]. Никакие способности… не вынесут его „наверх“, если он не склонен пользоваться [им]. Напротив, при такой „слабой“ позиции его способности и успехи будут вызывать лишь неприязнь группы и могут скорее привести к его гонению. Зато бестрепетное следование „правилу силы“ выдвигает на ключевые места в группе даже того, кто, собственно, ничем и не одарен, кроме такой бестрепетности. Субъект, который демонстрирует свои особые дарования, но лишен возможности или желания унижать нижестоящих… становится гонимым».
Для примитивной группы средства значения не имеют, а уровень цинизма действия только повышает статус действующего в глазах группы.
С другой стороны, почему власть, при всей радикальности ее «примитивно группового» поведения, кажется «консервативно-центристской» на фоне множества идеологов существенно более радикальных действий (самые безумные законопроекты, самое хамское «авторитетное» поведение, самые яростные требования унижать, ограничивать в правах, даже совершать преступления, вплоть до военной агрессии и массовых убийств, исходят или от тех, кто во власти занимает ничего не решающее положение, или от тех, кто к власти прямого отношения не имеет)? Это следствие «инстинкта отвода агрессии»: «Участвуя в групповом гонении жертвы, субъект демонстрирует свою солидарность с группой и тем самым отводит ее агрессию от себя. Этим объясняется необыкновенная истовость, с которой иные члены примитивной группы выполняют „карательные“ функции в отношении провинившихся»
Оказывается, в примитивной группе действует «правило безразличия»: «…Проявляется в бестрепетном отношении к физическому или душевному страданию другого. Это легче понять, когда человек трусит, имея дело с трудностью или опасностью. Но в данном случае субъект становится безучастным, даже если ему ничего не грозит» (он же).
К сожалению, не существует рецептов трансформации примитивной группы в «эгалитарную» без существенного влияния извне. Напротив, примитивные группы очень консервативны к любым изменениям (смена главаря никаким изменением, конечно, не будет). Хорошая новость состоит в том, что, поскольку в основе психологии члена примитивной группы лежит подсознательный запрет на осознание реальности, примитивная группа обычно очень чувствительна к внешнему воздействию — если оно приходит не в виде критики (см. выше, критика вызывает страх и агрессию), а в форме положительного примера, причем скорость принятия позитивной практики в примитивной группе может быть очень высокой — в силу развитого группового сознания. Скептикам рекомендую вспомнить, что еще 10 лет назад автомобилисты никогда не пропускали пешеходов на переходах, а сегодня крайне редко можно увидеть машину, которая не остановится при виде человека, собирающегося перейти дорогу. Конечно, нынешняя власть будет активно защищать страну от проникновения позитивных примеров: закрытие иностранных фондов в России, постепенный запрет на выезд за границу, цензура, — истерически прославляющие примитивные реакции и правила и поливающие грязью все, что в них не вписывается, каналы ТВ и прочее будут (вместе с нефтью, которая позволяет поддерживать приемлемый экономический уровень) делать свое дело по сохранению «традиций и устоев». Но даже с нефтяной иглой в современном мире невозможно перекрыть информационные потоки. Нужно больше говорить и писать о позитивных образцах в России и за рубежом; нужно пытаться внедрять их локально; в любом споре с испуганным агрессивным соотечественником (частном или публичном) нужно не обвинять, а предлагать альтернативы эгалитарного свойства.
во всех примитивных группах, автаркических сообществах и тоталитарных иерархиях появляются свои «своды правил» и «сильные лидеры». Так формируется социальный договор, включающий в себя насилие (часто очень высокого уровня), и у его участников нет желания поменять ситуацию. Более того, для человека в середине иерархии «обычное» насилие над ним самим становится необходимым свидетельством того, что он все еще сохраняет свое место в иерархии, которым дорожит; отсутствие стандартных проявлений насилия по отношению к нему часто вызывает у него беспокойство, страх, неуверенность в себе.
Стремление испытывать насилие над собой проявляется и в некоторых других случаях — не только в случае аутотрансляции травмы, получения награды и страха за свою позицию в иерархии. Насилие, в частности, это мощный способ оправдания в случае конфликта желаний и комплексов (табу), запроса и реальности. Люди, находящиеся на низких уровнях социальной лестницы (в самых разных смыслах), часто ищут насилия над собой, поскольку оно оправдывает их низкое положение. Сексуальное насилие снимает ответственность с тех, для кого сексуальная активность табуирована травмой или воспитанием, и позволяет получить желаемое сексуальное удовлетворение, пусть и в ненормальной форме — поэтому их поведение может быть провоцирующим. Люди, испытывающие неразрешимое чувство вины, также часто провоцируют насилие над собой, психологически стремясь к наказанию и искуплению, но случается, что и сами осуществляют насилие, подсознательно переводя свою автоагрессию в агрессию по отношению к окружающим.
Из всех премудростей, которым учат проповедники, наиболее частая и востребованная — обучение тому, «как достичь успеха». Пользуясь тем, что естественное стремление не очень умного и не очень деятельного человека — получить все дешево и быстро, эти проповедники предлагают незадорого (за цену книги, семинара или тренинга) купить у них универсальный золотой ключик к «успеху». Они скромно умалчивают, что «успех» — понятие очень личное, для каждого он свой и лишь для очень немногих — в большинстве своем травмированных натур — успех измеряется в двумерной системе координат, состоящей из общественного положения и количества денег на счету в банке. Да и этот успех вряд ли достижим на пути следования стандартным советам проповедников: почти никто из них самих, готовых за деньги учить своих легковерных апологетов, таким успехом похвастаться не может. Рецепты они черпают из популярных книг по психологии и детских воспоминаний о мудростях родителей — и адаптируют их до неузнаваемости, делая привлекательными для аудитории и выгодными для общества, которому необходимы (как ни цинично это звучит) потребители всего и вся — постоянно перерабатывающие, вечно неудовлетворенные, гонящиеся за славой и богатством путями, выгодными работодателям и политикам.
Нужно сделать тот звонок, который вы боитесь сделать. Секрет успеха в том, чтобы не доводить ситуацию до таких звонков. Не заводите клиентов, которые вам неприятны, — и дохода не будет, и нервы попортите. Не обещайте того, что не сделаете, — и не надо будет бояться звонить. И, конечно, не делайте неприятных вам «звонков» в самом широком смысле этого слова. Может быть, вы меньше заработаете, но точно будете чувствовать себя лучше.
Нужно вставать раньше, чем вы хотите вставать. Зачем — чтобы весь день плохо себя чувствовать? Маркс спал по 4 часа в сутки, потому что не хотел спать больше, а не потому, что заставлял себя. А Черчилль спал еще и после обеда — и это никак ему не мешало. Вставайте тогда, когда вам комфортно, вы все успеете просто за счет того, что, выспавшись, будете лучше соображать и быстрее действовать. Конечно, если вам комфортно спать по 18 часов в день, надо разбираться со здоровьем. Но уж точно не заставлять себя вставать рано!
Нужно сразу давать больше, чем вы получите в ответ. А если тому, кому вы это «даете», не надо «больше»? Единственный нормальный «обмен» — давать то, что вы хотите дать, и получать то, что контрагент хочет дать вам за это (о «больше — меньше» речь вообще вести бессмысленно). Если это кого-то из вас не устраивает, меняйте контрагентов. Заставить себя «давать больше», чем хочешь давать, — значит создать себе хроническую депрессию, которая рано или поздно перейдет в агрессию. Ведь каждый дающий больше подсознательно ждет, что когда-нибудь ситуация поменяется на обратную. А она никогда не меняется!
Нужно заботиться о других больше, чем они заботятся о вас. Зачем? Чтобы дети выросли беспомощными эгоистами, жену начала раздражать ваша опека, коллеги привыкли списывать на вас ошибки и проблемы? Опять же — заботьтесь о других столько, сколько вы действительно хотите. Те, кому этого будет мало, отойдут от вас и найдут других. Те, кого это устроит, останутся с вами (если, конечно, вас устроит их отношение). Разумеется, есть вещи, которые вы должны делать: вы не можете не заботиться о своих детях и родителях, вы не можете наплевать на интересы других там, где ваши интересы пересекаются с их интересами, и так далее. Но это, опять же, не вопрос «больше — меньше», это вопрос соблюдения социальных правил. Вне таких правил вы должны быть абсолютно свободны. Результат, возможно, будет не идеален для вас, но точно адекватнее результатов всеразрушающей насильственной заботы. Древняя мудрость гласит: «Хороший отец не тот, на кого могут опираться дети, а тот, у кого дети умеют стоять твердо на своих ногах».
Нужно сражаться и тогда, когда вы уже ранены и окровавлены. Слава богу, мы с вами не берсерки, у нас есть разум. Для начала: вы должны бороться, только если цель действительно того стоит. А целей, заслуживающих борьбы, когда вы ранены и вам больно, совсем немного. Здоровье (свое и близких), свобода и безопасность (своя и близких) — вот, пожалуй, и все. Мир так устроен, что остальные цели не только не стоят кровавой борьбы — они не могут быть ею достигнуты. Более того, ресурс мирного, кооперативного достижения цели значительно больше, чем многим кажется. Но даже если договориться нельзя, а «цель оправдывает средства», великие сражения почти никогда не выигрываются в лоб. Тем более если вы уже ранены и истекаете кровью, то есть боец из вас никакой. Остановиться, отойти, собрать силы вновь, поменять направление удара, использовать ранее не выявленные преимущества — вот что может принести победу, а совсем не борьба до последней капли крови. Войны выигрывают стратеги, а не безумцы.
Нужно сжиться с неуверенностью и тревогой, даже когда осторожная игра кажется умнее. Конечно, если хотите стать добычей тех, кто зарабатывает на ваших рисках. В реальном мире очень многие научились использовать «романтиков» в своих целях — брокеры, дающие плечо на «Форексе» и агитирующие за криптовалюты; врачи, предлагающие «уникальные методики»; политики, призывающие к революциям. Риски иногда надо брать, но только там, где это разумнее, чем их не брать, и ни в коем случае не наоборот.
Вы должны вести за собой уже тогда, когда за вами еще никто не следует. Только не надо забывать, что 99 % таких лидеров так и заканчивают без единого последователя. Если вы уверены в своей правоте и, самое главное, хотите добиваться результата, совершенно не важно, сколько у вас последователей. Просто добивайтесь своей цели, объясняйте, уговаривайте, демонстрируйте людям выгоды вашего подхода или ориентира. Среди ваших визави найдется множество умных людей, если ваша идея чего-то стоит, последователи (а лучше — партнеры) обязательно появятся. Если же вам жизненно необходимо быть лидером, а ваша цель — толпы последователей, то вам надо к психотерапевту — разобраться в своих проблемах и избавиться от навязчивой идеи.
Нужно инвестировать в себя, даже если никто этого не делает. Даже если в вашем дворе, школе или офисе никто не инвестирует в себя, в большом мире это делают сотни миллионов людей, так что этот тезис бессмысленен. Инвестировать в себя надо хотя бы потому, что это интересно. И, конечно, потому, что иначе вы не сможете конкурировать с множеством людей, которые делают именно это. Но что такое «инвестировать в себя» — это существенно более важный вопрос. Проучиться на тысяче бессмысленных курсов у шарлатанов, преподающих банальности? Закупить сто костюмов, чтобы «выглядеть прилично» при встречах? Купить «мазератти», чтобы никто не подумал, что вы — лох? Сделать пластическую операцию? Нет, конечно. Инвестиции в себя осмысленны только в двух направлениях: в здоровье и в умение мыслить. Все остальное — навязываемая рынком мишура.
Нужно не бояться выглядеть дураком, отыскивая ответы, которых у вас нет. Выглядят дураками те, кто ищет ответы в церквях, у экстрасенсов, площадных ораторов и продажных политиков. Те, кто ищет ответы всерьез, не жалея времени и усилий, не подгоняя реальность под свои желания, объединяясь с профессиональными, вдумчивыми, порядочными «со-искателями», те, кто понимает, что простых ответов не существует, никогда не выглядят дураками. Если вы выглядите дураком, ища ответы, — значит, вы их не там ищете.
Нужно погружаться в детали, даже когда проще от них отмахнуться. Да, если вы конструируете космический корабль или собираете пазл. Но чаще всего детали сбивают, не дают осознать главного, размывают понятия. Вспомните, в Заповедях нет никаких деталей. «Да, но…» — очень вредный способ и мышления, и действия. Как раз умение вычленять главное и отбрасывать второстепенное позволяет быстро и эффективно действовать.
Нужно всегда давать результат, даже если можно найти повод этого не делать. И так каждый день? Всю жизнь? А зачем эти результаты, если вам очень хочется найти оправдание отказу от них? Этот принцип — прямой путь к бессмысленной тягостной работе. Я бы руководствовался другим принципом: никогда не делайте того, что можно не делать (если, конечно, вам не доставляет удовольствие сам процесс). Удивительно, насколько эффективнее становятся и люди, и компании, когда они фокусируются только на действительно важном, отбрасывая 80 % «результатов» и 90 % действий, успешно находя «оправдание», почему их не надо делать.
Нужно искать собственные объяснения, даже когда вам говорят, что стоит просто признать факты. Этот принцип — любимый у шарлатанов и неучей, которым лень выучить урок и проще придумать «свое объяснение». Ни Эйнштейн со своей теорией относительности, ни Дарвин с теорией естественного отбора не занимались выдумыванием своих объяснений. Они как раз обладали способностью принять известные факты, которые противоречили существовавшим теориям, и создать теории, которые эти факты объясняли. Так что принимайте факты; не позволяйте себе их игнорировать; и помните, что в 99,9 % случаев в мире уже есть объяснение этим фактам. Чтобы войти в историю не автором теории о мировом еврейском заговоре, а создателем чего-то более полезного, фокусируйтесь на том, в чем вы действительно стали профессионалом — одним из немногих. В остальных областях принимайте профессиональные объяснения.
Нужно совершать ошибки и выглядеть идиотом. Ошибки неизбежны. Делающий ошибки не выглядит как идиот, если учится на них. Так что правильный принцип звучал бы так: не делайте идиотских ошибок, не делайте одну и ту же ошибку дважды, и вы никогда не будете выглядеть идиотом.
Нужно пытаться, терпеть поражение и пытаться снова. Это сумасшествие. Одинаковые действия приводят к одинаковым результатам. Надо пытаться. Если не получается — пытаться по-другому (или — другое). Это российская власть уже сотни лет все пытается и пытается, и все так же и так же. На успех не похоже.
Нужно бежать быстрее, даже когда вы задыхаетесь. Ну, если только за вами бежит стая волков или вам непременно надо умереть от инфаркта. В реальном мире, если так бежать, невозможно ни осознать, куда и зачем бежишь, ни получить от этого удовольствие. Наоборот, если чувствуете, что теряете дыхание, — даже если кажется, что вот-вот опоздаете и потеряете все, — остановитесь и оглянитесь. Очень может быть, что вы бежите не туда.
Нужно быть добрым к людям, которые были с вами жестоки. Быть добрым к людям — универсальное правило. Но от людей, которые были к вам жестоки, лучше все-таки дистанцироваться (конечно, ответная жестокость никогда не будет эффективной). Так что правило, скорее, должно гласить: «Будь добр не со всеми, но с теми, кто добр к тебе».
Нужно выполнять даже неразумные дедлайны и выдавать несравненные результаты. Неразумные сроки порождают некачественное исполнение. Ни одно великое дело в мире не делалось на скорость. Напротив, в СССР практика «кратчайших сроков» и «догоним и перегоним» приводила к страшным катастрофам и была одной из причин гибели прикладной науки и машиностроения. Очевидно, что потери времени вредны. Но 90 % потерь вызваны тем, что вы делаете ненужные дела, а не неторопливостью в исполнении нужных. Разумный принцип: «Никогда не торопитесь, делая важное дело, никогда не тратьте время на дела ненужные».
Нужно нести ответ за свои действия, даже когда все идет не так. В современном мире, где казнят далеко не везде и только за убийства, «ответственность за свои действия» стала распространенной формой самообмана и даже прикрытием для безответственных поступков. «Можете меня уволить!» — достаточное основание считать себя крутым и ответственным даже при совершении глупостей. Но разве это может нивелировать их последствия? Правильнее сказать иначе: «Думайте, что делаете, — почти всегда вам в реальности нечем ответить за последствия своей ошибки».
Нужно двигаться вперед, туда, где вы хотите быть, и не важно, что перед вами сейчас. Это звучит странно, особенно если добавить, что движение туда, где вы хотите оказаться, — это совсем не обязательно движение вперед, а преграда, стоящая перед вами, может оказаться физически непреодолимой. Но для начала надо бы задать вопрос: как определить, где вы хотите быть? Стоит ли слушать свои капризы и фобии, с готовностью соглашаться на навязываемые медиа, обществом или собственными комплексами цели и потом убиваться, преодолевая то, «что перед вами сейчас», только чтобы или погибнуть, или разочароваться, добившись цели? Значительно важнее было бы научиться осознавать себя, формулировать свои истинные цели — то есть те, которые, будучи достигнутыми, принесут вам стабильно высокое качество жизни. Путь же к таким целям очень часто оказывается достаточно простым: как раз из-за того, что это — не избитые, навязанные одновременно всем ориентиры, а ваши личные приоритеты.
В год смерти, несмотря на все то, что ему пришлось пережить, Александр не слишком сильно отличался от молодого царя-воина времен 336 года до н. э. Существует традиция смотреть на Александра Македонского как на воплощение греческого бога Аполлона. Гегелевские определения «герой истории» и «колосс, хранящий мир» производят сильное впечатление. Легко представить себе его, образованного греческого воина, законодателя, властителя, того, кто принес с собой в дикую Азию порядок, гармонию и шедевры западной культуры. Прижизненные портреты Александра усиливают эффект: кудри, обрамляющие благородное чело, чуть склоненная голова, мечтательное девичье выражение глаз, ну как тут устоять? Мы ослеплены его военным гением, необычайной воинской отвагой, вспоминаем эпизоды из жизни, где Александр предстает обаятельным и великодушным человеком.
Все это ложь. Томас С. Элиот сказал как-то: «Часто острой боли реальности мы предпочитаем снотворное». Слова эти как нельзя лучше относятся к изучению жизни Александра Великого. Идеальный исторический герой является в большей мере созданием историков империалистических Германии и Англии конца XIX — начала XX столетия, таких, например, как У. Вилькен и В. Тарн, больших ученых, эрудитов, плененных, однако, мечтой. Они игнорировали жестокую реальность, не замечая, что человек, которого они воспевали, оставил после себя глубокий кровавый шрам — от Геллеспонта до границ с Индией.
Мы уже отмечали зависимость Александра от алкоголя и его сексуальную распущенность, но, как он сам дал ясно понять, все это было второстепенным по отношению к страстному его стремлению доказать собственную неуязвимость. Десятки тысяч человек — мужчин, женщин, детей — заплатили за это высокую цену. Александр разрушил их города и их культуру, погубил их насилием, пытками, убивал, брал в рабство. Александр Македонский был настоящим убийцей. Он уничтожил Фивы, вырвал одно «око Эллады», а в последние месяцы жизни намеревался вырвать и другое: затевал тотальную войну против Афин. Александр поддерживал политику войны против Персидской империи, тем не менее мы попадаем под обаяние случавшихся у него время от времени проявлений доброты и великодушия. Взять, для примера, Фивы.Плутарх описывает инцидент, произошедший после разграбления города.
На вопрос царя, кто она такая, Тимоклея ответила, что она сестра полководца Теагена, сражавшегося против Филиппа за свободу греков и павшего при Херонее. Пораженный ее ответом и тем, что она сделала, Александр приказал отпустить на свободу и женщину, и ее детей.
Александр представлен здесь человеком благородным и исполненным сочувствия, однако в то время как эта вдова не пострадала, десятки тысяч ее сограждан были уничтожены. Как пишет Диодор Сицилийский:
Город был полностью разграблен. Плачущих детей — мальчиков и девочек — тащили в рабство, и понапрасну звали они своих матерей… Скоро все улицы завалены были трупами. Рыскали до вечера, до темноты, проверили все углы, и спрятавшихся в укрытии женщин и детей повытаскивали наружу и поубивали.
Александр мог проявить сочувствие и к близким родственницам Дария, но его благородные чувства, как объясняет Диодор, на других женщин царского двора не распространялись.
Захваченные женщины представляли собой жалкое зрелище. Более миловидные из них, те, кого до этого отделили от толпы, с плачем выскочили сейчас из палаток, одетые лишь в тонкую тунику. Они разрывали на себе эту единственную одежду, призывали богов и падали к ногам своих завоевателей, а те хватали несчастных за волосы; другие же, сорвав с женщин одежду, наносили им кулаками страшные удары, а то и поражали обнаженные их тела копьем. Женщин затем направляли в страшное и унизительное рабство.
Плутарх рассказывает, что Александр бывал гостеприимным и добрым хозяином, щедр по отношению к друзьям, за что Олимпиада в письмах к нему неоднократно его упрекала. Тот же источник описывает, как Александр повстречал простого солдата, сгибавшегося под тяжелым грузом сокровищ, предназначенных для царского шатра. Александр похлопал его по плечу, сказал, чтобы он не поддавался усталости, и отнес золото в собственную палатку. И тот же Александр решил уйти из Индии, но не по определенному заранее маршруту. Очень уж хотелось ему пройти по Гедросианской пустыне, тем более что прежним завоевателям, таким как Кир, она не покорилась. В результате десятки тысяч простых солдат умерли в пути при самых ужасных обстоятельствах. Нас трогает любовь Александра к боевому коню Буцефалу. Александр был очень опечален смертью коня, он так тосковал, словно потерял близкого друга. Он любил и свою собаку, Периту, тем более что попала она к нему еще щенком. Когда собака умерла, Александр основал город и назвал его ее именем. В Таксиле он построил святилище, посвященное богу Солнца, с тем чтобы слон, который храбро носил на себе его противника, раджу Пора, в битве при Гидаспе мог прожить оставшиеся ему годы в почете и довольстве. Но тот же Александр приказал своей пехоте во время сражения разить слонов в самое нежное; место, так чтобы животные, упав на землю, больше уже не смогли бы подняться.
Ошибется тот, кто скажет, будто одиннадцатилетняя кампания — с 334 по 323 год до н. э. — так уж радикально изменила Александра. Его яркие достоинства — военный гений, отвага, личное обаяние и благородство прикрывали все те же темные стороны его души — безжалостность, преданность собственным амбициям, стремление к победе любой ценой, какой бы запредельной ни показалась она другим во имя утверждения собственной неуязвимости и превосходства. Полководец этот разрушил Фивы, а в битве! при Гранике не проявил ни капли милосердия к греческим наемникам, сражавшимся на стороне персов. Он лишь потребовал у «греков, сражавшихся против греков» сдачи без всяких условий и, когда они отказались, приказал полностью их уничтожить, каковы бы ни были потери его собственных воинов. Тир, Газа и Персеполь — все эти города познали не меньший ужас. Каста брахманов в Индии и любая другая группа, осмелившаяся оказывать ему сопротивление, становилась объектом геноцида. В ранних источниках перечислены жестокие кампании, проходившие между 334 и 323 годами до н. э. Жестокость была вызвана одной и той же причиной: Александр расправлялся с теми, кто отказывался ему подчиняться.
Македонцы рассматривали такую безжалостность как достойную похвалы черту характера великого полководца, Близкое окружение Александра, возможно и Птолемей, смотрело на это иначе: ведь царь и по отношению к ним был столь же суров. Царский венец Александру достался после убийства отца. Он уничтожил возможных противников, а в их числе и двоих сыновей соперничающего клана Аэропа. Третьего, Линкестида, он заключил в тюрьму и не убил его только потому, что тот был зятем Антипатра, который поддержал Александра в первые дни его царствования. Главный полководец Филиппа, Аттал, новая жена Филиппа, Клеопатра, и ее маленькие дети были уничтожены. Какими бы страшными ни были эти убийства, неожиданностью они не стали: Македония привыкла к тому, что после резкой смены правителя кровь льется в изобилии. Интересно, что Александр и в последующие годы, несмотря на все свои успехи, не забыл и никому не простил прошлых обид. Такую же нетерпимость он проявлял к любому, кто выказывал нерешительность в выполнении поставленной перед ним задачи.
Замечание Александра о Диогене — мол, если бы он не был Александром, то стал бы Диогеном, философом-отшельником, не зависящим ни от кого, — демонстрирует некоторое отчуждение царя от собственного окружения. Александр был одиноким человеком. Обычный человек погружается в раздумья, когда ему возражают или высказывают критические замечания. Казалось бы, человеческая слабость, но в случае с Александром черта эта доводила его едва ли не до нервного припадка. Никто не смел ему возражать, он не терпел ни малейшей критики.
Страшновато видеть, что ни одного критического замечания в свой адрес он не забывал и обиды никому не прощал. Проявления невероятной щедрости сочетались у него с жестоким отношением к людям, позволившим себе хоть в чем-то с ним не согласиться. Он эти случаи помнил по прошествии многих лет даже перед лицом грядущих тяжелых испытаний.
Расправа с Филотой и Парменионом отличается необычайной жестокостью. Александр предстает перед нами мстительным параноиком. Парменион с самого начала должен был бы умереть, однако Александру он был полезен некоторое время. С его помощью он завоевал поддержку македонской армии и начал персидскую кампанию. Удивительно, как в течение одного года Парменион и вся его семья были уничтожены. Прежде чем умертвили Пармениона и Филоту, от ран, полученных в результате кораблекрушения, скончался Гектор, сын Пармениона, а другой сын, Никанор, умер от неизлечимой болезни. Ужас охватывает, когда читаешь имена тех, кто выступал против Александра и вскоре после этого погибал при загадочных обстоятельствах.
Виновны они были или нет, но от уничтожения Пармениона и Филоты веет ужасом, напоминающим о больших политических чистках XX века: шпионы, пытки, подложные улики, пропажа важных свидетелей, предательство, ночные аресты, показательные суды, запрет на апелляцию и немедленные казни.
Александр не только решил проблему, но, применив террор, дал ясно понять, какая судьба ожидает того, кто осмелится ему возражать. В случае с Александром время раны не излечивало, а потому извинения и прощение были лишь временными мерами. Плутарх довольно категорично заявляет, что «все это внушило многим друзьям Александра страх перед царем, в особенности же — Антипатру»
Хитрый политик Александр понимал, что Парменион был чрезвычайно популярен в македонской армии. Как только расправа закончилась, Александр под предлогом дальнейшего продвижения на восток предложил военным написать домой, в Македонию. Письма, сказал он, будут отправлены царской почтовой службой. Как только письма были написаны их доставили Александру. Секретари и сам Александр тайно вскрыли послания и изучили, чтобы узнать настроение солдат. Недовольных судить не стали, однако удалили из подразделений, к которым они были приписаны, и составили из жалобщиков специальный отряд, который использовали впоследствии для особо опасных заданий.
Однако было бы несправедливо не отметить и тех замечательных качеств, которыми обладает этот человек.
Говорят, политика делается пером и языком. Ленин является публицистом и оратором. Однако не поднимается в этом выше среднего. Его брошюры плохо, небрежно написаны. Сожалею, что не могу дать примеров заурядности его стиля, поскольку пишу по-французски. Самые избитые обороты, самые вульгарные выражения, самые заурядные эпитеты, невероятная грубость по отношению к противнику, отсутствие образов — вот характерные приметы стиля его произведений, скучных и читаемых с большим трудом, несмотря на психологический интерес, который вызывает его сектантская логика. Он мало образован вне рамок политэкономии. Русская культура, как и европейская, остались ему чужды. Он видит в них проявление капиталистического духа, который ненавидит со всей силой своей горячей и ограниченной души. Максим Ковалевский сказал бы о нем, что из него мог выйти неплохой преподаватель. Возможно, он и стал бы преподавателем политэкономии, если бы не презирал всякую мысль, отличающуюся от его собственной.
Для его речи характерен яростный задор, он не пользуется красивыми звучными фразами, остроумными шутками, не прибегает к актерству. Троцкий и кое-кто еще из большевистской головки, безусловно, большие ораторы, чем он. Однако один рабочий из большевиков говорил мне, что предпочитает простую манеру Ленина всем трелям партийных соловьев. Возможно, подлинное красноречие в том и состоит, чтобы быть выше красноречия? Скорее, тут глубокое знание аудитории. Ленин — большой знаток толпы.
Бесспорно, он— прирожденный вождь и первостатейный руководитель людьми. Мне несколько раз довелось быть свидетелем того, какое огромное влияние оказывает он на людей, порой на тех, кто по своему складу, взглядам и социальному положению не должны были бы стать легкой добычей большевистской агитации.
И каковы же результаты действий Ленина? Отвращение, надолго полученное народными массами в России ко всему, что имеет отношение к понятию «социалистический».
Какую бы сторону вы ни поддерживали, всем кажется, что мы действительно живём в ужасающую эпоху постправды, когда не только отдельные военные инциденты, но и целые нации с их историей могут оказаться фейками. Если мы живём в эпоху постправды, когда же у нас была счастливая эпоха правды? В 1980-е годы? В 1950-е? В 1930-е? И что спровоцировало наш переход в эпоху постправды? Интернет? Социальные сети? Подъём Путина и Трампа?
На самом деле человечество всегда жило в эпоху постправды. Homo sapiens — это биологический вид постправды, сила которого зависит от создания мифов и веры в них. Ещё в каменном веке самоподтверждающиеся мифы использовались для сплочения человеческих коллективов. Homo sapiens покорил всю планету в первую очередь благодаря умению создавать и распространять мифы. Мы единственные млекопитающие, способные сотрудничать с множеством чужаков, потому что только мы умеем придумывать сказки, распространять их и убеждать миллионы других людей поверить в эти сказки. Пока все верят в одни и те же мифы, мы подчиняемся одним законам и, таким образом, можем эффективно сотрудничать.
Так что, если у вас возникнет желание обвинить Facebook, Трампа или Путина в наступлении ужасной эпохи постправды, напомните себе, что ещё несколько веков назад миллионы христиан заперли себя внутри самоподтверждающегося мифологического пузыря, не решаясь усомниться в фактологической достоверности Библии, а миллионы мусульман безоговорочно уверовали в Коран. Не одно тысячелетие бо́льшая часть того, что люди считали «новостями» и «фактами» в своём кругу общения, представляла собой истории о чудесах, ангелах, демонах и ведьмах — словно отважные репортёры вели прямой эфир из самых глубин ада. У нас нет никаких научных доказательств того, что змей соблазнил Еву, что после смерти души всех неверных горят в аду или что творцу вселенной не нравится, когда брамин берёт в жёны неприкасаемую. И всё же миллиарды людей тысячелетиями верили в эти сказки. Некоторые фейковые новости живут вечно.
Я понимаю, что многие обидятся на моё сравнение религии с фейковыми новостями, но в этом вся суть. Когда тысяча человек один месяц верят в выдуманную историю — это фейковая новость. Когда миллиард человек верит в выдуманную историю на протяжении тысячи лет — это религия, и нам советуют не называть её «фейковой новостью», чтобы не оскорблять чувства верующих (и не навлекать на себя их гнев). Заметьте: я не отрицаю эффективности или потенциального блага религии. Наоборот. Хорошо это или плохо, но миф — один из самых эффективных инструментов, имеющихся в арсенале человечества. Объединяя людей, религиозные доктрины делают возможным широкомасштабное сотрудничество. Они побуждают людей строить больницы, школы и мосты, а не только казармы и тюрьмы. Адама и Евы никогда не существовало, но Шартрский собор прекрасен. Возможно, бо́льшая часть Библии — миф, но эта книга по-прежнему приносит радость миллиардам людей и побуждает их к состраданию, мужеству и творчеству — точно так же, как другие великие книги, описывающие события и людей, которых никогда не было, — «Дон Кихот», «Война и мир» и «Гарри Поттер».
И снова найдутся те, кого оскорбит моё сравнение Библии с «Гарри Поттером». Христианину, который придерживается научного мышления, не составит труда объяснить все ошибки и мифы в Библии, заявив, что священную книгу следует считать не повествованием о реальных событиях, а скорее метафорой, содержащей глубокую мудрость. Но разве не то же самое относится к историям о Гарри Поттере?
Не только в древних религиях мифы использовались для сплочения людей. Уже в современной истории каждый народ создавал собственную национальную мифологию, а такие движения, как коммунизм, фашизм и либерализм, сформировали сложную самоподтверждающуюся идеологию. Йозеф Геббельс, мастер нацистской пропаганды и, возможно, самый успешный медиаволшебник Новейшего времени, якобы так коротко объяснял свой метод: «Ложь, сказанная один раз, остаётся ложью. Ложь, повторённая тысячу раз, становится правдой».[n7] Гитлер в книге «Моя борьба» писал, что «даже если бы содержание нашей пропаганды было совершенно гениальным, всё-таки она не могла бы иметь успеха, раз забыта главная, центральная предпосылка: всякая пропаганда обязательно должна ограничиваться лишь немногими идеями, но зато повторять их бесконечно».[n8] Что может добавить к этому современный торговец фейковыми новостями?
На вымысел и фейковые новости опираются не только религии и идеологии, но и бизнес. Брендирование предполагает бесконечное повторение одной вымышленной истории, пока люди в неё не поверят. Какая картина всплывает в вашем сознании, когда вы думаете о кока-коле? Здоровые молодые люди, занимающиеся спортом и весело проводящие время вместе? Или тучные диабетики на больничной койке? Употребление большого количества кока-колы не сделает вас ни молодым, ни здоровым, ни спортивным — скорее повысит вероятность ожирения и диабета. Тем не менее компания Coca-Cola за несколько десятилетий потратила миллиарды долларов на то, чтобы её ассоциировали с юностью, здоровьем и спортом, — и миллионы людей подсознательно верят в эту связь.
Дело в том, что для Homo sapiens истина никогда не была первым пунктом повестки. Многие люди предполагают, что, если та или иная религия или идеология неверно трактует действительность, её последователи рано или поздно это поймут, потому что не смогут конкурировать с более проницательными соперниками. Это очередной миф. На практике сила человеческого сотрудничества зависит от шаткого равновесия между правдой и вымыслом.
Если вы слишком сильно исказите реальность, это действительно ослабит вас, подтолкнув к абсурдным действиям.
С другой стороны, без опоры на какую-либо мифологию невозможно эффективно сплотить массы людей. Если вы будете апеллировать к грубой реальности, за вами пойдут немногие.
В сущности, когда речь идёт об объединении людей, вымышленные истории обладают преимуществом перед правдой жизни. Если вы хотите оценить лояльность группы людей, гораздо разумнее потребовать от них поверить в абсурд, а не в истину. Если великий вождь говорит, что солнце восходит на востоке и заходит на западе, для согласия с ним не требуется верности. Но если великий вождь объявит, что солнце восходит на западе и заходит на востоке, аплодировать ему будут только по-настоящему преданные люди. Аналогичным образом, если все ваши соседи верят в одну и ту же нелепую историю, вы можете рассчитывать на их сплочённость в трудные времена. А если они готовы верить только подтверждённым фактам, какие это даёт гарантии?
Мне возразят, что в некоторых случаях людей всё же можно эффективно организовать посредством договорённостей на основе консенсуса, а не выдумок и мифов. Так происходит в сфере экономики, где деньги и корпорации объединяют людей гораздо лучше, чем любой бог или священная книга, хотя все знают, что всё это лишь договорённости между людьми. По поводу священной книги истинно верующий скажет: «Я верю, что эта книга священна», а по поводу доллара истинно верующий скажет лишь: «Я верю, что другие люди верят в ценность доллара». Очевидно, что доллар — творение человека, хотя его почитают во всём мире. Тогда почему бы людям не отказаться от всех мифов и вымыслов и не организоваться на основе консенсусных договорённостей, таких как доллар?
Но такие договорённости не слишком отличаются от вымысла. Разница между священной книгой и деньгами меньше, чем может показаться на первый взгляд. При виде долларовой банкноты большинство людей забывает, что это всего лишь условность. Им кажется, что зелёный листок бумаги с портретом умершего белого мужчины обладает самостоятельной ценностью. Они вряд ли напоминают себе: «На самом деле это бесполезный клочок бумаги, но, поскольку другие люди считают его ценным, я могу им воспользоваться». Если с помощью магниторезонансного томографа понаблюдать за мозгом человека в тот момент, когда ему дают чемодан, набитый стодолларовыми купюрами, то можно увидеть, что возбуждаются не те участки мозга, которые отвечают за скепсис («Другие люди верят, что это ценность»), а те, что связаны с жадностью («Чёрт возьми! Я это хочу!»). Точно так же в подавляющем большинстве случаев человек начинает считать священной Библию, Веды или Книгу Мормона только после долгого регулярного общения с людьми, которые считают её священной. Мы учимся почитать священные книги аналогично тому, как учимся уважать денежные купюры.
Таким образом, на практике невозможно провести чёткую границу между двумя позициями — «знать, что это лишь договорённость между людьми» и «верить, что это обладает самостоятельной ценностью».
Граница между вымыслом и реальностью подвергается размыванию с самыми разными целями, начиная с развлечения и заканчивая выживанием. Вы не сможете читать романы или играть в игры, если хотя бы ненадолго не отбросите скепсис. Чтобы по-настоящему насладиться футболом, вы должны принять правила игры и по меньшей мере на 90 минут забыть, что это всего лишь плод человеческой фантазии. В противном случае вы будете думать: какая глупость — двадцать два человека гоняются за одним мячом. Порой футбол, начинаясь как обычное развлечение, затем превращается в нечто более серьёзное, и это подтвердит вам любой английский хулиган или аргентинский националист. Футбол помогает в поиске идентичности, объединяет большие сообщества и даже становится предлогом для проявления насилия. Нации и религии — это накачанные стероидами футбольные клубы.
Люди обладают удивительной способностью одновременно знать и не знать. Или, если точнее, они способны узнать, если задумаются, но бо́льшую часть времени они не задумываются, а потому не знают. Если вы по-настоящему задумаетесь, то поймёте, что деньги — это фикция. Но обычно вы слишком заняты, чтобы думать об этом. Если вас спросят, вы ответите, что футбол — человеческое изобретение. Но в разгар матча вас никто об этом не спросит. Приложив некоторые мыслительные усилия, вы обнаружите, что нация — не что иное, как искусно сплетённая фантазия. Но в разгар войны у вас не будет на это ни сил, ни времени. Если вы стремитесь к абсолютной истине, то поймёте, что история об Адаме и Еве — миф. Но как часто вам нужна абсолютная истина?
Истина и власть могут идти рука об руку, но лишь до поры до времени. Рано или поздно их пути разойдутся. Если вам нужна власть, в какой-то момент вам придётся распространять вымысел. Если вы хотите узнать правду о мире, в какой-то момент вам придётся отказаться от власти. Придётся признать факты (например, об источниках вашей власти), которые вызовут гнев у союзников, разочаруют сторонников или нарушат согласие в обществе. На протяжении всей истории философы сталкивались с этой дилеммой. Служить власти — или служить истине? Стремиться объединить людей, заставляя всех поверить в одну историю, — или позволить людям знать правду, даже ценой разобщённости? Самые могущественные общественные институты — христианские священники, мандарины времён Конфуция, идеологи коммунизма — ставили единство выше истины. В этом был секрет их могущества.
Человечество как вид предпочитает власть, а не истину. Мы тратим гораздо больше времени и сил на попытки управлять миром, чем на попытки понять его, — и даже когда стараемся разобраться в мироустройстве, обычно делаем это в надежде, что понимание мира поможет нам его контролировать. Поэтому, если вы мечтаете об обществе, в котором правит истина, а не мифы, вам не стоит ждать слишком многого от Homo sapiens. Лучше попытать счастья с шимпанзе.
Люди обрели власть над миром потому, что лучше других животных умеют сотрудничать друг с другом, а способность к сотрудничеству основана на вере в вымысел. Поэтому поэты, художники и драматурги не менее важны, чем солдаты и инженеры. Люди отправляются воевать и строят соборы потому, что верят в Бога, а верят в Бога потому, что читали стихи о Боге, видели картины с изображением Бога, были очарованы театральными представлениями о Боге. Точно так же наша вера в современную мифологию капитализма основана на художественных творениях Голливуда и поп-индустрии. Мы верим, что если купим больше вещей, то станем счастливее, потому что собственными глазами видели капиталистический рай в телевизоре.
Самый большой грех современной научной фантастики, пожалуй, в том, что её авторы склонны путать интеллект с сознанием. В результате они слишком обеспокоены возможной войной между роботами и людьми, тогда как нам следует бояться конфликта между немногочисленной элитой сверхчеловеков, вооружённых алгоритмами, и огромным низшим классом бесправных Homo sapiens.
Нынешняя революция в науке и технологиях даёт понять: дело не в том, что алгоритмы и телевизионные камеры способны манипулировать аутентичными индивидами и аутентичной реальностью, а в том, что аутентичность — миф. Люди боятся оказаться запертыми в матрице, но не понимают, что уже заперты в матрице своего сознания, которое, в свою очередь, заперто внутри ещё большей матрицы — человеческого общества с его бесчисленными вымыслами. Освобождаясь от матрицы, единственное, что вы можете обнаружить, это ещё более масштабную матрицу. Когда в 1917 году крестьяне и рабочие в России подняли восстание против царя, они в итоге получили Сталина; когда вы начинаете анализировать множество способов, которыми мир вами манипулирует, то в конце концов понимаете, что ваша внутренняя идентичность — сложная иллюзия, созданная нейронными сетями.
Избирательная система <до реформы 1832 года>, созданная когда-то в интересах аристократии, давала возможность молодому человеку знатного происхождения в день своего совершеннолетия стать членом парламента. Для таких же, как Бенджамин Дизраэли, было почти немыслимо попасть в парламент. Проблема, которую ставил себе в октябре 1831 года нетерпеливый молодой человек, была для него почти неразрешима. И вот почему. Надо прежде всего различать депутатов графств и депутатов городов. Первые избирались мелкими арендаторами-землевладельцами, имевшими не менее сорока шиллингов дохода и собиравшимися для голосования в одном определенном для всего графства месте.Кандидат должен был не только, как и везде, купить голоса избирателей, он должен был перевезти их, устроить им помещение, кормить их. Не мешало также воздействовать на враждебно настроенных избирателей присутствием вооруженных отрядов, которые не давали бы им подходить к эстраде, где голосовали открыто. Все это стоило больших денег. В 1827 году на приобретение двух депутатских мест от Йоркшира было израс38 ходовано более 500 000 фунтов. Какой-нибудь Дизраэли, богатый только долгами, не мог оплатить чести стать депутатом от графства. Депутатами от графств были почти исключительно богатые вельможи, пользовавшиеся привилегией носить шпоры в зале заседаний. Особая воинственная элегантность, в высшей степени желанная, но, увы, недосягаемая, об этом нечего было и думать.
ть. Едва ли легче было дебютанту незнатного происхождения стать депутатом от какого-либо города. Не все города имели своих представителей в парламенте. Те же, которые пользовались этим правом, были выбраны совершенно произвольно. При Тюдорах королевская власть наградила этим правом верные ей города. При Стюартах эта привилегия была сильно урезана, и список внезапно закрылся. Таким образом большие богатые города были лишены представителей, в то время как еле влачившие жалкое существование, так называемые «гнилые», местечки избирали своего депутата. Были города, где избирательным правом пользовались только некоторые домовладельцы; подкупив эти несколько семей, местный вельможа обеспечивал себе все голоса. В других избирателями были все те, кто мог варить себе горячее... В третьих избирали мэр и корпорация, то есть пятнадцать—двадцать человек, не более. В Эдинбурге, огромном уже в те времена городе, был только тридцать один избиратель. Шеридан, кандидат от города Стаффорда, писал в своей приходо-расходной книге: «248 горожан по 5,50 фунтов = 1.302 фунтам».
Многие стряпчие занимались тем, что объединяли избирателей в синдикат и отправлялись в Лондон, чтобы продать место в парламенте той партии, которая окажется наиболее щедрой. Эти, так называемые «открытые», города были открыты только для денег. Что же касается «закрытых» местечек, то они являлись как бы уделом местного помещика, и всякая борьба за депутатское место здесь была невозможна. Владелец распоряжался им в пользу сына или племянника. Родовитые семьи консерваторов или либералов также имели в запасе по несколь39 ко «карманных местечек» для распределения между молодыми членами партии, которым надо было облегчить их политические дебюты. Наконец, министерство имело в своем распоряжении несколько округов, где только принадлежащая государству недвижимая собственность пользовалась правом голоса, в других же оно скупало голоса избирателей путем каких-либо льгот или раздачей должностей. Присоединив эти, так называемые казначейские, округа к тем, которыми распоряжались влиятельные консерваторы, можно было с уверенностью сказать, что две трети Палаты общин без всякой борьбы назначались министерством. Поэтому ничего удивительного не было в том, что в продолжение сорока лет тори стояли у власти, и трудно было представить себе, кто и как мог их лишить ее.
"Лучше свобода, которой мы сейчас пользуемся, чем все посулы либералов, и я прежде всего думаю о правах англичанина, а не о правах всего человечества." Дизраэли
<Из застольных бесед 1942 года>
Английское самосознание зародилось в Индии. 400 лет тому назад англичане не имели даже представления о нем. Управлять миллионами приходилось с помощью лишь небольшой кучки людей. К этому их вынудили гигантские пространства Индии. При этом большую роль сыграла необходимость снабжать крупные опорные пункты европейцев продуктами и предметами потребления.
Имея в своем распоряжении только эту кучку людей, англичанам и в голову не могло прийти регламентировать жизнь новых континентов; англиканская церковь также не направляла сюда миссионеров. Это имело свою положительную сторону, ибо жители дальних континентов видели, что никто не покушается на их святыни.
Немец же повсюду в мире возбуждал к себе ненависть, так как, где бы он ни появлялся, везде начинал всех поучать. Но народам это не приносило ни малейшей пользы; ведь ценности, которые он пытался им привить, не являлись таковыми в их глазах. В России отсутствует категория долга в нашем понимании. Зачем же нам воспитывать это чувство в русских?
11.04.1942, суббота, вечер. «Волчье логово»
За ужином шеф заявил, что показателем высокого уровня культуры является отнюдь не личная свобода, но ограничение личной свободы организацией, охватывающей как можно больше индивидуумов, принадлежащих к одной расе.
Если не ограничивать свободу личности, то люди начинают вести себя как обезьяны. Никто не желает допустить, чтобы другой имел больше, чем он. И чем теснее они живут, тем больше вражды между ними. И чем больше государство ослабляет узду и предоставляет больше пространства для свободы, тем сильнее народ толкают на путь культурного регресса.
А вечная болтовня о сообществе может вызвать у него лишь смех, поскольку великие болтуны полагают, что могут своей болтовней сплотить народ. Когда на его родине крестьянские парни и батраки с близлежащих подворий встречались за кружкой пива, то возникшее у них было чувство общности по мере увеличения потребления алкоголя приводило в конце концов к драке и поножовщине. И лишь появление жандарма сплачивало всю эту компанию в единое сообщество.
Сообщество можно создать и сохранить только силой.
И не нужно поэтому осуждать Карла Великого за то, что он путем насилия создал единое государство, столь необходимое, по его мнению, немецкому народу.
И если Сталин в минувшие годы применял по отношению к русскому народу те же методы, которые в свое время Карл Великий применял в отношении немецкого народа, то, учитывая тогдашний культурный уровень русских, не стоит его за это проклинать. Сталин тоже сделал для себя вывод, что русским для их сплочения нужна строгая дисциплина и сильное государство, если хочешь обеспечить прочный политический фундамент борьбе за выживание, которую ведут все объединенные в СССР народы, и помочь отдельному человеку добиться того, чего ему не дано добиться собственными силами, например, получить медицинскую помощь.
И поэтому, властвуя над покоренными нами на восточных землях рейха народами, нужно руководствоваться одним основным принципом, а именно: предоставить простор тем, кто желает пользоваться индивидуальными свободами, избегать любых форм государственного контроля и тем самым сделать все, чтобы эти народы находились на как можно более низком уровне культурного развития.
Нужно всегда исходить из того, что в первую очередь задача этих народов – обслуживать нашу экономику. И поэтому мы должны стремиться, руководствуясь экономическими интересами, всеми средствами извлечь из оккупированных русских территорий все, что можно. А стимулировать в достаточной степени поставки сельскохозяйственной продукции и направление рабочей силы в шахты и на военные заводы можно продажей им со складов промышленных изделий и тому подобных вещей.
Если же помимо этого еще и заботиться о благе каждого отдельного человека, то не обойтись без государственной организации по образцу нашего государственного аппарата, а значит, навлечь на себя ненависть. Ибо, чем примитивнее люди, тем больше воспринимают они любое ограничение своей свободы как насилие над собой. К тому же наличие собственной государственной администрации дает им возможность в широких масштабах объединиться и при случае использовать эти структуры против нас. И самое большее, что мы можем разрешить им у себя создать из административных органов, – это общинное управление, и лишь в том случае, если это будет необходимо для сохранения рабочей силы, то есть для удовлетворения ежедневных потребностей отдельного человека.
Сообщества деревень нужно организовать так, чтобы между соседними сообществами не образовалось нечто вроде союза. В любом случае следует избегать создания единых церквей на более или менее обширных русских землях. В наших же интересах, чтобы в каждой деревне была своя собственная секта со своими представлениями о боге. Даже если таким образом жители отдельных деревень станут, подобно неграм или индейцам, приверженцами магических культур, мы это можем только приветствовать, поскольку тем самым разъединяющие тенденции в русском пространстве еще более усилятся.
Так как он до этого сказал, что нужно стараться обойтись без широко разветвленного административного аппарата, а в обязанности наших комиссаров там должны входить исключительно контроль над экономикой и управление ею, то, естественно, отвергается и любая другая форма организации покоренных народов.
Ни один учитель не должен приходить к ним и тащить в школу их детей. Если русские, украинцы, киргизы и пр. научатся читать и писать, нам это только повредит. Ибо таким образом более способные туземцы смогут приобщиться к некоторым историческим знаниям, а значит, и усвоят политические идеи, которые в любом случае хоть как то будут направлены против нас.
Гораздо лучше установить в каждой деревне репродуктор и таким образом сообщать людям новости и развлекать их, чем предоставлять им возможность самостоятельно усваивать политические, научные и другие знания. Только чтобы никому в голову не взбрело рассказывать по радио покоренным народам об их истории; музыка, музыка, ничего, кроме музыки. Ведь веселая музыка пробуждает в людях трудовой энтузиазм. И если люди могут позволить себе танцевать до упаду, то, это, насколько нам известно, широко приветствовалось во времена Системы.
Единственное, что должно быть хорошо организовано на оккупированных русских территориях, – это транспорт. Ибо бесперебойная работа транспорта в стране есть одно из основных предварительных условий для установления над ней контроля и использования ее экономических ресурсов. И покоренные народы также обязаны знать, как работает транспортная система. Но это – единственное, чему мы их должны обучить.
Что же касается гигиены покоренного населения, то мы вовсе не заинтересованы в распространении среди них наших знаний и создании тем самым у них совершенно нежелательной базы для колоссального прироста населения. Он поэтому запрещает проводить на этих территориях какие бы то ни было гигиенические акции. Принуждать делать прививки там можно только немцев. Немецких врачей следует использовать исключительно для оказания медицинской помощи немцам в немецких поселениях. Было бы также чудовищной глупостью осчастливить покоренные народы, ознакомив их с нашими достижениями в области стоматологии. Но нужно действовать осторожно, чтобы эта наша тенденция не бросилась в глаза. И если кто-либо из страдающих зубной болью непременно захочет лечиться у врача, хорошо, один раз можно сделать исключение.
Но самое глупое, что можно сделать на оккупированных территориях, – это выдать покоренным народам оружие. История учит нас, что народу-господину всегда была суждена гибель после того, как он разрешал покоренным им народам носить оружие.
Можно даже сказать, что выдача оружия покоренным народам – это conditio sine quo поп гибели народа господина. Поэтому необходимо, чтобы спокойствие и порядок на всем оккупированном русском пространстве обеспечивали только наши собственные войска. Оккупированные восточные территории должны быть покрыты сетью военных баз. Все немцы, проживающие на этом пространстве, должны поддерживать личные контакты с ними, то есть быть с ними лично связанными. В остальном же они должны являть образцы строжайшей дисциплины и четкой организации, чтобы проводимая с учетом дальних перспектив политика заселения покоренных нами земель привела к появлению там постоянно усиливающегося германского ядра.
Начиная с Руссо и Канта существовали две школы либерализма, которые можно определить как твердолобых и мягкосердечных. Твердолобое направление через Бентама, Рикардо и Маркса логично подвело к Сталину; мягкосердечное через другие логические стадии перешло через Фихте, Байрона, Карлейля и Ницше к Гитлеру. Конечно, это изложение слишком схематично, чтобы быть совершенно истинным, но оно может служить в качестве путеводителя. Стадии в эволюции идей обладали почти свойствами гегелевской диалектики: теории переходили в свои противоположности через такие ступени, каждая из которых казалась естественной. Но развитие не было обязано единственно внутреннему развитию идей: идеями всегда управляли внешние условия и отражения этих условий в человеческих эмоциях. То, что это так, можно подтвердить одним ярким фактом: идеи либерализма в Америке не испытали этого развития и остались до сегодняшнего дня (писалось в 1940-х) такими, какими они были при Локке.
НИДЕРЛАНДЫ. КАПРИЗ ИСТОРИИ Геерт Мак
Рассмотрев, какого труда стоит учреждать власть над завоеванным государством, можно лишь подивиться, почему вся держава Александра Великого – после того, как он в несколько лет покорил Азию и вскоре умер, – против ожидания не только не распалась, но мирно перешла к его преемникам, которые в управлении ею не знали других забот, кроме тех, что навлекли на себя собственным честолюбием. В объяснении этого надо сказать, что все единовластно управляемые государства, сколько их было на памяти людей, разделяются на те, где государь правит в окружении слуг, которые милостью и соизволением его поставлены на высшие должности и помогают ему управлять государством, и те, где государь правит в окружении баронов, властвующих не милостью государя, но в силу древности рода. Бароны эти имеют наследные государства и подданных, каковые признают над собой их власть и питают к ним естественную привязанность. Там, где государь правит посредством слуг, он обладает большей властью, так как по всей стране подданные знают лишь одного властелина; если же повинуются его слугам, то лишь как чиновникам и должностным лицам, не питая к ним никакой особой привязанности.
Примеры разного образа правления являют в наше время турецкий султан и французский король. Турецкая монархия повинуется одному властелину; все прочие в государстве – его слуги; страна поделена на округи – санджаки, куда султан назначает наместников, которых меняет и переставляет, как ему вздумается. Король Франции напротив, окружен многочисленной родовой знатью, привязанной и любимой своими подданными и, сверх того, наделенной привилегиями, на которые король не может безнаказанно посягнуть.
Если мы сравним эти государства, то увидим, что монархию султана трудно завоевать, но по завоевании легко удержать; и напротив, такое государство как Франция, в известном смысле проще завоевать, но зато удержать куда сложнее. Державой султана нелегко овладеть потому, что завоеватель не может рассчитывать на то, что его призовет какой-либо местный властитель, или на то, что мятеж среди приближенных султана облегчит ему захват власти. Как сказано выше, приближенные султана – его рабы, и так как они всем обязаны его милостям, то подкупить их труднее, но и от подкупленных от них было бы мало толку, ибо по указанной причине они не могут увлечь за собой народ. Следовательно, тот, кто нападет на султана, должен быть готов к тому, что встретит единодушный отпор, и рассчитывать более на свои силы, чем на чужие раздоры. Но если победа над султаном одержана, и войско его наголову разбито в открытом бою, завоевателю некого более опасаться, кроме разве кровной родни султана. Если же и эта истреблена, то можно никого не бояться, так как никто другой не может увлечь за собой подданных; и как до победы не следовало надеяться на поддержку народа, так после победы не следует его опасаться.
Иначе обстоит дело в государствах, подобных Франции: туда нетрудно проникнуть, вступив в сговор с кем-нибудь из баронов, среди которых всегда найдутся недовольные и охотники до перемен. По указанным причинам они могут открыть завоевателю доступ в страну и облегчить победу. Но удержать такую страну трудно, ибо опасность угрожает как со стороны тех, кто тебе помог, так и со стороны тех, кого ты покорил силой. И тут уж недостаточно искоренить род государя, ибо всегда останутся бароны, готовые возглавить новую смуту; а так как ни удовлетворить их притязания, ни истребить их самих ты не сможешь, то они при первой же возможности лишат тебя власти.
<О Вестфальской системе, развалившей Германию. До этого читал только о пользе этой системы>
Тридцатилетняя война и Вестфальский мир 1648 года, завершивший ее, нанесли стране такой сокрушительный удар, от которого ей так никогда и не удалось оправиться. Тридцатилетняя война была последней крупной религиозной войной в Европе, которая еще до своего окончания из конфликта между протестантами и католиками переросла в запутанную борьбу династий — между австрийскими Габсбургами (католиками) с одной стороны и французскими Бурбонами (католиками) и шведской монархией (протестантами) с другой. В результате жестоких боев Германия оказалась опустошенной, города и деревни были разрушены и разграблены, население истреблено. По подсчетам, в ходе этой варварской войны погибла треть германской нации.
Вестфальский мир для будущего Германии явился таким же гибельным, как и сама война. Германские князья, вставшие на сторону Франции и Швеции, были признаны абсолютными правителями своих небольших владений, число которых достигло примерно 350, а император оставался формальным главой государства. Стремление к проведению реформ и жажда просвещения, охватившие Германию в конце XV — начале XVI веков, были задушены.
В тот период подлинной независимостью пользовались вольные города; феодализм отошел в прошлое, процветали искусство и торговля. Да и немецкие крестьяне пользовались большей свободой, чем крестьяне в Англии и Франции. Действительно, в начале XVI века Германия по праву считалась одним из оплотов европейской цивилизации.
После Вестфальского мира Германия была обречена на варварство как в Московии. Вновь ввели крепостное право, которое распространилось даже на те районы, где о нем раньше не имели понятия. Города утратили самоуправление. Крестьян, рабочих и бюргеров нещадно эксплуатировали князья, которые держали их в унизительном рабстве. Полностью приостановился процесс образования и развития искусств. Алчные правители без понимания относились к германскому национализму и патриотизму, подавляли любые проявления этих чувств у своих подданных. Развитие цивилизации в Германии застопорилось. Рейх, как заметил один историк, «искусственно стабилизировался на средневековом уровне беспорядков и слабости».
Германии не было суждено оправиться от этого удара. Принятие автократии, слепое повиновение правителям — мелким тиранам — глубоко укоренились в сознании немцев. Идеи демократии и парламентаризма, получившие столь быстрое развитие в Англии в XVII–XVIII веках и всколыхнувшие Францию в 1789 году, не затронули Германию. Политическая незрелость страны, ее раздробленность на множество мелких государств и изолированность немцев от бурных течений европейской мысли привели к отставанию Германии от других стран Запада. Естественное развитие нации тормозилось.
Это надо иметь в виду, чтобы понять тот гибельный путь, по которому впоследствии пошла страна, и то ущербное состояние духа, которым она пропиталась. В конечном счете германскую нацию выковала грубая сила и сплотила неприкрытая агрессия.
Подведем итоги. Восстанавливая ход событий, разыгравшихся в Восточном Средиземноморье во второй половине XIII - начале XII в. до н.э., мы видим, что исторически достоверные факты образуют’конфигурацию, в которой отчетливо различимы контуры великой Троянской войны.
Как мы помним, Тудхалияс IV (1265-1235 гт. до н.э.) столкнулся с новой для хеттских царей ситуацией «вакуума власти» на западе Анатолии из-за резко ослабевшего влияния Аххиявы в этом регионе. Царь Аххиявы вычеркивается из перечня великих царей, чье могущество Тудхалияс считает равным своему. Археология говорит о том же: на 1240-е годы до н.э., может быть, немного раньше или немного позже, приходится нашествие народов «варварской керамики» на Микенскую Грецию. Показаниям клинописных документов из Богазкёя и разрушениям в Микенах, Тиринфе, Пилосе вторит легенда о гибели Эврисфея в Аттике и первом вступлении Гераклидов в Аргос. У нас нет оснований не верить традиции, когда она настаивает на кратковременности этого вторжения (ср. сообщение Аполло-дора об эпидемии, разразившейся среди завоевателей). Как бы то ни было, все рассмотренные факты согласуются с версией о быстром отходе «первых Гераклидов» в более северные районы. Часть их могла смешаться с северогреческими, «дорийскими» в широком смысле племенами, отдельные же группы могли оставаться и на юге, входя в контакты и в союзы с владельцами отстраиваемых ахейских цитаделей.
Судя по всему, устои «великоахейского» стиля жизни, опирающегося на централизованное, бюрократизированное дворцовое хозяйство, за несколько лет потрясений оказались подорваны. Среди населения возникает сознание опасности жизни вблизи столь привлекательных для варваров и столь беззащитных перед ними столиц. Утрата политической стабильности увеличивает подвижность греков, подгоняемых предприимчивостью и страхом, ненадежностью хозяйствования на старых местах и открывающейся перспективой поиска для жизни новых территорий за морем. Очень ярко этот комплекс мотивов выразился в мифе о Тлеполеме, в страхе перед первыми Гераклидами переселяющемся на Родос.
Расцвет локальных тенденций в культуре позднемикенского периода III С говорит о снижении ранее абсолютного культурного авторитета Микен. За этими переменами видится новая политическая ситуация с возобладанием автаркического принципа «каждый за себя», крепнущая децентрализация. Однако в чисто материальном аспекте хозяева Микен по-прежнему остаются едва ли не самыми мощными династами Пелопоннеса. После отхода завоевателей стены в Микенах и Тиринфе укрепляются заново. Как уже говорилось, не исключено, что именно в эти годы возводится огромный вал на Истме, предназначенный предотвратить новые вторжения. В то же время в попытках восстановить свой общеахейский престиж микенские правители должны были считаться с новыми реалиями, среди которых важнейшей оказывается массовый отход населения на «окраины греческой ойкумены», сочетающий эмиграцию с экспансией.
Похоже, что в это время царь Микен пытается вновь подтвердить свое присутствие в политической жизни Анатолии. Ввиду происшедшей или только грозящей расправы над врагом Тудхалия-са - Кукуллисом из Ассувы - в Хаттусас отправляется письмо, напоминающее хеттскому царю о давних договорах предков Кукуллиса с Агагамунасом, дедом нынешнего царя Аххиявы, видимо, правившим в конце XIV - начале XIII в. до н.э., в пору максимального усиления влияния Аххиявы в Малой Азии. Отсюда видно, что, несмотря на кризис, переживаемый Аххиявой в дни Тудхалияса, в ее главном центре правит все та же династия - и с прежними претензиями. Тудхалияс отсылает автору этого письма пренебрежительный и предостерегающий ответ, рассмотренный нами в третьей главе. Но в эти же годы хеттские анналы фиксирует событие, бывшее с точки зрения греков началом Троянской войны Атридов: пользуясь антихеттским выступлением Страны реки Сеха, царь Аххиявы с войском высаживается в этой стране вблизи Вшгусы-Илиона, но оказывается изгнан. Традиция греков уже включает эту вылазку в контекст гигантского легендарного сбора вождей и дружин в фактически безвозвратный для большинства из них заморский поход, растянувшийся на десятилетия, из которого даже уцелевшие не спешили возвращаться.
Итак, информация, заключенная в анналах Тудхалияса IV, позволяет свести в рамках 30 лет, охваченных правлением этого царя, следующие события: перелом в истории Ахейской Греции после ударов «первых Гераклидов», конец позднемикенского периода III В, миграции греков на Киклады и к берегам Анатолии; новый всплеск агрессивности ослабевших царей Аххиявы в районе Вилусы-Илиона, перекликающийся с борьбой Аххиявы за Вилусу в начале века. Затем первый поход «народов моря» на Египет, тот поход, в котором главной силой были воины Аххиявы с примкнувшими к ним другими народами. Среди последних наряду с пиратами шакалуша (сикелами) и хорошо знающими Египет шардана особенно выделяются вошедшие с ахейцами в союз турша-тирсены, южные соседи Троады. Присоединив сюда тот факт, что пожар Трои Vila прихОг дится на те же начальные годы позднемикенскогс периода III С и что в числе разрушителей этого города была группа незадолго до того проникших на Пелопоннес носителей «варварской керамики», а также учтя слова Геродота о последовавшем за сожжением «Приамовой Трои» продолжении поисков Елены ахейцами в Египет, мы достраиваем картину до конца.
Как представляется, правители Микен, стремясь вернуть свое лидерство в Греции и заодно позиции в Анатолии, нашли удачное решение, направив владеющий греками миграционный порыв в русло давно апробированной и престижной акции - нового похода на отпавшую от греческого мира Трою. Выше мы уже видели, что - великий Агагамунас-Агамемнон и «нечестивый» Алаксандус-Александр могли войти в эпос из воспоминаний о событиях начала XIII в. до н.э. В таком случае возникает кажущийся парадокс - песни об этих героях Троянской войны могли на самом деле звучать еще накануне этой войны, более того, в какой-то мере направлять ее течение, чтобы потом слиться с ее грандиозным образом. Но через один-два века этот великий поход оказался закреплен за Агамемноном, а более ранняя экспедиция связана с мифическим воплощением микенской мощи - Гераклом. Впрочем, известная тенденция к повторению одних и тех же имен в династических генеалогиях, с называнием внуков в память дедов и т.д. делает предположительными любые суждения в этом роде (см. о «двух троянских войнах» [Hiller, 1977]): вполне допустимо, что Микенами в эту пору снова правил царь, носивший, как и его прадед, имя Агамемнон, а в Вилусе в составе правящей верхушки, окружавшей местного царя, носившего титул «Приама», могли быть лица с характерным для этого города и не зафиксированным в Малой Азии за его пределами именем Алаксандус.
Неубедительны абстрактные рассуждения о том, что опасность с севера исключала для микенцев широкие завоевательные акции вдали от дома. Как раз наоборот - осознанная необеспеченность, ненадежность жизни на родине превращала самих энергичных и предприимчивых греков в полчище потенциальных мигр^нтов-завое-вателей. Это подтверждают, например, волны греческих переселенцев в XIII—XI вв. до н.э., неоднократно и сокрушительно захлестывавшие Кипр. Именно тогда правители Микен, провозгласив план похода на Илион, могли сплотить под своим началом, пусть на очень небольшой срок, такую армаду, о которой не приходилось и мечтать в пору стабильного благополучия.
Видимо, во многом правы авторы, такие, как Д. Пейдж, допускающие в эпическом консорциуме народов, защищающих Илион, воспоминание о совместных выступлениях «стран Ассува», включая Вилусию с Труисой. Члены этого регионального союза, ранее противодействовавшие натиску на Эгейскую Анатолию державы Тудхалияса IV, теперь должны были поддержать Илион и его правителя, носившего титул или титулатурное имя «Приам», против неслыханного по масштабам нашествия с моря. Впрочем, «Троянский каталог» относит к союзникам Илиона и державшийся в стороне от Вилусы, ориентировавшийся на Тудхалияса Милет-Милаванду. В этой битве народов мог участвовать и отряд осевших в Греции носителей культуры «варварской керамики», примкнувших к ахейцам.
Между прочим, самые незначительные из противников Мер-нептаха - отряд народа Ьики - привлекают особое внимание специалистов по Гомеру ввиду исключительной роли ликийцев в «Илиаде». В этой поэме ликийское войско, прибывшее с юга Анатолии в Трою, рисуется крупнейшей союзной силой, защищающей столицу троянцев. Но вместе с тем один из предводителей этого войска, Главк, признает в греческом герое Диомеде друга своей семьи и прямо на поле битвы возобновляет с ним старинный союз (II. VI,215 и сл.). На исторической сцене ликийцы-луку действуют как спутники акайваша-ахейцев только при Мернептахе, но ни разу не упоминаются в надписях Рамсеса III, либо оставшись в стороне от великой миграции филистимлян и тевкров, либо будучи вместе с Хеттской империей и странами Арцавы сокрушены потоками мигрантов. Упоминание о 1.ики - еще один момент, сближающий надписи Мернептаха с Троянским циклом, как и параллелизм между отраженным в этих надписях союзом ахейцев с турша-тирсенами и появлением у Гомера на поле битвы за Трою «пеласга» с типично этрусским именем.
Таким образом, борьба за Троаду завершилась с уничтожением этого города в самом конце 123б-х или уже в 1220-х годах до н.э. Вопреки мнению некоторых авторов [Уеппеи1е, 1964, с. 278; БшЬ-Ьн^в, 1975, с. 354], Троянскую войну надо синхронизировать не с «пеластско-тевкрийским» переселением в XII в. до н.э., а с первым, «акайвашским» походом «народов моря», присоединивших к себе тирсенов с севера Анатолии, а также прежних союзников Илиона -ликийцев. Собственно, если отрешиться в осмыслении фактов от египтоцентристской позиции, то же самое можно сказать более четко: связь событий, трактовавшаяся греками как Троянская война, с выдвижением в коллективном сознании на первый план одного эпизода, затмившего и подчинившего себе все остальные, - эта же война в той части, в которой она коснулась Египта, была расценена египтянами в качестве первого из походов «народов моря».
Не следует надписи фараонов противопоставлять эпосу и легендам греков, как будто бы позитивную фактографию - поэтическим домыслам. Стереотипная терминология и картина мира египетских надписей представляла мощный механизм - только в ином ключе, чем у греков, - мифотворческой переработки реальности: под давлением этого механизма в восприятии ученых XX в. возникла идея «народов моря» как единой общности, чуть ли не 50 лет поэтапно осваивавшей по единому плану восток Средиземноморья. И наоборот, греческое предание глубоко проникает в движение истории, когда оно рисует раздор Атридов перед побежденным городом и стремительное превращение воодушевленного героическим планом воинства в разрозненные отряды, бороздящие моря во всех мыслимых направлениях с военно-колонизационными целями. Гибель Илиона, исчерпав задачу, во имя которой ахейцы в последний раз и в небывалом числе сплотились вокруг царя Микен, знаменует фактический конец этого единения, распад ахейского сообщества на массу автономных групп, включая выделение отряда, выступающего, согласно традиции, во главе с супругом Елены Атридом Менелаем в Египет. На руинах Илиона Греция конституируется в новом состоянии: поход микенского царя оборачивается уже никем не контролируемой миграцией, разбрасывающей греков по всем концам Средиземноморья, когда каждая группа, захваченная этим движением, в одиночку борется сама за себя, за свое выживание и успех. Здесь легенда выразила самую суть того, что сталось с греческим миром в позднемикенском периоде III С. Разумеется, она в согласии со своей природой стремится резюмировать смысл эпохи в обобщающих, часто фольклорных сюжетах, привязанных к популярным фигурам героев. Однако, сопоставляя предание с известными по другим источникам фактами, историк вынужден заключить, что основную канву происходившего оно сохранило в неприкосновенности.
Троянская война, включая ее египетский эпизод, должна быть включена в цепь из четырех великих миграций, за 100 лет последовательно преобразивших этнополитический облик Передней Азии и Восточного Средиземноморья. При этом каждая предыдущая из этих миграций подготавливала или провоцировала последующую. Первая из них - это нападение на Грецию примерно в 1240-х годах племен «варварской керамики» (из них мы твердо можем говорить о гиллах), выведшее ахейский мир из состояния стабильности. Вторая - стимулированное опасностью с севера движение греков на восток и, как следствие, Троянская война, разыгравшаяся в 1230-е или 1220-е годы до н.э. на просторах от Геллеспонта до Нила. После нее дезинтегрированная Микенская Греция фактически исчезает в качестве единой силы, ранее поддерживавшей своей талассократией порядок в Эгейском бассейне. Тем самым открывается возможность для третьей миграции, потрясшей в 1190-х или 1180-х годах до н.э. Эгеиду и Левант: в ней уроженцы Западных Балкан - эпирские пеласты, возможно, принадлежавшие ранее к кругу народов «варварской керамики», соединяются с народами областей, соседствовавших с Троадой и опустошенных ахейцами (таковы тевкры и тир-сены, повторно увлеченные планом нападения на Египет). Отсутствие в это время разрушений на Кикладах вовсе не говорит о том, что в поход была вовлечена какая-то «влиятельная группа микенцев» [БезЫи-о^Ь, 1964, с. 238]. Скорее оба основных маршрута мигрантов: восточный, через Анатолию (условно «путь тевкров»), и западный, со стороны Адриатики, через Крит и далее к берегам Леванта («путь пеластов-филистимлян»), соединившиеся на берегах Сирии и Палестины, обошли стороной этот архипелаг, к счастью греков - его обитателей.
Никакой уверенности в непосредственной причастности ахейцев к этому походу нет. Греческая традиция в целом прошла мимо переселений и баталий других народов, если не считать их отзвуком рассказы о скитаниях героя Тевкра. Однако эти рассказы так же делают упор на второстепенных моментах миграции, уничтожившей Хеттскую империю, как надписи Мернептаха, с точки зрения грека, должны были отражать событийную периферию Троянской войны. И наконец, четвертая великая миграция была вызвана «политической пустотой», возникшей после пеласгско-тевкрийского передвижения на месте ранее властвовавшего над Анатолией Хеттского царства. Эта пустота была заполнена массовым переселением на малоазийский полуостров фракийских и фригийских этносов Северной Эгеиды, доходящих во второй четверти XII в. до н.э. до Евфрата, где лх остановила мощь Ассирии. Среди переселенцев оказались и строители Трои VII6 2, города, с возникновением которого обрываются микенские связи Троады (об этом подробнее говорится в следующей главе). К этим названным четырем миграциям примыкает позднейшая пятая: начинающееся со второй половины XII в. до н.э. и растянувшееся на полтора века движение северозападных греков на юг Греции, где еще сохранялись остатки ахейской государственности.
Так выглядит значение событий Троянской войны в истории Восточного Средиземноморья на том, предельно обобщенном уровне исторического описания (так сказать, «с птичьего полета»), когда различимы лишь потоки населения, соотношение сил, гибнущие и возникающие царства.
В ином ракурсе раскрывается исторический смысл Троянской войны, если поставить в центр внимания сознательную установку ахейских предводителей, приписываемую им эпосом, на колонизацию Северо-Западной Анатолии. Предание о происхождении их предка Пелопса, сына Тантала, из Анатолии прямо связывало его с местами, прилегавшими к Троаде, частично включавшими ее: в Пелопсе видели лидийца (Pind. 01. 1,24; IX,9), или фригийца (Hdt. VII,8; Bacch. VIII.31 ), или, наконец, пафлагонца (Istr. FHG I, фр. 59; Diod. IV,74). Цец в комментарии к стк. 158 «Александры» Ликофро-на указывает, что бог - Зевс или Посейдон - отправил Пелопса в Грецию «из Лидии или, согласно некоторым, из Пафлагонии». Все это области, как бы подковой окружающие владения Илиона. На юге самой Троады Килл, эпоним поселения Киллы, славился как возница Пелопса (Strab. XIII, 1,63). Отсюда понятна возможность поэтического наименования Пелопса «дарданцем», т.е. прямо выходцем из Троады (Sen. Her. fur. 1165). В этот круг представлений, естественно, включается и мотив изгнания Пелопса с его родины победившим царем Трои Илом (Paus. 11,22,3; Diod. IV,74; Nie. Damasc. FHG III, фр. 17). Эта версия освещает важный аспект предыстории Троянской войны, непростительно часто упускаемый из вида. Осада Троянской столицы Атридами имеет в легендах явственный смысл возвращения на землю предков, возможно, даже реванша за изгнание прародителя Пелопса. Ибо существовала версия, будто необходимым условием взятия Илиона был привоз под его стены костей Пелопса (Apd. Ер. 5,10-11; cp. Lycophr. Alex. 53 и сл. - слова о Трое, сожженной «остатками от погребального костра Танталова сына», и схолии к этому месту). Воюя за Трою, Атриды в определенном смысле утверждались на своей родине. Кстати, в конце XV -начале XIV в. до н.э. лишь немногим южнее, в Лидии воевал Ат(та)риссий, вероятный исторический прототип легендарного Атрея, их предка.
По воспоминаниям греков, Троянская война уже на ее первом, вполне контролируемом и направляемом Атридами этапе не ограничивалась Троадой. Из Илиады (IX,129, 271) узнаём о разграблении ахейским войском Лесбоса, хеттской Лацпы, будто бы находившегося в сфере влияния Приама (X^XIV,544). Выше, во второй главе, мы рассматривали хеттский текст времен Хаттусилиса III о том, как из Аххиявы в Хаттусас приезжал жрец Ант(а)равас, везя с собой к заболевшему хеттскому царю изображения богов Аххиявы и Лацпы. В эпосе конфликт Микен с Илионом немедленно оборачивается бедой для Лесбоса. Зато правитель соседнего Лемноса Эвней рисуется Гомером как союзник ахейцев: на его острове они делают стоянку перед высадкой в Троаде (II. VIII,230), здесь же они продают в рабство троянских пленников (II. XXI,40 и сл., XXIV,753). Эвней во время осады посылает Атридам дары и через своих посланцев прямо под стенами Илиона покупает захваченную ахейцами добычу (II. VII,468 и сл.). Словом, если попытаться очертить пространство, затронутое Троянской войной в собственном смысле, до того, как она переходит в «возвращения ахейцев», нетрудно видеть, что оно в основном совпадает с позднейшей греческой малоазийской областью Эолидой.
Между тем возникновение исторической Эолиды греки относят к десятилетиям, последовавшим за Троянской войной, и связывали его с именами потомков Агамемнона. Говорили, что уже сын Агамемнона Орест предпринял поход в Мисию, т.е. по следам своего отца (Pind. Nem. XI,36 и сл.). По другой версии, дети Ореста, снарядив корабли, отправились колонизовать эти края, причем местом отплытия избрали ту самую Авлиду, откуда якобы два раза - в Мисию и в Троаду - отплывал Агамемнон (см. Strab. IX,2,3). По этой трактовке заселение Эолиды пелопоннесскими и беотийскими выходцами с самого начала оформлялось по аналогии с Троянской войной. Наконец, в еще одном варианте колонизация началась при сыне Ореста и внуке Агамемнона Пенфиле через 60 лет после гибели «Приамовой Трои». Это примерно середина XII в. до н.э., когда усиливается движение на юг северных греков, осмысленное в легендах как новая попытка «возвращения Гераклидов». Получается, что правители скудеющих Микен отреагировали на этот натиск точно так же, как раньше на первое вторжение северян-негреков, - тягой на северо-запад Малой Азии, к Пелопсовым местам. Причем Пенфил будто бы повел туда свой народ не по морю, а сушей через всю Грецию, и лишь его сын Архелай добрался до острова Кизика в Мраморном море у троянских берегов и далее до реки Граника на севере Троады, внук же Пенфила Грас оттуда перебрался на Лесбос (Strab. XIII, 1,3). Возможно, создатели Эолиды пытались осесть в Трое, но не смогли удержаться в этой местности, куда в то время прибывали все новые северобалканские племена (Strab. XIII, 1,8), и были вынуждены отойти к югу и на острова. Лишь в VIII в. до н.э. эолийцы уже с юга осваивали Троаду и, придя на руины Илиона, строят здесь свой город - Трою VIII [Cook, 1975, с. 781].
Поскольку в ряде поселений Малой Азии, например в Смирне, эолийская колонизация явно предшествует ионийской, начинаясь ранее 1000 г. до н.э., мы можем вполне доверять традиции, относящей возникновение эолийских поселений к XII—XI вв. до н.э. [Hammond, 1975, с. 704 и сл.; Cook, 1975, с. 779 и сл.; Schachermeyr, 1980, с. 377 и сл.; Schachermeyr, 1983, с. 332]. Но тогда должен быть всерьез поставлен и вопрос об исторической преемственности между эолийской колонизацией и троянскими войнами микенских царей XIII в. до н.э. Эта преемственность проявляется в самой «пластичности» традиции, в подвижности внутри нее тем и мотивов, постоянно уподобляющей последующие события предыдущим путем своего рода «удвоения» (ср. [Гиндин, 1985]): рассказ о великом походе Атридов насыщается аллюзиями «Троянской войны Геракла», а, в свою очередь, в изложение эолийской колонизации переносится важнейший для троянских сказаний эпизод сбора в Авлиде. Можно ли на этом основании утверждать, подобно некоторым гиперкри-' тикам, будто Троянская война Атридов - просто вымысел аэдов, поэтизирующих'пёрёсёлёниё эолййцев, или вслед за Шахермейром, считать, что'она только удвоение «экспедиции Геракла»? Отнюдь нет, ведь реальными историческими фактами являются и война Аххиявы в начале XIII в. до н.э. с хеттами за Вилусу-Илион, и высадка царя Аххиявы в Стране реки Сеха близко к тому времени, когда ^>ыласожжена Троя Vila, и переселение эолййцев. «Пластичность» традиции выражает постоянно присутствовавший в истории ахейцев лейтмотив какого-то неустанного конкистадорского стремления их правителей в Трою и в смежные с ней области. Слиянием этого многовекового лейтмотива с кризисным порывом бегства из Балканской Греции за моря, охватившим массы ахейцев после первого «нашествия Гераклидов» и придавшим новому походу на Илион небывалый общеахейский размах, определяется тот поливалентный облик, какой обрела в памяти греков Великая Троянская война: то ли завоевание, то ли бегство, не то триумф, не то катастрофа, событие, формально вписывающееся в историю греко-малоазийских отношений, по масштабу же и трагизму связанных с ним ассоциаций не имевшее себе в прошедшем подобий.
"Осень средневековья" Хейзинга
Словно исполин с детской головкой, народ бросался от удушающих адских страхов – к младенческим радостям, от дикой жестокости – к слезливому умилению. Жизнь полна крайностей: безусловное отречение от всех мирских радостей – и безумная тяга к наживе и наслаждениям, мрачная ненависть – и смешливость и добродушие.
"АГОНИЯ РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ" Роберт Локкарт
Патриотизмом злоупотребляют больше, чем всеми другими чувствами. В лучшем случае, это выражение животного чувства самосохранения. В худшем — он запятнан материальными интересами и такими грязными соображениями, как деньги и карьера. В англичанине он проявляется в тупом презрении ко всему неанглийскому Патриотизм шотландца более практичен. Его презрение к иностранцам включает англичан, но строго скрывается. Это, скорее, расовая спесь, чем патриотизм. Шотландия тут почти ни при чем. Цель его — прославление и самоудовлетворение шотландца, в какую бы часть земного шара его ни привел карьеризм.
Но есть другая форма патриотизма, которую можно назвать любовью к родине. Это подлинная любовь, которая живет в каждом человеке, — к тому месту, где он родился и провел свое детство. Может быть, она вызывается тщеславием, желанием снова увидеть себя в ореоле юности. Она особенно сильна в том, кто вырос в прекрасной местности, но и уроженец Вигана чувствует ее. Всего сильнее она в жителе гор.
Утверждение Уайтхолла, что более крепкий посол мог бы предотвратить конечную катастрофу, основывается на полном незнании традиций русского самодержавия. Презрение к иностранцам характерно для английской расы, но в этом отношении позиция Джона Буля является снисхождением по сравнению с надменным безразличием петербургского общества к человеку, стоящему вне их круга. Русская аристократия, не очень родовитая и ведущая жизнь более роскошную, чем культурную, жила в своем замкнутом мире. Звание посла не открывало перед ним дверей. Если он нравился как человек, его приглашали всюду. Если нет — его не желали знать. Это не было снобизмом. Русская аристократия была так же гостеприимна, как и другие слои русского общества. Но она делала свой собственный выбор лиц, пользующихся ее гостеприимством, и иногда она была поразительно неразборчива. Во время войны молодой лейтенант управления британской военной цензуры, вероятно, бывал более часто в высоких сферах, чем все члены посольства, вместе взятые.
Аристократия исповедовала самодержавие как религию. Оно было скалой, на которой было построено ее собственное благополучие. В ее глазах император был единственным настоящим монархом в мире, и в своих собственных интересах она была готова всегда рассматривать всякую попытку иностранных дипломатов оказать на него влияние как посягательство на императорскую власть. Наиболее активными членами бюрократического мира были балтийские бароны — класс, даже сегодня приросший своей шкурой к реакции. В войне они видели прежде всего опасность для самодержавия и смотрели со скрытым недоверием на Англию — колыбель конституционной монархии. Кроме того, несмотря на всю свою слабость, сам император противился иностранному влиянию, и подходить к нему нужно было с особенным тактом. Он, как и его приближенные, оскорбился бы всякой попытке английского дипломата откровенно с ним поговорить.
С отъездом морской делегации Москва вернулась к своему первоначальному пессимизму, несколько отличающемуся от петербургского пессимизма тем, что в нем отсутствовали признаки злорадного пацифизма. Москва была готова сражаться до конца. Это не мешало предчувствию, что конец может быть гибельным.
В этот момент предчувствия усугублялись германским наступлением на Верден и притоком в Москву аристократических польских беженцев. Эти поляки имели нездоровое влияние. Внешне они были привлекательны. Они внесли много приятности в московскую светскую жизнь. Их страсть к политическим спорам дала много свежего материала моим отчетам. Несмотря на то что я был склонен сочувствовать их страданиям, ближайшее знакомство с ними вызвало во мне чувство недоверия и даже отвращения. Я терпеть не мог ту манеру, с которой они принимали теплое гостеприимство, оказываемое им повсюду. Они отвечали насмешками над своими хозяевами, делая при этом вид, что они презирают честных московских буржуа.
Еще меньше переваривал я их эгоистичное чванство и пессимизм. Апогея это чувство достигло, когда однажды вечером — во время наиболее критического периода наступления на Верден — развязный, но пустой шляхтич заметил в присутствии главы французской военной миссии: «Если Верден будет взят, падет и Париж. Как это будет ужасно для польского вопроса». Это только один из многих примеров польской бестактности. Между тем этот народ, никогда не умевший самостоятельно устроить свою жизнь и, разумеется, мало чем содействовавший делу союзников в войне, был по Версальскому договору награжден большим отрезком территории, чем какая бы то ни было другая нация.
В этом то заключалось основное расхождение между мной и Уайтхоллом. В лондонских официальных кругах господствовало мнение, что большевизм будет сметен через несколько недель. Мой инстинкт говорил мне, что, какими бы слабыми ни были большевики, их деморализованные противники в России были еще слабей. Во вспыхнувшей гражданской войне мировая война потеряла всякое значение для всех классов русского общества. Поскольку нашим главным врагом была Германия (а в то время очень немногие из англичан рассматривали большевизм как серьезную угрозу западной цивилизации), разжигание гражданской войны не принесло бы нам никакой пользы. Если бы мы стали на сторону врагов большевизма, мы поставили бы на более слабую лошадь и нам пришлось бы бросить много сил, чтобы добиться хотя бы временного успеха.
я шел утром в Смольный на свидание с вождем большевиков. Он принял меня в маленькой комнате в том же этаже, где был кабинет Троцкого. Комната была грязноватая и лишенная всякой мебели, если не считать письменного стола и нескольких простых стульев. Это была не только моя первая встреча. Я видел его вообще впервые. В его внешнем виде не было ничего хотя бы отдаленно напоминающего сверхчеловека. Невысокий, довольно полный, с короткой толстой шеей, широкими плечами, круглым красным лицом, высоким умным лбом, слегка вздернутым носом, каштановыми усами и короткой щетинистой бородкой, он казался на первый взгляд похожим скорее на провинциального лавочника, чем на вождя человечества. Что-то было, однако, в его стальных глазах, что привлекло внимание, было что-то в его насмешливом, наполовину презрительном, наполовину улыбающемся взгляде, что говорило о безграничной уверенности в себе и сознании собственного превосходства.
Позднее я проникся большим уважением к его умственным способностям, но в тот момент гораздо большее впечатление произвела на меня его потрясающая сила воли, непреклонная решимость и полное отсутствие эмоций. Он представлял полную противоположность Троцкому, который, странно молчаливый, тоже присутствовал при нашей беседе. Троцкий был весь темперамент — индивидуалист и художник, на тщеславии которого я мог не без успеха играть. Ленин был безличен и почти бесчеловечен. Его тщеславие не поддавалось лести. Единственное, к чему можно было в нем апеллировать, был сардонический юмор, высоко развитый у него. В течение ближайших нескольких месяцев меня засыпали запросами из Лондона, где хотели проверить слухи о серьезных расхождениях между Лениным и Троцким; наше правительство многого ожидало от этих расхождений. Я мог бы ответить на них после этого первого свидания. Троцкий был великим организатором и человеком огромного физического мужества. В моральном отношении, однако, он был неспособен противостоять Ленину, как блоха не может противостоять слону. В Совете комиссаров не было человека, который не считал бы Троцкого равным себе; с другой стороны, не было комиссара, который не смотрел бы на Ленина как на полубога, решения которого принимаются без возражений. Ссоры, нередко происходившие между комиссарами, никогда не касались Ленина.
Я вспоминаю, как Чичерин описывал мне заседание Совета комиссаров. Троцкий выдвигает предложение. Другие комиссары горячо оспаривают его. Следует бесконечная дискуссия, во время которой Ленин делает заметки у себя на колене, сосредоточивая все внимание на какой-нибудь своей работе. Наконец кто-нибудь говорит: «Пусть решает Владимир Ильич» (имя и отчество Ленина). Ленин подымает глаза от работы, дает в одной фразе свое решение, и все успокаиваются.
В своей вере в мировую революцию Ленин был беззастенчив и непреклонен, как иезуит. В его кодексе политической морали цель оправдывала все средства. Иногда, впрочем, он умел быть изумительно откровенным. Таким он был в беседе со мной. Он дал мне все сведения, которые я спрашивал. Дальнейшие события показали правильность его информации. Разрыв мирных переговоров — это была чистейшая выдумка. Условия были такими, каких можно ожидать от милитаристического правительства. Они скандальны, но на них придется согласиться. Предварительное подписание состоится завтра; договор будет ратифицирован подавляющим большинством партии.
Как долго продержится мир? Этого он не может сказать. Правительство переедет в Москву, чтобы укрепить свои позиции. Если немцы вмешаются и захотят поставить буржуазное правительство, большевики будут бороться, даже если им придется отступить за Волгу или за Урал. Но они будут бороться своими средствами. Они не хотят быть орудием в руках союзников.
Если союзники способны понять это, им представляется блестящая возможность сотрудничества. Большевикам англо-американский капитализм почти так же ненавистен, как германский милитаризм, но в данный момент последний является непосредственной угрозой, поэтому он доволен, что я остался в России. Он предоставит мне все возможности, гарантирует, насколько простирается его власть, мою личную безопасность и даст мне в любой момент возможность свободно покинуть Россию. Но он сомневается в возможности сотрудничества с союзниками. «Наши пути различны, — сказал он, — Мы идем на временный компромисс с капиталом. Это даже необходимо, так как если капиталисты объединятся, они раздавят нас в первой же стадии нашего развития. К счастью для нас, капитализм по самой своей природе неспособен к единению. До тех пор, однако, пока существует немецкая опасность, я готов рискнуть на сотрудничество с союзниками, которое временно будет выгодно для обеих сторон. В случае немецкой агрессии я соглашусь даже на военную помощь. В то же время я совершенно убежден, что ваше правительство никогда не сумеет увидеть вещи в этом свете. Оно — реакционное правительство. Оно будет сотрудничать с русскими реакционерами».
Я выразил опасение, что теперь, когда появилась уверенность в заключении мира, немцы бросят все свои силы на западный фронт. Они раздавят союзников, и что тогда будут делать большевики? Еще более серьезная опасность заключалась в том, что Германия сумеет спасти свое население от голодной смерти при помощи хлеба, насильственно вывезенного из России. Ленин улыбнулся. «Как все ваши соотечественники, вы мыслите в конкретных военных терминах. Вы игнорируете психологический фактор. Эта война разрешится в тылу, а не в окопах. Но даже с вашей точки зрения ваши аргументы ошибочны. Германия давно убрала свои лучшие военные части с восточного фронта. В результате этого грабительского мира она будет вынуждена содержать на востоке большие, а не меньшие силы. А насчет того, что она сможет получить из России большие запасы продовольствия, вы можете успокоиться. Пассивное сопротивление — это выражение пришло с вашей родины — есть более мощное оружие, чем неспособная драться армия».
То были: с мягкими манерами и бархатной речью Луначарский; Бухарин, маленький человек с большим мужеством и единственный большевик, не боявшийся критиковать Ленина или скрещивать с ним шпаги в диалектической дуэли; Покровский, известный русский историк; Крыленко, эпилептический дегенерат, будущий общественный прокурор и самый отталкивающий тип из всех, с кем мне когда-либо приходилось встречаться среди большевиков. Эти четыре человека, вместе с Лениным и Чичериным, были чистым русским элементом в этой мешанине из евреев, грузин, поляков и прочих национальностей.
Во время прений мы сидели за боковым столиком с Радеком и Гумбергом, американским евреем, помощником Робинса. Ленин входил в зал несколько раз. Он подсел к нам и поболтал с нами несколько минут. Он был, как всегда, в хорошем настроении — и по правде сказать, я думаю, что из всех этих общественных фигур он отличался наиболее уравновешенным темпераментом — но участия в прениях он не принимал. Единственное внимание, которое он оказал речи Троцкого, было то, что он слегка понизил голос в разговоре с нами.
Было здесь еще два комиссара, которых я в тот вечер встретил впервые. Один — Дзержинский, глава ЧК, человек с корректными манерами и спокойной речью, но без тени юмора в характере. Самое замечательное — это его глаза. Глубоко посаженные, они горели упорным огнем фанатизма. Он никогда не моргал. Его веки казались парализованными. Он провел большую часть своей жизни в Сибири, и лицо его носило следы изгнания. Я также обменялся рукопожатием с плотно сложенным человеком, с бледным лицом, с черными усами, густыми бровями и подстриженными бобриком черными волосами. Я мало обратил на него внимания. Он не сказал ни слова. Он не казался мне достаточно значительной фигурой, чтобы включать его в мою галерею большевистских портретов. Если бы кто-нибудь тогда провозгласил его собравшейся партии, как преемника Ленина, делегаты встретили бы это хохотом. Человек этот был грузин Джугашвили, известный ныне всему миру как Сталин, человек из стали.
Из этих новых знакомых наибольшее впечатление произвел на меня Луначарский. Человек блестящего ума и широкой культуры, он с большим успехом, чем кто-либо, обращал в большевизм буржуазных интеллигентов или внушал им терпимость к большевистскому режиму. Это он вернул Горького большевикам, к которым он, может быть, не подозревая сам, принадлежал всегда. Это он настаивал на сохранении буржуазного искусства, отстаивал сокровища русских музеев, и ему в первую очередь обязаны тем. что до сих пор в Москве существуют опера, балет и знаменитый Художественный театр. Это Луначарский, в прошлом приверженец православия, поднял «большевизирующее» движение в русской церкви. Блестящий оратор, он выдвигал оригинальные аргументы в защиту своей пересмотренной религии. Это было в первый год большевистского режима, когда он произнес свою знаменитую речь, в которой он сравнивал Ленина, преследовавшего капиталистов с Христом, изгонявшим менял из храма, и закончил ее поразительным выводом — «Если бы Христос был жив теперь, он был бы большевиком».
Одной из первых задач Троцкого как комиссара по военным делам было освобождение Москвы от анархистских банд, которые терроризировали город. В три часа ночи 12 апреля произведена одновременная облава на 26 анархистских гнезд. Это предприятие завершилось полным успехом. После отчаянного сопротивления анархисты выгнаны из занятых ими домов, и все их пулеметы, винтовки, амуниция, и все, ими награбленное, было конфисковано. Около ста человек были убиты во время сражения, 500 были арестованы. Днем позже по приглашению Дзержинского Робинс и я поехали осматривать места сражений. Нам дали автомобиль и вооруженную охрану. Нашим проводником был Петерс, латыш, помощник Дзержинского и мой будущий тюремщик.
Анархисты присвоили лучшие дома в Москве. На Поварской, где раньше жили богатые купцы, мы заходили из дома в дом. Грязь была неописуемая. Пол был завален разбитыми бутылками, роскошные потолки изрешечены пулями. Следы крови и человеческих испражнений на обюсонских коврах. Бесценные картины изрезаны саблями. Трупы валялись где кто упал. Среди них были офицеры в гвардейской форме, студенты — 20-летние мальчики и люди, которые, по всей видимости, принадлежали к преступному элементу, выпущенному революцией из тюрем. В роскошной гостиной в доме Грачева анархистов застигли во время оргии. Длинный стол, за которым происходил пир, был перевернут, и разбитые блюда, бокалы, бутылки шампанского представляли собой омерзительные острова в лужах крови и вина. На полу лицом вниз лежала молодая женщина. Петерс перевернул ее. Волосы у нее были распущены. Пуля пробила ей затылок, и кровь застыла зловещими пурпуровыми сгустками. Ей было не больше 20 лет. Петерс пожал плечами.
— Проститутка, — сказал он, — может быть, для нее это лучше.
Это было незабываемое зрелище. Большевики сделали первый ваг к восстановлению дисциплины.
Ясно, что перед британским правительством стояла задача огромной трудности. Оно не было в состоянии послать большие силы в Россию.
Оказать поддержку небольшим офицерским армиям на юге значило толкнуть большевиков на нечестивый союз с немцами. Оказать поддержку большевикам — здесь была серьезная опасность, по крайней мере на первых порах, что немцы будут наступать на Москву и Петербург и посадят здесь свое буржуазное германофильское правительство. Я лично предпочитал эту возможность, так как это стянуло бы немецкие войска в Россию. Без военной поддержки немцев ни одно буржуазное правительство не удержалось бы и месяца. Большевики безусловно сладили бы с русскими антибольшевистскими отрядами. Но, кроме этого, было физически невозможно для нашего правительства не отставать от положения, которое менялось радикально через каждые двое суток. Вполне естественно, что британские министры не усматривали никакого порядка в этом хаосе. Их можно было обвинить только в том, что они слушали слишком много советников, и не понимали одной основной истины — того, что в России образованный класс представляет несоизмеримое меньшинство, неорганизованное и без политического опыта, и без всякого контакта с массами. Высшая глупость царизма заключалась в том, что за пределами собственной бюрократии он решительно подавлял всякое проявление политики. С крушением царизма рушилась и бюрократия, и не осталось ничего, кроме масс.
Он рассказал им про индейцев арапахо, чейенов, кроу, апачей, и про буйволов, и про безбрежные прерии, и про последний бой Кестера, и про покорителей Дикого Запада, и про Сидящего Быка – и все время, пока он говорил, они не сводили с него глаз: как будто он ясное солнышко, которого они еще никогда в жизни не видали. Покончив с Диким Западом, он принялся рассказывать о гражданской войне и Аврааме Линкольне, о генерале Гранте и генерале Ли, о геттисбергском обращении, битве на реке Булл–Ран и поражении у Аппоматтокса.
Никогда еще он так много не говорил. Ему и самому это показалось странным: на него нашло что–то такое, отчего он вдруг почувствовал себя веселым и беззаботным, все ему стало нипочем, осталось только одно: вот этот день в меловом периоде, затянувшая горизонт послеполуденная дымка и двое детей с круглыми от удивления глазами, сидящие рядом с ним. Но он не стал долго об этом размышлять, а продолжал рассказывать про Декларацию независимости и американскую революцию, про Джорджа Вашингтона и Томаса Джефферсона, про Бенджамина Франклина и Джона Адамса, и про то, как смело мечтали о светлом будущем отцы–основатели, и насколько лучше было бы, если бы чересчур предприимчивые люди не воспользовались их мечтой в своих корыстных целях, и как настало время, когда эта мечта все–таки более или менее сбылась, сколько бы преступлений ни было совершено ее именем.
<У меня такое ощущение, что в советском переводе этого абзаца не было. Потрясающий американоцентризм. Способный даже марсианских детей вдохновить>
"Обетованная планета" Янг
«Европейский проект» был выдающимся предприятием. Он был результатом многочисленных попыток группы замечательных людей, которые были хорошо знакомы с трагической историей таких стран как Чехословакия, Литва, Румыния и Польша, стран, чье непосредственное соседство с агрессивной имперской нацией лишило их права на естественное развитие. «Европейский проект» возвращал им это право, предоставляя им звезды. Далекая планета находилась довольно далеко от каждой из втоптанных в грязь и униженных наций, и космические корабли стартовали в Новую Чехословакию, Новую Литву, Новую Румынию и Новую Польшу, унося туда истосковавшихся по земле, богобоязненных крестьян. И на этот раз эмигранты находили ждущие их безмолвные водоемы и зеленые пастбища вместо взрывающихся от метана угольных шахт, которые их соотечественники много веков назад нашли в другой обетованной земле.
<60-е годы. Так нас воспринимали. Обидно, да?>
3 февраля. 1930 Мне кажется, что Россией правит чудовищный бред сумасшедшего. Вдруг в полгода стомиллионное население обращается в рабство, лучшая его часть, самая работящая и хозяйственная, расстреливается или пускается по миру
22 мая.1930 Когда я бываю в Петербурге, то прихожу в положительно разъяренное состояние и мысленно ругаюсь самым непристойным образом. Шум, какая-то толпа ободранных, желтых, изможденных, озлобленных людей; на углах неистовые громкоговорители, которых никто не слушает, но которые оглушают и поставлены нарочно, чтобы сбить людей с толку. В магазинах ничего нет. Окна в кооперативах разукрашены гофрированной разноцветной бумагой, и все полки заставлены суррогатом кофе, толокном и пустыми коробками. На магазинах обуви объявления: сапог мужских, дамских, детских нет. Папирос нет, табаку нет, чулок для Васи нет, штопальных ниток нет, материи для обивки нет, в комиссионном магазине, казенном, на мой вопрос, есть ли простыни, барышня с презреньем ответила: от 30 рублей штука и дороже. К русскому обывателю, интеллигенту там относятся с презреньем, он ведь главным образом продает, где ему купить! А какой там фарфор! И бронза – все это «на крови и на слезах» собранное.
Когда-то Петтинато, когда жил здесь, говорил мне, что его поражает в нашей толпе, даже в церкви (мы были с ним в Казанском соборе[276]), отсутствие желания отодвинуться от соседа, не столкнуться. У нас всякий прет (не идет, а всегда прет) телом на тело, не ощущая всего ужаса этого. Наша толпа – толпа дикарей, стоящих на самой низкой степени развития. Католики считают свое тело греховным. В римских couvents[277] детей не купают, почти не моют, если и купают, то в рубашках. Алена рассказывала, как в Bezous она на ночь надевала свою ночную рубашку поверх денной, чтобы, переодеваясь, не было видно голого тела. Они ощущают свое тело. У нас вообще ничего не ощущают, кроме физиологических потребностей, а насчет греха есть пословица: не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься.
Ненавижу. Ненавижу беспардонную, звериную грубость, тупость, наглость, ни на чем не основанную. Ждут поезда, вернее момента, когда отворятся двери на платформу. И бросаются так, как будто им в спину стреляют из пулеметов. Не видят перед собой никого, готовы все и всех смести – брбр, – и это дурачье околпачивают как хотят. Валяются на улицах, просто, без стеснения, без стыда. Это все ужасно. Ужасней, чем мы думаем. С каким презреньем должен англичанин смотреть на эти валяющиеся мертвецки пьяные фигуры, на все.
Больно. Святая Русь!
16 июня.1930 Тоска невероятная, такая тоска, что кажется, голову бы себе размозжила! Можно ли жить в стране, обреченной на голодное вымиранье, можно ли жить среди тупых, мрачных, озлобленных людей, злополучной, голодной, обманутой черни, мнящей себя властительницей. Я слушала как-то в вагоне разговор двух молоденьких женщин: «У нашего поколения нет ни прошлого, ни будущего, одно тяжелое настоящее. Старшее поколение живет прошлым, воспоминаниями, оно видело хорошую жизнь. У нас же только служба, жизнь впроголодь и ничего лучшего впереди». Жалко мне их стало очень. Как бы я жила, если бы я не знала Италии, если бы на каждом шагу меня не поддерживало Ларино, прошлое.
люди, ехавшие в трамвае, были еще страшнее мертвецов. Желтые лица с кожей, туго обтягивающей кости, провалившиеся глаза, люди, отощавшие от долгого недоедания и обреченные на смерть. В 18-м, 19-м году было совсем другое и «смертники» были другие. Это были главным образом интеллигенты. Они были ошеломлены революцией, внезапно наступивший голод сразу сломил слабых. Люди пухли от голода. Никогда я не забуду одно лицо. Я его встречала всегда в конце Невского. Мне казалось, что это был какой-нибудь маленький чиновник, Акакий Акакиевич какой-нибудь. Он был небольшого роста, в котелке и черной крылатке, глядел он исподлобья, и взгляд его круглых карих глаз был испуганный насмерть. Лицо тоже было круглое, опухшее и желтое, как воск, с зеленоватыми подпалинами. Я знала, что этот человек долго не протянет. Потом больше я его не встречала. Этот смертный ужас в глазах: тогда ведь люди мерли, как мухи, на ходу. И у всех был такой же распухший восковой вид. Теперь не то. Долгое недоедание высушило людей, и теперь хуже вид у рабочих. Они тоже желтые, но совсем высохшие, худые. С них сдирают под видом соревнования, ударничества и пр. девять шкур. Наш сосед, милый Васильев, рассказывал мне, что он теперь иногда до 2 часов ночи ездит по округу, починяя машины новоиспеченных рабочих. Их было на здешней механической базе более 150 человек – учеников. Весь май они возили тракторы и катки перед нашими окнами. Вся эта молодежь, девицы и парни, ходили, обнявшись, за катками или лежали на солнышке. Затем они кончили ученье, их выпустили на работу, и они ломают все машины. А настоящие техники из сил выбиваются.
Когда я везла Анну Ивановну в больницу, с нами везли женщину, которую сопровождал сын, рабочий Путиловского завода, лет 24, необыкновенно нежно ухаживавший за матерью. Из больницы мы ехали с ним вместе в трамвае, и он мне рассказывал много о заводе. Он жаловался, что совсем нету квалифицированных рабочих – куда они подевались, неизвестно. Оттого, вероятно, в продаже, кроме бракованных вещей, ничего нет.
Знакомая К. служила в Москве гидом и была приставлена к каким-то иностранцам, которым понадобилось купить кусок туалетного мыла. Обошли весь город и не нашли. Иностранцы были удивлены, а девица страшно сконфужена. Она отправилась в Наркоминдел, рассказала это, и ей дали наряд на мыло, которое она и передала своим иностранцам. Они опять удивились и стали допытывать ее, какими судьбами ей удалось достать это мыло. Узнав, в чем дело, они взяли да и написали благодарственный адрес в Комиссариат иностранных дел за доставленный им кусок мыла. Девице влетело, и, кажется, она лишается места.
24 сентября.1930 Была на днях в городе и внимательно рассматривала толпу на Невском, повсюду. Это не народ, не пролетариат, а просто чернь, populace, драная, голодная, больная чернь. Ни одного свежего, здорового лица. Ни одного приветливого, веселого. И я смотрю на себя в зеркало и вижу желтое осунувшееся лицо, синяки под глазами и голодное выражение, одним словом, лицо, как у всей толпы. Такое же лицо и у моего бедного Васяты. Я ужасно за него боюсь.
Очереди в городе до ночи. Я шла около 8 часов где-то в конце Литейной – дождь, грязь; длиннейший хвост, одна женщина уходит из очереди, говоря: «Второй день за мясом стой, кровью это мясо обольется».
Ужасно чувствовать себя мышью.
11 октября. 1930 Рубила капусту для пирога. Неподатливые листья падали на пол, сечка мельчила остальные – коммунизм с нами делает то же самое; мы все время равняемся по низшему, по мелкому: чуть крупный лист – сечка его пополам. И все мельче и мельче рубится капуста. Также и мясорубка.
У нас расстреливают в спину, в затылок, чуть ли не в упор. Можно ли выдумать более подлую казнь, более подлый народ? Меня начинает искренно возмущать, когда во всех бедах обвиняют правительство, большевиков. Народ подлый, а не правительство, и, пожалуй, никакое другое правительство не сумело бы согнуть в такой бараний рог все звериные инстинкты. Я помню этот звериный оскал у мужика при дележке покосов.
27 ноября. 1930 Те, которых теперь расстреливают, кому-то мешают для колонизации России. Это так же ясно, как простая гамма, и бесконечно стыдно слышать улюлюканье интеллигенции и Подлейшего Максима(Имеется в виду статья М. Горького «Рабочие и крестьяне всего мира должны освободить себя от власти капитала» о «наймитах французских интервентов» – членах «Промпартии», организовавших «контрреволюционный заговор против рабоче-крестьянской власти» (Ленинградская правда. 1930. 25 нояб.).). Я раскрыла вчера газету, и мне просто стало дурно (дело Промпартии), и я расплакалась. Больше не буду читать, так как я не верю ни одному слову. Мы слепые котята, quantité négligeable (ннчтожество), а вокруг наших недр борются два мира – Европа и Америка, так мне кажется. Кто раньше захватит. И чтобы к моменту захвата ни одного человека не осталось. Только чернь. Боже мой, Боже мой, Ты нас оставил, или это необходимый урок? Любовь к отечеству и народная гордость?
21 сентября. 1931 Вася, мой сын, говорит следующее: «Ты, милая моя, сама виновата, что так себя поставила. Диалектический материализм учит нас тому, что всяк сам виноват в своей судьбе. Вот и отец у тебя был такой же, имея дом, ходил в рваных сапогах. А мы, молодые, мы знаем, что только наглостью всего достигнешь, и я все время себя воспитываю, чтобы не быть на тебя похожим».
26 апреля 1933 На днях Лиза пришла от Сидоренковых, где была также тетя Варя и еще кое-кто, всё мужики. Пришла и стала громить власть. Вася, ухмыляясь, заметил: «Чего вы, Лиза, ругаетесь, ваша же власть, вы революцию делали, землю брали, помещиков убивали и жгли…»
«Мы делали революцию? Нет, не мы, а вы, все делал высший орган (очевидно, подразумевая высшее сословие). Кто нас поджигал, кто навинчивал, эта Фигнер, где она теперь сидит, мы как были темными, безграмотными дураками, так и остались, все студенты, господа поджигали».
И такая злоба у нее чувствовалась. И она права. И вот Россия без Бога, без хлеба, безжизненная лежит. Наша власть – дьявольская, сатанинская. Вся построенная на лжи, фальшивая, как ни одна другая. Разночинная интеллигенция бежит за ней петушком. Аристократия, высшее дворянство (аристократия духа также) и крестьянство не признали и не пошли за ней. Первые пошли на заводы Renault и Peugeot, стали шоферами[415], а вторые пухнут с голоду и мрут, а в батраки идти не хотят. И кажется мне, что они, как та барыня, что с арапками и собаками бежала от Наполеона, сами не сознавая, делают великое, величайшее дело, которое спасет не только Россию, но и весь мир от фальши и лжи насильственного коммунизма, террора, презрения к человеку, презрения к Духу.
Что может быть бездарнее, безличнее наших правителей? В этом году, чтоб поднять урожайность, выдумали сверхранний сев. Племянница Вари приехала из деревни (около Острова) – там велели посеять уже давно лен и овес. Мужики просили подождать, ссылаясь на знание своей почвы, – не помогло. Засеяли 40 пудов льна, овес – взошло, а потом выпал снег на пол-аршина, мороз – все погибло.
То же рассказывал Юрию Дунаевский о Харьковской губернии.
24 октября 1933 Через день утром Евгения Павловна звонит и передает, что Америка нас признала и все в восторге. Я же вспомнила слова Талейрана о том, что, если Америка хоть одной ногой вступит на Старый Континент, Европе крышка, т. е. ее самостоятельности. На это А.О. Старчаков рассказал мне, что осенью 17-го года Вильсон предложил Ленину денег для продолжения войны с Германией, и Ленин согласился. Но это не состоялось, т. к. было уже поздно и уже начались Брестские переговоры. Никогда еще не было таких «дипломатических тайн», как при советском режиме, а между тем это был один из главных революционных лозунгов: долой дипломатические тайны! Теперь всё – одна сплошная тайна, и я уверена, Литвинов – это почище Азефа.
10 марта 1956. Разорвалась бомба! Наши управители разоблачили Сталина!!
Вчера я была опять у Смирновых для разбора книг. Александра Александровича пригласили в университет на собрание, на котором будет прочтено письмо Хрущева.
К Ольге Георгиевне пришла Наталья Васильевна Патошина. На 4 часа в Русском музее было назначено собрание у директора для того же. Сегодня в «Ленфильме» и у Кати на заводе читали это письмо, смешивающее Сталина с грязью. Уже раньше, во время всего ХХ съезда партии, ни разу не было произнесено имя Сталина. Микоян в своем выступлении вбил осиновый кол в могилу бывшего диктатора, сказав: «…в нашей партии после долгого перерыва создано коллективное руководство…; в течение примерно двадцати лет у нас фактически не было коллективного руководства, процветал культ личности, осужденный еще Марксом, а затем Лениным».
А теперь взрыв бомбы и всенародное покаяние. Хрущев говорит, что, уезжая после заседания ЦК, они не знали, везут ли их домой или в застенок. На мой взгляд, покаяние так покаяние. Надо было встать на колени и возопить, поклонившись на три стороны: «Простите нас, православные, что, за свою шкуру устрашась, отдали вас диким зверям на растерзание. Простите нас, православные, что мы слова не вымолвили, когда вас миллионами высылали да расстреливали, отдавали всякой сволочи на поругание, большого страха на нас нагнал чудесный грузин, онемели от страха, ушами прохлопали». Но они не бьют себя в грудь и прощения не просят. Сваливают вину на умершего, и дело с концом. Это проще всего. И будет наша директория продолжать править нами по-прежнему, не слыша ни слова порицания и правды.
Вы жаждете критики и самокритики – дайте свободу печати, свободу религии.
Доживем ли мы до 18 брюмера? И почему сваливать все на одного Сталина? А при Ленине? Позорные заградительные отряды, позорнейшее, чудовищное умерщвление царской семьи в подвале Не стоит вспоминать. [Расстрел Гумилева, вел. кн. Николая Михайловича, высылка двадцати двух профессоров-философов и филологов.
Я считаю, что вся эта комедия бестактна и неприлична.
Только что обыватель немного успокоился, остался очень доволен их внешней политикой и стал забывать о прошлом. А теперь обыватель потрясен: кому же верить? Тридцать лет вы нам твердили с утра до ночи: великий, премудрый, гениальный стратег, величайший полководец, корифей науки, добрейший, милейший… и вдруг оказалось все наоборот. Почему я должен вам верить, никто же за вас не поручится.
А дети, молодежь: «Вперед мы идем и с пути не свернем, потому что мы Сталина имя в сердцах своих несем. За родину, за Сталина» и т. д. («Марш нахимовцев»).
Нехорошо. Сами себе могилу роют. Нехорошо и неумно. Вся та же унтер-офицерская вдова.
Но та секла себя камерным образом, а это сечение в мировом масштабе. Неужели они этого не понимают, считают, что обеляют себя, выправляют партийную линию, чтобы скорее прыгнуть в коммунистический рай? Дурачки.
Пришла сегодня молочница Софья Павловна. «Я, – говорит, – совсем расстроена. Кому же верить?»
А Запад скажет: 38 лет вы нас уверяли, что у вас свободнейшая страна в мире, а оказывается, что у вас лагеря не хуже гитлеровских, с той разницей, что там глумились над врагами, а вы уничтожали своих.
Война с гитлеровской Германией спасла многих писателей и деятелей других видов искусства от неминуемых репрессий. В тот период они стали выразителями патриотических чувств и настроений. Правда и искренность в какой-то степени вернулись в литературу. В те дни, когда русская нация сплотилась в единой цели победить врага, писатели, выражающие эти настроения, превратились в народных идолов и кумиров. Авторы, творчество которых до сих пор вовсе не находило одобрения властей и чьи произведения публиковалось крошечными тиражами, стали получать письма с фронта с цитатами их стихов – как политических, так и лирических. Мне рассказывали, что стихи Блока, Брюсова, Соллогуба, Есенина, Цветаевой и Маяковского читали повсеместно, учили наизусть. Их цитировали солдаты, офицеры и даже политкомиссары. Огромное количество писем с фронта получали также Ахматова и Пастернак, находившиеся до этого, образно говоря, в глубоком внутреннем изгнании. Их опубликованные и неопубликованные стихи распространялись в списках. В письмах их просили прислать автограф, спрашивали о подлинности того или иного стихотворения, интересовались их мнением об актуальных проблемах. Все это не могло пройти незамеченным для партийных лидеров.
Значение патриотических мотивов ранее преследуемых писателей было признано официально, положение последних стало более безопасным и стабильным.
В первые послевоенные годы большинство этих литераторов оказалось в неординарной позиции: с одной стороны – прежнее почитание большей части читателей, с другой – признание, уважение и одновременно подозрение со стороны властей. Публичные чтения стихов, поэтические вечера и собрания: все это, казалось, вернулось из времен предреволюционной России. Залы были полны зрителей, которые иногда сами брали слово. Иной раз кто-то подсказывал поэту забытые им строчки – часто из произведений, никогда официально не опубликованных.
Конечно, писатели находили огромную поддержку во всеобщем поклонении.
Они высоко ценили любовь и популярность народа, которым позавидовали бы многие западные литераторы, и которые были возможны только в России – благодаря открытой, хлебосольной и непосредственной русской натуре в противоположность сухому, расчетливому, цивилизованному читателю Запада.
Русские писатели осознавали свою уникальность в этом плане, пусть некоторые из них и противопоставляли богатую и свободную жизнь на Западе серому и нищенскому существованию у себя на родине.
Расцвет литературы в стране пробудил в мире интерес как к классическим, так и к современным русским произведениям. Одновременно в России росла популярность западных авторов.
Факты показывают, что большинство читателей зарубежных шедевров убеждены, что жизнь во Франции и Англии соответствует описаниям Бальзака и Диккенса. При этом, на мой взгляд, русские воспринимали эти произведения особенно эмоционально и интенсивно, по-детски восхищались их героями, оригинально и точно определяли моральное и социальное влияние тех или иных литературных работ. Гораздо более интересный и свежий взгляд, чем на Западе!
Русские часто видят в писателе кумира: такое мировоззрение утвердилось еще в девятнадцатом веке. Не берусь судить, как обстоит с этим сейчас – возможно, совсем иначе. Но могу свидетельствовать, что весной 1945 года очереди в книжных магазинах были гигантскими, интерес к литературе огромен, газеты раскупались в считанные минуты. Я не знаю другого примера подобного интеллектуального голода. Правая цензура не допускала ни следа эротики, ни дешевых триллеров, которые заполняют полки европейских магазинов. Благодаря этому русская публика была более прямой и наивной, чем наша. Я записывал в то время замечания и суждения театральных зрителей – часто простых крестьян – на спектаклях по пьесам Шекспира, Щедрина или Грибоедова. Некоторые реакции буквально рифмуются с грибоедовскими строчками из «Горя от ума». Эти высказывания производили на меня впечатление своей непосредственностью, чувством причастности, открытым восхищением или наоборот – неодобрением.
Все это казалось неожиданным и трогательным гостю с Запада. Возможно, именно для такой публики писали Еврипид и Шекспир: для людей с неиспорченным, свежим, юным взглядом на мир. Несомненно, идеальная аудитория для драматургов, прозаиков и поэтов!
Возможно, именно нехватка подобной реакции читателя на Западе способствовала распространению вычурных и неясных форм авангардного искусства. В этой связи не могу не согласиться с Львом Толстым, критикующим современную литературу. Правда, я не во всем согласен с ним и часто нахожу его догматичным и непоследовательным.
Контраст между живым интересом советской публики ко всему новому, подлинному и темными сторонами русской жизни поразил меня. Я ожидал встретить серость и упадничество на всех уровнях. Однако эти ожидания оправдали себя лишь в официальном кругу, в среде людей, целиком подчиняющихся догмам и законам, но не в театрах, кино, книжных магазинах, трамваях, на лекциях и на футбольных мачтах.
Еще перед отъездом в Москву один британский дипломат предупредил меня, что встретиться с простыми советскими гражданами не так просто. Русские гости на официальных дипломатических приемах – это тщательно отобранные бюрократические чиновники. А если на приемы приглашаются, например, артисты балета, то это всегда люди, преданные советскому режиму и далекие от свободомыслия, никогда не позволяющие себе неосторожных высказываний.
Основная же масса населения избегает встреч с любыми иностранцами, особенно, с представителями Запада. За страхом контакта с последними стоят инструкции коммунистической партии, сами члены которой заключены в своего рода тюрьму, огражденную высоким забором от внешнего мира. Партия открыто и скрыто призывает: держись подальше от этих зарубежных представителей, а уж если общение неизбежно, ограничь его нейтральными темами.
многие русские были в то время убеждены, что на Западе – Англии, Франции, Италии – литература переживает истинный расцвет. И когда я не подтверждал это, мне не верили и в лучшем случае приписывали мое мнение ложной вежливости или идеологическим заблуждениям. Даже Пастернак и его друзья не сомневались, что писатели и критики Запада создают бесконечные шедевры – для них, к сожалению, недоступные. Это мнение было широко распространено и непоколебимо. Его придерживалось большинство русских писателей, с которыми мне случилось встретиться в 1945 и 1956 годах:
Зощенко, Маршак, Сейфуллина, Чуковский, Вера Инбер, Сельвинский, Кассиль и многие другие, а также музыканты: Прокофьев, Нейгауз, Самосуд; режиссеры Эйзенштейн и Таиров; художники и критики – с ними я виделся в общественных местах и на официальных приемах и очень редко в домашней обстановке; философы, с которыми я встречался в Академии наук, приглашенный туда самим Лазарем Кагановичем незадолго до его падения. Я же, вовсе не отрицая достижений западного искусства, пытался лишь указать на то, что они не так уж безупречны и триумфальны. Возможно, некоторые из тех людей, позже эмигрировавшие на Запад, были глубоко разочарованы открывшейся перед ними картиной культурной жизни.
Кампания против «ярого космополитизма» была в значительной степени как раз и вызвана этим «западным энтузиазмом». Сам же энтузиазм возник, очевидно, на основе рассказов советских солдат и бывших заключенных, вернувшихся с Запада, а также благодаря жестокому разносу и критике западной культуры со стороны советской прессы и радио. Этому преувеличенному интересу, который проявляла наиболее образованная часть населения, противопоставлялся русский национализм, питаемый антисемитской пропагандой.
В результате была достигнута как раз противоположная цель: интерес к Западу и сочувствие евреям укоренились в среде русской интеллигенции.
Во время моего визита в Советский Союз в 1956 году я не заметил изменения настроений. Невежество относительно Запада к тому времени уменьшилось, слегка упал и восторг, но не в той степени, как это можно было ожидать.
Вот краткое содержание моего отчета министерству в 1945 году. Я написал, что, по-видимому, нет другой страны кроме Советского Союза, где поэзия публиковалась бы и продавалась в таком объеме, и где интерес к ней был так велик. Не знаю, чем это объясняется: может, врожденным вкусом, а может, отсутствием низкопробной литературы. И несомненно, этот интерес читателей является огромным стимулом для поэтов и критиков. Такой аудитории западные писатели и драматурги могут лишь позавидовать. Если представить себе, что произойдет чудо: политический контроль ослабнет, и искусство обретет свободу, то я убежден, что тогда в обществе – таком жадном до всего нового, сохранившим дух и жизнеспособность в условиях катастроф и трагедий, возможно, гибельных для других культур – в таком обществе искусство расцвело бы с новой невиданной силой. И все же контраст между этим страстным интересом к живой и истинной литературе и существованием признаваемых и почитаемых писателей, чье творчество мертво и неподвижно, является для меня наиболее удивительным феноменом советской культуры тех дней.
Я написал эти слова в 1945 году, но по-моему, они верны до сих пор.
Россия пережила за это время несколько обманчивых рассветов, но солнце для русской интеллигенции так и не взошло до сих пор. При этом страшный деспотизм – невольно, в какой-то степени – защищал до сих пор искусство от продажности и способствовал проявлению мужества и героизма.
Удивительно, что в России – при разных режимах, со всеми их немыслимыми крайностями – всегда сохранялось тонкое своеобразное чувство смешного.
Подтверждение этому можно найти даже на самых горьких страницах Гоголя и Достоевского. Как отличается это прямое непосредственное свободное остроумие от тщательно разработанных развлекательных номеров на Западе! По моим впечатлениям особое чувство юмора свойственно почти всем русским писателям, даже сторонникам режима, что отражается в их манере держаться и вести беседу, и делает общение с ними в определенной мере привлекательным для иностранного гостя. Думаю, это верно и на сегодняшний день.
Мои встречи и разговоры с Пастернаком и Ахматовой, мое приобщение к их, едва поддающимся описанию условиям жизни и работы, к их ограниченной свободе и вынужденному подчинению властям, их доверие ко мне, дружба с ними – все это в значительной степени повлияло на мои собственные взгляды и мироощущение, изменило их. Когда я теперь вижу имена этих двух поэтов в печати или слышу упоминание о них, то живо вспоминаю выражение их лиц, жесты и слова.
И сегодня, читая их произведения, я слышу их голоса.
<Похоже, что результатом обретения свободы стала определенная денаивнизация народа, прекращение интереса к поэзии в частности и к литературе в общем, растворение искусства, если оно еще осталось, в массе комиксоподобной продукции, ну а о тонкости юмора и говорить не приходится.>
Из всего вышесказанного можно сделать два главных вывода.
Вторжения германцев не уничтожили средиземноморское единство античного мира; они также не оказали сколько-нибудь существенного влияния на римскую культуру, поскольку она продолжала существовать в V в. уже после окончательного распада Западной Римской империи.
Германские вторжения носили разрушительный характер и вызвали общественные потрясения, но в то же время они не привнесли ничего принципиально нового ни в общественный строй и общественные порядки, ни в хозяйственную жизнь и экономическое устройство общества, ни в язык, ни в основные общественные институты. Средиземноморская цивилизация выжила и сохранилась. Главными очагами культуры являлись именно те районы, которые были расположены на побережье Средиземного моря, и именно отсюда стали распространяться такие новые для того времени явления, как монашество, обращение англосаксов в христианство, распространение скифско-причерноморского, или варварского, искусства и т. д.
Благотворное и созидательное влияние шло с Востока: Константинополь был тогда крупнейшим мировым центром во всех отношениях. В 600 г. картина мира была такой же, как и в 400-м: глубоких изменений внутреннего содержания не произошло.
Причиной разрыва с античной традицией стало быстрое и неожиданное распространение ислама в результате вторжений арабов-магометан. В итоге Восток был окончательно отделен от Запада и средиземноморскому единству пришел конец. Такие регионы, как Северная Африка и Испания, всегда являвшиеся частью западного сообщества, отныне оказались в орбите Багдада и тяготели именно к нему. Здесь появилась другая религия и совершенно иная по сравнению с предыдущей культура. Западное Средиземноморье, превратившись в «мусульманское озеро», перестало быть тем главным средством торгового и культурного обмена, коим оно всегда было.
Запад оказался в блокаде и был вынужден опираться на собственные силы и ресурсы. Он был вынужден развиваться, замкнувшись в самом себе. Впервые в истории мировая ось сместилась от Средиземноморья на север. Упадок, в который погрузилась монархия Меровингов, привел в результате к появлению новой династии — Каролингов, корни которой уходили на пронизанный германским влиянием север Европы.
Папа римский вступил в союз с новой династией, порвав с императором Византии, который, будучи поглощен борьбой с арабами-магометанами, не мог более обеспечить Риму реальную защиту. И далее церковь действовала в соответствии с новым сложившимся порядком вещей. В Риме и в созданной им империи у церкви не было никаких противников и конкурентов. Власть и влияние церкви еще более усиливались оттого, что государство, в первую очередь королевская власть, оказалось не в состоянии управлять и позволило поглотить себя феодалам, что стало неизбежным следствием экономического упадка и регресса, который переживало общество. Все последствия этих перемен можно было со всей наглядностью наблюдать после смерти Карла Великого. В Европе, где главенствующую роль теперь играли церковь и феодалы, сложился вполне определенный общественный порядок, который лишь слегка видоизменялся в различных ее районах. Европа явила свой новый лик. Начинались — используя традиционный термин — Средние века. Переходный период затянулся. Можно сказать, что он продолжался сто лет — с 650 по 750 г. И именно в ходе этого периода анархии и потрясений античная традиция исчезла и обнаружились новые элементы.
И это развитие событий получило логическое завершение в 800 г., когда была создана новая империя, что подтвердило разрыв между Западом и Востоком. Запад получил новую Римскую империю — и это является убедительным свидетельством разрыва со старой империей со столицей в Константинополе, которая по-прежнему продолжала существовать.
Эмиль Мишель Сиоран Конец истории
Нищета – заветная соломинка утописта, сырье его труда, хлеб мысли, путеводная звезда наваждений. Что бы он делал, не будь нищеты? Она поглощает его ум, окрыляет или стоит поперек дороги – смотря по тому, беден он или богат. Но и нищете, в свою очередь, не обойтись без утописта: ей позарез нужен такой теоретик, такой фанатик будущего. Тем более что сама она, бесконечно размышляя над тем, как сбежать из настоящего, без одержимости иной землей впадает в непереносимое отчаяние. Не верите? Значит, не пришлось вам хлебнуть настоящей нужды. А если приведется, тогда вы поймете: чем большего вы лишены, тем больше времени и энергии расходуете на то, чтобы мысленно изменить все, иначе говоря тратите попусту. Я имею в виду не учреждения, дело рук человеческих – их вы прокляли раз и навсегда, – а сам ход вещей, обычных вещей, в том числе самых ничтожных. Не принимая их такими, как есть, вы пытаетесь навязать им свои законы и причуды, а сами красуетесь за их счет в роли законодателя, самодержца. Вы не оставляете в покое даже природу, рветесь перекроить ее облик и строй. Воздух не по вам – сменить, и немедленно! Камень? Та же история. А растительность? А человек? Добраться до устоев бытия, до самых основ хаоса – подчинить даже их, утвердиться даже там! Человек без гроша в кармане не находит себе места, он в горячке, он мечтает завладеть всем на свете и, пока в нем бушует неистовство, взаправду владеет этим всем, равный Богу, только никто этого не видит, даже Бог, даже он сам. Бред неимущих – прародитель любых событий, первоначало истории. Толпа бесноватых, жаждущих иного мира здесь и сейчас же, – это они вдохновляют утопии, это ради них утопии создаются. Но утопия, как мы помним, значит «нигдейя».
И откуда бы, в самом деле, взяться этим городам, которые стороной обходит беда, где труд – благословение и в чьих стенах никто не боится смерти? Там царит принудительное счастье геометрических идиллий, регламентированных экстазов, несчетных и тошнотворных чудес, которые с неизбежностью подразумевает картина совершенного, сфабрикованного мира. Кампанелла с умилительной дотошностью перечисляет жителей своего Солнцеграда, не знающих «подагры, ревматизма, катаров, ишиаса, колик, водянки, газов в кишечнике…». У солнцеградцев всего в избытке, «ведь каждый здесь стремится к совершенству в том, что делает. Отличившийся в чем-то зовется Правителем… Женщины и мужчины, объединенные в группы, предаются труду, ни в чем не отступая от приказа своих Правителей и никогда не выглядя усталыми, как это бывает у нас. Они видят в своих вождях отцов или старших братьев». Сколько подобных пошлостей в любом образце утопического жанра, особенно у Кабе, Фурье, Морриса, где нет даже щепотки соли, без которой не бывает искусства, хоть словесного, хоть любого иного.
Чтобы всерьез возводить подлинную утопию, с убежденностью живописать картину идеального общества, нужна, что ни говорите, известная доза простодушия (то бишь глуповатости). А она колет глаз и рано или поздно начинает раздражать читателя. Единственные нескучные утопии – пародийные. Написанные для игры, ради развлечения или в приступе мизантропии, они либо предвосхищают, либо вызывают в памяти «Путешествия Гулливера», эту Библию разочарованных, квинтэссенцию видений трезвого ума, утопию без надежды. Свифтовские сарказмы лишили жанр невинности, и хорошо, если не уничтожили его вовсе.
Что проще смастерить: утопию или апокалипсис? У них разные правила, разные шаблоны. Первая – ее трафареты ближе нашим глубинным инстинктам – положила начало утопической словесности, которая оказалась бы необозримой, не будь второго. Не каждый готов ставить на мировую катастрофу, не всем близки язык и манера тех, кто ее возвещает и афиширует. Но поклонники и фанатики жанра не без извращенного удовлетворения читают евангельские пассажи и клише, пригодившиеся потом на Патмосе: «…Солнце померкнет, и луна не даст света своего, и звезды спадут с неба… восплачутся все племена земные… не прейдет род сей, как все сие будет». Предчувствие небывалого, предвосхищение коренного перелома, эпохальное ожидание могут обернуться либо миражем (и надеждой на рай, земной или небесный), либо тревогой, и тогда перед нами образ идеального Зла, притягательного и отталкивающего катаклизма.
«Из уст же Его исходит острый меч, чтобы им поражать народы». Все эти ужасы, разумеется, условность, прием. Иоанн Богослов не мог не прибегнуть к ним, решившись на свою блистательную тарабарщину, парад катастроф, который, впрочем, куда предпочтительней бесконечных островов и городов, где читателя душат безликим счастьем, где вас затягивают и перемалывают жернова «всемирной гармонии». Мечты утопистов рано или поздно сбываются, но в умах других. То, что для них было совершенством, для нас превращается в изъян, их химеры становятся нашими бедами. Тип общества, рисовавшийся им в самых возвышенных тонах, для нас, в ежедневном употреблении, непереносим. Взять хотя бы этот отрывок из «Путешествия в Икарию»: «Две с половиной тысячи женщин-модисток трудятся в ателье, одни сидя, другие стоя, почти все – приятные на вид… Поскольку каждая делает только свою деталь, это вдвое убыстряет работу и повышает качество. Самые элегантные головные уборы выходят из рук прелестных мастериц тысячами за утро…». Можно, конечно, признать подобные благоглупости плодами слабоумия или дурного вкуса. Но физические детали Кабе, что ни говори, разглядел верно, а ошибся в другом – в сути. Нимало не подозревая о зазоре между существованием и производством (человек по-настоящему живет лишь помимо того, что делает, за пределами своих поступков), Кабе не сумел увидеть роковую силу принуждения, которое неотделимо от всякого труда, будь он ремесленным, промышленным или любым другим. Что больше всего поражает в утопической литературе, так это отсутствие психологического нюха, обыкновенного чутья. Ее герои – автоматы, игрушки, символы: они всегда неправдоподобны, всегда послушно исполняют роль куклы, идеи, затерянной в безликом мире. Кто в утопиях абсолютно неузнаваем, так это дети. В социетарном государстве Фурье они до того невинны, что им и в голову не приходит взять что-нибудь чужое, «сорвать яблоко с ветки». Но ребенок, который не воровал, – это не ребенок. Так стоит ли придумывать общество, состоящее из марионеток? По-моему, лучшего рвотного, чем описание Фаланстера, не найти.
В противоположность Ларошфуко, изобретатель утопий – это моралист, видящий в людях одно бескорыстие, самопожертвование, самозабвение. Лишенные плоти и крови, безупречные и никакие, растоптанные общественным Благом, свободные от изъянов и пороков, объемов и контуров, знать не знающие о реальной жизни, об искусстве краснеть за самого себя, изощряться в самообвинениях и самомучительстве, они не подозревают об удовольствии, которое приносят человеку горести ему подобных, о нетерпении, с каким он предвкушает и торопит их провал. Кстати, эти удовольствие и нетерпение могут идти от вполне доброкачественного любопытства и никакой дьявольщины в себе не заключать. Набирая общественный вес, добиваясь процветания, двигаясь вперед, человек не знает, каков он на самом деле. Ведь поднимаясь выше и выше, он все дальше от самого себя, все острей чувствует свою пустоту, выморочность. Именно поэтому понимать себя начинаешь, только пережив провал, постигнув невозможность успеха ни в одном из человеческих предприятий: крах раскрывает глаза, лишь теперь ты становишься хозяином самому себе, порывая с привычной толстокожестью прочих. Чтобы в полную силу пережить собственное или чужое банкротство, нужно узнать беду, а если потребуется – даже окунуться в нее с головой; но как это сделать в городах и на островах, где подобное начисто исключено по высшим государственным соображениям? Сумерки здесь запрещены, дозволяется только свет. Никакого раздвоения: утопия как таковая противостоит манихейству. Враждебная всякому отклонению, всему бесформенному, всему выбивающемуся из ряда, утопия укрепляет однородное, типичное, повторяющееся, правильное. Но жизнь – это взрыв, ересь, нарушение физических норм. Тем более человек: если соотносить его с жизнью, он – ересь в квадрате, победа индивидуальности, прихоти, явление возмутительное, существо, несущее раскол. Общество, эта совокупность до поры до времени спящих чудовищ, стремится наставить человека на истинный путь. А он, еретик по природе, чудовище уже разбуженное, воплощенный одиночка, нарушитель мирового порядка, находит удовольствие в своей исключительности, несет тяжкое бремя привилегий, расплачиваясь за превосходство над себе подобными собственной недолговечностью. Чем резче он выделяется, тем он опасней и уязвимее разом, ценой своей жизни возмущая покой других и утверждая в самом центре города устав изгнанника.
«Наши надежды на будущее государственное устройство рода человеческого можно свести к трем главным пунктам: уничтожение неравенства между разными государствами, развитие равенства в каждом отдельном государстве и, наконец, усовершенствование человека» (Кондорсе). Описывая лишь реально существовавшие города, история, везде и во всем видящая скорее крах, чем исполнение наших надежд, увы, не узаконила ни одного из этих ожиданий. Для Тацитов не существует идеального Рима.
Устраняя все неразумное и непоправимое, утопия противостоит трагедии – вершине и квинтэссенции истории. В совершенном городе не будет конфликтов; воля каждого подчинится, утихомирится и каким-то чудом сольется с волей остальных; воцарится полное единение, без самомалейших неожиданностей или противоречий. Утопия – это смесь ребяческой рассудительности с обмирщенным ангелоподобием.
Пока все помыслы людей поглощало христианство, они оставались глухи к соблазнам утопий. А вот когда в христианстве начали разочаровываться, утопия пустилась завоевывать и обживать умы. Она принялась за дело уже в период Ренессанса, но победить смогла лишь двумя веками позднее, в эпоху «просвещения» предрассудков. Тогда и родилось Будущее – образ неукоснительного счастья, рая по указке, где нет места случаю, а в любой фантазии видят ересь или вызов. Описывать его – значит углубляться в подробности невообразимого. Сама мысль об идеальном городе – сущая пытка для разума, предприятие во славу сердца и в посрамление рассудка. (Как мог Платон опуститься до таких вещей? Ведь именно он – сколько ни отгоняй от себя эту мысль – стоял у истока подобных извращений, подхваченных и удесятеренных потом отцом-основателем современных иллюзий Томасом Мором.) Сооружать общество, где каждый твой шаг учтен и упорядочен по чудовищному ранжиру, где из доведенной до неприличия милости к ближним следишь даже за собственными задними мыслями, – да это значит переносить в золотой век все муки ада, строить дом призрения при пособничестве Сатаны. Безобразные имена солнцеградцев, утопийцев, гармонийцев под стать их судьбе, обетованному кошмару, поджидающему и нас, поскольку подобный идеал – наших рук дело.
Прославляя достоинства трудовой жизни, утопии неизбежно противостоят Книге Бытия. В этом узком смысле они – автопортрет человечества, с головой ушедшего в работу и с удовольствием, даже со спесью принявшего последствия грехопадения, тягчайшим среди которых остается неотвязный труд. Мы с гордостью и хвастовством несем на себе стигматы человеческого рода, который дорожит «потом лица своего», который превращает его в знак отличия и который суетится и мается, находя в этом радость. Отсюда – тот ужас, который нам, проклятым, внушают избранные, отказавшиеся гнуть спину и добиваться превосходства в своем деле.
Провозгласив, что Царство Божие не «здесь» и не «там», а внутри нас, Христос заранее отверг все утопические постройки, для которых любое «царство» всегда вовне и не связано ни с нашим подспудным «я», ни с индивидуальным спасением каждого. Но мы настолько срослись с подобными мыслями, что ждем освобождения только со стороны, от хода вещей или развития общества. Отсюда потребность в Смысле истории, мода на который вытеснила прежний Прогресс, ничего не изменив, по сути. Тем не менее стоило бы сдать в утиль если не само это понятие, то по крайней мере одну из его словесных формулировок, которой слишком злоупотребляют. Не прибегая к синонимам, нового шага в идеологии не сделать.
Идея совершенства, как ее ни переодевай, вошла в каждого: под ней подписывается даже тот, кто ставит ее под вопрос. С тем, что прямого продолжения в истории не существует, что она вовсе не движется заданным курсом к определенной цели, в наше время не согласится никто. «У Истории есть цель, к которой она стремится, которую она содержит в себе как возможность» – вот что провозглашают наши желания и учения в один голос. Чем больше идея обещает на завтра, тем скорее она победит сегодня. Не способные найти Царство Божие в себе самих или, скорее, слишком испорченные, чтобы подобным поискам предаваться, христиане перенесли его в будущее: исказили смысл преподанного урока, зато застраховали себя от неудач. Но и Христос допускал тут известную двойственность. С одной стороны, он, парируя нападки фарисеев, ратовал за царство внутри нас, неподвластное времени, а с другой – предсказывал ученикам, что спасение близко и что они вместе с нынешним «родом» увидят гибель этого мира. Понимая, что смертные видят в ореоле мученика химеру, а не истину, он снисходил к их слабости – иначе под угрозой оказывалось все предприятие. Но то, что было для него уступкой и тактикой, для утопистов стало постулатом и страстью.
Чтобы выделиться среди других народов, чтобы унизить и растоптать их или просто чтобы найти свое неповторимое лицо, народу нужна безумная идея, которая его ведет, ставит перед ним цели, несоизмеримые с любыми реальными возможностями. Точно так же и общество: оно развивается и упрочивается, только если ему подсказывают либо внушают идеалы, абсолютно непропорциональные нынешнему состоянию. Утопии для общества – то же, что предназначение для народа. А идеологии – побочный продукт, как бы простейшее выражение мессианских или утопических чаяний.
Если утопия – это материализованная иллюзия, то коммунизм – иллюзия еще и навязанная, принудительная, вызов, брошенный вездесущему злу, оптимизм поневоле. К нему вряд ли приспособится искушенный и зрелый ум, который опьяняет лишь одно – разочарование, или тот, кому по примеру составителя Книги Бытия претит связывать золотой век с идеей развития. Не то чтобы он презирал маньяков, бредящих «бесконечным прогрессом» и прилагающих все силы, чтобы водворить справедливость на земле. Но он, к своему несчастью, знает: справедливость – это воплощенная несбыточность, гигантская неосуществимость, единственный идеал, о котором можно уверенно утверждать, что он не реализуется нигде и никогда, и которому, кажется, противостоят все законы природы и общества.
Подобные противоречия и конфликты – вовсе не удел одиночек. С той или иной остротой их переживает каждый: кто среди нас не мечтал разрушить нынешнее общество, зная при этом, сколько разочарований готовит ему будущее? Всеобщее, пусть даже бесполезное, потрясение, революция без веры – вот все, на что еще осталось надеяться в эпоху, когда ни у кого не хватает простодушия, чтобы стать настоящим революционером. Тот, кто, жертвуя неистовством разума, отдается неистовству хаоса, поступает как собравшийся с силами одержимый, как победивший болезнь безумец или как бог, который в приступе трезвой ярости с удовлетворением пускает на ветер и свое порождение, и собственное бытие.
Но любопытно, что именно тогда, когда Запад уходит в себя, его идеи торжествуют и распространяются. Направленные против его могущества и превосходства, они находят отзвуки за его пределами. Запад побеждает, исчезая. Так Греция одержала победу в сфере духа, лишь перестав быть державой и даже нацией. У нее похитили философию и искусство, ее произведениям обеспечили победное шествие, однако ее гений перенять не смогли. Точно так же у Запада берут и будут брать все, кроме его гения. Цивилизация проявляет свою плодотворность благодаря способности побуждать других ей подражать. Как только она перестает их ослеплять, от нее остаются обрывки и ошметки.
Обожествляя историю ради дискредитации Бога, марксизм преуспел лишь в том, что сделал Бога более далеким и более неотступным. В человеке можно подавить все, кроме потребности в Абсолюте, которая переживет и разрушение храмов, и даже исчезновение религии на земле. Поскольку у русского народа религиозная сущность, она неизбежно возьмет верх. Большой вклад в это внесут причины исторического порядка.
Принимая православие, Россия явила желание отделиться от Запада; таковым был способ ее изначального самоопределения. Никогда, за исключением аристократических кругов, она не позволяла католическим миссионерам, в конкретном случае иезуитам, себя совратить. В схизме выражаются не столько расхождения доктрин, сколько воля к этническому самоутверждению: в ней обнаруживается скорее национальный рефлекс, нежели абстрактные противоречия. Церкви разделились не из-за смехотворного спора о филиокве: Византия желала абсолютной автономии, Москва – тем более. Схизмы и ереси – скрытые проявления национализма. Но если Реформация выглядела всего лишь семейной ссорой и скандалом в лоне Запада, то православный партикуляризм обнаружил большую глубину: он знаменовал отделение от всего западного мира. Отказавшись от католицизма, Россия замедлила темп своего развития, упустила глобальную возможность быстро цивилизоваться, выиграв в субстанциальности и единстве. Застой превратил ее в не похожую на другие, сделал ее иной. К этому-то она и стремилась, несомненно предчувствуя, что Запад в один прекрасный день пожалеет, что ее опередил.
Чем сильнее она будет становиться, тем больше будет осознавать собственные истоки, от которых в некоторой степени марксизм ее отдалил, но после навязанного ей лечения универсализмом она вновь русифицируется во благо православия. Впрочем, и на марксизм она наложила такой отпечаток, что как бы славянизировала его. Всякий народ, обладающий сколько-нибудь заметной масштабностью, принимая чуждую его традициям идеологию, ассимилирует и искажает ее, приспосабливает к своей национальной судьбе, ложно истолковывает ее себе на пользу вплоть до того, что делает ее составляющей собственного духа. Он обладает собственным, неизбежно деформирующим взглядом, дефектом зрения, который не только не приводит его в замешательство, но, напротив, льстит и придает ему новые силы. Истины, которыми он гордится, сколь бы ни были они лишены объективной ценности, не становятся от этого менее живучими и в качестве таковых производят ошибки такого рода, которые и формируют разнообразие исторического пейзажа, притом, само собой разумеется, что историк, будучи скептиком в силу своего ремесла, темперамента и личного выбора, изначально располагается за пределами Истины.
Между тем как западные народы слабели в борьбе за свободу, а еще больше – внутри этой обретенной свободы (ничто так не изнуряет, как обладание или же злоупотребление свободой), русский народ страдал, не растрачивая сил; ибо силы мы расходуем лишь в истории, а поскольку он был из истории вытеснен, ему хватило мочи вынести те безупречные системы деспотизма, которые ему навязали: смутное растительное существование позволило ему укрепиться, накопить энергию, собраться с силами и извлечь из своей неволи максимальную биологическую выгоду. В этом ему помогло православие, но православие народное, великолепно приспособленное к тому, чтобы держать народ вне рамок текущих событий, тогда как официальное православие ориентировало власть в направлении империалистических целей. Таково двойное лицо Православной Церкви: с одной стороны, она усыпляла массы, с другой – будучи помощницей царей, пробуждала у них амбиции и сделала возможными гигантские завоевания, осуществляемые от имени пассивного народа. Счастливая пассивность обеспечила русским их нынешние выгодные позиции и является результатом запоздалого исторического развития. Все затеи Европы, будь они благоприятны или враждебны для русских, вращаются вокруг них. Коль скоро Европа ставит их в центр своих интересов и тревог, она признает их виртуальную власть. Так почти осуществилась одна из наиболее давних русских грез. То, что удалось им это сделать под водительством идеологии иностранного происхождения, лишь подчеркивает парадоксальность и пикантность их успеха. Но решающее значение имеет то, что сам режим является русским, полностью соответствующим российским традициям. Разве не показательно то, что русская революция, являющаяся прямым следствием западнических теорий, потом все более и более ориентировалась в направлении идей славянофилов? Впрочем, любой народ представляет собой не столько сумму идей и теорий, сколько совокупность наваждений. У русских, к какому бы кругу они ни принадлежали, эти наваждения были всегда если не идентичны, то, во всяком случае, родственны. Чаадаев, не находивший у русских никаких заслуг, или безжалостно высмеивавший свой народ Гоголь были столь же к нему привязаны, как и Достоевский. Образ России так же неотступно преследовал самого одержимого из нигилистов, Нечаева, как и махрового реакционера Победоносцева, прокурора Святейшего Синода. Лишь навязчивые идеи имеют значение. Остальное – всего лишь позиция.
Для того чтобы Россия согласилась на какой-нибудь либеральный режим, нужно, чтобы она существенно ослабла, чтобы ее жизненная сила сошла на нет или, еще лучше, чтобы она напрочь лишилась своего специфического характера и до основания денационализировалась. Как же ей – с ее непочатыми глубинными ресурсами и тысячелетним самодержавием – осуществить это? Если представить себе, что она добьется этого рывком, то она сразу же распадется. Для сохранения и расцвета многие нации нуждались в некоторой дозе террора. Даже Франция смогла пойти по демократическому пути лишь в ту пору, когда ее энергия начала ослабевать и когда, больше не стремясь к гегемонии, она оказалась способной стать респектабельной и благоразумной. Первая Империя была ее последним сумасбродством. Затем она открылась свободе и с трудом, после множества конвульсий, приобрела к ней привычку, в отличие от Англии, которая, представляя собой сбивающий с толку пример, приспособилась к свободе с давних пор, минуя потрясения и опасности, благодаря конформизму и просвещенной глупости ее обитателей (насколько мне известно, она не взрастила ни одного анархиста).
В конечном счете время благоприятствует порабощенным народам, которые, накапливая силы и иллюзии, живут надеждой на будущее. А чего можно ждать от свободы? Или от воплощающего ее режима, состоящего из недисциплинированности, самоуспокоенности и расслабленности? Чудо, которое не может ничего предложить, демократия представляет собой одновременно и рай, и могилу для народа. Жизнь только и обретает смысл через нее; но в ней самой жизни нет… Безотлагательное счастье, неотвратимая катастрофа, непрочность режима, приверженцем которого можно стать, лишь решив мучительную дилемму.
Более одаренная и более удачливая Россия не должна ставить перед собой такие проблемы, поскольку абсолютная власть для нее, как заметил еще Карамзин, – «сама основа ее бытия». Всегда стремиться к свободе, никогда не получая ее, – не в этом ли ее великое преимущество над западным миром, который, увы, давно уже свободы добился? Вдобавок она нисколько не стыдится собственной империи; напротив, она только и думает, что о ее расширении. Кто с большим успехом, чем она, спешит воспользоваться достижениями других народов? Творению Петра Великого, так же как и Октябрьской революции, свойствен некий гениальный паразитизм. И даже ужасы татарского ига она вынесла изобретательно.
Если, постоянно замыкаясь в намеренной изоляции, она с успехом подражала Западу, то еще лучше ей удалось заставить собой восхищаться, очаровывая его мыслителей. Энциклопедисты увлекались затеями Петра и Екатерины совершенно так же, как наследники века Просвещения (я имею в виду левых) пристрастились к идеям Ленина и Сталина. Этот феномен свидетельствует в пользу России, но не европейцев, которые, дойдя до крайней степени усложненности и опустошенности, устремившись на поиски «прогресса» в другие края, за пределами самих себя и своих творений, парадоксальным образом оказались сегодня ближе, нежели сами русские, к персонажам Достоевского. Да и то надо уточнить, что они воскрешают в памяти лишь вырожденческие стороны этих персонажей, что у них нет ни их жестоких прихотей, ни мужественной злобы: это «одержимые», захиревшие от умствований и сомнений, подтачиваемые мелкими уколами совести и тысячью неразрешенных вопросов мученики сомнения, ослепленные и даже уничтоженные собственной растерянностью.
Любая цивилизация считает, что ее образ жизни является единственно здоровым и правильным, что она должна обратить мир в свою веру или навязать ее ему; для нее этот образ жизни равнозначен явной или скрытой сотериологии, учению о спасении через искупление, а по существу – некоему элегантному империализму, который перестает быть элегантным сразу, как только начинается военная авантюра. Только из каприза империю основать нельзя. Других порабощают ради того, чтобы они вам подражали, чтобы моделировали себя по вашим верованиям и привычкам; к этому еще присовокупляется извращенный императив превратить их в рабов, чтобы созерцать в них лестный или карикатурный образ самих себя. Я согласен с тем, что существует качественная иерархия империй: монголы и римляне порабощали народы не по одним и тем же причинам, а их завоевания привели не к одному и тому же результату. Тем не менее верно, что те и другие были одинаково опытны в том, как истреблять противника, переиначивая его по своему образу и подобию.
Россия никогда не удовлетворялась «мелкими» бедствиями, независимо от того, была она их причиной или жертвой. То же самое можно сказать и о будущем. Она навалится на Европу как физическая неотвратимость, всей инерцией собственной массы, своей избыточной и патологической жизненной силой, так благоприятствующей образованию империй (в которых обычно материализуется мегаломания конкретного народа), присущим ей здоровьем, полная неожиданностей, ужасов и загадок, призванная служить мессианской идее, этому зародышу и провозвестнику завоеваний. Когда славянофилы утверждали, что России предстоит спасти мир, они пользовались эвфемизмом: спасать, не покорив, практически невозможно. Что касается любого народа, то он либо находит принцип своей жизни в себе самом, либо вовсе его не находит: как может его спасти кто бы то ни было? Россия же, секуляризовав язык и концепцию славянофилов, по-прежнему считает, что именно она призвана обеспечить спасение мира и в первую очередь Запада, в отношении которого, впрочем, она никогда не испытывала определенного чувства, но лишь влечение, смешанное с отвращением и завистью (соединение тайного почитания и показного отвращения), навеянной зрелищем гниения, столь же завидного, сколь и опасного, до которого вроде бы хочется дотронуться, но лучше – бежать от него.
Русский, отказывающийся самоопределиться и принять некие ограничения, культивирующий двусмысленность в политике и морали и, что важнее, в географии; не обладающий наивностью, присущей «культурным» людям, которые становятся наивными из-за злоупотребления рационалистической традицией, будучи изощренным в силу как интуиции, так и многовекового опыта утаивания мыслей и чувств, возможно, является ребенком в историческом, но ни в коем случае не в психологическом смысле слова. Отсюда его сложность, сложность человека с молодыми инстинктами и старыми тайнами, а также доведенная до гротеска противоречивость взглядов. Когда он внедряется в глубины (а это удается ему без усилий), он искажает все до малейшего факта и ничтожнейшей идеи. Можно подумать, что он страдает манией монументального лицемерия. В истории его идей, будь то революционных или каких-либо других, все головокружительно, страшно и непостижимо. К тому же он неисправимый любитель утопий; а ведь утопия – это гротеск в розовых тонах, потребность связывать счастье – а стало быть, неправдоподобное – с будущим и доводить оптимистическое, парящие в воздухе мировоззрение до точки, где оно соединяется с точкой отправной: с цинизмом, с которым утопия намеревалась бороться. В общем, чудовищная феерия…
Тем временем она созерцает его тем же взглядом, каким монголы глядели на Китай, а турки – на Византию, с той все же разницей, что Россия уже усвоила немало западных ценностей, тогда как татарские и оттоманские орды имели над своими жертвами лишь преимущество сугубо материального характера. Конечно же, прискорбно, что Россия не прошла через Ренессанс: вся ее неоднородность отсюда и происходит. Но с ее способностью двигаться ускоренными темпами лет через сто, а то и меньше она станет такой же утонченной и уязвимой, как Запад, достигший того уровня цивилизации, дальше которого можно идти только вниз. Высшим достижением истории будет установление вариаций этого уровня. Уровень России ниже европейского и потому может только подниматься, а она вместе с ним; иными словами, Россия обречена на восхождение. Между тем не рискует ли она на подъеме, вырвавшаяся из узды, какой она представляется сейчас, потерять равновесие, расколоться и разрушиться? Она со своими душами, матеревшими в сектах и степях, вызывает уникальное ощущение простора и замкнутости, необъятности и удушья, в общем, ощущение Севера, но Севера особого, неподвластного нашему анализу и отмеченного печатью такого сна и такой надежды, от которых можно содрогнуться, и печатью ночи, богатой северным сиянием и утренней зарей, о которой долго помнится. У этих гипербореев, чье прошлое, как и настоящее, кажется принадлежащим другой, не нашей хронологии, нет ничего похожего на средиземноморские прозрачность и легкость. Перед хрупкостью и славой Запада они испытывают стеснение, следствие запоздалого пробуждения и неизрасходованной жизненной силы: это комплекс неполноценности сильного… Они от него избавятся, они его преодолеют. Единственная лучезарная точка в нашем будущем связана с их заветной судорожной тоской по утонченному миру, по его разлагающему очарованию. Если они ей поддадутся (таким представляется очевидное направление их судьбы), то станут цивилизованными за счет утраты инстинктов и – отрадная перспектива – тоже обретут восприимчивость к вирусу свободы.
Чем больше гуманизируется империя, тем сильнее в ней развиваются противоречия, от которых она погибнет. Сложная во всех отношениях, обладающая гетерогенной структурой (в противоположность нации, представляющей собой органичную реальность), она, чтобы выжить, нуждается в сплачивающем принципе террора. Станет ли она открытой для терпимости? Терпимость разрушит в ней единство и силу и подействует на нее подобно смертельному яду, который она сама себе пропишет. Дело в том, что терпимость – это псевдоним не только свободы, но еще и духа; и этот дух, еще более пагубный для империй, чем для индивидов, подтачивает их, подвергая опасности целостность и ускоряя распад.
Римская империя была деянием одного города; Англия основала свою империю, чтобы спастись от тесноты островной жизни; Германия попыталась воздвигнуть свою, чтобы не задохнуться на перенаселенной территории. Феномен, не имеющий себе равных: России приходилось оправдывать свои экспансионистские планы собственными необъятными просторами. «Раз уж у меня и так достаточно земель, почему бы мне не заиметь излишек?» – таков подразумеваемый парадокс ее заявлений и ее молчания. Преобразуя бесконечность в политическую категорию, она произвела переворот в классической концепции империализма, создав для него новые кадры и возбудив во всем мире настолько большую надежду, что та неизбежно выродилась в смятение.
Со своими десятью веками ужасов, сумерек и обещаний Россия оказалась более кого бы то ни было способной к гармонии с ночной стороной исторического момента, который мы переживаем. Апокалипсис удивительно ей подходит, она обладает привычкой и склонностью к нему, и, поскольку ритм ее движения изменился, она упражняется в нем сегодня больше, чем когда бы то ни было в прошлом. «Куда же мчишься ты, Русь?» – спрашивал еще Гоголь, ощущавший неистовство под ее внешней неподвижностью. Теперь мы знаем, куда она несется, тем более что нам известно, что, как водится у народов с имперской судьбой, с большим нетерпением она берется разрешать чужие проблемы, нежели собственные. А это значит, что наше существование во времени зависит от того, что она решит или предпримет: она действительно держит в руках наше будущее…
<О России - больше похоже на утонченное издевательство над Западом, чем на анализ российской действительности. Апология "варварской России" в противовес "развращенному Западу". >
Фердинанд Грегоровиус ИСТОРИЯ ГОРОДА РИМА В СРЕДНИЕ ВЕКА (от V до XVI столетия)
Свое имя империя Карла получила от Рима; но, по существу, эта античная форма обнимала собой германское начало. Давая вновь возникшей таким образом империи название германо-римской, имеют в виду сочетание двух противоположных начал, на основе которых возникла современная Европа. Благодаря одной национальности история человечества шла без перерыва, и эта национальность принесла в дар потомству и древнюю культуру, и идеи христианства; другая национальность восприняла и умножила это наследие. Рим привлек к себе германский мир, а римская церковь обуздала варварство, установила между народами единение и связала их одним общим церковно-политическим началом, центром которого был Вечный город. Подобную же задачу по отношению к славянскому миру, казалось, предстояло разрешить Византии. Но задача эта осталась невыполненной как потому, что Византийская империя не включала в себя никакого творческого начала общественности, которое соответствовало бы такому началу в римской церкви, так и потому, что славянские племена, не одаренные высшими идеями государственности и культуры, оказались неспособными стать наследниками эллинского образования. Идея славяно-греческой империи живет еще доныне в России, но не столько как национальная задача еще не законченного исторического развития, сколько как сознание Утраты, которую потерпело это развитие и которая уже не может быть наверстана.
"Матрица апокалипсиса" Бодрийяр
Масса, лишенная слова, которая всегда распростерта перед держателями слова, лишенными истории. Восхитительный союз тех, кому нечего сказать, и масс, которые не говорят. Неподъемное ничто всех дискурсов. Ни истерии, ни потенциального фашизма – уходящая в бездну симуляция всех потерянных систем референций. Черный ящик всей невостребованной референциальности, всех не извлеченных смыслов, невозможной истории, ускользающих наборов представлений, – масса есть то, что остается, когда социальное забыто окончательно.
Что касается невозможности распространить здесь смысл, то лучший пример тому – пример Бога. Массы приняли во внимание только его образ, но никак не Идею. Они никогда не были затронуты ни Идеей Божественного, которая осталась предметом заботы клириков, ни проблемами греха и личного спасения. То, что их привлекло, это феерия мучеников и святых, феерии страшного суда и пляски смерти, это чудеса, это церковные театрализованные представления и церемониал, это имманентность ритуального вопреки трансцендентности Идеи. Они были язычниками – они, верные себе, ими и остались, никак не тревожимые мыслями о Высшей Инстанции и довольствуясь иконами, суевериями и дьяволом. Практика падения по сравнению с духовным возвышением в вере? Пожалуй, даже и так.
Плоской ритуальностью и оскверняющей имитацией разрушать категорический императив морали и веры, величественный императив всегда отвергавшегося ими смысла – это в их манере. И дело не в том, что они не смогли выйти к высшему свету религии, – они его проигнорировали. Они не прочь умереть за веру, за святое дело, за идола. Но трансцендентность, но связанные с ней напряженное ожидание, отсроченность, терпение, аскезу – то высокое, с чего начинается религия, они не признают. Царство Божие для масс всегда уже заранее существовало здесь, на земле – в языческой имманентности икон, в спектакле, который устроила из него Церковь. Невероятный отход от сути религиозного. Массы растворили религию в переживании чудес и представлений – это единственный их религиозный опыт.
Одна и та же участь постигла все великие схемы разума. Им довелось обрести себя и следовать своему историческому предназначению только на узких горных тропах социальности, удерживающей смысл (и прежде всего смысл социальный); но в массы они внедрились, по существу, лишь в искаженном виде, ценой крайней деформации. Так обстояло дело и с Разумом историческим, и с Разумом политическим, и с Разумом культурным, и с Разумом революционным; так обстояло дело и с самим Разумом социального – самым для нас интересным, поскольку, казалось бы, уж он-то в массах укоренен и, более того, именно он и породил их в процессе своей эволюции.
Являются ли массы «зеркалом социального»? Нет, они не отражают социальное. Но они и не отражаются в нем – зеркало социального разбивается от столкновения с ними. Этот образ все-таки не точен, ибо снова наводит на мысль о полноте субстанции, глухом сопротивлении. Массы, однако, функционируют скорее как гигантская черная дыра, безжалостно отклоняющая, изгибающая и искривляющая все потоки энергии и световые излучения, которые с ней сближаются. Как имплозивная сфера ускоряющегося пространственного искривления, где все измерения вгибаются внутрь самих себя и свертываются в ничто, оставляя позади себя такое место, где может происходить только поглощение.
Каким бы ни было ее содержание – политическим, педагогическим, культурным, – именно она обязана передавать смысл, удерживать массы в поле смысла. Бесконечные морализаторские призывы к информированию: гарантировать массам высокую степень осведомленности, обеспечить им полноценную социализацию, повысить их культурный уровень и т. д. – диктуются исключительно логикой производства здравомыслия. В этих призывах, однако, нет никакого толка: рациональная коммуникация и массы несовместимы. Массам преподносят смысл, а они жаждут зрелища. Убедить их в необходимости серьезного подхода к содержанию или хотя бы к коду сообщения не удалось никакими усилиями. Массам вручают послания, а они интересуются лишь знаковостью. Массы – это те, кто ослеплен игрой символов и порабощен стереотипами, это те, кто воспримет все что угодно, лишь бы это оказалось зрелищным. Не приемлют массы лишь «диалектику» смысла. И утверждать, что относительно него кто-то вводит их в заблуждение, нет никаких оснований. Для производителей смысла такое во всех отношениях далекое от истины предположение, конечно, удобно: предоставленные сами себе массы якобы все же стремятся к естественному свету разума. В действительности, однако, все обстоит как раз наоборот: именно будучи «свободными», они и противопоставляют свой отказ от смысла и жажду зрелищ диктату здравомыслия. Этого принудительного просвечивания, этого политического давления они опасаются, как смерти. Они чувствуют, что за полной гегемонией смысла стоит террор схематизации, и, насколько могут, сопротивляются ему, переводя все артикулированные дискурсы в плоскость иррационального и безосновного, туда, где никакие знаки смыслом уже не обладают и где любой из них тратит свои силы на то, чтобы завораживать и околдовывать, – в плоскость зрелищного.
Еще раз: дело не в том, будто они кем-то дезориентированы, – дело в их внутренней потребности, экспрессивной и позитивной контрстратегии, в работе по поглощению и уничтожению культуры, знания, власти, социального. Работе, идущей с незапамятных времен, но сегодня развернувшейся в полную силу. В контексте такого рода глубоко разрушительного поведения масс смысл неизбежно предстает как нечто совершенно противоположное тому, чем он казался ранее: отныне это не воплощение духовной силы наших обществ, под контролем которой рано или поздно оказывается даже и то, что пока от нее ускользает, – теперь это, наоборот, только неясно очерченное и мимолетное явление, эффект, своим возникновением обязанный уникальной пространственной перспективе, сложившейся в данный момент времени (История, Власть и т. д.); и он, этот по-новому представший смысл, всегда затрагивает, по существу, только самую малую часть наших «обществ», да и то лишь внешним образом. Сказанное верно также и для уровня индивидов: проводниками смысла нам дано быть не иначе как от случая к случаю – в сущности же мы образуем самую настоящую массу, большую часть времени находящуюся в состоянии неконтролируемого страха или смутной тревоги, по эту или по ту сторону здравомыслия.
Но этот новый взгляд на массы требует, чтобы мы пересмотрели все, что о них до сих пор говорилось.
Возьмем один из множества примеров пренебрежения смыслом, красноречиво характеризующий молчаливую пассивность.
В ночь экстрадиции Клауса Круассана телевидение транслирует матч сборной Франции в отборочных соревнованиях чемпионата мира по футболу. Несколько сотен человек участвуют в демонстрации перед тюрьмой Санте, несколько адвокатов заняты разъездами по ночному городу, двадцать миллионов граждан проводят свой вечер перед экраном телевизора. Победа Франции вызывает всеобщее ликование. Просвещенные умы ошеломлены и возмущены столь вызывающим безразличием. Монд пишет: «21 час. В это время немецкий адвокат был уже вывезен из Санте. Через несколько минут Рошто забьет первый гол». Мелодрама негодования. И никакого серьезного анализа того, в чем же состоит тайна этой индифферентности. Постоянная ссылка на одно и то же: власть манипулирует массами, массы одурманены футболом.
Получается, что это безразличие не обязательно, для характеристики масс самих по себе оно ничего не значит. У «молчаливого большинства», иными словами, нет даже его индифферентности, и уличать и обвинять его в ней можно лишь после того, как власть все же склонит его к апатии.
Но сколько, однако, презрения в этом взгляде на массы! Считается, что, будучи дезориентированными, собственной линии поведения они иметь не могут. Правда, время от времени они якобы все же погружаются в родную для себя революционную стихию, благодаря чему «разумность их собственной воли» ими так или иначе осознается. Но в остальных случаях, как полагают, надо молить Господа, чтобы он хранил нас от их молчания и их инертности. А ведь именно это безразличие и необходимо было бы по-настоящему проанализировать. Вместо того чтобы рассматривать его как следствие, результат действия своего рода белой магии, постоянно отвращающей, отводящей толпы от их природной революционности, нужно было бы взять его как нечто самостоятельное, в его собственной позитивной силе.
И почему, собственно говоря, это отвлечение масс от революционности удается? Не стоит ли задуматься над тем странным обстоятельством, что после многочисленных революций и сто– или даже двухсотлетнего обучения масс политике, несмотря на активность газет, профсоюзов, партий, интеллигенции – всех сил, призванных воспитывать и мобилизовывать население, все еще (а точно такой же ситуация будет и через десять, и через двадцать лет) только лишь тысяча человек готова к действию, тогда как двадцать миллионов остаются пассивными – и не только пассивными, но и открыто, совершенно откровенно и с легким сердцем, без всяких колебаний ставящими футбольный матч выше человеческой и политической драмы? Любопытно, что этот и подобные факты никогда не настораживали аналитиков – эти факты, наоборот, воспринимаются ими как подтверждение устоявшегося мнения, будто власть всемогуща в манипулировании массами, а массы под ее воздействием, со своей стороны, находятся в состоянии какой-то невообразимой комы. Однако в действительности ни того, ни другого нет, и то, и другое лишь видимость: власть ничем не манипулирует, массы не сбиты с толку и не введены в заблуждение. Власть слишком уж торопится некоторую долю вины за чудовищную обработку масс возложить на футбол, а большую часть ответственности за это дьявольское дело взять на себя. Она ни в коем случае не хочет расставаться с иллюзией своей силы и замечать обстоятельство куда более опасное, чем негативные последствия ее, как ей кажется, тотального влияния на население: безразличие масс относится к их сущности, это их единственная практика, и говорить о какой-либо другой, подлинной, а значит, и оплакивать то, что массами якобы утрачено, бессмысленно. Коллективная изворотливость в нежелании разделять те высокие идеалы, к воплощению которых их призывают, – это лежит на поверхности, и тем не менее именно это и только это делает массы массами.
Массы ориентированы не на высшие цели. Разумнее всего признать данный факт и согласиться с тем, что любая революционная надежда, любое упование на социальное и на социальные изменения, так и остаются надеждой и упованием исключительно по одной причине: массы уходят, самыми непостижимыми способами уклоняются от идеалов. Разумнее всего – вслед за Фрейдом, осуществившим подобную процедуру при исследовании строя психического, – именно этот осадок, это мутное отложение, этот не анализировавшийся и, возможно, вообще не поддающийся анализу слой разлагающихся остатков смысла и рассматривать в качестве ничем не обусловленной данности, из которой необходимо исходить. (Вполне понятно, почему такого рода решительно меняющий точку отсчета коперниканский переворот до сих пор не произошел в исследованиях мира политического: для воззрений на политическое он чреват самыми глобальными потрясениями.)
Центральной фигурой во всей товарищеской средѣ моихъ одноклассниковъ былъ несомнѣнно Владиміръ Ульяновъ, съ которымъ мы учились бокъ-о-бокъ, сидя рядомъ на партѣ впродолженіе всѣхъ шести лѣтъ, и въ 1887 году, окончили вмѣстѣ курсъ. Въ теченіе всего періода совмѣстнаго нашего съ нимъ ученія мы шли съ Ульяновымъ въ первой парѣ: онъ — первымъ, я — вторымъ ученикомъ, а при полученіи аттестатовъ зрѣлости онъ былъ награжденъ золотой, я же серебряной медалью.
Маленькаго роста, довольно крѣпкаго тѣлосложенія, съ немного приподнятыми плечами и большой, слегка сдавленной съ боковъ головой, Владиміръ Ульяновъ имѣлъ неправильныя — я бы сказалъ — некрасивыя черты лица: маленькія уши, замѣтно выдающіяся скулы, короткій, широкій, немного приплюснутый носъ и вдобавокъ — большой ротъ, съ желтыми, рѣдко разставленными, зубами. Совершенно безбровый, покрытый сплошь веснушками, Ульяновъ былъ свѣтлый блондинъ съ зачесанными назадъ длинными, жидкими, мягкими, немного вьющимися волосами.
Но всѣ указанныя выше неправильности невольно скрашивались его высокимъ лбомъ, подъ которымъ горѣли два карихъ круглыхъ уголька. При бесѣдахъ съ нимъ вся невзрачная его внѣшность какъ бы стушевывалась при видѣ его небольшихъ, но удивительныхъ глазъ, сверкавшихъ недюжиннымъ умомъ и энергіей. Родители его жили въ Симбирскѣ. — Отецъ Ульянова долгое время служилъ директоромъ Народныхъ училищъ. Какъ сейчасъ помню старичка елейнаго типа, небольшого роста, худенькаго, съ небольшой, сѣденькой, жиденькой бородкой, въ вицмундирѣ Министерства Народнаго Просвѣщенія съ Владиміромъ на шеѣ...
Ульяновъ въ гимназическомъ быту довольно рѣзко отличался отъ всѣхъ насъ — его товарищей. Начать съ того, что онъ ни въ младшихъ, ни тѣмъ болѣе въ старшихъ классахъ, никогда не принималъ участія въ общихъ дѣтскихъ и юношескихъ забавахъ и шалостяхъ, держась постоянно въ сторонѣ отъ всего этого и будучи безпрерывно занятъ или ученіемъ или какой-либо письменной работой. Гуляя даже во время перемѣнъ, Ульяновъ никогда не покидалъ книжки и, будучи близорукъ, ходилъ обычно вдоль оконъ, весь уткнувшись въ свое чтеніе. Единственно, что онъ признавалъ и любилъ, какъ развлеченіе, — это игру въ шахматы, въ которой обычно оставался побѣдителемъ даже при единовременной борьбѣ съ нѣсколькими противниками. Способности/ онъ имѣлъ совершенно исключительныя, обладалъ огромной памятью, отличался ненасытной научной любознательностью и необычайной работоспособностью. Повторяю, я всѣ шестъ лѣтъ прожилъ съ нимъ въ гимназіи бокъ-о-бокъ, и я не знаю случая, когда „Володя Ульяновъ” не смогъ бы найти точнаго и исчерпывающаго отвѣта на какой-либо вопросъ по любому предмету. Воистину, это была ходячая энциклопедія, полезно-справочная для его товарищей и служившая всеобщей гордостью для его учителей.
Какъ только Ульяновъ появлялся въ классѣ, тотчасъ же его обычно окружали со всѣхъ сторонъ товарищи, прося то перевести, то рѣшить задачку. Ульяновъ охотно помогалъ всѣмъ, но насколько мнѣ тогда казалось, онъ все-жъ недолюбливалъ такихъ господъ, норовившихъ жить и учиться за чужой трудъ и умъ.
По характеру своему Ульяновъ былъ ровнаго и скорѣе веселаго нрава, но до чрезвычайности скрытенъ и въ товарищескихъ отношеніяхъ холоденъ: онъ ни съ кѣмъ не дружилъ, со всѣми былъ на „вы”, и я не помню, чтобъ когда-нибудь онъ хоть немного позволилъ себѣ со мной быть интимно-откровеннымъ. Его „душа” воистину была „чужая”, и какъ таковая, для всѣхъ насъ, знавшихъ его, оставалась, согласно извѣстному изрѣченію, всегда лишь „потемками”.
Въ общемъ, въ классѣ онъ пользовался среди всѣхъ его товарищей большимъ уваженіемъ и дѣловымъ авторитетомъ, но вмѣстѣ съ тѣмъ, нельзя сказать, чтобъ его любили, скорѣе — его цѣнили. Помимо этого, въ классѣ ощущалось его умственное и трудовое превосходство надъ всѣми нами, хотя надо отдать ему справедливость — самъ Ульяновъ никогда его не выказывалъ и не подчеркивалъ.
Еще въ тѣ отдаленныя времена Ульяновъ казался всѣмъ окружавшимъ его какимъ-то особеннымъ... Предчувствія наши насъ не обманули. Прошло много лѣтъ и судьба въ самомъ дѣлѣ исключительнымъ образомъ отмѣтила моего тихаго и скромнаго школьнаго товарища, превративши его въ міровую извѣстность, въ знаменитую отнынѣ историческую личность — Владиміра „Ильича” Ульянова-Ленина, сумѣвшаго въ 1917 году выхватить изъ рукъ безвольнаго Временнаго Правительства власть, въ нѣсколько лѣтъ путемъ безпрерывнаго кроваваго террора стереть старую Россію, превративъ ее въ СССР-ію, и произвести надъ ней небывалый въ исторіи человѣчества опытъ — насажденія коммунистическаго строя на началахъ III-го Интернаціонала. Нынѣ положенъ онъ въ своемъ нелѣпомъ надгробномъ Московскомъ мавзолеѣ на Красной площади для вѣчнаго отдыха отъ всего имъ содѣяннаго...
Наслѣдство оставилъ Ульяновъ послѣ себя столь безпримѣрно-сложное и тяжкое, что разобраться въ немъ въ цѣляхъ оздоровленія исковерканной сверху до низу Россіи сможетъ лишь такой же недюжинный умъ и талантъ, какимъ обладалъ, отошедшій нынѣ въ исторію, геніальный разрушитель Ленинъ.
Недавно мнѣ принесли номеръ газеты „За свободу” отъ 2 іюня 1924 года, небезынтересный для характеристики Ульянова въ описываемое мною время. Въ статьѣ, озаглавленной: „Аттестатъ зрѣлости Ленина” (подлинный документъ, хранящійся въ Институтѣ Ленина въ Москвѣ), — помѣщенъ текстъ протокола о допущеніи къ экзаменамъ Владиміра Ульянова и его аттестатъ зрѣлости, а въ особомъ примѣчаніи къ упомянутому протоколу имѣется приписка: „Ульяновъ и Наумовъ подаютъ наибольшія надежды на дальнѣйшіе успѣхи. Оба заявили, что они желаютъ поступить на юридическій факультетъ. Ульяновъ — на Казанскій и Наумовъ — на Московскій”. Кромѣ того, директоръ Симбирской гимназіи Ѳ. Керенскій написалъ Ульянову обширную рекомендацію, въ которой, между прочимъ, говорится, что послѣ смерти отца, мать Ленина сама сосредоточила все свое вниманіе на воспитаніи сына. Основой воспитанія была религія и разумная дисциплина. Рекомендація Керенскаго кончается слѣдующей фразой: „Мать Ульянова предполагаетъ не оставлять сына безъ своего надзора и во время университетскихъ занятій”. Эта рекомендація была нужна для того, чтобы Ульяновъ, послѣ казни его брата Александра, былъ принятъ безъ подозрѣній въ Казанскій Университетъ.
Воистину — „пути Божіи неисповѣдимы”!
Успѣлъ я посѣтить и Вѣнскій Парламентъ. Добился я не безъ труда пропуска. Какъ разъ въ этотъ день происходило засѣданіе, имѣвшее для Австро-Венгерской Имперіи значеніе, и оно протекало при исключительно бурной обстановкѣ разгоряченныхъ партійныхъ страстей.
Забравшись на самый верхъ круговой галлереи, я съ птичьяго полета сталъ наблюдать за всѣмъ, происходившимъ внизу... Сначала ничего не могъ понять.
Обширнѣйшая зала была почти совершенно пуста — виднѣлись лишь кое-какія кучки людей въ противоположныхъ ея двухъ концахъ. Остальное пространство заполнено было правильно расположенными рядами пустыхъ креселъ. Полная тишина. Раздавался одинъ уныло звучавшій монотонный голосъ, еле до моего слуха доходившій.
Я обратился къ стоявшему около меня въ особой формѣ служащему за разъясненіями. Оказалось, что засѣданіе идетъ своимъ чередомъ.
Въ одной кучкѣ, на которую этотъ служащій мнѣ показалъ перстомъ, собраніе президіума, а въ другой говорилъ, окруженный нѣсколькими своими единомышленниками и десяткомъ стенографовъ, знаменитый лидеръ нѣмецкой партіи — Шенереръ, выступавшій, на мое счастье, со своей исторической обструкціонной рѣчью, длившейся, если мнѣ память не измѣняетъ, чуть ли не 16 часовъ подрядъ... О ней — я помню — писалось тогда во всѣхъ газетахъ.
Плотный толстякъ съ огромной лысиной, которую онъ безпрестанно обтиралъ платкомъ, съ красной крупной физіономіей, обрамленной сѣдоватой бородой, Шенереръ, полусидя, опираясь на заднюю спинку своего кресла, цѣдилъ слово за слово, просматривая имѣвшуюся у него на рукахъ бумажку. Груда подобныхъ листочковъ лежала передъ нимъ на столѣ. Ораторъ, безостановочно говоря, методически бралъ бумажку изъ правой кучки, прочитывалъ ее и затѣмъ перекладывалъ налѣво отъ себя.
Долго я не могъ оставаться зрителемъ засѣданія Вѣнскаго Парламента, оставивъ жену одну и пообѣщавъ ей скоро вернуться, чтобы совмѣстно продолжать осмотръ столицы. Самъ же я непремѣнно хотѣлъ попасть въ Австрійское Имперское Законодательное Учрежденіе, побуждаемый чисто профессіональнымъ любопытствомъ — вѣдь и себя я тоже до извѣстной степени причислялъ къ разряду единственныхъ россійскихъ парламентаріевъ — Земцевъ!
Я уже собирался уходить, какъ вдругъ до моего слуха дошелъ, нарушившій царившую до того монотонную тишину, рѣзкій выкрикъ все того же Шенерера: „Edle Herrn!" и дальше послышалось мнѣ нѣсколько громко на всю залу сказанныхъ имъ фразъ самаго вызывающаго смысла по адресу Правительства.
Не прошло нѣсколькихъ минутъ, какъ изъ разныхъ дверей стали высыпать кучками депутаты, и всѣ тѣснымъ кольцомъ окружили Шенерера, теперь уже приподнявшагося во весь свой большой ростъ и рѣзкимъ голосомъ выкрикивавшаго очевидно цѣлый лексиконъ парламентской ругани по адресу своихъ противниковъ. Послѣдніе въ долгу у него не оставались и стали, въ свою очередь, со всѣхъ сторонъ на него кричать, шумѣть пюпитрами, грозить кулаками и пр. Появились цѣлыя шеренги людей, которые начали силой протискиваться сквозь сплотившуюся вокругъ оратора толпу — то оказались его политическіе друзья, которые спѣшили образовать вокругъ ихъ лидера своего рода защитную дружину.
Въ довершеніе всего, моимъ глазамъ представилась необычайная картина начавшагося форменнаго кулачнаго побоища между приверженцами Шенерера и его противниками, игравшими роль нападающей сторону. Все, что только воюющіе парламентаріи имѣли подъ руками, пускалось въ ходъ: летѣли кипы бумагъ, книги, ручки отъ креселъ, чернильницы и пр. Мѣстами происходили единоличные схватки завзятыхъ кулачныхъ боксеровъ, физически же безсильные попросту подходили къ своимъ врагамъ и, подражая верблюдамъ, плевали въ противныя имъ физіономіи!...
Гудѣвшій колоколъ президіума билъ набатъ напрасно — его не слушали, да и не слышали! Что же дѣлалъ въ это время самъ знаменитый обструкціонистъ? — Къ моему величайшему удивленію, Шенереръ, защищенный плотной стѣной своихъ бравыхъ союзниковъ, преспокойно усѣлся на свое кресло, очевидно, не только для одного отдыха, но, какъ мои собственные глаза это сверху видѣли, онъ использовалъ это время парламентарнаго взаимнаго побоища, чтобы освѣжиться и въ другихъ смыслахъ — усиленно пилъ воду и... слегка закусывалъ. Бросился я вновь къ служащему на галлереѣ и спрашиваю, чѣмъ же все это кончится?! Со спокойноснисходительной усмѣшкой этотъ, очевидно, видавшій виды типъ, постарался меня успокоить, завѣривъ, что все скоро образуется и войдетъ въ свою норму...
И онъ оказался правъ: раздался въ залѣ опять мощный окрикъ: „Edle Неггn!”
Отдохнувъ и подкрѣпившись, Шенереръ снова заговорилъ. Вскорѣ страсти улеглись.. Депутаты устали. Слушать скучное имъ не захотѣлось... Величественная зала Вѣнскаго Парламента опустѣла. Вновь подъ ея огромными художественно отдѣланными сводами послышалось уныло-монотонное „обструкціонное” словоизверженіе неутомимаго Шенерера...
Вернулся я къ женѣ съ превеликимъ опозданіемъ и съ премерзкимъ впечатлѣніемъ отъ впервые видѣннаго и слышаннаго мною „настоящаго” „Европейскаго” парламента. Наши земскія собранія вспомнились мнѣ тогда, какъ „дѣвственно”-чистыя, воистину серьезно дѣловыя учрежденія! Почему — напрашивалась мнѣ тогда въ мою юную голову мысль — лица приписывающія себя къ избранному классу русской интеллигенціи, хотятъ Россіи навязывать непремѣнно этотъ лично мною нынѣ видѣнный „Европейскій парламентаризмъ”, за который вчужѣ становилось стыдно, и уродливость котораго бросалась свѣжему человѣку столь явственно въ глаза!..
Сергѣй Ефимовичъ поинтересовался узнать, какія мѣры приняты были у насъ въ губерніи для проведенія въ выборщики желательнаго элемента. Я сообщилъ ему все, что нами было предпринято и, какъ на главное средство, указалъ на издававшуюся нами газету „Голосъ Самары”. Тогда Крыжановскій предложилъ мнѣ принять нѣкоторую сумму имѣвшихся въ распоряженіи Министра Внутреннихъ Дѣлъ денегъ — тысячъ 25 и больше — для поддержанія нашей прессы, а также на „непредвидѣнные расходы при производствѣ выборовъ”. Я наотрѣзъ отъ этого отказался. Сергѣй Ефимовичъ покачалъ головой и самымъ циничнымъ образомъ посовѣтовалъ мнѣ слѣдовать установившимся въ заграничномъ конституціонномъ быту обычаямъ •— путемъ подкупа достигать желательныхъ выборныхъ результатовъ. На это я ему отвѣтилъ: „Непривычно, да и не слѣдовало бы намъ, русскимъ людямъ, брать примѣръ съ гнилого Запада”...
Проѣзжая въ вагонѣ изъ Самары до Аркашона и обратно, пересѣкая такимъ образомъ всю Европу съ крайняго востока до конечнаго западнаго ея пункта, я всматривался въ земледѣльческія картины мелькавшихъ мимо моихъ оконъ странъ: Франціи, Бельгіи, Германіи и своей родной Россіи.
Впечатлѣніе вынесъ я тогда отъ всего видѣннаго, долженъ сознаться, для моего національнаго самолюбія мало утѣшительное. Слишкомъ ярко и рѣзко бросалась въ глаза разница между культурной, благоустроенной и сытой земледѣльческой Европой и нашей, хотя и святой, но неряшливой и сравнительно нищей, общинной Русью, съ ея неизмѣннымъ „авось да небось”, мужицкой косностью и климатическими невзгодами...
Рышард Антоний Легутко — польский философ и политик, бывший госсекретарь администрации польского президента Леха Качиньского, который активно участвовал в антикоммунистическом диссидентском движении, сегодня он активно критикует современную либеральную политику.
Очень быстро мир оказался спрятан под новой идеологической оболочкой, и люди стали заложниками другой версии «новояза», но со схожими идеологическими мистификациями. Были возрождены обязательные ритуалы лояльности, но на этот раз с другим объектом поклонения и другим врагом…
Появились новые комиссары, им были даны существенные привилегии; так же, как и раньше, посредственности узурпировали самопровозглашенную власть, выследили идеологических отступников и осудили всех неверных — все это, конечно же, во славу новой системы и во имя лучшего нового человека. Медиа стали более утонченными, чем при коммунизме, — они были призваны выполнять единственную функцию: стоять в авангарде великой трансформации, которая приведет к «лучшему миру», способствуя разложению всего общественного организма, всех его клеток…
Если старые коммунисты сумели прожить достаточно долго и увидеть сегодняшний мир, их наверняка опустошил этот контраст — между тем, как мало они сами сумели достичь в своей антирелигиозной войне, и тем, насколько преуспели в этом либеральные демократы. Все цели, которые коммунисты поставили перед собой и которые они преследовали с дикой жестокостью, были достигнуты либеральными демократами, которые, почти без всяких усилий просто позволили людям плыть по течению современности, которым удалось превратить церкви в музеи, рестораны и общественные здания, сделать абсолютно светскими целые общества, сделать секуляризм воинственной идеологией, вытолкнув религии на обочину, прижать духовенство, сделать его покорным, заставить мощную массовую культуру занять антирелигиозные позиции, где священник должен либо занять либеральные позиции и бросить вызов Церкви, либо превратиться в отвратительного злодея в глазах общественности…
Все больше и больше людей говорят «нет», в то время как не ясно, против чего именно они выступают. Это кажется распространенным недовольством в Европе и США — ростом недоверия к политическому истеблишменту, который находится у власти в течение длительного времени. У людей сохраняется ощущение, что во многих случаях это тот же самый истеблишмент, несмотря на смену правительств. Этот истеблишмент характеризуется двумя вещами: во-первых, как в США, так и в Европе (и в Европе даже в большей степени) его представители беззастенчиво заявляют, что не существует никакой альтернативы их платформе, что существует практически один набор идей — их собственные, и каждый порядочный человек обязан под ними подписаться, и что только они сами единственные поставщики этой политической благонадежности; во-вторых, лидеры этого истеблишмента почти всегда посредственности, и были таковыми достаточно долго для того, чтобы избиратели это наконец-то заметили.
Я думаю, с одной стороны, всему этому послужил резкий контраст между высокомерием, с которым новые аристократы проповедуют свое господство, а с другой — бросающееся в глаза низкое качество их руководства, которое в конечном счете толкнуло столько людей в Европе и США искать альтернативу миру, который, как им слишком долго доказывали, не имеет никакой другой альтернативы.
Сегодня в Америке трудно даже выразить свое несогласие с «политической корректностью», так как государственный и частный дискурс был глубоко развращен левой идеологией и американский народ отучил себя от любого альтернативного языка (как и европейцы). Любое удаление от этого дискурса потребует большего внимания к проблеме и больше мужества,
консерватизм, независимо от точного определения, имеет что-то общее с непрерывностью культуры, христианскими и классическими корнями этой культуры, классической метафизикой и антропологией, красотой и добродетелью, чувством приличия, семьей, определенной концепцией образования и другими родственными этим понятиями,
мы живем во время единоличного господства культуры, которую большинство интеллектуалов и художников благоговейно принимают, и эта традиция — будучи своего рода либеральной теорией прогресса — имеет все меньше и меньше связи с основами западной цивилизации. Это, пожалуй, более заметно в Европе, чем в США. В Европе сам термин «Европа» уже последовательно применяется только к Европейскому союзу. Сегодня фраза «больше Европы» не означает «больше классического образования, больше латинского и греческого, больше знаний о классической философии и схоластики», но это значит «дать больше полномочий Европейской комиссии». Не удивительно, что все большее число людей, когда они слышат о Европе, связывают это понятие с ЕС, а не с Платоном, Фомой Аквинским или Иоганном Себастьяном Бахом.
Кажется, что те, кто захочет усилить или, скорее, вновь ввести классическую культуру в современный мир, не найдут союзников среди либеральных элит. Для либералов естественно дистанцироваться от классической философии, от христианства и схоластики, а не выступать за их незаменимость для формирования западных умов. В конце концов, эти философии (как они бы сказали) были созданы в «досовременном» недемократическом и нелиберальном мире людьми, которые презирали женщин, держали рабов и принимали всерьез религиозные предрассудки. Но нас ожидает не только расцвет их либеральных предрассудков. Новое явление — это полный разрыв с классической традицией, и мы слишком долго подвергались воздействию мира, из которого эта традиция ушла.
Существует мало шансов, что какие-либо изменения могут быть реализованы в рамках демократического процесса. Учитывая, что в каждой западной стране образование в течение достаточно долгого времени находилось в глубоком кризисе, и что ни одному правительству не удалось преодолеть этот кризис; а идея вернуть классическое образование в школах, в которых молодые люди с трудом умеют читать и писать на своем родном языке, звучит несколько сюрреалистично. Правило, которое гласит, что плохое образование вытесняет хорошее образование, кажется, преобладает в демократических обществах. И все же я не могу согласиться с выводом, что мы обречены жить в обществах, в которых неоварварство становится нормой.
Либеральным прогрессистам удалось навязать нашим умам понятие, что христианство, классическая метафизика и так далее — уже не то, что определяет нашу западную идентичность. Многие консерваторы — интеллектуалы и политики — с готовностью согласились с этим. До тех пор, пока это не изменится, и наше суждение о том, что представляет собой Запад, будет неотъемлемой частью лишь консервативной повестки и предметом общественных дебатов, мало надежды на то, что что-то может измениться.
Либерализм, несмотря на хвастливые заявлений об обратном, никогда не был о разнообразии, о множественности или плюрализме. Речь идет об однородности и единодушии. Либерализм хочет, чтобы все и вся были либералами, и не терпит никого и ничего, что не либерально. Именно по этой причине либералы испытывают такие сильные чувства к противникам. Тот, кто не согласен с ними, не только противник, который может быть носителем отличной точки зрения, но и потенциальный или фактический фашист, гитлеровец, ксенофоб и националист, или (как часто говорят в ЕС) популист. Такой несчастный человек заслуживает того, чтобы быть осужденным, высмеянным, униженным и подвергнутым жестокому обращению.
<Остальные цитаты, в том числе и антироссийские (как без них) опускаю>
Из Гераклита (нужно учесть, что сочинения не сохранилось и выдержки существуют как отражения в переложении других авторов)
Боги - да смертны, люди бессмертны, живут тех смертью, умирают тех жизнью.
В потоки те же самые вступаем и не вступаем, есмы да не есмы
Удовольствие - неудовольствие, знание - незнание, большое - малое - одно и
то же, вверх - вниз кружащееся и обменивающееся в игре Вечности
Ничто никогда не есть, а все всегда возникает.
Все есть движение, и нет ничего кроме него
Все сущие движутся туда и сюда ( букв. вверх - вниз) и ничто не остаётся хоть
какое-то время неподвижным
Чувственное - то, что никогда не бывает неподвижным ни качественно, ни
количественно, но постоянно течет и изменяется.
Стезя вверх - вниз -
одна и та же есть стезя.
Невежды, разве вы не знаете, что бог не
рукотворен, и что не отроду стоит он на пьедестале, и что нет вокруг него cплошной
ограды, но что храм его - весь мир, расцвеченный животными, растениями и
светилами?
Противоположности тождественны: белое и черное, хорошее и дурное,
сладкое и горькое
Противоположности взаимно тождественны || противоположности сводятся к
одному и тому же || противоположности - единое
Часть одновременно иное по отношению к целому и тождественно ему
Андрей Курпатов Кризис «Капитала 2.0». Навстречу новой реальности
мощность того или иного ресурса:
· во-первых, возобновляемость: ресурс — это не то, что иссякнет завтра, а то, что будет воспроизводиться снова и снова с течением времени;
· во-вторых, уникальность: ресурс — это то, что обладает высокой конкурентоспособностью, то есть одновременно востребовано и ограничено в объеме;
· в-третьих, интегрированность: ресурс — это то, что таким образом включено в существующие системы отношений (производственные процессы, социальные потребности, геополитика и т. д.), что исключение его из соответствующих систем с неизбежностью приведет к необходимости их серьезной перестройки;
· в-четвертых, влиятельность: ресурс — это то, с помощью чего можно влиять на поведение тех или иных агентов, определяя таким образом конфигурацию будущего;
· и наконец, пятый критерий, который, по существу, является необходимой половиной дела — неотчуждаемость (персонифицированность): ресурс — это то, что зиждется на индивидуальном или коллективном акторе и без этого актора не может работать как ресурс.
Иными словами, если некая сила возобновляема, интегрирована в соответствующую сферу и при этом относительно уникальна (то есть способна выдерживать конкуренцию с другими ресурсами), а также существенно влияет на развитие событий (на рисунок будущего), она неизбежно обладает своим актором (принцип неотчуждаемости) и сам этот актор делает соответствующий ресурс ресурсом. При этом, конечно, необходимо помнить, что всякий ресурс обладает своим хронотопом — местом и временем действия, но пока указанные критерии работают, можно не сомневаться, что и место, и время у него (по крайней мере, пока) есть.
Но вернемся к началу: за ресурсом, в отличии от «доверия» (ценности «Капитала 2.0»), всегда стоит что-то фактическое — конкретные люди и мнения, определяющее поведение людей, знания и технологии (включая знания, необходимые для распространения технологий, и технологии, влияющие на мнения людей), природные ископаемые, производство денег и т. д. Но силу данная фактичность (физичность) обретает не сама по себе, как некая самодовлеющая ценность «Капитала 0.0» или «Капитала 1.0», а благодаря акторам, которые используют ее определенным образом в определенной конфигурации отношений, влияя на то, каким будет будущее в будущем. То есть, с одной стороны, мы всегда имеем некий исходный, первичный элемент реальности, с другой стороны, мы — как акторы — всегда (если речь идет именно о ресурсе) определенным образом манипулируем им (причем желаемый эффект может возникать вовсе не в той сфере, где этот исходный элемент реальности расположен). И в этом, возможно, главная особенность ценности «Капитала 3.0» — ресурса: если прежние ценности — «товары», «деньги», «доверие» были призваны обеспечить будущее, то «ресурс» призван изменить его под своего актора. И это, надо признать, принципиально новый способ овладения временем.
Сопоставим еще раз известные нам «Капиталы»: в случае «Капитала 0.0» мы запасались ценностями, которые непосредственно могли удовлетворить наши потребности («товарами»), в случае «Капитала 1.0» мы запасались тем, что могло производить товары (в том числе и деньгами), в случае «Капитала 2.0» мы запасались тем, что позволяло нам рассчитывать на долю в совокупном богатстве, — «доверием», а теперь мы можем запасаться только тем, чем мы сами можем влиять на свое будущее. В шутку я бы сказал так: «Капиталист 0.0» говорит: «У меня что-то есть!», «Капиталист 1.0»: «У меня есть на что!», «Капиталист 2.0»: «У меня нет, но мне доверяют!», а «Капиталист 3.0»: «У меня есть то, почему я необходим!» (ну или «почему вы должны будете принимать меня в расчет...»).
Сейчас мы, всей своей цивилизацией, бодро входим в фазу тестирования самых разных ресурсов. Отдельные государства, авторитарные режимы, национальные автономии, профсоюзы, целые сектора экономики, технологические компании, религиозные объединения, экспортеры и импортеры, террористические организации, средства массовой информации и разного рода концепции масс-мышления (наподобие «глобального потепления» и др.) — все и каждый осмысливают себя как ресурс. И всегда вопрос ставится одним и тем же образом: где, что и как мы можем отжать, для того чтобы изменить расстановку сил в будущем (и их все меньше волнует, какая цена будет заплачена за это сейчас). Причем характерно, что все эти процессы текут в направлении децентрализации — национальные автономии пытаются провести референдумы о независимости, европейские страны грозят выходом из Евросоюза, ООН в принципе перестала играть хоть какую-то роль в мировой политике, союзническая связь США — с ОАЭ, Израилем и той же Европой — трещит по швам. И чем сложнее, чем сложносочиненней система, тем труднее ей в этих условиях удерживать свою цельность. Акторы, распространенные теперь предельно дисперсно, почувствовали свою силу и проверяют, на что ее хватит. На первый взгляд может показаться, что эта тенденция — не более чем попытка разойтись по своим квартирам (словно бы сказалась усталость от переизбытка общения), но в действительности это лишь способ возвысить свой голос, заставить с собой считаться, а проще говоря — отжать ресурс.
Ситуация предельно непростая, чем-то напоминающая физическую сингулярность, но это ведь только усиливает стремление акторов преуспеть в игре... Часть представителей европейской политической элиты считает, например, ресурсом возможность ограничения на въезд для мигрантов. Лидеры ИГИЛ, в свою очередь, изыскивают свой ресурс в радикальной вере и собственной социальной ответственности (говорят, они творят чудеса социальной ответственности в отношении единоверцев). Столкнутся ли эти ресурсы на одном поле? Может быть. Или вот формируемая западным миром «независимость от энергетических ресурсов» — это, безусловно, ресурс воздействия на «страны-изгои», но ведь никто и представить себе не может, к каким последствиям приведет использование данного ресурса, ведь для «стран-изгоев» это подчас единственный ресурс. В конце концов, все наши игры с деньгами касались виртуального, то есть угроза если и существовала, то в действительности виртуальная: мы могли потерять виртуальную уверенность в виртуальной защищенности в виртуальном же будущем, и это могло сильно нас расстроить (многие даже делали в связи с этим разные глупости, подчас большие — вплоть до целых волн самоубийств). Но виртуальные угрозы можно снять таким же виртуальным объявлением об окончании кризиса, с фактической же реальностью, управляемой силой конкурирующих ресурсов, дело явно будет обстоять иначе.
По сути, мы вступаем в период своеобразного полураспада. Никого больше не интересуют ни деньги, ни производство, а только игра, выигрыш в которой — возможность влияния на ситуацию в будущем. Впрочем, никому, кажется, не приходит в голову тот факт, что подобные изменения неизбежно приведут к перенастройке всей системы в целом, а значит, и способы влияния на ситуацию в этом изменившемся будущем уже не будут прежними. И та сила, которая сейчас кажется очевидной и функциональной, в следующей конфигурации может оказаться совершенно бесполезной, что, впрочем, и неудивительно, если учесть, что всякий конкретный хронотоп ресурса встроен в другой, больший по масштабу хронотоп.
Надо ли говорить, что этот наш суверенный и особый российский «ресурс» традиционно называется «властью»? Мы сами зачастую не знаем, что мы называем этим мифологизированным словом. Когда мы говорим — «власть», мы не мыслим ни конкретного человека, ни определенные институты, ни даже сколько-либо внятные функции. «Власть» — и все тут. В действительности же, конечно, речь идет о возможности или невозможности удовлетворения наших потребностей, причем не только сейчас, но и в каком-то будущем, которое мы, впрочем, не слишком себе представляем. Именно поэтому «власть» для нас — несомненная ценность, определяющая всю нашу экономическую реальность и саму логику социально-экономического обмена. Отсюда коррупция, взяточничество, «откаты» и «благодарность» — на всех уровнях социального бытия одна и та же история (лишь масштабы и содержательные элементы меняются). В действительности же, если присмотреться, то мы всегда найдем здесь и актора ресурса (власти), и стоящую за ним реальность (от генерального подряда на госзаказ до личного знакомства с «нужными людьми» в ЖЭКе). Но если с понятием «власти» ничего невозможно поделать — оно слишком самодовлеющее и при этом обтекаемое, — то понятие «ресурса» куда более функциональное.
Возможно, главное отличие концептов «власти» и «ресурса» — это все то же самое время. Всякий «ресурс» неизбежно временен (как запас бензина в топливном баке) — и это осознается, и факт этот никого не смущает, а сам «ресурс» не теряет от осознанности этого факта своей ценности (бак бензина лучше, чем пустой бак). Но если вы пытаетесь помыслить «власть», ограниченную во времени, то она, как по мановению волшебной палочки, тут же теряет в наших глазах львиную долю своей былой ценности. Вся психологическая сила «власти» — в заданности ее «вечности», «неизменности», «несменяемости»: «власть» должна быть «вечной», или она не «власть» (именно поэтому так важна ее перманентная сакрализация). Но, как нам хорошо известно из метафизики времени (спросите хотя бы у Пиамы Павловны Гайденко), «вечное» — это значит «вневременное», а если «вневременное», то неизменное, а если неизменное, то и не развивающееся.
Иными словами, если наше существование определяется концептом «власти», то мы в принципе не способны заглядывать в будущее и не способны овладевать им, а что станется с нашей экономикой при таком подходе — лучше и вовсе не думать. В связи с этим переозначивание, то есть замена в массовом сознании понятия «власти» на понятие «ресурс», вполне может благотворно сказаться на том, как мы понимаем мир, что мы в нем видим, а также на том, как и насколько успешно мы в нем действуем. В конце концов, мы сами по себе (правда, при определенных условиях, о которых читай выше) вполне можем быть ресурсом, но никогда не сможем быть властью (какую бы должность в государстве мы ни занимали), но только под ней, поскольку она по самому своему существу (как метафизический концепт, определяющий наши мысли и поведение) «надличностна» — «вечная» и «сакральная». Очевидно, впрочем, что сила нового, нарождающегося феномена ресурса подточила уже былую сакральность «власти»: децентрализация (за счет увеличения количества акторов), в процессе которой каждый актор «отгрызает» себе какую-то, пусть и малюсенькую, «площадку», приводит к тому, что «верховная власть» может управлять лишь «в ручном режиме», а иначе ее сигналы не проходят (точнее, именно проходят, только вот между местами, где акторы сосредоточивают свои ресурсы).
Соединенные Штаты — так же прошедшие специфический путь развития, отличный от европейского, — другая крайность (и, видимо, неслучайно мы именно по отношению к Штатам испытываем столь сильные и противоречивые чувства — от восторженной зависти до лютой ненависти). Историческая динамика «форм общественных отношений» в США, хоть и по-другому, но все же, как и наша, российская, отличается от классической европейской: «рабство», параллельное «демократии», при этом «рабство» сугубо «капиталистическое» (будущих афроамериканцев приобретали как классическую «рабочую силу», искусственно формируя таким образом «пролетариат»), относительно длительный период, по сути, феодально существующих городов и штатов (отголоски чего наблюдаются и по сей день). И по большому счету, ощущение «ресурса» для Штатов тоже не в новинку, только этим ресурсом для них всегда была метафизика «силы», причем самого разного вида и толка — от способов охраны частной собственности до «силы» как социального успеха, и такая же идеология «силы» в геополитике, бизнесе и финансовом секторе. Но описанная децентрализация сказывается и здесь: если раньше эта сила всегда так или иначе была локализована и находилась в чьих-то руках, то теперь она опять-таки растаскивается отдельными акторами, становится мелкодисперсной и выливается, подобно «темному валовому чувству», в школьные расстрелы и в фергюсоновские события.
Иными словами, мы подошли к новому этапу своего исторического развития с прежними «грехами» и прихватами. При этом мир, в котором мы привыкли действовать так, как мы привыкли, сильно изменился. Осознаем мы это или нет, но мир ресурса — мир «Капитала 3.0» — уже здесь, и эти ресурсы раскручивают маховик новой реальности. Зыбкие пласты, лежавшие в основе прежней организации нашей жизни, смещаются друг относительно друга, нащупывая новую, более устойчивую конфигурацию. Но нащупают, судя по всему, весьма не скоро, гарантируя нам неопределенно длинный период не самого, мягко говоря, приятного времяпрепровождения.
По моему убеждению, определяющей силой в духовной жизни человека является его религия, – не только в узком, но и в широком смысле слова, т. е. те высшие и последние ценности, которые признает человек над собою и выше себя, и то практическое отношение, в которое он становится к этим ценностям. Определить действительный религиозный центр в человеке, найти его подлинную душевную сердцевину – это значит узнать о нем самое интимное и важное, после чего будет понятно все внешнее и производное. В указанном смысле можно говорить о религии у всякого человека, одинаково и у религиозно наивного, и у сознательно отрицающего всякую определенную форму религиозности. Для христианского понимания жизни и истории, кроме того, несомненно, что человеческой душой владеют и историей движут реальные мистические начала, и притом борющиеся между собою, полярные, непримиримые. В этом смысле религиозно нейтральных людей, собственно говоря, даже нет, фактически и в их душе происходит борьба Христа и «князя мира сего». Мы знаем, что могут быть люди, не ведающие Христа, но Ему служащие и творящие волю Его, и, наоборот, называющие себя христианами, но на самом деле Ему чуждые; наконец, и среди отрицателей и религиозных лицемеров есть те, которые по духу своему предвозвещают и грядущего самозванца, имеющего прийти «во имя свое» и найти многих приверженцев. Чей же дух владеет тем или иным историческим деятелем, чья «печать» лежит на том или ином историческом движении, таков привычный вопрос, которым приходится задаваться при размышлении о сложных явлениях усложняющейся жизни. И особенно часто случается вновь и вновь передумывать этот вопрос в применении к столь сложному, противоречивому и в то же время значительному течению духовной жизни нового времени, как социализм, понимаемый именно как проявление духовной жизни, потому что экономическое содержание требований социализма может и не возбуждать принципиальных споров и сомнений. Сама историческая плоть социализма, т. е. социалистическое движение, может воодушевляться разным духом и принадлежать к царству света или делаться добычей тьмы. Таинственная грань разделяет свет и тьму, которые существуют в смешении и, однако, не могут смешиваться между собою.
И при размышлениях о религиозной природе современного социализма мысль невольно останавливается на том, чей дух наложил такую глубокую печать на социалистическое движение нового времени, так что должен быть отнесен к числу духовных отцов его, – на Карле Марксе. Кто он? Что он представляет собою по своей религиозной природе? Какому богу служил он своей жизнью? Какая любовь и какая ненависть зажигали душу этого человека?
На поставленный вопрос читатель и не ожидает, конечно, получить прописной и незамысловатый ответ, способный удовлетворить разве только ретивых марксистов из начинающих, именно – что душа Маркса вся соткана была из социалистических чувств, что он любил и жалел угнетаемых рабочих, а ненавидел угнетателей капиталистов и, кроме того, беззаветно верил в наступление светлого царства социализма.
Если бы все это было так просто, не о чем было бы, конечно, и говорить. Однако это и так, и в то же время не совсем так, во всяком случае, неизмеримо сложнее и мудренее. И, прежде всего, что касается личной психологии Маркса, то, как я ее воспринимаю, мне кажется довольно сомнительным, чтобы такие чувства, как любовь, непосредственное сострадание, вообще теплая симпатия к человеческим страданиям, играли такую, действительно, первенствующую роль в его душевной жизни.
Если судить по печатным трудам Маркса, душе его вообще была гораздо доступнее стихия гнева, ненависти, мстительного чувства, нежели противоположных чувств, – правда, иногда святого гнева, но часто совсем несвятого. Заслуживает всяческого сочувствия и уважения, когда Маркс мечет громы на жестокость капиталистов и капитализма, на бессердечие теперешнего общественного строя, но как-то уже иначе воспринимается это, когда тут же, вместе с этими громами, встречаешь высокомерные и злобные выходки против несогласномыслящих, кто бы это ни был .
Воспоминания некоторых из современников со стороны, из нейтральных кругов, совпадающие с этим непосредственным впечатлением, рисуют Маркса как натуру самоуверенную, властную, не терпящую возражений
Характерной особенностью натур диктаторского типа является их прямолинейное и довольно бесцеремонное отношение к человеческой индивидуальности, люди превращаются для них как бы в алгебраические знаки, предназначенные быть средством для тех или иных, хотя бы весьма возвышенных, целей или объектом для более или менее энергичного, хотя бы и самого благожелательного, воздействия. В области теории черта эта выразится в недостатке внимания к конкретной, живой человеческой личности, иначе говоря, в игнорировании проблемы индивидуальности. Это теоретическое игнорирование личности, устранение проблемы индивидуального под предлогом социологического истолкования истории необыкновенно характерно и для Маркса. Для него проблема индивидуальности, абсолютно неразложимого ядра человеческой личности, интегрального ее естества не существует. Маркс-мыслитель, невольно подчиняясь здесь Марксу-человеку, растворил индивидуальность в социологии до конца, т. е. не только то, что в ней действительно растворимо, но и то, что совершенно нерастворимо, и эта черта его, между прочим, облегчила построение смелых и обобщающих концепций «экономического понимания истории», где личности и личному творчеству вообще поется похоронная песнь.
Для взоров Маркса люди складываются в социологические группы, а группы эти чинно и закономерно образуют правильные геометрические фигуры, так, как будто кроме этого мерного движения социологических элементов в истории ничего не происходит, и это упразднение проблемы и заботы о личности, чрезмерная абстрактность есть основная черта марксизма, и она так идет к волевому, властному душевному складу создателя этой системы.
<Правда, Булгаков не учитывает, не хочет учитывать, ценность абстрагирования в научных изысканиях>
Как мы сказали, Маркс остается мало доступен религиозной проблеме, его не беспокоит судьба индивидуальности, он весь поглощен тем, что является общим для всех индивидуальностей, следовательно, неиндивидуальным в них, и это неиндивидуальное, хотя и невнеиндивидуальное, обобщает в отвлеченную формулу, сравнительно легко отбрасывая то, что остается в личности за вычетом этого неиндивидуального в ней, или с спокойным сердцем приравнивая этот остаток нулю. В этом и состоит пресловутый «объективизм» в марксизме: личности погашаются в социальные категории, подобно тому как личность солдата погашается полком и ротой, в которой он служит. Влад. Соловьев выразился однажды по поводу Чичерина, что это ум по преимуществу «распорядительный», т. е. в подлинном смысле слова доктринерский, и вот таким распорядительным умом обладал и Маркс. Поэтому и настоящий аромат религии остается недоступен его духовному обонянию, а его атеизм остается таким спокойным, бестрагичным, доктринерским. У него не зарождается сомнения, что социологическое спасение человечества, перспектива социалистического «Zukuftstaat'a» может оказаться недостаточным для спасения человека и не может заменить собой надежды на спасение религиозное. Ему непонятны и чужды муки Ивана Карамазова о безысходности исторической трагедии, его опасные для веры в социологическое спасение человечества вопрошания о цене исторического прогресса, о стоимости будущей гармонии, о «слезинке ребенка». Для разрешения всех вопросов Маркс рекомендует одно универсальное средство – «практики» жизни (die Praxis); достаточно оглушить себя гамом и шумом улицы, и там, в этом гаме, в заботах дня найдешь исход всем сомнениям. Мне это приглашение философские и религиозные сомнения лечить «практикой» жизни, в которой бы некогда было дохнуть и по думать, в качестве исхода именно от этих сомнений (а не ради особой самостоятельной ценности этой «практики», которую я не думаю ни отрицать, ни уменьшать), кажется чем-то равносильным приглашению напиться до бесчувствия и таким образом тоже сделаться нечувствительным к своей душевной боли.
Хотя Маркс был нечувствителен к религиозной проблеме, но это вовсе еще не делает его равнодушным к факту религиозности и существованию религии. Напротив, внутренняя чуждость, как это часто бывает, вызывает не индифферентизм, но прямую враждебность к этому чуждому и непонятному миру, и таково именно было отношение Маркса к религии. Маркс относится к религии, в особенности же к теизму и христианству, с ожесточенной враждебностью, как боевой и воинствующий атеист, стремящийся освободить, излечить людей от религиозного безумия, от духовного рабства. В воинствующем атеизме Маркса мы видим центральный нерв всей его деятельности, один из главных ее стимулов, борьба с религией есть в известном смысле, как это выяснится в дальнейшем изложении, истинный, хотя и сокровенный, практический мотив и его важнейших чисто теоретических трудов. Маркс борется с Богом религии и своей наукой, и своим социализмом, который в его руках становится средством для атеизма, оружием для освобождения человечества от религии. Стремление человечества «устроиться без Бога, и притом навсегда и окончательно», о котором так пророчески проникновенно писал Достоевский и которое составляло предмет его постоянных и мучительных дум, в числе других, получило одно из самых ярких и законченных выражений в доктрине Маркса.
Однако предоставим лучше слово самому Марксу. Статья «К критике философии права Гегеля»[13] начинается следующим решительным заявлением:
«Для Германии критика религии в существе закончена (!!), а критика религии есть предположение всякой критики. Основание нерелигиозной критики таково: человек делает религию, а не религия делает человека. Именно религия есть самосознание и самочувствие человека, который или не нашел себя, или же снова себя потерял. Но человек не есть абстрактное, вне мира стоящее существо. Человек – это есть мир людей, государство, общество. Это государство, это общество производят религию, извращенное сознание мира, потому что они сами представляют извращенный мир. Религия есть общая теория этого мира, ее энциклопедический компендиум, ее логика в популярной форме, ее спиритуалистический point d'honneur, ее энтузиазм, се моральная санкция, ее торжественное восполнение, ее всеобщее основание для утешения и оправдания. Она есть фантастическое осуществление человеческой сущности (Wesen – обычный термин Фейербаха), ибо человеческая сущность не обладает истинной действительностью. Борьба против религии посредственно есть, стало быть, и борьба против того мира, духовным ароматом которого является религия. Религиозное убожество (Elend) в одних есть выражение действительного убожества, в других есть протест против действительного убожества. Религия есть вздох утесненного создания, настроение бессердечного (herzlozen) мира, а также дух бездушной эпохи. Она есть опиум для народа.
Уничтожение религии как иллюзорного счастия народа есть требование его действительного счастья. Требование устранения иллюзий относительно своего существования есть требование устранения такого состояния, которое требует иллюзий. Таким образом, критика иллюзий в существе дела есть критика юдоли скорби, в которой призраком святости является религия. Критика сорвала с цепей воображаемые цветы не затем, чтобы человек нес лишенные фантазии, утешения цепи, но затем, чтобы он сбросил цепи и стал срывать живые цветы. Критика религии разочаровывает человека, чтобы он думал, действовал, определяя окружающую действительность как разочарованный, образумившийся человек, чтоб он двигался около самого себя, следовательно, около действительного своего солнца».
«Вопрос таков, как относится полная политическая эмансипация к религии? Если мы даже в стране, полной политической эмансипации, находим религию не только просто существующей, но и процветающей, то этим доказывается, что существование религии не противоречит законченности государства. Но так как существование религии связано с существованием некоторого изъяна (Mangels), то причину этого изъяна следует искать уже в самом существе государства. Религия уже не представляется для нас причиной, но лишь проявлением внерелигиозной (weltlichen) ограниченности. Мы объясняем поэтому религиозную ограниченность граждан свободного государства их общей (weltlichen) ограниченностью.
Мы не утверждаем, что они должны освободиться от религиозной ограниченности для того, чтобы освободиться от общей (weltlichen) ограниченности. Мы утверждаем, что они освобождаются от своей религиозной ограниченности, лишь освободившись от своей общей ограниченности. Мы не превращаем мирских вопросов в теологические, мы превращаем человеческие вопросы в мирские. Историю достаточно уже растворяли в суевериях, мы суеверие растворяем в истории. Вопрос об отношении политической эмансипации и религии становится для нас вопросом об отношении политической эмансипации и человеческой эмансипации… Границы политической эмансипации проявляются именно в том, что государство может освободиться от известной ограниченности без того, чтоб и человек становился в этом отношении свободным, что государство может стать свободным государством без того, чтоб и человек стал свободным человеком. ‹…›
Члены политического государства религиозны вследствие дуализма между индивидуальной и родовой жизнью, между жизнью гражданского общества и политической жизнью, религиозной, поскольку человек относится к государственной жизни, являющейся потусторонней для его действительной индивидуальности, как к своей истинной жизни, религиозны, поскольку религия есть дух буржуазного общества, выражение отделения и удаления человека от человека. Политическая демократия является христианской, поскольку в ней человек – не человек вообще, но каждый человек, – считается суверенным, высшим существом, притом человек в своем некультивированном, не социальном виде (Erscheinung), в случайной (!) форме существования, человек, как он есть в жизни, человек, как он испорчен всей организацией нашего общества, потерян, отрешен от самого себя, отдан господству нечеловеческих стихий и элементов, словом, – человек, который еще не есть действительно родовое существо (Gattungswesen). Фантастический образ, грезы сна, постулат христианства, суверенитет человека, но как чуждого, отличного от действительного человека существа в демократии есть чувственная действительность».
Мы не можем пройти молчанием суждений Маркса по еврейскому вопросу, в которых жесткая прямолинейность и своеобразная духовная слепота его проявляются с особенною резкостью. С той же легкостью, с какой он топит личную индивидуальность в «родовом существе» во славу «человеческой эмансипации», он упраздняет и национальное самосознание, коллективную народную личность, притом своего собственного народа, наиболее прочную и нерастворимую в волнах и ураганах истории, эту ось всей мировой истории.
Еврейский вопрос для Маркса есть вопрос о процентщике-«жиде», разрешающийся сам собой с упразднением процента. На меня то, что написано Марксом по еврейскому вопросу, производит самое отталкивающее впечатление. Нигде эта ледяная, слепая, однобокая рассудочность не проявилась в таком обнаженном виде, как здесь. Но приведем лучше подлинные суждения Маркса[15].
«Вопрос о способности евреев к эмансипации превращается в вопрос, какой специальный общественный элемент следует преодолеть для того, чтобы устранить еврейство? Ибо способность теперешних евреев к эмансипации есть отношение еврейства к эмансипации теперешнего мира. Отношение это необходимо определяется особым положением еврейства в теперешнем угнетенном мире. Посмотрим действительного, обыденного (weltlichen), не субботнего, но будничного еврея.
Каково мирское основание еврейства? Практическая потребность, своекорыстие. Каков мирской культ евреев? Барышничество (Schacher). Каков его светский бог? Деньги. Итак, эмансипации от барышничества и денег, стало быть, от практического реального еврейства, была бы самоэмансипацией нашего времени.
Организация общества, которая уничтожила бы предпосылки барышничества, сделала бы невозможным и еврейство. Его религиозное сознание рассеялось бы как редкий туман в действительном жизненном воздухе общества… Эмансипация еврейства в таком значении есть эмансипация человечества от еврейства.
Какова была сама по себе основа еврейской религии? Практическая потребность, эгоизм…
Деньги есть ревнивый бог Израиля, рядом с которым не может существовать никакой другой бог… Бог евреев обмирщился, он сделался мирским богом. Вексель есть действительный бог еврея. Его бог есть иллюзорный вексель.
То, что абстрактно лежит в еврейской религии, презрение к теории, искусству, истории, человеку как самоцели, это есть действительно сознательная точка зрения, добродетель денежного человечества (Geldmenschen). Химерическая национальность евре есть национальность купца, вообще денежного человека».
Коснемся в заключение того своеобразного отпечатка, который получил у Маркса социализм. И здесь мы должны констатировать, что наиболее глубокое, определяющее влияние Маркса на социалистическое движение в Германии, а позднее и в других странах, проявилось не столько в его политической и экономической программе, сколько в общем религиозно-философском облике. Социал-демократическая партия, вообще политическая форма рабочего движения в Германии создана не Марксом, которому, собственно принадлежит неудачная попытка отклонить его на ложный путь интернациональной организации (к ней призывает и «Коммунистический манифест»), но Лассалем, основавшим и окончательно поставившим на рельсы рабочую партию. Дальнейшее ее развитие и судьбы определились специфическими условиями прусско-германского режима и последующими историческими событиями, но отнюдь не влиянием Маркса. Правда, своими экономическими трудами Маркс определил мировоззрение социал-демократических теоретиков и чрез них – официальное credo партии. Однако это теоретическое credo отнюдь не связано столь неразрывно с фактической программой, которой является не теоретический марксизм, а так называемая программа минимум, более или менее общая у всех демократических партий, независимо от их отношений к Марксу. Ощути; тельное влияние марксизма сказывается здесь только тем, что его догма вяжет еще ноги партии в аграрном вопросе, да и здесь настоятельная нужда жизни заставляет окончательно пренебречь этой догмой, как это и сделали уже русские социал-демократы, делают и немецкие. Кроме того, для всякого экономиста должно быть очевидно, насколько уже отстала от развивающейся жизни и социальной науки и чисто экономическая доктрина Маркса уже в силу времени; обнаруживая все новые изъяны и просто устаревая, она все в большей степени представляет чисто исторический интерес, отходит на божницу истории политической экономии, где имя Маркса, конечно, должно быть сопричислено к сонму почетных имен Кенэ, Смита, Рикардо, Листа, Родбертуса и других творцов политической экономии. Итак, как ни рискованно подобное утверждение и как ни противоречит оно господствующему мнению, мы все же считаем весьма правдоподобным, что и без Маркса рабочее движение отлилось бы в теперешнюю политическую форму, создалась бы социал-демократическая рабочая партия приблизительно с такой же программой и тактикой, как и существующая. Но Маркс наложил на нее неизгладимую печать своего духа (а следовательно, и того духа, которого он сам был орудием) в отношении философски-религиозном, а чрез посредство Маркса и Фейербах. Общая концепция социализма, выработанная Марксом, конечно, проникнута этим духом, отвечает потребностям воинствующего атеизма; он придал ему тот топ, который, по поговорке, делает музыку, превратив социализм в средство борьбы с религией.
Ханна Арендт Истоки тоталитаризма
Центральным событием внутриевропейской истории периода империализма была эмансипация буржуазии, которая к этому времени оказалась первым в истории классом, достигшим экономического преобладания без посягательств на политическое господство. Буржуазия развилась внутри и вместе с национальным государством, которое, почти по определению, стояло над разделенным на классы обществом и как бы вне его. Даже после того как буржуазия утвердилась в качестве правящего класса, все политические решения она оставила за государством. Только когда национальное государство обнаружило свою неспособность быть ареной дальнейшего роста капиталистической экономики, подспудная вражда между государством и обществом превратилась в открытую борьбу за власть. В империалистический период ни государство, ни общество не смогли одержать решающей победы. Национальные институты постоянно сопротивлялись жестокости и мегаломании империалистических устремлений, а попытки буржуазии использовать государство и его средства насилия в своих экономических интересах всегда были только наполовину успешными. Перемена произошла, когда немецкая буржуазия поставила все на гитлеровское движение и вознамерилась управлять с помощью толпы, но тогда было уже слишком поздно. Буржуазии удалось разрушить национальное государство, но победа оказалась пирровой: толпа показала свою способность самостоятельно позаботиться о политике и ликвидировала буржуазию вместе со всеми другими классами и институтами.
То, что государственные деятели, мыслившие главным образом в терминах установившейся национальной территории, с подозрением относились к империализму, было достаточно оправдано, разве что речь шла о чем-то большем, чем просто, как они выражались, о «заморских авантюрах». Скорее инстинктом, чем интуицией, они понимали, что это новое экспансионистское движение, в котором «патриотизм… лучше всего выражается деланием денег» (Хуэббе-Шлейден), а национальный флаг является «коммерческим достоянием» (Родс), может только лишь разрушить политическое тело национального государства. Захваты, как и строительство империи, не встречали у них сочувствия по вполне понятным причинам. Они могли успешно осуществляться только государствами, которые, подобно Римской республике, основывались преимущественно на законе, когда вслед за завоеванием могла происходить интеграция самых разнообразных народов за счет их подчинения единому закону. Национальное же государство, основанное на активной поддержке однородным населением своего правительства не обладало таким объединяющим принципом и в случае завоеваний вынуждено было не интегрировать, а ассимилировать, не утверждать закон, а навязывать согласие, т. е. вырождаться в тиранию.
Экспансия как постоянная и высшая цель политики — это центральная политическая идея империализма. Поскольку она не ограничивается простым захватом добычи или более продолжительным процессом ассимиляции покоренных, она представляется совершенно новой концепцией в длинном историческом ряду политических идей и деяний. Причиной такой удивительной оригинальности — удивительной потому, что абсолютно новые концепции в политике крайне редки, — является то, что на самом деле эта концепция вовсе не политическая, она берет свое начало в области деловых спекуляций, где экспансия означает постоянное расширение промышленного производства и экономических взаимосвязей, характерное для XIX в.
В экономической сфере экспансия являлась отражающим суть дела понятием, поскольку индустриальный рост был непосредственной реальностью того времени. Экспансия означала реальное увеличение производства используемых и потребляемых товаров. Процесс производства столь же безграничен, как и способность человека производить для самого себя, организовывать, обставлять и совершенствовать свой мир. Когда производство и экономический рост замедлялись, препятствия были не столько экономическими, сколько политическими, так как производство зависело от множества различных народов и продукты его потреблялись множеством народов, организованных в очень различные политические единства.
Империализм родился тогда, когда господствующий в капиталистическом производстве класс натолкнулся на национальные преграды своей экономической экспансии. Буржуазия обратилась к политике из экономической необходимости; ибо, если она не хотела отказаться от капиталистической системы, внутренне присущим законом которой является экономический рост, она должна была подчинить этому закону свои правительства и провозгласить экспансию конечной политической целью внешней политики.
Отстраненность стала новым качеством всех работников британских служб; это была более опасная форма управления, чем деспотизм или произвол, так как тут не терпелось даже последнее звено между деспотом и его подданными, образуемое взятками и дарами. Сама неподкупность британской администрации делала деспотический аппарат управления более бесчеловечным и недоступным для подданных, чем любые азиатские правители и завоеватели. Неподкупность и отстраненность были символами абсолютного расхождения интересов до такой точки, где им не разрешено даже конфликтовать. По сравнению с этой ситуацией эксплуатация, угнетение или коррупция выглядели гарантами человеческого достоинства, так как эксплуататор и эксплуатируемый, угнетатель и угнетенный, подкупающий и подкупаемый все-таки жили в одном мире, стремились к одним целям, боролись друг с другом за обладание одними и теми же вещами, а отстраненность разрушила эту tertium comparationis. Хуже всего было то, что отстраненно держащийся администратор и не догадывался, что он изобрел новую форму управления, а действительно был убежден в том, что его обращение с подчиненными было продиктовано «принудительностью контакта с народом, живущим в нижележащей плоскости». Так что вместо веры в собственное превосходство с примесью в общем безвредного тщеславия, он чувствовал себя принадлежащим к «нации, достигшей сравнительно высокого уровня цивилизации»,[466] и потому занимающим свой пост по праву рождения, независимо от личных достижений.
Совсем другими были первые национальные проявления у народов, чья национальность еще не выкристаллизовалась из бесформенности этнического сознания, чей язык еще не перерос диалектную стадию, через которую прошли все европейские языки прежде, чем стать литературными, чьи крестьянские классы не пустили глубоких корней на собственной национальной земле и не исчерпали всех возможностей освобождения и кому, вследствие этого, их национальная особенность гораздо больше казалась интимным частным качеством, внутренне присущим самой их индивидуальности, чем делом общественного значения и развития цивилизации.[531] Если эти народы хотели сравняться в национальной гордости с западными нациями, то за невозможностью предъявить ни своей территории, ни государства, ни исторических достижений они могли указывать лишь на самих себя, и это значило в лучшем случае — на свой язык (словно бы язык сам по себе уже был достижением), а в худшем — на свою славянскую, или германскую, или Бог знает какую душу.
Поразительным и судьбоносным в различии между континентальным и заморским империализмом было то, что первоначальные успехи и провалы обоих соотносились прямо противоположно. В то время как континентальный империализм даже вначале преуспевал в возбуждении враждебности против национального государства, организуя большие слои народа вне партийной системы и одновременно не умея добиваться ощутимых результатов во внешней экспансии, — заморский империализм, при своей сумасшедшей и успешной гонке за аннексиями все более и более отдаленных территорий, никогда не достигал заметного успеха в попытках изменить политическую структуру родных стран-метрополий. Разрушение системы национального государства, подготовленное ее собственным заморским империализмом, в конечном счете было осуществлено движениями, которые зародились вне ее сферы. И когда пришло время успешного соперничества таких движений с партийной системой национального государства, обнаружилось еще, что они смогли подорвать только страны с многопартийной системой, что одной империалистической традиции им оказалось недостаточно для привлечения масс и что Великобритания, классическая страна двухпартийного правления, вне этой своей партийной системы не породила движения фашистской или коммунистической ориентации с какими-либо существенными последствиями.
Лозунги «надпартийности», призывы к «людям всех партий» и заверения «держаться в стороне от партийных раздоров и представлять только национальные цели» были равно присущи всем империалистическим группам, у которых это являлось единственным следствием их исключительной заинтересованности во внешней политике, где нации в любом деле полагалось действовать как единому целому, независимому от классов и партий. Более того, поскольку в континентальных системах это представительство нации как целого было исключительной «монополией» государства, могло даже показаться, что империалисты ставят государственные интересы выше любых других или что интересы нации как целого нашли в них долгожданную народную поддержку. И все же вопреки всем таким претензиям на истинную народность «партии над партиями» оставались маленькими объединениями интеллектуалов и благополучных людей, которые, подобно Пангерманской лиге, могли надеяться на больший успех для себя только во времена национального брожения.
Следовательно, не в том состояло решающее изобретение пандвижений, что они тоже притязали быть вне и над системой партий, но в том, что они называли себя «движениями», самим названием показывая глубокое недоверие ко всем партиям, — явление, уже широко распространенное в Европе на рубеже веков и наконец ставшее столь важным, что во дни Веймарской республики, например, «каждая новая группа была убеждена, что ей не найти лучшей легитимации и лучшего способа привлечь массы, чем объявить себя не „партией“, а „движением“».
Конечно, фактический распад европейской партийной системы вызвали не пан-, а собственно тоталитарные движения. Однако пандвижения, разместившиеся где-то между маленькими и сравнительно безвредными империалистическими обществами и тоталитарными движениями, оказались предшественниками тоталитаристов, поскольку уже отбросили снобистское высокомерие, столь заметное еще во всех империалистических лигах, будь то «чванство» богатством и происхождением в Англии или образованием в Германии, и тем самым смогли использовать глубокую народную ненависть к тем институтам, которым полагалось представлять народ.
Неудивительно, что привлекательности движений в Европе не очень повредило даже поражение нацизма и растущий страх перед большевизмом. Ныне дела обстоят так, что единственная страна в Европе, где парламент не презирают и не испытывают отвращения к партийной системе, — это Великобритания.
Перед лицом стабильности политических институтов на Британских островах и одновременного упадка всех национальных государств на Европейском континенте едва ли возможно избежать заключения, что разница между англосаксонской и континентальной партийными системами должна быть важным фактором. Ибо и чисто материальные различия между сильно обедневшей Англией и уцелевшей Францией были невелики после окончания второй мировой войны; и безработица, величайший революционизирующий фактор в предвоенной Европе, поразила Англию даже тяжелее, чем многие континентальные страны; и, верно, огромным было потрясение, которому подвергла английскую политическую стабильность сразу же после войны ликвидация лейбористским правительством империалистического управления Индией и его попытки перестроить английскую мировую политику на неимпериалистических основаниях. Также не объясняют относительную прочность Великобритании и простые различия в социальной структуре, ибо экономический базис ее общественной системы был сильно изменен социалистическим правительством без каких-либо существенных перемен в политических институтах.
За внешним отличием англосаксонской двухпартийной от континентальной многопартийной системы лежит фундаментальное различие в функции партии в государстве там и здесь, каковое различие имеет огромные последствия в отношении партии к власти и к положению гражданина в своем государстве. В двухпартийной системе одна партия всегда формирует правительство и действительно правит страной, так что партия у власти временно отождествляется с государством. Государство, как постоянная гарантия единства страны, представлено в постоянстве поста короля (ибо институт несменяемых секретарей в Министерстве иностранных дел есть лишь технический вопрос поддержания преемственности). Как две партии задуманы и организованы для попеременного правления, так и все ветви администрации спланированы и организованы с расчетом на регулярную поочередную смену. Поскольку правление каждой партии ограничено во времени, оппозиционная партия осуществляет параллельный контроль, эффективность которого усиливается определенностью тех, кто будет править завтра. Фактически именно оппозиция, а не символический институт короля предохраняет единство целого от однопартийной диктатуры. Очевидные преимущества этой системы в том, что в ней нет существенной разницы между правительством и государством, что власть, так же как государство, остается в пределах досягаемости граждан, организованных в партию, которая или сегодня, или завтра представляет определенную власть и определенное государство, и потому здесь нет места напыщенным спекуляциям о Власти и Государстве, словно бы последние были недоступными человеку метафизическими сущностями, независимыми от воли и действия граждан.
Континентальная партийная система предполагает, что каждая партия сознательно определяет себя как часть целого, которое в свою очередь представлено надпартийным государством.[583] Тем самым однопартийное правление может означать только диктаторское господство одной партии над всеми прочими. Правительства, сформированные на базе соглашений между партийными лидерами, — это всегда лишь партийные правительства, ясно отличаемые от государства, которое стоит вне и над ними. Один из второстепенных недостатков такой системы — тот, что члены кабинета не могут быть набраны по компетентности, ибо партий слишком много и министров по необходимости выбирают согласно партийным коалициям; британская система, тем не менее, позволяет выбирать лучших из большого числа людей одной партии. Гораздо важнее, однако, тот факт, что многопартийная система никогда не позволяет какому-либо одному человеку или одной партии взять на себя полную ответственность, откуда естественным образом следует, что любое правительство, сформированное на основе партийных коалиций, никогда не чувствует себя полностью ответственным за состояние дел. Даже если случится невероятное и абсолютное большинство одной партии будет господствовать в парламенте, это только кончится либо диктатурой, потому что система не подготовлена к такому правлению, либо нечистой совестью пока еще искренне демократического руководства партии, которое, привыкнув мыслить себя лишь частью целого, естественно, боится применять свою власть. Эта «нечистая совесть» почти образцово проявила себя после первой мировой войны, когда немецкая и австрийская социал-демократические партии на короткое время стали партиями абсолютного большинства и все же не взяли власть, которая шла им в руки при сложившейся ситуации.
С ростом партийных систем стало в порядке вещей отождествлять партии с частными (экономическими или иными) интересами,[586] и все континентальные партии (а не только рабочие группы) очень откровенно признавались в этом, пока могли быть уверены, что надпартийное государство осуществляет свою власть более или менее в интересах всех. Напротив, англосаксонская партия, основанная на некоем «частном принципе», но для службы «национальным интересам», сама по себе представляет настоящее или будущее состояние страны: частные интересы представлены в самой партии, в ее правом и левом крыле, и обуздываются неизбежными требованиями самого процесса управления. И поскольку в двухпартийной системе партия не может существовать неопределенно долгое время, если не обладает достаточной силой, чтобы принять власть, то ей не нужны никакие теоретические оправдания, никакое развитие идеологий, и полностью отсутствует тот особенный фанатизм континентальной партийной борьбы, который проистекает не столько из конфликтующих интересов, сколько из антагонистических идеологий.[588]
Опасность континентальных партий, по определению отделенных от системы управления и власти, была не столько в том, что они завязли в узкочастных интересах, сколько в том, что они стыдились этих интересов и потому развивали идеологические оправдания, чтобы доказать, будто эти частнопартийные интересы совпадают с наиболее общими и главными интересами человечества. Так, консервативные партии не довольствовались защитой интересов земельной собственности — им нужна была философия, по которой Бог создал человека, дабы трудился он на земле в поте лица своего. То же самое верно для прогрессистской идеологии партий среднего класса и для претензий рабочих партий, будто пролетариат — авангард человечества. Эта странная комбинация высокопарной философии и приземленных интересов парадоксальна только на первый взгляд. Поскольку эти партии не организовывали своих членов (и не обучали своих лидеров) для управления общественными делами, но брались представлять их лишь как частных людей с частными интересами, они принуждены были угождать всяким частным потребностям, духовным и материальным. Иными словами, главное различие между англосаксонской и континентальной партиями в том, что первая есть политическая организация граждан, которые хотят «действовать в согласии», чтобы действовать вообще,[589] тогда как вторая есть организация частных индивидов, которые желают защитить свои интересы от вторжения общественных событий.
Вполне совместимо с этой системой, что континентальная философия государства признавала людей гражданами лишь постольку, поскольку они не были членами партии, т. е. лишь в их индивидуальном неорганизованном отношении к государству (Staatsburger) либо в их патриотическом воодушевлении во времена чрезвычайных обстоятельств (citoyens). Это было неудачным результатом, с одной стороны, преображения citoyen Французской революции в bourgeois XIX в. и, с другой — антагонизма между государством и обществом. Немцы были склонны считать патриотизмом самозабвенное повиновение властям, а французы — восторженную верность фантому «вечной» Франции. В обоих случаях патриотизм означал отречение от собственной партии и партийных интересов в пользу правительства и национального интереса. Суть здесь в том, что такой националистический сдвиг был почти неизбежен в системе, создававшей политические партии на базе частных интересов, так что общественное благо должно было полагаться на силу сверху и неопределенно щедрое самопожертвование снизу, возможное лишь при возбуждении националистических страстей. В Англии, напротив, антагонизм между частными и национальными интересами никогда не играл решающей роли в политике. Следовательно, чем больше партийная система на континенте соответствовала классовым интересам, тем острее была потребность нации в национализме, в каком-то народном выражении и поддержке национальных интересов, поддержке, в коей Англия, с ее прямым партийным правлением при участии оппозиции, никогда в такой мере не нуждалась.
Если мы рассмотрим различие между континентальной многопартийностью и британской двухпартийной системой со стороны их предрасположенности к подъему движений, то кажется вполне правдоподобным, что однопартийной диктатуре, должно быть, легче овладеть государственной машиной в странах, где государство стоит над партиями и тем самым над гражданами, чем там, где граждане, действуя «в согласии», т. е. через партийную организацию, могут добиваться власти легально и почувствовать себя владетелями государства либо сегодня, либо завтра. Еще правдоподобнее, что мистификация власти, присущая движениям, достижима тем легче, чем дальше удалены граждане от источников власти: легче в странах с бюрократическим правлением, где власть положительно выходит за пределы понимания со стороны управляемых, чем в странах с конституционным правлением, где закон выше власти и власть — лишь средство его исполнения на деле; и легче в странах, где государственная власть недостижима для партий и, следовательно, даже если доступна пониманию гражданина, остается недоступной его практическому опыту и действию.
Отчуждение масс от управления, бывшее началом их последующей ненависти и отвращения к парламенту, разнилось во Франции и других западных демократиях, с одной стороны, и в центральноевропейских странах, преимущественно в Германии, с другой. В Германии, где государство, по определению, стояло над партиями, партийные лидеры, как правило, слагали свои партийные полномочия с момента, когда становились министрами и несли официальные обязанности. Неверность по отношению к собственной партии была «долгом» каждого на гражданской службе. Во Франции, управляемой партийными альянсами, настоящее правительство перестало быть возможным с установлением Третьей республики и ее фантастически нелепой процедуры утверждения министерских кабинетов. Слабость ее была противоположна немецкой: эта республика ликвидировала государство, стоявшее над партиями и парламентом, не реорганизовав свою партийную систему в организм, способный управлять. Правительство с необходимостью превратилось в смехотворный отражатель постоянно меняющихся настроений парламента и общественного мнения. Немецкая же система сделала парламент более или менее полезным полем битвы конфликтующих интересов и мнений, главным назначением которого было влиять на правительство, но чья практическая необходимость в управлении государственными делами оставалась по меньшей мере спорной. Во Франции партии удушили правительство; в Германии государство обессилило партии.
С конца прошлого века репутация этих конституционных парламентов и партий постоянно падала. Народу они казались расточительными и ненужными институтами. По одной этой причине каждая группа, претендовавшая представлять что-то возвышающееся над партийными и классовыми интересами и начинавшая действовать вне парламента, имела большие шансы на популярность. Такие группы казались более компетентными, более искренними и более интересующимися общественными делами. Но это была только видимость, ибо подлинной целью любой «партии над партиями» было проталкивать один конкретный интерес, пока он не поглотил бы все другие, и сделать одну конкретную группу хозяином государственной машины. Именно это в конце концов случилось в Италии при муссолиниевском фашизме, который вплоть до 1938 г. был не тоталитарной, а просто обыкновенной националистической диктатурой, логически развившейся из многопартийной демократии. И если в самом деле есть какая-то правда в старом трюизме о родственной близости между правлением большинства и диктатурой, то это родство не имеет никакого отношения к тоталитаризму. Очевидно, что после многих десятилетий неэффективного и беспорядочного многопартийного правления захват государства к выгоде одной партии мог прийти как великое облегчение, поскольку, самое малое, он обеспечивал на короткое время известную последовательность, политическое постоянство и уменьшение остроты противоречий.
Тот факт, что захват власти нацистами обычно отождествлялся с такой однопартийной диктатурой, попросту показал, как глубоко политическое мышление уходило корнями еще в старые, давно установившиеся образцы и как мало были подготовлены люди к тому, что произошло в действительности. Единственная типично современная черта фашистской партийной диктатуры состояла в том, что эта партия тоже настаивала на признании себя движением. Что она не имела ничего общего с такого рода явлением, а лишь незаконно присвоила девиз «движения», дабы привлечь массы, стало очевидным, как только партия захватила государственную машину, радикально не меняя структуру власти в стране и довольствуясь заполнением всех правительственных постов и позиций членами партии. Как раз благодаря этому отождествлению партии с государством, которое нацисты и большевики всегда тщательно обходили, партия перестала быть «движением» и оказалась связанной со стабильной в основе структурой государства.
Даже если тоталитарные движения и их предшественники, пандвижения, фактически были не «партиями над партиями», домогающимися захвата государственной машины, а движениями, нацеленными на разрушение данного государства, нацисты находили весьма удобным выступать в роли первых, т. е. притворяться верными последователями итальянской модели фашизма. Так они могли добиться помощи от тех представителей высшего класса и деловой элиты, которые ошибочно приняли нацизм за одну из былых групп, в прошлом часто зачинавшихся ими самими и предъявлявших очень скромные претензии на завоевание государственной машины для одной партии. Деловые люди, помогавшие Гитлеру взять власть, наивно верили, что они лишь поддерживают диктатора, целиком сделанного ими, который будет править к выгоде их собственного класса и к невыгоде всех других.
Империалистически настроенные «партии над партиями» не знали, как извлекать пользу из народной ненависти к партийной системе как таковой. Несостоявшийся немецкий предвоенный империализм, несмотря на свои мечты о континентальной экспансии и яростные разоблачения демократических институтов национального государства, никогда не достигал размаха настоящего движения. Очевидно, для таких партий было недостаточным гордо пренебрегать классовыми интересами, этим истинным фундаментом национальной партийной системы, потому что это делало их даже менее привлекательными, чем обычные партии. Чего им явно недоставало, несмотря на все громкие националистические фразы, так это действительно националистической или иной идеологии. После первой мировой войны, когда немецкие пангерманисты, особенно Людендорф и его жена, признали эту ошибку и попытались исправить ее, они провалились, несмотря на свою замечательную способность взывать к самым суеверным предрассудкам масс, ибо цеплялись за устарелый культ нетоталитарного государства и не смогли понять, что страстный интерес этих масс к так называемым «надгосударственным силам» (uberstaatliche Machte) — иезуитам, евреям, франкмасонам — проистекал не из культа нации или государства, а из желания тоже стать «надгосударственной силой».
Первая мировая война непоправимо разрушила европейское взаимоуважение прав наций, чего не делала никакая другая война. Инфляция погубила целый класс мелких собственников без надежды на восстановление или новое его формирование. Столь радикально не действовал ни один денежный кризис. Безработица, когда она приходила, достигала невероятных размеров, не ограничиваясь больше рабочим классом, но захватывая, за незначительными исключениями, целые нации. Гражданские войны, которые начинались и развертывались на протяжении 20 лет нелегкого мира, были не только кровавее и ожесточеннее всех прежних. Они сопровождались миграциями групп, которых, в отличие от их более счастливых предшественников в религиозных войнах, нигде не привечали и которые нигде не могли прижиться. Однажды покинув родину, эти люди оставались бездомными; раз потеряв свое государство, они становились безгосударственными; однажды лишенные своих человеческих прав, они пребывали бесправными пасынками мира. Ничто из сделанного, каким бы глупым оно ни было, как бы много людей ни знало и ни предсказывало последствия, нельзя было уничтожить или предотвратить. Каждое событие имело окончательность приговора, приводимого в исполнение не Богом и не дьяволом, а чем-то вроде непоправимо глупого рока.
Возможно ничто так не показывает общий распад политической жизни, как эта смутная всепроникающая ненависть всех ко всем, без направленности на определенный предмет страсти, без знания, кого сделать ответственным за состояние дел: правительство, буржуазию или внешнюю силу. Эта ненависть поочередно кидалась во всех направлениях случайным и непредсказуемым образом, неспособная сохранить дух здорового беспристрастия ко всему, что под солнцем.
Эта атмосфера распада, хотя и типичная для всей Европы между двумя войнами, была более заметна в побежденных, чем в победоносных странах, и она достигла полного развития в государствах, новообразованных после гибели двуединой монархии и царской империи. Последние остатки солидарности между несвободными национальностями в «поясе смешанного населения» улетучились с устранением центральной деспотической бюрократии, которая одновременно и собирала на себя и отводила друг от друга рассеянную ненависть и конфликтующие национальные притязания. Отныне каждый был против любого другого и больше всего против своих ближайших соседей: словаки против чехов, хорваты против сербов, украинцы против поляков. И это не было результатом конфликта между малыми и государственными народами (или меньшинствами и большинствами). Словаки не только постоянно саботировали решения демократического чешского правительства в Праге, но и одновременно преследовали венгерское меньшинство на своей территории. Сходная враждебность, с одной стороны — к государству, а с другой — между собой, существовала среди недовольных меньшинств в Польше.
в результате крушения двух многонациональных государств довоенной Европы, России и Австро-Венгрии появились две группы жертв, чьи потери отличались от потерь других в эпоху между войнами. Им было хуже, чем потерявшим состояние средним классам, безработным, маленьким rentiers, пенсионерам, кого события лишили социального положения, возможности работать и права иметь собственность: они потеряли те права, которые мыслились и даже определялись как неотчуждаемые, а именно Права Человека. Безгосударственные народности и меньшинства, правильно названные «бедными родственниками»,не имели правительств, чтобы представлять и защищать их, и потому были вынуждены либо жить по исключительному закону «Договоров о меньшинствах» (the Minority Treaties), которые все правительства (кроме Чехословакии) подписали против воли и никогда не признавали настоящим законом, либо в условиях абсолютного беззакония.
С появлением меньшинств в Восточной и Южной Европе и «людей без государства» в Центральной и Западной в послевоенную Европу вошел совершенно новый фактор разъединения. Денационализация стала мощным оружием тоталитарной политики, и конституционная неспособность европейских национальных государств обеспечить права человека тем, кто потерял национально гарантированные права, дала возможность правительствам-угнетателям навязывать свои ценностные стандарты даже своим противникам. Те, кого гонитель избрал на роль отбросов общества, — евреи, троцкисты и т. д. — практически везде принимались как отбросы; те, кого преследователи называли нежелательным элементом, становились indesirables Европы. Официальная газета СС «Schwarze Korps» открыто заявила в 1938 г., если, мол, мир еще не убедился, что евреи — отбросы общества, он скоро убедится в этом, когда безродные бродяги без национальности, без денег и паспортов хлынут через чужие границы.
И поистине этот род деловой пропаганды срабатывал лучше, чем риторика Геббельса, не только потому, что ставил евреев в положение мировых отбросов, но также потому что это неслыханное положение все растущей группы невинных людей было как бы наглядно-практическим показом правоты циничных прорицаний тоталитарных движений, будто таких вещей, как неотчуждаемые права человека, не существует в природе и все утверждения противного со стороны демократий попросту предрассудки, лицемерие и трусость перед лицом жестокого величия нового мира. Само словосочетание «права человека» стало для всех жертв, гонителей и зрителей одинаково — доказательством безнадежного идеализма или неуклюжего слабодушного лицемерия.
Современное господство силы, которое превращает национальный суверенитет в издевку, за исключением суверенитета государств-гигантов, рост империализма и пандвижений подорвали устойчивость системы европейского национального государства извне. Однако ни один из этих факторов не вытекал прямо из традиции и институтов самих национальных государств. Их внутренний распад начался только после первой мировой войны с появлением меньшинств, сотворенных мирными договорами, и постоянно растущего повстанческого движения — детища революций.
попытка урегулировать национальную проблему в Восточной и Южной Европе, учредив национальные государства и внедрив соглашения о меньшинствах. Если становилась спорной мудрость продления формы правления, которая даже в странах с давней и устоявшейся национальной традицией не могла справиться с новыми проблемами мировой политики, то было еще сомнительнее, можно ли ее вводить на территории, где отсутствовали сами условия для подъема национальных государств: однородность населения и укорененность на своей земле. Но полагать, будто национальные государства можно учредить методами мирных договоров было просто нелепым. В самом деле, «одного взгляда на демографическую карту Европы должно быть достаточно, чтобы показать всем: принцип нации-государства не может быть введен в Восточной Европе».
Договоры смешали множество разных народов в единых государствах, назвали кого-то из них «государственным народом» и возложили на него управление, молчаливо полагая, что какие-то другие народы (как словаки в Чехословакии, или хорваты и словенцы в Югославии) будут равными партнерами в правительстве (каковыми они, конечно, не стали), и с равной произвольностью создали из остальных третью группу народностей, названных «меньшинствами», тем самым добавив ко многим нагрузкам новых государств тяжесть соблюдения особых административных положений для части населения.Результат был таков, что те народы, кому не дали права на государство, безразлично, были ли они официальными меньшинствами или просто народностями, считали договоры игрой, в которой произвольно присудили правление одним и порабощение другим. Со своей стороны и новосозданные государства, которым обещали равный национальный суверенитет с западными нациями, рассматривали договоры о меньшинствах как открытое нарушение обещаний и дискриминацию, потому что ими были связаны только новые государства, но не охвачена даже побежденная Германия.
Можно сделать некоторые выводы.
Так как в идеологии национал-большевистского течения переплелись идеи левого (коммунизм) и националистического фашистского тоталитаризма, национал-большевизм позволяет найти несколько типологических особенностей обоих движений. Безусловно, это не политические партии, а именно тоталитарные движения, и для понимания причин их возникновения необходимо обращаться не только к социально-экономическим, но и вытекающим из них психологическим причинам.
Главное условие их возникновения – это тотальный кризис всех форм общественного уклада, осложненный переходом от одного типа государственного управления к другому (от авторитаризма к демократии, например). Второе условие – это резкое обострение национального чувства, вызванного унижением от катастрофического, тоталитарного поражения в войне. Третье – это наличие в данном обществе традиций этатизма и патернализма (т.е. победить тоталитарные движения могут отнюдь не в любой стране). Кроме того, необходимо наличие большой аморфной составляющей социальной структуры (граничащей с бесклассовостью). Человек в этом обществе находится в состоянии фрустрации, утрачивает положительную самооценку, лишается своего «я». Ему необходимо вновь обрести систему ценностей, так называемый «смысл жизни», и достаточно легко его обрести в каком-нибудь мифе. Миф может быть пролетарско-коммунистический, национальный и т.д., в том числе в качестве разновидности, например, национал-большевистский, что показывает, как легко переходить из одного мифа в другой.
Основная задача тоталитарного мифа – направить негативистскую энергию, собравшуюся в обществе, на создание некоего идеального мира в будущем («новый порядок» – любимый термин как фашистов, так и коммунистов). Черни этот миф дает иллюзию участия в истории, а интеллектуалам видимость слияния с народом, нацией.
Этот миф должен быть:
утопическим;
его должен провозглашать некий вождь;
необходимы некие мученики, погибшие за миф, некие образцы и примеры из истории (Парижская Коммуна, Фридрих II и т.п.), а также всевозможная атрибутика.
Для руководства этим движением, охваченным мифом, необходимы люди, обладающие художественными способностями, так как это, безусловно, квазиартистические движения. Причем основатели их должны быть людьми очень одаренными (типа Рериха или Толкиена), чтобы силой своего гениального воображения очаровать, привлечь к себе массы или, по крайней мере, большие группы людей (Карл Маркс, к примеру), а «фюреры» должны быть из не реализовавших себя в искусстве людей (Муссолини, Гитлер, Сталин, Троцкий) – чувствуя свою творческую неполноценность, они лишь укрепляются в своей «вере». Кроме того, большую роль играет социальная и национальная неполноценность (Гитлер, Сталин и т.п.). Таким образом, это своеобразная «антиэлита» общества, которая существует везде и всегда, но лишь в период структурного кризиса, в обществе, отягощенном этатистским наследием, может быть социально опасна.
Что дает человеку участие в тоталитарном движении? Вопрос, как говорится, интересный. Так называемые академические «ученые»-историки-культурологи-социологи и прочие, обычно внушают населению, что участие в тоталитарном движении дегуманизирует человека, так как его фанатичная «вера» дает ему право на любое преступление, уводит его от реальной жизни, обманывает его, и поэтому, в результате, обрекает на гибель.
Независимые исследователи считают, что участие человека в тоталитарном движении придает его жизни подлинный смысл, возможность реализовать свои скрытые способности, обрести истинных друзей и реальные авторитеты, превратиться из жертвы закулисных манипуляций в творца истории.
Реализация тоталитарного мифа приводит к установлению тоталитарных режимов с общими чертами как для левого, так и для национального мифа:
1. Официальная, всеобъемлющая идеология, нацеленная на создание идеального порядка и нового типа личности.
2. Контроль за личной жизнью индивидов, подмена индивидуальных (зачастую интимных) интересов общественными.
3. Постоянное подавление любой оппозиции, особенно инспирируемой извне.
4. Иерархическая однопартийная система, требующая безусловного послушания, которое является проекцией послушания и иерархии в движении до прихода к власти.
5. Контроль за средствами массовой информации и образованием с целью постоянной мобилизации граждан.
6. Ликвидация традиционного буржуазного парламентаризма, при котором успех на выборах зависит от количества денег, а не способностей у кандидатов.
7. Автаркия и отказ в свободе выезда за границу.
8. Централизованная и плановая экономика с контролируемым потреблением.
9. Личная диктатура вождя.
<Насчет обретения себя - интересный подход. И, по-видимому, в нем есть некий смысл, объясняющий популярность тоталитаризма у определенных категорий людей. Ведь "подлинный смысл", "скрытые способности", "истинные друзья", "ощущение себя творцом истории" - это вовсе не обязательно нечто безусловно гуманное и позитивное. И, при учете этого фактора, становится понятной привлекательность для определенных слоев людей именно такого образа мыслей и действий, в которых они находят и "смысл"и "настоящих друзей" и "реализуют свои способности".>
По мнению Молера, «фашисты легко смиряются с теоретическими несоответствиями, ибо восприятия они добиваются за счет самого стиля». Этот специфический стиль всегда предшествует и теории, и практике фашизма. Более того, он становится некой самоцелью и самоценностью (Готфрид Бенн провозглашал: «Стиль выше истины!»).
В целом, методику Молера можно вполне назвать оправданной. Стиль – единственное, что роднит столь разные по теории и практике «фашистские» режимы Европы.
Италия
Главной «заслугой» фашизма, пожалуй, было выдвижение на первый план воинского стиля и фигуры воина. Последний – не просто человек, участвующий в войне, но особое состояние духа. Можно быть воином и в мирное время. Его поведение диктуется, прежде всего, ощущением реальности смерти, постоянной готовностью умереть в нужный момент. Благодаря этому возникает и особое восприятие мира. Подобный тип человека безусловно не является гуманистом; человек не может оставаться высшей ценностью, когда стоишь лицом к лицу со смертью. Превыше всего для него стоят честь, дисциплина, умение приказывать и подчиняться. Он способен признать авторитет, распознать в другом существе (под условным названием человек) высший тип и свободно (понимая свободу как внутреннее, а не внешнее понятие) и добровольно подчиниться ему. Не случайно, что ряды фашистской партии в Италии (как и аналогичные движения в других странах) пополняли именно фронтовики, ветераны Первой Мировой Войны.
Следует отметить, что фашизм противопоставлял себя как либерально-демократическим, так и коммунистическим движениям. Это было движение принципиально нового типа. Муссолини провозглашал: «Мы представляем в мире новое начало; чистую, категорическую, окончательную антитезу всему миру демократии, плутократии, масонства». По сути своей как западная демократия, так и восточный коммунизм воспринимались фашистами как различные проявления одного и того же зла, той же болезни, поразившей существовавшие ранее традиционные общества. Зарождение этих идеологий произошло на основе идей Великой Французской Революции, на принципах Свободы, Равенства и Братства.
Основу фашистской идеологии составляла концепция Государства. Именно этим она принципиально отличалась от немецкого национал-социализма, в основе которого лежало понятие нации и расы. Фашистское Государство было основано на иерархическом принципе. То есть оно открыто признавало и утверждало принцип неравенства. Муссолини говорил о Государстве как о «системе иерархий», высшим воплощением, вершиной которых является элита. Он же писал: «Фашизм утверждает, что неравенство неизбежно, благотворно и благодеятельно для людей». Государство имело приоритет перед нацией или народом. Лишь при условии существования Государства народ способен обрести истинное сознание, единую форму и волю. «Без Государства нет нации… Не нация создает Государство, наоборот нация создается Государством».
Германия
В самом деле, часто упускают из виду, что НСДАП, подобно НФ П (Национальной фашистской партии Италии) и другим фашистским движениям, была в своем активном ядре чисто мужским союзом, представлявшим привлекательные в то время добродетели – товарищество, юность и подчеркнуто солдатское, агрессивное поведение.
Столь же односторонним и столь же неверным, как тезис мелкобуржуазности, был другой взгляд, распространенный в то время и даже в наши дни, согласно которому НСДАП представляла собой не что иное, как орудие, оплачиваемое и направляемое ведущими промышленниками. В этом утверждении, высказанном некоторыми марксистскими теоретиками фашизма, есть и доля правды, поскольку НСДАП, как и другие партии, получала от отдельных промышленников пожертвования, отчасти покрывавшие весьма значительную стоимость ее пропагандистских и избирательных кампаний. Но о размерах этих пожертвований до сих пор нет надежных и достаточно полных данных. Впрочем, многое говорит за то, что «самофинансирование» НСДАП, т.е. поступления от членских взносов и входных билетов на различные национал-социалистические мероприятия, было значительнее, чем пожертвования. Напротив, твердо установлено, что вклады промышленности были скорее следствием, чем причиной избирательных успехов национал-социалистов.
КПГ чувствовала себя достаточно сильной, чтобы бороться и с СДПГ, и с НСДАП. При этом она колебалась между чисто насильственной тактикой под лозунгом «Бей фашиста, когда его увидишь!» и стремлением, переняв националистические требования, побудить сторонников НСДАП к переходу в КПГ. Эта тактика, названная по имени перешедшего из НСДАП в КПГ лейтенанта рейхсвера «курсом Шерингера», увенчалась провозглашенной в 1930 году коммунистической «Программой национального и социального освобождения германского народа». Эта националистическая «стратегия объятий» и тезис «социал-фашизма» привели даже к тому, что КПГ заключала некоторые частичные и кратковременные соглашения с НСДАП. Так обстояло дело в случае референдума, совместно организованного обеими партиями летом 1931 года, который привел к роспуску прусского ландтага и к падению социал-демократического правительства земли Пруссия; и точно так же – при забастовке рабочих Берлинского транспортного общества осенью 1932 года.
Социал-демократы видели в таких явлениях дополнительное оправдание своих сомнений, следует ли начинать серьезные переговоры о союзе с коммунистами, поскольку и национал-социалисты, и коммунисты одинаково стремились разрушить созданную и защищаемую ими демократию. Они полагались в своей защите на убедительность своих аргументов, которые они пытались – без особого успеха – противопоставить национал-социалистской пропаганде, а также на завоеванные и укрепленные ими политические позиции. К их числу относился, прежде всего, руководимый социал-демократами союз «Имперское черно-красно-золотое знамя» («Reichsbanner Schwarz-Rot-Gold»), насчитывавший 2 миллиона членов и составлявший противовес CA. Если бы национал-социалисты попытались насильственно захватить власть, по примеру итальянских фашистов, этот союз должен был прийти на помощь полиции, которая – по крайней мере, в Пруссии – находилась под влиянием СДПГ. Но когда рейхсканцлер фон Папен 20 июля 1932 года, явно нарушив закон, сместил руководимое социал-демократами правительство земли Пруссия, не встретив при этом сопротивления, антифашистская концепция СДПГ потеряла свою опору. «Союз государственного флага» ни разу – ни 20 июля 1932 года, ни 30 января 1933 года – не был приведен в действие. Это отступление без борьбы указывает на фундаментальную ошибку в антифашистской стратегии СДПГ. При защите демократии она применяла только демократические методы и ошибочно рассчитывала, что и противники демократии в правых партиях, в чиновничестве, в экономике и в армии, несмотря на свою открытую враждебность республике, будут придерживаться демократических правил игры.
действия «айнцатцкоманд» в Польше, следовавших непосредственно за сражающимися войсками, чтобы наряду с подлинными или потенциальными политическими противниками захватить и уничтожить также евреев и представителей польского правящего класса, показали, что национал-социалисты с самого начала имели в виду нечто большее, чем империалистическую завоевательную войну.
Хотя немецкий и итальянский фашизм сравнимы между собой в их идеологии (за исключением расистски мотивируемой идеологии антисемитизма), в их внешнем облике и
социальном составе, между ними были количественные различия – в масштабах, в унификации и в совершенстве террористического аппарата. Это проявилось в преследовании меньшинств, не говоря уже об уничтожении евреев. Эти количественные различия в унификации и гораздо более эффективная в Германии система террора, в конечном счете, привели к тому, что немецкое Сопротивление не смогло добиться таких успехов, как итальянское.
Полемическое и неточное употребление этого слова неизбежно вносит путаницу и в ряды ученых. Одни утверждают, что правильно использовать его только применительно к одной единственной партии и одному единственному режиму, который играл хотя и ограниченную, но важную роль в истории одной единственной страны: Италии. Однако остается сложный политический и социальный феномен первой половины XX века, изучение которого – задача историков. Кроме того, остаются «семейные» связи между рядом движений, игравших определенную роль в 30-х – 40-х годах. Может быть, удачней всего назвать их нейтральным словом «немарксистский тоталитаризм». Но мне все же кажется более целесообразным использовать слово «фашизм» несмотря на все связанные с этим субъективные и эмоциональные элементы. В настоящее время мы не можем достичь научной точности, и сомнительно, что ее когда-нибудь можно будет достичь. Но чтобы осветить события исторического периода, несомненными признаками которого были непоследовательность, иррациональность и разгул страстей, можно пойти более скромным путем: использовать сравнительный метод.
Поэтому мы начнем не с определения, а с попытки ограничить тему дискуссии. По моему мнению, все фашистские движения, хотя и в разной мере, сочетали в себе реакционную идеологию с современными методами организации масс. Пока их вожди находились в оппозиции, они восхваляли традиционные ценности, но обращались за поддержкой к массам и использовали каждую форму недовольства масс. Их первоначальные представления часто были весьма сходными с представлениями старомодных консерваторов, но их методы борьбы и все их представления о политической организации были взяты не из идеализированного прошлого, а из современной эпохи. Их взгляды могли быть элитарными, мечтательными, но как политическая сила они были скорее демократами, чем олигархами. Изучение фашизма требует понимания как европейского консерватизма XIX века, так и социальных конфликтов в передовых промышленных обществах, с одной стороны, и в развивающихся странах, с другой, которые сосуществовали в Европе в период между двумя мировыми войнами.
Слово «реакционер», может быть, еще больше, чем слово «фашист», политическая пропаганда превратила в ругательство, но его четкого и узаконенного определения нет. «Реакционер» это человек, который хотел бы вернуть прошлое, и реакционные идеологии основываются на картинах этого прошлого, обычно более мифических, чем реальных, и стремятся развернуть политическую деятельность в настоящем. В отличие от них консерваторы хотят не возродить прошлое, а сохранить из традиций то, что, по их мнению, имеет ценность и в нынешних условиях. На практике различие между реакционерами и консерваторами стирается. Сами реакционеры обычно называют себя консерваторами. В большинстве европейских стран на правом фланге есть реакционное крыло, которое лишь в отдельных случаях образует собственную партию, а чаще действует внутри большой консервативной группы.
Те идеи европейских правых, которые имели значение для интеллектуальной ориентации вождей фашизма, имели, в основном, фантастический и реакционный характер. Мы рассмотрим их здесь в четырех главных аспектах: с точки зрения их отношения к религии, государству, структуре общества и нации.
Реакционеры преследовали цель возродить не только старую политическую систему, но и религиозную веру. С этой точки зрения можно утверждать, что в Англии никогда не было реакционеров. Никто не хотел вернуться во времена парламента Симона де Монфора, восстановить деспотизм Стюартов или хотя бы отказаться от реформаторских законов 1832 и 1867 годов. Правда, Мильнер, Честертон и Беллок испытывали антипатию к новым политическим партиям. Во Франции же, наоборот, долгое время сохранялось – хотя лишь у меньшинства – страстное желание сделать так, словно 1789 года не было, и вернуть королей, которые сделали Францию великой. Карлисты в Испании и сторонники Бурбонов на итальянском Юге оставили в обеих странах свои следы на политической сцене. В Пруссии и Австрии задача состояла скорее в том, чтобы сохранить привилегии и воспрепятствовать реформам, чем вернуть доброе старое время Священной Римской империи. В России мы сталкиваемся с тем парадоксом, что в XIX веке те, кто придерживался чистейших реакционных взглядов на государство, были реформаторами, а те, кто защищал самодержавие – в какой-то мере новаторами. Ранние славянофилы хотели вернуться в мифическое прошлое, когда народ, представленный Земским Собором, якобы жил, как они утверждали, в счастливом сообществе с царями. Созданная Петром Великим и его наследниками по немецкому образцу бюрократия должна быть ликвидирована, крестьяне освобождены от крепостной зависимости, а интеллигенция – от цензуры и политического надзора. В противоположность этому царские чиновники, которые решительно противились любым свободам, реалистически осознавали необходимость интеграции России в современный промышленный мир и введения всеобщей воинской повинности. Только в последние десятилетия Империи, когда чиновничье сопротивление охладило энтузиазм славянофилов по поводу реформ, а их духовные наследники были унесены волной русского национализма, постепенно стало проявляться новое реакционное сочетание демагогии и самодержавия.
Реакционные отношения к социальной структуре опиралось на два основных элемента: на отвержение промышленной экономики и на веру в общий интерес, который объединяет старый господствующий класс с массами против капиталистов. Миф о веке буколической гармонии в прошлом был обычно важной составной частью подобных идеологий. Их проповедники часто были выходцами из высших слоев, но еще чаще – из сословий. Это были писатели, академики, солдаты или правительственные чиновники, которые часто, хотя и не всегда, принадлежали к низшему или поместному дворянству. Следует подчеркнуть силу традиционных антикапиталистических и антилиберальных ценностей, которые были еще долго живы в системах воспитания и интеллектуальных элитах, когда господствующие позиции в экономике давно уже занял промышленный капитализм и даже когда возник и стал силой социализм, который бросал вызов либеральным и капиталистическим ценностям с точки зрения основания социальной пирамиды и постиндустриального общества. Клише сменяющих друг друга феодальной, капиталистической и социалистической эпох слишком сильно искажает историческую действительность. Эти три эпохи взаимно пересекались. Сочетание двух видов антикапитализма, сверху и снизу, смотрящих то в прошлое, то в будущее – важная тенденция современной европейской истории, которую историки постоянно недооценивают, а условности западной демократии все больше затушевывают, имеет особое значение при изучении вопроса о происхождении фашизма. Даже в Англии, классической родине капиталистического этоса и буржуазных ценностей, это сочетание имело важное значение. В том синтезе капиталистических и традиционных взглядов, который воспитывался в викторианских закрытых средних школах для мальчиков, задачей которых было в конечном счете интегрировать детей нуворишей в высший слой, отнюдь не ясно, какой элемент перевешивал. Идею общего интереса старой элиты и всего народа в общей борьбе против алчного материализма мы встречаем в «Молодой Англии», у Дизраэли, у Мильнера и Г.К.Честертона, если называть лишь самые известные имена. Сходные явления наблюдались и в США, как в Новой Англии, так и на «Старом Юге». Во Франции и Пруссии антикапитализм обоих видов был еще сильней, но ожесточенная ненависть между классами препятствовала любому сотрудничеству. Воспоминания о 1793, 1848 и 1871 годах во Франции и презрение прусских юнкеров к «плебеям» были почти непреодолимыми препятствиями.
Непременным элементом реакционных идеологий с конца XIX века был национализм. Идеология национализма является, в основном, плодом эпохи Просвещения и 1789 года. Ставить интересы нации превыше всего означает отвергать традиционные понятия легитимности и сужать притязания Бога и короля. Во времена Меттерниха реакционеры были противниками любого национализма. Но в десятилетия, которые последовали за объединением Италии и Германии, они стали предъявлять собственные притязания на национальную идею. Не было больше смысла утверждать, что общество, в котором элита и народ объединяются против охочих до денег материалистов, не что иное, как общество королевских подданных: правильным словом теперь было «нация».
Парадоксально, что именно во Франции, национальное единство которой возникло несколько столетий назад и национальной независимости которой ничто не угрожало, было сформировано искусственное понятие национализма. Объяснение можно искать в чувстве унижения после поражения в 1870 году. В другой стране традиционного национального единства, в Англии, никогда не существовало повода для возникновения национального движения или национальной идеологии – их там никогда не было. В Италии и Германии после 1870 года смысл национального единства все еще оставался спорным, и понятно, что интеллектуалы обеих стран чувствовали себя обязанными сделать на нем упор. Но есть большая разница между латинским словом «нация» с римской Церковью, римским правом и современным просвещением на заднем плане и немецким словом «фольк» со скрытым в нем намеком на темные эмоции, родовые обязательства и немецкие леса.
Реакционные идеологии и политические программы, различные смеси религиозной нетерпимости, исторических мифов, социальных утопий, национализма и антисемитизма были в 1914 году представлены в большинстве европейских стран. Однако фашизм это нечто большее, чем только реакционная идеология; это движение, которое опирается на вескую поддержку масс. Все значительные фашистские движения начали с оппозиции господствующему режиму; всем им приходилось бороться за власть, а некоторые подвергались жестоким преследованиям. Все они рассматривали свои победы (иногда весьма кратковременные) как триумф революционной идеи. Ни одно из этих движений не думало о возрождении прошлого. Хотя их идеологии были, в основном, реакционными, их нельзя назвать «контрреволюционными» в строгом смысле слова, потому что они не стремились снова установить то, что было сметено предыдущей революцией. Это почти всегда были революционные движения. Тот факт, что их цель и их политика были в моих глазах отвратительными, хотя и дает мне право называть их злокачественными революциями, но не позволяет отрицать их революционный характер.
О гитлеровском режиме в Германии здесь можно сказать лишь одно: его нельзя описать с помощью одной простой формулы. Хотя Гитлер получал деньги от немецких капиталистов, как только он пришел к власти, он подчинил их своей воле, он позволил им получать хорошие прибыли. Среди его сторонников были не только «мелкие буржуа» (кого бы ни понимать под этим словом) и крестьяне, но и сотни тысяч рабочих (даже если при этом речь шла о меньшинстве по сравнению с рабочим классом в целом). У Гитлера не было плана социальной революции, но установленный им тоталитарный режим не только истребил сотни тысяч немецких евреев (и миллионы евреев вне Германии), но и преобразовал жизнь каждого человека в отдельности и каждого слоя немецкого народа. Отказывать этому колоссальному процессу в названии «революционного» было бы принципиально неверным.
Характерным признаком фашизма, на который часто не обращают должного внимания и который, может быть, никогда не удастся целиком объяснить, является наличие харизматического вождя. Муссолини, Дегрель и Хосе Антонио Примо де Ривера были, несомненно, людьми с необыкновенными способностями. Салаши и Кодряну были сложными личностями, беспощадность сочеталась у них с причудливыми проявлениями благородства характера. Гитлер же до сих пор не поддается анализу.
Антисемитизм в современной мировой политике не является главной проблемой. Тем не менее, учитывая определенные вариации, можно указать на явные аналогии. Евреи были лучшим примером сообщества коммерчески и умственно одаренных людей, которые жили посреди больших и отсталых народов. Они стали символом эксплуатации инородцами и духовного разложения и служили идеальным козлом отпущения для демагогов. Есть и другие подобные сообщества: греки и армяне в арабских странах, образовавшихся после распада Оттоманской империи, китайцы в Юго-Восточной Азии, индийцы в Бирме и некоторых еще существующих британских островных колониях, ливанцы в Западной Африке – самые яркие примеры. Но это сравнение можно распространить на все общины белых деловых людей или техников в Азии и Африке. Идеология «неоколониализма» умышленно концентрирует ненависть на этих козлах отпущения, которые всегда под рукой. Вину за все, что плохо в этих новых государствах, демагоги могут легко свалить на них, как все, что было плохо в Венгрии и Румынии, некогда сваливали на евреев. Этот аргумент тем сильней, чем больше в нем доля истины: действительно, европейские капиталисты и сегодня еще господствуют в определенной мере в новых государствах Азии и Африки, как капиталисты США – в старых государствах Центральной и Южной Америки, подобно тому, как еврейские капиталисты – румынские и иностранные подданные – контролировали большую часть румынской экономики.
отношение Маркса и Энгельса к русским как реакционному народу было вызвано действиями царской России при подавлении революции 1848 г. в Западной Европе и другими подобными действиями, наносящими ущерб Западу (как, например, победа над наполеоновской Францией). На самом деле эти действия — лишь небольшая часть тех оснований, которые имели Маркс и Энгельс для их отрицательного отношения к русским. За последние двадцать лет антисоветские марксисты в России и часть их коллег на Западе предъявили русским (и консерваторам, и большевикам) весь набор обвинений «от марксизма». Он представляет собой целую мировоззренческую систему.
Обращение к текстам Маркса и Энгельса по главным пунктам этих обвинений приводит к выводу, что марксистская доктрина в ее классической форме быласистемным отрицанием мировоззренческой матрицы, на которой и был собран русский народ. Получается, что сам образ русского народа, верно схваченный проницательным умом Маркса, был врагом главных смыслов его учения. Вот в чем корень русофобии Маркса, а за ним и Энгельса. Поэтому историческая необходимость принять марксизм за руководящее учение, перед которой оказались революционные движения в России, привела к глубоким и даже трагическим деформациям в доктринах и в практике этих движений.
Русским революционерам приходилось вести людей на борьбу под знаменем марксизма — и в то же время охранять сознание этих людей от марксизма. Это порождало множество расколов, измен, братоубийственных конфликтов, а потом и репрессий.
у Маркса индивид является продуктом гражданского общества и с момента своего возникновения скован разделением труда и порожденной этим разделением частной собственностью. Эти оковы индивид носит в течение всего периода предыстории, вплоть до мировой пролетарской революции, которая и устранит разделение труда и частную собственность. На эти оковы базиса наслаивается надстройка в виде религии, традиций, государства и других пуповин, связывающих индивида с «дикостью». Все они будут с индивида сорваны революцией, и он «вернется к своей сущности». До этого «возвращения» в коммунистическое братство людей общественный прогресс очищал производственные отношения людей от всех видов внеэкономического принуждения и выявлял сущность этих отношений — обмен. Наиболее развитой формой его был рынок, на котором обменивались эквиваленты стоимости.
В русской культуре конца ХIХ века доминировали иные представления. Человек — не индивид, а личность, включенная в Космос и в братство всех людей. Она не отчуждена ни от людей, ни от природы. Ее не душат «пуповины» религии и общинности, не угнетает государство, не обесчеловечивает разделение труда. Личность соединена с миром — общиной в разных ее ипостасях, народом как собором всех ипостасей общины, всемирным братством людей . В терминах повседневности соединение это осуществляется и обменом , и сложением .
В жесткой форме Маркс представляет человека в таких выражениях: «Какое-нибудь существо является в своих глазах самостоятельным лишь тогда, когда оно стоит на своих собственных ногах, а на своих собственных ногах оно стоит лишь тогда, когда оно обязано своим существованием самому себе. Человек, живущий милостью другого, считает себя зависимым существом. Но я живу целиком милостью другого, если я обязан ему не только поддержанием моей жизни, но сверх того еще и тем, что он мою жизнь создал , что он — источник моей жизни; а моя жизнь непременно имеет такую причину вне себя, если она не есть мое собственное творение… Народному сознанию непонятно чрез-себя-бытие природы и человека, потому что это чрез-себя-бытие противоречит всем осязательным фактам практической жизни» [115, с. 125].
Таким образом, Маркс считает идеальным состоянием «чрез-себя-бытие», когда вся жизнь человека есть «его собственное творение», когда он никому не обязан участием в создании его жизни. Это — идеальное представление об индивиде, человеке-атоме, существе вненациональном. Народному сознанию такое видение человека чуждо, потому что «народ» и есть продукт всеобщего соучастия в создании жизни каждого.
Маркс, создавая материалистическую модель истории, отталкивался от реальности протестантской буржуазной Англии и видел в этой реальности универсальную суть. В то же время он фактически признает, что народное сознание не может принять этой модели людей как расчетливых индивидов, ибо реальность народного бытия основана на бесчисленном множестве связей, образованных добрыми делами, милостью, благодарностью и совестью, в том числе связями между поколениями, между отцами и детьми.
«Чрез-себя-бытие» независимого индивида чуждо общности . Даже когда такие индивиды собираются в гражданское общество (ассоциации по расчету, для защиты своих интересов), то это ассоциации меньшинств . Вебер цитирует авторитетного автора пуританского богословия: «Слава Богу — мы не принадлежим к большинству» [160, с. 228.]. Наоборот, русский человек стремился быть «со всеми» — «Без меня народ неполный» (А. Платонов). И это его свойство Маркс и Энгельс многократно подчеркивали как признак отсталости и даже порочности. Напротив, в русской культуре это качество считалось необходимым. М.М. Пришвин записал в дневнике 30 октября 1919 г.: «Был митинг, и некоторые наши рабочие прониклись мыслью, что нельзя быть посередине. Я сказал одному, что это легче — быть с теми или другими. «А как же, — сказал он, — быть ни с теми, ни с другими, как?» — «С самим собою». — «Так это вне общественности!» — ответил таким тоном, что о существовании вне общественности он не хочет ничего и слышать»
Представления марксизма о человеческом обществе были проникнуты социал-дарвинизмом.
Главной задачей «вульгаризации марксизма» в советское время как раз и было если не изъятие, то хотя бы маскировка этой стороны учения, которое пришлось взять за основу официальной идеологии. Причина в том, что установки русской культуры были несовместимы с мальтузианской компонентой дарвинизма. В своих комментариях при освоении дарвинизма в 60-70-х годах XIX в. русские ученые предупреждали, что это английская теория, которая вдохновляется политэкономическими концепциями либеральной буржуазии. Произошла адаптация дарвинизма к русской культурной среде («Дарвин без Мальтуса»), так что концепция борьбы за существование была дополнена теорией межвидовой взаимопомощи .
Эту теорию П.А. Кропоткин изложил в книге «Взаимная помощь: фактор эволюции», изданной в Лондоне в 1902 г. Он писал: «Чувства взаимопомощи, справедливости и нравственности глубоко укоренены в человеке всей силой инстинктов. Первейший из этих инстинктов — инстинкт Взаимопомощи — является наиболее сильным».
Представления о человеке марксизма и зарождавшегося в русской культуре советского проекта расходились принципиально и в перспективе должны были породить конфликт в сфере политической практики. Скрытый до поры до времени антисоветский потенциал антропологической модели марксизма был велик.
Маркс и Энгельс видят в отношениях мужчины и женщины в семье зародыш разделения труда — первым его проявлением они считают половой акт. Разделение труда, по их мнению, ведет к появлению частной собственности. Первым предметом собственности и стали в семье женщина и дети, они — рабы мужчины.
Представления о том, что родители — скрытые рабовладельцы , у Маркса является не метафорой, а рабочим термином. Он считает, что капитализм сбросил покровы с этих отношений, очистил их сущность, фарисейски скрытую ранее религией и моралью.
В своих рассуждениях о семье Маркс приходит к метафоре проституции . Она приобретает у него фундаментальное значение. В отличие от рабства в прежних формациях семья в буржуазном обществе предстает у него как разновидность проституции. Но зато и сама проституция превращается в разновидность всеобъемлющего рынка труда. Он пишет: «Проституция является лишь некоторым особым выражением всеобщего проституирования рабочего, а так как это проституирование представляет собой такое отношение, в которое попадает не только проституируемый, но и проституирующий, причем гнусность последнего еще гораздо больше, то и капиталист и т. д. подпадает под эту категорию» [115, с. 114]. Все люди — проститутки.
Таким образом, в марксизме семейные отношения — часть всего механизма отчуждения человека и приобретут свое гуманное значение лишь с победой пролетариата, который освободится от цепей, связывающих его с женой и детьми.
Это видение настолько не вяжется с русской культурой, что из «вульгарного советского марксизма» тема семейных отношений с конца 20-х годов была практически изъята. Но изъятие слишком откровенных фраз не приводит к изъятию смыслов.
Это проложило еще одну линию конфликта между марксистами и традиционным российским обществом, для которого семья продолжала представлять одну из важнейших ценностей .
Важнейшим для России институтом, в символической форме воплощающим тип семейных отношений, была община . Она сложилась в России под сильным влиянием православного мироощущения и православной антропологии и просуществовала тысячу лет, наложив глубокий отпечаток на всю национальную культуру. Отрицательное отношение к общине проходит, как говорят, «красной нитью» через множество трудов Маркса и Энгельса. И отношение это очень устойчиво.
Энгельс писал Каутскому (2 марта 1883 г.): «Где существует общность — будь то общность земли или жен, или чего бы то ни было, — там она непременно является первобытной, перенесенной из животного мира. Все дальнейшее развитие заключается в постепенном отмирании этой первобытной общности; никогда и нигде мы не находим такого случая, чтобы из первоначального частного владения развивалась в качестве вторичного явления общность» [20, с. 76].
Из такого взгляда и выводится представление о реакционности революций, опирающихся на крестьянскую общину и ставящих своей целью сопротивление капитализму. Энгельс пишет в «Анти-Дюринге»: «Нельзя отрицать того факта, что человек, бывший вначале зверем, нуждался для своего развития в варварских, почти зверских средствах, чтобы вырваться из варварского состояния. Древние общины там, где они продолжали существовать, составляли в течение тысячелетий основу самой грубой государственной формы, восточного деспотизма, от Индии до России. Только там, где они разложились, народы двинулись собственными силами вперед по пути развития, и их ближайший экономический прогресс состоял в увеличении и дальнейшем развитии производства посредством рабского труда» [28, с. 186].
Здесь целая система ложных утверждений. Каждое из них, вопреки Энгельсу, именно «нельзя не отрицать»! Разве «человек был зверем» в общинах охотников и собирателей? Это можно воспринимать лишь как метафору, причем неудачную. Разве наблюдался «экономический прогресс» в Европе времен рабства по сравнению с древними цивилизациями Китая и Индии? В чем вообще измерялся тогда «экономический прогресс» и какими данными располагает Энгельс, чтобы сравнивать по этому показателю древние цивилизации? Что за восточный деспотизм существовал в России «в течение тысячелетий»? По каким критериям можно его оценить как «самую грубую государственную форму», грубее прогрессивного рабства?
Много говорилось и о русской общине — одном из важнейших институтов, отличавших русский тип хозяйства. Маркс пишет (1868): «В этой общине все абсолютно,до мельчайших деталей , тождественно с древнегерманской общиной. В добавление к этому у русских…, во-первых, не демократический , а патриархальный характер управления общиной и, во-вторых, круговая порука при уплате государству налогов и т.д… Но вся эта дрянь идет к своему концу» [73, с. 158].
Но в момент написания этого письма было уже известно принципиальное отличие русской общины от древнегерманской. У русских земля была общинной собственностью, так что крестьянин не мог ни продать, на заложить свой надел (после голода 1891 г. общины по большей части вернулись к переделу земли по едокам), а древнегерманская марка была общиной с долевым разделом земли, так что крестьянин имел свой надел в частной собственности и мог его продать или сдать в аренду.
Ниоткуда не следовало в 1868 г., что русская община («вся эта дрянь») идет к своему концу. Возможность русской общины встроиться в индустриальную цивилизацию еще до народников предвидели славянофилы. А.С. Хомяков видел в общине именно цивилизационное явление — «уцелевшее гражданское учреждение всей русской истории» — и считал, что община крестьянская может и должна развиться в общину промышленную. О значении общины как учреждения для России он писал: «Отними его, не останется ничего; из его развития может развиться целый гражданский мир».
Еще более определенно высказывался Д.И. Менделеев, размышляя о выборе для России такого пути индустриализации, при котором она не попала бы в зависимость от Запада: «В общинном и артельном началах, свойственных нашему народу, я вижу зародыши возможности правильного решения в будущем многих из тех задач, которые предстоят на пути при развитии промышленности и должны затруднять те страны, в которых индивидуализму отдано окончательное предпочтение»
Так оно и произошло — русские крестьяне, вытесненные в город в ходе коллективизации, восстановили общину на стройке и на заводе в виде «трудового коллектива». Именно этот уникальный уклад со многими крестьянскими атрибутами (включая штурмовщину) во многом определил «русское чудо» — необъяснимо эффективную форсированную индустриализацию СССР.
В представлении Маркса и Энгельса община повинна во множестве пороков русского человека. Вот, Энгельс пишет в 1893 г. о русской армии: «Русский солдат, несомненно, очень храбр… Весь его жизненный опыт приучил его крепко держаться своих товарищей. В деревне — еще полукоммунистическая община, в городе — кооперированный труд артели, повсюду — krugovaja poruka — то есть взаимная ответственность товарищей друг за друга; словом, сам общественный уклад наглядно показывает, с одной стороны, что в сплоченности все спасенье, а с другой стороны, что обособленный, предоставленный своей собственной инициативе индивидуум обречен на полную беспомощность… Теперь каждый солдат должен уметь самостоятельно сделать то, что требует момент, не теряя при этом связи со всем подразделением. Это такая связь, которая становится возможной не благодаря примитивному стадному инстинкту русского солдата, а лишь в результате умственного развития каждого человека в отдельности; предпосылки для этого мы встречаем только на ступени более высокого «индивидуалистического» развития, как это имеет место у капиталистических наций Запада» [162, с. 403].
Описанный Энгельсом тип товарищеских отношений действительно стягивал людей в самобытный русский народ, «созидал» его, воспроизводил его в каждом новом поколении. В свою очередь, русский народ, выражаясь словами А.С. Панарина, «оказывается хранителем общинного сознания в эпоху, когда общинность репрессирована политически, экономически и идеологически. В этом смысле народ оказался великим подпольщиком современного гражданского общества» [67, с. 241]. Здесь — глубокий конфликт с Марксом.
Пренебрежение всеми видами хозяйства, основанными не на эквивалентном обмене (купле-продаже), а на сложении несоизмеримых ресурсов, было настолько вбито людям в головы через образование и пропаганду, что даже в СССР, где нерыночное хозяйство господствовало, его приходилось маскировать под рыночное, а то, что никак не удавалось замаскировать, вообще велось в идеологическом подполье. Так, теоретических работ, посвященных приусадебному и семейному хозяйству, в советском обществоведении, похоже, вообще не было.
Согласно теории, Ленин считал, что России потребуется довольно длительный этап государственного капитализма . До марта 1918 г. Госбанк выдал очень крупные средства в виде ссуд частным предприятиям. В целом, в основу политики ВСНХ была положена ленинская концепция «государственного капитализма», готовились переговоры с промышленными магнатами о создании крупных трестов с половиной государственного капитала (иногда и с крупным участием американского капитала).
Но события пошли не так, как задумывалось — началась «стихийная » национализация. Английский историк Э. Карр в 14-томной «Истории Советской России» (до 1929 г.) пишет о первых месяцах после Октября: «Большевиков ожидал на заводах тот же обескураживающий опыт, что и с землей. Развитие революции принесло с собой не только стихийный захват земель крестьянами, но и стихийный захват промышленных предприятий рабочими. В промышленности, как и в сельском хозяйстве, революционная партия, а позднее и революционное правительство оказались захвачены ходом событий, которые во многих отношениях смущали и обременяли их, но, поскольку они [эти события] представляли главную движущую силу революции, они не могли уклониться от того, чтобы оказать им поддержку» [164, с. 449].
Национализация была глубинным движением, своими корнями уходившим в «общинный крестьянский коммунизм» и тесно связанным с движением за национализацию земли.
Маркс отвечает в «Капитале» таким образом: «Бьет час капиталистической частной собственности. Экспроприаторов экспроприируют.
Капиталистический способ присвоения, вытекающий из капиталистического способа производства, а следовательно, и капиталистическая частная собственность, есть первое отрицание индивидуальной частной собственности, основанной на собственном труде. Но капиталистическое производство порождает с необходимостью естественного процесса свое собственное отрицание. Это — отрицание отрицания. Оно восстанавливает не частную собственность, а индивидуальную собственность на основе достижений капиталистической эры: на основе кооперации и общего владения землей и произведенными самим трудом средствами производства… Там дело заключалось в экспроприации народной массы немногими узурпаторами, здесь народной массе предстоит экспроприировать немногих узурпаторов» [100, с. 772-773] (выделено мной — С. К-М ).
Итак, не национализация и не восстановление общины, а индивидуальная собственность — что-то вроде «ваучерной приватизации» по Чубайсу. Затем эти индивидуальные собственники вступают в отношения кооперации с образованием ассоциаций свободных производителей .
В тот момент это положение «Капитала» наверняка вызвало недоумение. Почему надо восстанавливать «индивидуальную собственность на основе достижений капиталистической эры»? Почему не строить сразу общенародную собственность на основе общинной культуры и достижений некапиталистической индустриализации? Разве это значит «повернуть назад колесо истории»? Это настолько не вязалось со здравым смыслом и культурой русских рабочих и крестьян, что в комментариях к приведенному положению Маркса в канонической книге советской политэкономии цитата Маркса прерывается, а далее своими словами говорится: «На смену капиталистической собственности идет общественная собственность» [165, с. 285]. Советскому официальному обществоведению пришлось радикально подправить Маркса, сказав вместо слов «индивидуальная собственность» слова «общественная собственность».
Но так можно было обмануть лишь советских людей, которые жили себе, не вчитываясь в Маркса. А элита, советская и западная, которая считала своей миссией «делать жизнь по Марксу», вчитывалась в его труды. Философ Г. Маркузе, который сильно повлиял на мировоззрение «новых левых», подчеркивал как одно из важнейших положений Маркса: «Крайне важно отметить, что отмену частной собственности Маркс рассматривал только как средство для упразднения отчуждения труда, а не как самоцель… Если они [обобществленные средства] не будут использованы для развития и удовлетворения потребностей свободного индивида, они просто перерастут в новую форму подчинения индивидов гипостазированному всеобщему. Отмена частной собственности только в том случае знаменует формирование новой социальной системы, когда хозяевами обобществленных средств становятся свободные индивиды, а не общество» [166].
Э.В. Ильенков интерпретирует это положение Маркса, отталкиваясь от реальной практики русской революции и национализации промышленности в СССР: «Дело, на мой взгляд, заключается в том, что после осуществления коммунистическим движением первой своей акции — революционного превращения «частной собственности» в собственность всего общества , т.е. в общегосударственную и общенародную собственность, перед этим обществом как раз и встает вторая половина задачи. А именно — задача превращения уже учрежденной общественной собственности в действительную собственность «человека», т.е., выражаясь языком уже не «раннего», а «зрелого» Маркса, в личную собственность каждого индивида .
Ибо лишь этим путем формальное превращение частной собственности в общественную (общенародную) собственность может и должно перерасти в реальную, в действительную собственность «всего общества», т.е. каждого из индивидов , составляющих данное общество» [116]. Но это — вольная трактовка. У Маркса не предусмотрено, что «экспроприация экспроприаторов» приводит к переходному состоянию государственной и общенародной собственности, которую лишь впоследствии надо делить, превращая «в личную собственность каждого индивида ». К тому же большая часть национального богатства в СССР уже была создана в рамках общественной собственности, и «экспроприация экспроприаторов» осталась в истории. В СССР во времена Горбачева готовилась именно приватизация плодов общего труда.
Эта идея Маркса, которая была припрятана в советском обществоведении, все время «работала» в сознании гуманитарной элиты, которая и готовилась превратиться в «свободных индивидов». Их политическим вождем и стал Горбачев. Выступая в 1992 г. в Германии, именно этой идеей Маркса он и оправдывает свою деятельность по ликвидации советского строя. Он говорит: «Отличительной особенностью советской тоталитарной системы было то, что в СССР фактически была полностью ликвидирована частная собственность. Тем самым человек был поставлен в полную материальную зависимость от государства, которое превратилось в монопольного экономического монстра» [167, с. 187-188].
Без опоры на Маркса это были бы просто ругательства, не имеющие смысла. Почему государство, обладая собственностью, становится «монстром»? При каком количестве собственности у него появляются монструозные черты и почему? Является ли таким же монстром частная корпорация «Дженерал электрик», собственность которой по размерам превышала государственную собственность многих социалистических стран? И почему, если собственность государственная, то человек «поставлен в полную материальную зависимость от государства»? В чем это выражается? Чем в этом смысле государственное предприятие хуже частного?
Нагнетая ненависть к государству и не жалея красок, Горбачев вытаскивает из нафталина марксистский тезис об «отчуждении»: «Массы народа, отчужденные от собственности, от власти, от самодеятельности и творчества, превращались в пассивных исполнителей приказов сверху. Эти приказы могли носить разный характер: план, решение совета, указание райкома и так далее — это не меняет сути дела. Все определялось сверху, а человеку отводилась роль пассивного винтика в этой страшной машине» [167, с. 188].
Все это — примитивная и пошлая схоластика, имеющая целью подавить разум человека. Почему же люди, имевшие надежное и прилично оплачиваемое рабочее место на государственном предприятии, становились вследствие этого «отчужденными от самодеятельности и творчества»? Маркс сказал, и Маркузе подтвердил! Значит, надо отдать построенные сообща заводы и нефтепромыслы Абрамовичу с Дерипаской, а самим превратиться в пролетариев и дожидаться революции в Англии.
Вот какие идеологические штампы применяет Энгельс, чтобы охарактеризовать русского крестьянина: «Масса русского народа, крестьяне, столетиями, поколение за поколением, тупо влачили свое существование в трясине какого-то внеисторического прозябания» [88, с. 568].
Из чего Энгельс вывел этот примитивный образ? Из русских сказок, песен, из организации труда и быта великорусского пахаря, из истории освоения русскими крестьянами Сибири, Аляски и Калифорнии? Нет, здесь просто соединение социального и этнического расизма. На деле русское крестьянство «вовсе не влачило тупо свое существование», оно обладало очень большой подвижностью и «пользовалось большей свободой, чем народ любого хорошо организованного государства в Западной Европе» (см. [168]). Крепостничеством было охвачено менее половины русских крестьян, и к тому же около половины крепостных были оброчными. Они жили, где хотели, и часто становились более богатыми, чем их владельцы-помещики; большинство русских купцов и промышленников вышло именно из рядов оброчных крестьян.
Сам взгляд на труд как на инструмент отчуждения и отупления человека был чужд русской культуре, здесь Маркс также вступал с ней в принципиальное противоречие. Более того, и в западных культурах представления Маркса принимались скептически. Язык марксистской политэкономии был неадекватен объекту. Это объясняли тем, что Маркс создавал ее на материале специфического хозяйства Англии. Даже в отношении Германии модель Маркса годилась с большими натяжками, в отношении же России ее описание и предсказания были совершенно ложными. О. Шпенглер писал: «Он [Маркс] знал сущность труда только в английском понимании, как средство стать богатым, как средство, лишенное нравственной глубины, ибо только успех, только деньги, только ставшая видимой милость Бога приобретала нравственное значение… Такая этика владеет экономическими представлениями Маркса. Его мышление совершенно манчестерское… Труд для него — товар, а не «обязанность»: таково ядро его политической экономии… Марксизм — это капитализм рабочего класса. Вспомним Дарвина, который духовно так же близок Марксу, как Мальтус и Кобден. Торговля постоянно мыслилась как борьба за существование. В промышленности предприниматель торгует товаром «деньги», рабочий физического труда — товаром «труд»»
Следующий важный элемент мировоззренческой матрицы русского народа — отношение к государству как высшей ценности, даже сакрализация государства (при наличии в то же время мятежных и анархических настроений). Об этом много написано и русскими философами разных направлений, и русофобами разных типов. Можно принять как факт, что государство и в царской России, и в СССР было идеократическим . Это был важный центр жизнеустройства и целеполагания народа, источник смыслов мировоззренческого уровня.
Бердяев признавал: «Социалистическое государство не есть секулярное государство, как государство демократическое, это — сакральное государство… Оно походит на авторитарное теократическое государство… Социализм исповедует мессианскую веру. Хранителями мессианской «идеи» пролетариата является особенная иерархия — коммунистическая партия, крайне централизованная и обладающая диктаторской властью» [174, с. 495].[47]
Напротив, труды Маркса проникнуты крайним антигосударственным чувством, даже более жестким, чем неприязнь к общине.
Маркс высказывается о государстве в таких выражениях: «Централизованная государственная машина, которая своими вездесущими и многосложными военными, бюрократическими и судебными органами опутывает (обвивает), как удав, живое гражданское общество, была впервые создана в эпоху абсолютной монархии… Этот паразитический нарост на гражданском обществе, выдающий себя за его идеального двойника… Все революции только усовершенствовали эту государственную машину, вместо того чтобы сбросить с себя этот мертвящий кошмар… Коммуна была революцией не против той или иной формы государственной власти — легитимистской, конституционной, республиканской или императорской. Она была революцией против самого государства, этого сверхъестественного выкидыша общества» [107, с. 543-546].
Шпенглер так объяснял отношение Маркса к государству: «Истинный марксист настроен враждебно к государству совершенно по той же причине, что и виг: оно ставит преграды его беспощадной борьбе за свои частные деловые интересы… Маркс и в этом отношении превратился в англичанина: государство не входит в его мышление. Он мыслит при помощи образа society — безгосударственно. Как в политически-парламентарной жизни Англии, так и в хозяйственной жизни его мира существует только система двух независимых партий и ничего, что стояло бы над ними. Тут, следовательно, мыслима только борьба, без третейского суда, только победа или поражение, только диктатура одной из двух партий. Диктатуру капиталистической, злой партии «Манифест» хочет заменить диктатурой пролетарской, доброй партии. Других возможностей Маркс не видит»
В представлении основоположников марксизма, пролетарская революция лишит государство его главных смыслов, оно «отомрет». Энгельс пишет: «Все социалисты согласны с тем, что политическое государство, а вместе с ним и политических авторитет исчезнут вследствие будущей социальной революции, то есть общественные функции потеряют свой политический характер и превратятся в простые административный функции, наблюдающие за социальными интересами» [175, с. 305].
Эта глава в учении Маркса нанесла тяжелый ущерб русскому революционному движению в тот период, когда пришедшим к власти большевикам пришлось заняться государственным строительством. Прежняя государственность была разрушена союзом либералов и меньшевиков. Все действия Советской власти по восстановлению армии, правоохранительных органов, правовой системы, вертикали государственного управления приводили к тяжелым дискуссиям и противодействию со ссылками на заветы Маркса.
Среди марксистских движений большевики были единственной партией, которая после 1917 г. боролась за скорейшее восстановление правового,государственного характера репрессий — вместо партийного. Они боролись за обуздание революции. Это вызывало острую критику эсеров и меньшевиков. Они не возражали против внесудебных расстрелов в ВЧК, но подняли шумную кампанию протеста, когда в июне 1918 г. состоялся суд над адмиралом А. Щастным, который обвинялся в попытке передачи судов Балтфлота немцам и был приговорен к расстрелу. Лидер меньшевиков Мартов даже напечатал памфлет, где не стеснялся в выражениях: «Зверь лизнул горячей человеческой крови. Машина человекоубийства пущена в ход… Зачумленные, отверженные, палачи-людоеды…» и пр.
Очень резко выступили эсеры на V Съезде Советов. На чем же был основан их протест? Они протестовали против вынесения смертных приговоров путемсудопроизводства , поскольку это «возрождает старую проклятую буржуазную государственность». Эта антигосударственная позиция была столь энергичной, что прокурор Крыленко отговаривался с помощью крючкотворства: мол, суд «не приговорил к смерти, а просто приказал расстрелять».
В 1919-1920 гг. крестьяне и горожане качнулись к большевикам во многом потому, что в них единственных была искра власти «не от мира сего» — властигосударственной . И этот инстинкт государственности проснулся в большевиках удивительно быстро, контраст с меньшевиками и эсерами просто разительный. Подводя итог революции, Бердяев писал: «России грозила полная анархия, анархический распад, он был остановлен коммунистической диктатурой, которая нашла лозунги, которым народ согласился подчиниться» [87, с. 109].
Левая часть образованного слоя России в ХIХ веке испытывала сильные антигосударственные чувства.[48] Народники вели демонтаж государства при помощи террора как символического действия, подрывающего авторитет власти. Этот сдвиг интеллигенции был усилен влиянием на ее сознание марксизма, который, вплоть до 1907 г., своим авторитетом сильно укреплял позиции западников, особенно после дискредитации народников.
Подрыв имперского государства вели практически все западнические течения — и либералы, и революционные демократы, и, затем, социал-демократы. В целях обретения союзников в этой борьбе они вели непрерывную кампанию по дискредитации той модели межэтнического общежития, которое сложилось в России, поддерживали сепаратистские и антироссийские движения — в Польше и в Галиции. Миф о «бесправии» украинцев использовался для нападок на царизм, но рикошетом бил и по государству вообще.
Воздействие символического образа российского государства как «тюрьмы народов» было очень сильным. Он разрушал самосознание русского народа («народ-угнетатель»!). Этот образ, абсолютно противоречащий реальности, был введен в обиход в конце ХIХ в., но выражения типа «великорусы — нация угнетающая» мы знаем уже из социал-демократической литературы.
По инерции разрушительная программа революционных и либеральных демократов, направленная против государства царской России, была продолжена идеологическими службами большевиков, хотя содержала в себе антигосударственные установки общего характера. Но тогда она воспроизвелась далеко не полностью. Уже с Октября 1917 г. в советской идеологии был силен державный национальный дух. Иван Солоневич отметил важную вещь: «Советская историография всех «эпох» советской политики внесла в русскую историографию очень много нового: она, во-первых, раскрыла все тайны и все архивы и вывернула наизнанку все грехи русского прошлого, а такие грехи, конечно, были. И, во-вторых, в последний период, в период «национализации», именно советская историография сделала очень много для того, чтобы отмыть русское прошлое от того презрения, которым его обливали почти все русские историки. Как ни парадоксально это звучит, именно советская историография — отчасти и литература — проделали ту работу, которую нам, монархистам, нужно было проделать давно: борьбу против преклонения перед Западной Европой, борьбу за самостояние русской государственности и русской культуры… Во всяком случае, привычного русского самоослепления в советской историографии нет. А наша старая историография, собственно, почти только этим и занималась» [149, с. 248].
В ходе строительства советского государства оно шаг за шагом становилось символом, который был понят и принят народом. Утверждение державных символов велось в острой борьбе с оппозицией в ВКП(б), которая, выступая с марксистских позиций видела в этом возрождение имперской государственности (см. [14, гл. 5]).
Но в полной мере антигосударственный пафос марксизма был мобилизован на первом этапе перестройки, когда команда Горбачева вела подрыв советской государственности под знаменем марксизма-ленинизма и лозунгом «Больше социализма!»
Например, убежденный марксист профессор МГУ А.П. Бутенко, давая в книге 1988 г. большую подборку выдержек из Маркса, которые утверждали паразитическую суть государства, добавлял: «Важно подчеркнуть, что такая тенденция — не особенность какого-либо определенного типа государства, а общая черта развития государства как такового» [176, с. 49]. Далее из этого делается вывод, что само существование государства указывает на то, что в таком обществе примирение классов невозможно. Следовательно, в СССР существуют непримиримые межклассовые противоречия, и перестройка должна перерасти в революцию . Бутенко пишет: «По Марксу, государство не могло бы ни возникнуть, ни держаться, если бы возможно было примирение классов. У мещанских и филистерских профессоров и публицистов выходит, — сплошь и рядом при благожелательных ссылках на Маркса! — что государство как раз примиряет классы» [176, с. 77]. А дальше — пересказ рассуждений Маркса о «казарменном коммунизме» и подведение к выводу, что советское государство из всех «паразитических наростов» самое паразитическое. Потому что строили его «наиболее обездоленные слои патриархального и полупатриархального крестьянства (да и сам рабочий — часто вчерашний крестьянин) и люмпенов, поскольку как раз эти слои в силу своей обездоленности и озлобленности старыми порядками готовы на отчаянно смелые, решительные действия, на самое беспощадное разрушение никогда им не принадлежавшей частной собственности» [176, с. 132]. Согласно Бутенко, крестьянин, рабочий и люмпен в России «не имели ничего» — ни дисциплины, ни привязанности к частной собственности, ни образования, ни культуры, — ибо все это несет людям только капитализм, а он в России не успел развиться. Кажется, дикий взгляд, но у Бутенко он убедительно обоснован ссылками на Маркса.
Ключевым понятием в этой кампании был тоталитаризм , которые еще у «шестидесятников» стал синонимом советской государственности. При этом даже сталинизм превратился во всего лишь «частичного» врага, в выражение лишь одной ипостаси государства. Бутенко, писал о реформах Хрущева: «Антисталинизм — главная идея, мобилизационный стяг, использованный Хрущевым в борьбе с тоталитаризмом. Такой подход открывал определенный простор для борьбы против основ существующего социализма, против антидемократических структур тоталитарного типа, но его было совершенно недостаточно, чтобы разрушить все тоталитарные устои» [177].
Именно против «всех» государственных устоев, вплоть до детских садов, и был направлен антисоветский пафос. Л. Баткин в книге-манифесте «Иного не дано» задает риторические вопросы: «Зачем министр крестьянину — колхознику, кооператору, артельщику, единоличнику?.. Зачем министр заводу?.. Зачем ученым в Академии наук — сама эта Академия, ставшая натуральным министерством?» В своей атаке на государственность демократы оперировали понятиями марксизма, против которых в общественном сознании не возникало психологической защиты.
В отношении русского языка в 20-30-е годы в советском обществе велась глухая, но непримиримая борьба. Вплоть до начала 30-х годов шла кампания за перевод русского языка на латинский алфавит, ее поддерживал нарком просвещения А. Луначарский. Он опирался на доводы, почерпнутые из марксизма.
В своей статье 1930 г. А. Луначарский писал: «Графические формы современного руского алфавита отвечают более низкому уровню развития производительных сил, а следовательно, и техники чтения и письма дореволюционной царской России» [178, с. 37]. С другой стороны, он связывал кириллицу с догмой о реакционной сущности русского монархического государства: «С переходом на новую графику мы окончательно освобождаемся от всяких пережитков эпохи царизма в формах самой графики и принимаем интернациональную графику, вполне соответствующую интернациональному социалистическому содержанию нашей печати»
Отношение к религии
Маркс утверждал как постулат: «Критика религии — предпосылка всякой другой критики» [55, с. 414]. Если учесть, что все составные части марксизма проникнуты именно критическим пафосом, то можно сказать, что «критика религии — предпосылка всего учения Маркса».
Известно, что религиозные представления являются элементом центральной мировоззренческой матрицы любого народа, в том числе вполне современного и секуляризованного, входя в эту матрицу уже не в форме веры, а культуры, искусства, традиций и пр. В отношении же русского народа и его государства в ХIХ веке учение Маркса содержало системное отрицание, поскольку в мировоззренческой матрице этого народа присутствовала триада «самодержавие—православие—народность».
Маркс пишет о религии вообще: «Ее сущность выражает уже не общность , а различие . Религия стала выражением отделения человека от той общности , к которой он принадлежит, от себя самого и других людей, — чем и была первоначально . Она является всего только абстрактным исповеданием особой превратности,частной прихоти , произвола. Так, бесконечное дробление религии в Северной Америке даже внешним образом придает религии форму чисто индивидуального дела. Она низвергнута в сферу всех прочих частных интересов и изгнана из политической общности как таковой»
Это представление религии не соответствует знаниям об этногенезе, то есть о происхождении этнических общностей. В общем случае религия никоим образом не становится «абстрактным исповеданием частной прихоти » и «чисто индивидуальным делом», не отделяет человека от общности, а совсем наоборот — соединяет его с нею. В отношении христианства эту проблему тщательно изложил М. Вебер (в книге «Протестантская этика и дух капитализма»), а в отношении ислама все приведенное выше утверждение Маркса является очевидно ошибочным. Сказать, что ислам «низвергнут в сферу всех прочих частных интересов и изгнан из политической общности как таковой», было бы просто нелепо. Что же касается Православия, то оно стоит на идее религиозного братства и коллективного спасения души, что передается в культуру как этика любви . Это — сила не изолирующая человека, а соединяющая его с ближними — вплоть до идеи всечеловечности .
Отвергая активную связывающую людей роль религии, Маркс представляет ее как производную от материальных отношений. Он пишет: «Уже с самого начала обнаруживается материалистическая связь людей между собой, связь, которая обусловлена потребностями и способом производства и так же стара, как сами люди, — связь, которая принимает все новые формы и, следовательно, представляет собой «историю», вовсе не нуждаясь в существовании какой-либо политической или религиозной нелепости, которая еще сверх того соединяла бы людей» [110, с. 28-29].
Это противоречит опыту всех времен, вплоть до современных исследований в этнологии, причем в отношении роли религии не только как средства господства («вертикальные» связи), но и как силы, связывающей людей в «горизонтальные» общности (этносы). Даже на пороге Нового времени Ф. Бэкон называл религию «главной связующей силой общества».
Именно в социологии религии возникло важнейшее понятие коллективных представлений . Религиозные представления не выводятся из личного опыта, они вырабатываются только в совместных размышлениях и становятся первой в истории человека формой общественного сознания. Религиозное мышлениесоциоцентрично . Даже самая примитивная религия является символическим выражением социальной реальности — посредством нее люди осмысливают свое общество как нечто большее, чем они сами.
Маркс и Энгельс считают религиозную составляющую общественного сознания его низшим типом, даже относят его к категории животного «сознания» (само слово сознание здесь не вполне подходит, поскольку выражает атрибут животного). В их совместном труде «Немецкая идеология» сказано: «Сознание… уже с самого начала есть общественный продукт и остается им, пока вообще существуют люди. Сознание, конечно, вначале есть всего лишь осознание ближайшей чувственно воспринимаемой среды… в то же время оно — осознание природы, которая первоначально противостоит людям как совершенно чуждая, всемогущая и неприступная сила, к которой люди относятся совершенно по-животному и власти которой они подчиняются, как скот; следовательно, это — чисто животное осознание природы (обожествление природы)» [110, с. 29].[50]
Обожествление как специфическая операция человеческого сознания трактуется Марксом и Энгельсом как «чисто животное осознание». Однако никаких признаков религиозного сознания у животных, насколько известно, обнаружить не удалось. Эта метафора есть оценочная характеристика — не научная, а идеологическая. Это — биологизация человеческого общества, перенесение на него эволюционистских представлений, развитых Дарвином для животного мира.
Энгельс пишет: «Религия возникла в самые первобытные времена из самых невежественных, темных, первобытных представлений людей о своей собственной и об окружающей их внешней природе» [1, с. 313]. Каковы основания, чтобы так считать? Никаких. Даже наоборот, духовный и интеллектуальный подвиг первобытного человека, сразу создавшего в своем воображении сложный религиозный образ мироздания, следовало бы поставить выше подвига Вольтера — как окультуривание растений или приручение лошади следует поставить выше создания атомной бомбы.
Получив возможность «коллективно мыслить» с помощью языка, ритмов, искусства и ритуалов, человек сделал огромное открытие для познания мира, равноценное открытию науки — он разделил видимый реальный мир и невидимый «потусторонний». Оба они составляли неделимый Космос, оба были необходимы для понимания целого, для превращения хаоса в упорядоченную систему символов, делающих мир домом человека. Причем эта функция религиозного сознания не теряет своего значения от самого зарождения человека до наших дней — об этом говорит М. Вебер в своем труде «Протестантская этика и дух капитализма».
Обожествление природы не преследовало никаких «скотских» производственных целей, это был творческий процесс, отвечающий духовным потребностям. К. Леви-Стросс считал, что мифологическое мышление древних основано на тех же интеллектуальных операциях, что и наука («Неолитический человек был наследником долгой научной традиции»). Первобытный человек оперирует множеством абстрактных понятий, применяет к явлениям природы сложную классификацию, включающую сотни видов. В «Структурной антропологии» Леви-Стросс показывает, что первобытные религиозные верования представляли собой сильное интеллектуальное орудие освоения мира человеком, сравнимое с позитивной наукой. Он пишет: «Разница здесь не столько в качестве логических операций, сколько в самой природе явлений, подвергаемых логическому анализу… Прогресс произошел не в мышлении, а в том мире, в котором жило человечество» [181].
Функцией религии, вопреки представлениям Маркса и Энгельса, является вовсе не утверждение невежественных представлений, а рационализация человеческого отношения к божественному. При этом «рационализация отношения к божественному» мобилизует и присущие каждому народу видение истории и художественное сознание. Возникает духовная структура, занимающая исключительно важное место в центральной мировоззренческой матрице народа. Тютчев писал о православных обрядах: «В этих обрядах, столь глубоко исторических, в этом русско-византийском мире, где жизнь и обрядность сливаются, и который столь древен, что даже сам Рим, сравнительно с ним, представляется нововведением, — во всем этом для тех, у кого есть чутье к подобным явлениям, открывается величие несравненной поэзии… Ибо к чувству столь древнего прошлого неизбежно присоединяется предчувствие неизмеримого будущего»
Создавая свою модель исторического процесса (исторический материализм), Маркс и Энгельс на первый план ставили материальное производство и связанные с ним отношения — материальное бытие. Духовная сфера человека ставилась на гораздо более низкий уровень. Не будем здесь говорить о познавательной ценности этой модели для решения конкретных задач марксизма. Важно то, что положения модели начинали «жить своей жизнью» и восприниматься как общезначимые (да и сами Маркс и Энгельс так их понимали). При этом они резко искажали реальность.
Маркс и Энгельс пишут: «Даже туманные образования в мозгу людей, и те являются необходимыми продуктами, своего рода испарениями их материального жизненного процесса… Таким образом, мораль, религия, метафизика и прочие виды идеологии и соответствующие им формы сознания утрачивают видимость самостоятельности. У них нет истории, у них нет развития: люди, развивающие свое материальное производство и свое материальное общение, изменяют вместе с этой своей действительностью также свое мышление и продукты своего мышления. Не сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание» [110, с. 25].
Это принижение роли идеологии, морали, религии и «и соответствующих им форм сознания» и их якобы детерминированность развитием материального производства очень дорого обошлось народу России — и в процессе революции, и особенно на последних этапах советского периода. Противоречие между марксизмом как принятой идеологией и религиозный взглядом на бытие как важной частью мировоззрения русских людей (даже атеистов), закладывало основу культурного и духовного кризиса. В этом смысле марксизм мог быть принят без конфликта только городским человеком индустриального общества Запада. О. Шпенглер писал: «Материалистическое понимание истории, которое признает экономическое состояние причиной (в физическом смысле слова), а религию, право, нравы, искусство и науку лишь функциями экономики, несомненно в нашей поздней стадии развития обладает какой-то убедительностью, так как оно обращается к мышлению безрелигиозных и лишенных традиций людей больших городов» [62, с. 125-126].
Но даже если отвлечься от конфликта в восприятии. Установка Маркса в принципе искажает реальность. Религия вовсе не является продуктом «производственных отношений», тезис Маркса подгоняет действительные отношения к своей модели. М. Вебер специально подчеркивает: «Религиозные идеи не могут быть простодедуцированы из экономики. Они в свою очередь, и это совершенно бесспорно, являются важными пластическими элементами «национального характера», полностью сохраняющими автономность своей внутренней закономерности и свою значимость в качестве движущей силы» [160, с. 266]. Сила того удара, который в ходе революции в России был нанесен по «важным пластическим элементам «национального характера», во многом был обусловлен установками марксизма, которым следовали революционеры.
По мнению Энгельса, протестантизм является даже высшей формацией христианства. Он пишет, выделяя курсивом всю эту фразу: «Немецкий протестантизм — единственная современная форма христианства, которая достойна критики »
Во введении к большому труду «К критике гегелевской философии права» он <Маркс> пишет: «Основа иррелигиозной критики такова: человек создает религию , религия же не создает человека»
В рамках нашей темы это положение принять нельзя. Религия есть первая и особая форма общественного сознания, которая в течение тысячелетий была господствующей формой. Как же она могла не «создавать человека»? Реальный человек всегда погружен в национальную культуру, развитие которой во многом предопределено религией. Русский человек «создан православием», как араб-мусульманин «создан» исламом.
В зависимости от того, как осуществлялось изменение религиозного ядра народного мировоззрения, предопределялся ход истории на века. Раскол на суннитов и шиитов на раннем этапе становления ислама до сих пор во многом предопределяет состояние арабского мира. Последствия религиозных войн порожденных Реформацией в Европе, не изжиты до сих пор. Глубоко повлиял на ход истории России и раскол русской Православной церкви в ХVII веке.
Религия во все времена, вплоть до настоящего времени, оказывала огромное прямое и косвенное влияние на искусство . Если рассматривать искусство как особую форму представления и осмысления мира и человека в художественных образах, то игнорирование роли религии сразу резко ослабляет познавательные возможности обществоведения.
Перейдем непосредственно к проблеме религиозного сознания в революциях. Революции такого масштаба, как русская, решают главные проблемы бытия, а потому и не могут не быть движениями религиозными . Де Токвиль писал: «Французская революция является политическою революцией, употребившею приемы и, в известном отношении, принявшею вид революции религиозной… Она проникает на далекие расстояния, она распространяется посредством проповеди и горячей пропаганды, она воспламеняет страсти, каких до того времени никогда не могли вызвать самые сильные политические революции… Она сама стала чем-то вроде новой религии, не имевшей ни Бога, ни культа, ни загробной жизни, но тем не менее наводнившей землю своими солдатами, своими апостолами и мучениками» [187].
Русская революция с точки зрения социолога, продолжающего линию Де Токвиля, также является революцией религиозной . Марксизм, низводя религиозное сознание на уровень «пронырливости и ханжества», вступал в глубокий духовный конфликт с «солдатами, апостолами и мучениками» русской революции. Он омрачал, озлоблял их душу и расщеплял сознание. Она затруднял и понимание происходящего процесса.
Коммунистическое учение того времени в России было в огромной степени верой , особой религией, но именно эту сторону сознания приходилось подавлять и репрессировать, следуя учению марксизма. М.М. Пришвин записал в своем дневнике 7 января 1919 г. «Социализм революционный есть момент жизни религиозной народной души: он есть прежде всего бунт масс против обмана церкви, действует на словах во имя земного, материального изнутри, бессознательно во имя нового бога, которого не смеет назвать и не хочет, чтобы не смешать его имя с именем старого Бога» [6].
Революционный подъем породил совершенно необычный в истории культуры тип — русского рабочего начала ХХ века. Этот русский рабочий, ядро революции, был прежде всего культурным типом , в котором Православие и Просвещение, слитые в нашей классической культуре, соединились с идеалом действия , направленного на земное воплощение мечты о равенстве и справедливости.
Сохраняя космическое чувство крестьянина и его идущее от Православия эсхатологическое восприятие времени, рабочий внес в общинный идеал равенства и справедливости вектор реального построения на нашей земле материальных оснований для Царства справедливости. Эта действенность идеала, означавшая отход от толстовского непротивления злу насилием , была важнейшей предпосылкой к тому, чтобы ответить на мятеж белых («детей Каина») вооруженным сопротивлением.[51]
Революционное движение русского рабочего и стоявшего за ним общинного крестьянина было «православной Реформацией» России. В нем был силен мотив жертвенности.
Историк А.С. Балакирев говорит об «атмосфере напряженных духовно-религиозных исканий в рабочей среде», которая отражена в исторических источниках того времени. Он пишет: «Агитаторы-революционеры, стремясь к скорейшей организации экономических и политических выступлений, старались избегать бесед на религиозные темы, как отвлекающих от сути дела, но участники кружков снова и снова поднимали эти вопросы. «Сознательные» рабочие, ссылаясь на собственный опыт, доказывали, что без решения вопроса о религии организовать рабочее движение не удастся. Наибольшим успехом пользовались те пропагандисты, которые шли навстречу этим запросам. Самым ярким примером того, в каком направлении толкали они мысль интеллигенции, является творчество А.А. Богданова» [188].
Эти духовные искания рабочих и крестьян революционного периода отражались в культуре. Здесь виден уровень сплоченности и накал чувства будущих «красных». Исследователь русского космизма С.Г. Семенова пишет: «Никогда, пожалуй, в истории литературы не было такого широчайшего, поистине низового поэтического движения, объединенного общими темами, устремлениями, интонациями… Революция в стихах и статьях пролетарских (и не только пролетарских) поэтов… воспринималась не просто как обычная социальная революция, а как грандиозный катаклизм, начало «онтологического» переворота, призванного пересоздать не только общество, но и жизнь человека в его натурально-природной основе. Убежденность в том, что Октябрьский переворот — катастрофический прерыв старого мира, выход «в новое небо и новую землю», было всеобщим» [189].
Советский проект (представление о благой жизни ) вырабатывался, а Советский Союз строился людьми, которые находились в состоянии религиозного подъема . В разных формах многие мыслители Запада, современники русской революции высказывали важное утверждение: Запад того времени был безрелигиозен, Советская Россия — глубоко религиозна. Английский экономист Дж. Кейнс, работавший в 20-е годы в России, писал: «Ленинизм — странная комбинация двух вещей, которые европейцы на протяжении нескольких столетий помещают в разных уголках своей души, — религии и бизнеса». Позже немецкий историк В. Шубарт в книге «Европа и душа Востока» (1938) писал: «Дефицит религиозности даже в религиозных системах — признак современной Европы. Религиозность в материалистической системе — признак советской России».
Эта «надконфессиональная» религиозность, присущая в тот момент всем народам СССР, соединяла их в советский народ и служила важной силой строительства государства. Сейчас, когда слегка утихли перестроечные страсти, в «Независимой газете» читаем признания такого типа: «В первые два-три десятилетия после Октябрьской революции (по крайней мере до 1937 г.) страна воспринимала себя в качестве цитадели абсолютного добра , а в религиозном смысле — превратилась в главную силу, противостоящую безбожному капитализму и творящую образ будущего» [151].
Таким образом, в ходе революционного процесса в России существовал глубокий скрытый конфликт между марксизмом и мировоззренческими установками русского революционного народа. Но помимо этого, возникло и продолжалось в течение всего советского периода противостояние между марксизмом и верующей частью населения России.
Конрад Лоренц писал в 1966 г.: «Молодой «либерал», достаточно поднаторевший в критическом научном мышлении, но обычно не знающий органических законов, которым подчиняются общие механизмы естественной жизни, и не подозревает о катастрофических последствиях, которые может вызвать произвольное изменение [культурных норм], даже если речь идет о внешне второстепенной детали. Этому молодому человеку никогда бы не пришло в голову выкинуть какую либо часть технической системы — автомобиля или телевизора — только потому, что он не знает ее назначения. Но он запросто осуждает традиционные нормы поведения как предрассудок — нормы как действительно устаревшие, так и необходимые. Покуда сформировавшиеся филогенетически нормы социального поведения укоренены в нашей наследственности и существуют, во зло ли или в добро, разрыв с традицией может привести к тому, что все культурные нормы социального поведения угаснут, как пламя свечи» [192].
В первой половине ХХ века наши марксисты «с научным мышлением», а в конце ХХ века их дети, ставшие «либералами», приложили огромные усилия, чтобы разрушить культурное ядро общества. В первом случае объектом разрушения была религиозная компонента этого ядра. Это причиняло людям массовые страдания.
Эффект от рассмотренных выше трудов Маркса и Энгельса был в советское время незаметен — мало кто в СССР читал полное собрание сочинений. Но часть интеллектуальной политической элиты, из которой выросли кадры перестройки, читала Маркса и Энгельса очень внимательно.
Поколение стариков «знало общество, в котором мы живем» — не из учебников марксизма, а из личного опыта. Это знание было неявным, неписаным, но оно было им настолько близко и понятно, что казалось очевидным и неустранимым. Систематизировать и «записать» его казалось ненужным — и оно стало недоступным. Новое поколение номенклатуры уже не было детьми общинных крестьян, носителей и творцов советского проекта. Это уже были дети интеллигенции.
Вот, в 50-е годы на философском факультете МГУ вместе учились Мамардашвили, Зиновьев, Грушин, Щедровицкий, Левада. Теперь об этой когорте пишут: «Общим для талантливых молодых философов была смелая цель — вернуться к подлинному Марксу» [194]. Что же могла обнаружить у «подлинного Маркса» эта талантливая верхушка наших философов? Жесткий евроцентризм, крайнюю русофобию, доказательство «неправильности» всего советского жизнеустройства и отрицание «грубого уравнительного коммунизма» как реакционного выкидыша цивилизации, тупиковой ветви исторического развития. А также смелую мысль, делящую народы на прогрессивные западные и реакционные славянские.
Сталинское руководство, не имея возможности отцепиться от марксизма, спрятало от советского общества все эти идеи, сфабриковав для внутреннего пользования вульгарную, очищенную версию марксизма. Но уже к 60-м годам талантливые философы, «вернувшиеся» к Марксу, раскопали все эти антисоветские заряды и запустили их в умы трудовой советской интеллигенции. Начиная с 60-х годов ХХ века и в самом СССР нарос новый слой таких образованных марксистов, они посчитали советский строй неприемлемым искажением и профанацией марксизма — и стали готовить свой антисоветский проект , который и осуществили при поддержке «прогрессивных народов Запада».
Мы стоим перед фактом, который невозможно отрицать: советское обществоведение, в основу которого была положена марксистская методология, оказалось несостоятельно в предсказании и объяснении кризиса советского общества. Речь идет о фундаментальных ошибках, совершенных большим интеллектуальным сообществом, так что объяснять эти ошибки глупостью, продажностью или предательством отдельных членов или клик в среде партийной интеллигенции невозможно. Те методологические очки, через которые она смотрела на мир, фатальным образом искажали реальность.
Предпосылки нашей катастрофы закладывались с самого зарождения революционного движения конца ХIХ века. Русские марксисты — и легальные, перешедшие к кадетам, и революционные — следовали фундаментальным положениям марксизма относительно крестьянства, необходимости этапа развития капитализма и природы пролетарской революции. Считать, что все эти положения для теории марксизма несущественны, никак нельзя. Если бы кто-то пытался их изъять из истмата, это грозило бы обрушить всю конструкцию — потому-то марксисты так ополчились на народников, а в 1902 г. на эсеров.
Большевики были единственной марксистской партией, которая пересмотрела эти положения после революции 1905-1907 гг. (не во всем, но в существенной части). Остальные, включая эсеров, продолжали им следовать даже после Октября 1917 г. Исходя их этих положений они и считали октябрьскую революцию «незаконной», вредной, антиреволюционной и т.д. Только общей верой в теорию марксизма можно объяснить и тот факт, что даже эсеры, наследники народников, сдались и отказались от своей же аграрной программы, считая антикапиталистическую революцию в России преждевременной.
В марксизме и в русском коммунизме были общие черты, которые делали возможным их взаимодействие, но в то же время создавали и предпосылки для конфликта. В обеих доктринах подспудным основанием являлся хилиазм — вера в возможность построения тысячелетнего земного Царства Божия. Однако в хилиазме марксизма и русского коммунизма есть большие различия. С.Н. Булгаков посвятил этому большую работу «Апокалиптика и социализм» [195], в которой показывает, что в марксизме воплощены принципы иудейской апокалиптики с ее верой в «объективные законы», а в русском социализме сильнее крестьянский «народный хилиазм» и новозаветная эсхатология. В марксизме обретение нового царства происходит как катастрофа, как разрушение старого мира — при непосредственной помощи избранному народу (пролетариату) со стороны Бога через Откровение (сам марксизм). В советском проекте революция (нахождение града Китежа) есть очищение того, что таится в нынешнем мире (общине). В марксизме сильны аллюзии к Ветхому завету, в русском коммунизме — нет (указание на эти аллюзии и сейчас вызывает у наших марксистов сильное раздражение).
Вплоть до 60-х годов ХХ века симбиоз советского строя и марксизма был одинаково необходим «обеим сторонам». Без этого симбиоза марксизм стал бы достоянием истории. Но, спасенный и отогретый на груди русского коммунизма, марксизм как интеллектуальное течение позже стал одним из соучастников его убийства. Критический анализ методологического оснащения доктрины марксизма является для постсоветского общества абсолютно необходимым, а для интеллигенции он представляет профессиональный долг. Этот анализ тем более актуален, что как правящая элита, так и оппозиция в РФ продолжают, хотя частью бессознательно, в своих умозаключениях пользоваться инструментами марксизма — смена идеологических клише «победившей» частью общества на это никак не влияет.
Не лучше обстояло дело и в СССР. Ведь антисоветская доктрина советского государства как эксплуататора не просто стала частью полуофициальной, а потом и официальной идеологии, но она была внедрена в массовое сознание. Это влияние марксизма настолько актуально, что его наличие даже сегодня остается важной причиной, по которой у нас не может сложиться дееспособной интеллектуальной оппозиции нынешнему режиму.