Консерватизм
идейное течение, настаивающее на постепенности изменения общества с учетом устоявшихся, оправдавших себя во времени органических коллективных ценностей и традиций. К. является не теорией (даже в ослабленном смысле этого слова), а особым стилем, или способом, размышления о социальных проблемах, в рамках которого существуют разные, нередко остро полемизирующие друг с другом конкретные социальные теории.
К. всегда противостоял, с одной стороны, либерализму, с которым он разделял, однако, многие важные общие ценности, а с другой — социализму.
К. можно охарактеризовать как теоретическое осмысление традиционализма — более или менее универсальной тенденции к сохранению старых образцов, устоявшихся способов жизни. К. предполагает уважение к мудрости предков, сохранение старых моральных традиций, подозрительное отношение к радикальному преобразованию социальных ин-тов и ценностей. К. понимает общество как особую реальность, имеющую свою внутреннюю жизнь и очень хрупкую структуру. Он убежден, что общество — это живой и сложный организм, и его нельзя перестраивать, как машину.
К. отвергает «инженерный» взгляд на общество, согласно которому оно способно сознательно, по заранее составленному проекту контролировать и направлять свою эволюцию. К. подчеркивает, что основные социальные ин-ты, моральные традиции и практика капиталистического общества — суверенитет и автономия индивида, частная собственность и частное предпринимательство, политическая и интеллектуальная свобода, демократия и правление права — спонтанно выработаны в ходе культурной эволюции, без к.-л. предварительного плана. Социальный прогресс представляет собой путь проб и ошибок. «Разум у отдельного человека ограничен, и индивиду лучше воспользоваться накопленными в течение веков общим банком и капиталом народов» (Э. Бёрк).
К. как способ мышления тяготеет к конкретному мышлению: консервативный реформизм занимается отдельными деталями, заменой одних единичных факторов др. единичными факторами («улучшением») и не стремится к изменению системы как целого с целью устранения неудобных фактов. Др. ключевым признаком, отличающим консервативное мышление, является трактовка им свободы. Либерализм принимает свободу как право личности поступать по собственной воле, и в первую очередь как возможность пользоваться неотъемлемыми правами человека. Свобода индивида ограничивается при этом лишь аналогичной свободой др. людей. К. не нападает на саму идею свободы, но подвергает сомнению лежащую глубже идею равенства. Утверждается, что люди принципиально неравны, неравны талантом и способностями, неравны в самом своем существе. «Свобода состоит не в способности действовать так или иначе согласно арбитральным решениям, свобода состоит в способности сохранить себя и жить в соответствии с глубочайшим существом собственной личности» (Ф. Шталь). Еще одним моментом, разделяющим сторонников ускоренного прогресса и консерваторов, является то, что прогрессистская мысль характеризует действительность не только в категории возможного, но также в категории нормы; консервативная мысль, напротив, пытается понять действительность как результат влияния реальных факторов и осмыслить норму в категории действительности. «Особый характер консервативного переживания явлений в более широком контексте основан на подходе сзади, со стороны их прошлого. Для прогрессивной мысли все в конечной инстанции обретает свое значение из-за чего-то вне или над собой, из утопии будущего либо от соотнесения с трансцендентной формой. В свою очередь, консерватор видит всякое значение явления в том, что за ним стоит, или в прошлом как зародыше эволюции. Там, где сторонник прогресса будет мыслить в категориях норм, консерватор — в категориях зародышей» (К. Манхейм).
Методологически консервативная критика мышления, основанного на идее естественного права, включала следующие основные моменты: консерваторы заменили разум, на который постоянно ссылались их оппоненты, такими понятиями, как «история», «жизнь», «нация»; дедуктивным наклонностям оппонентов консерваторы противопоставили идею иррационального характера действительности; в ответ на либеральный постулат сущностного сходства индивидов консерваторы выдвинули проблему их радикального различия; либеральному убеждению, что все политические и социальные инновации имеют универсальное применение, консерваторы противопоставили понятие общественного организма. «Консерватор мыслит категорией «Мы», в то время как либерал — категорией «Я». Либерал анализирует и изолирует различные культурные области: Закон, Правительство, Экономику; консерватор стремится к обобщающему и синтетическому взгляду» (Манхейм).
С.Ю.Витте Воспоминания
http://az.lib.ru/w/witte_s_j/text_0010.shtml
После смерти Шереметьева на Кавказ был назначен князь Голицын, и он первый начал проводить узкую националистическую {36} политику, а поэтому на Кавказе он был всеми нелюбим и даже более - ненавидим.
Князь Голицын стал ненавистен Кавказу потому, что он был не кавказский, не понимал духа кавказского и проводил такую политику, которая и послужила одним из главных оснований тех беспорядков, которые были на Кавказе за последние десятилетия. Голицын был первый, пожелавший русифицировать Кавказ не нравственным авторитетом, не духом, а насилием и полицейскими приемами. За это он и поплатился, так как получил рану (от убийцы) и затем должен был покинуть Кавказ, не достигнув никаких результатов в том направлении, в каком ему это было желательно, подняв ненависть на Кавказе против властей. Голицына я тоже хорошо знал; в сущности говоря, он был хорошим человеком, человеком внешне довольно образованным, очень честным, но мать его была полькой и он по характеру был более поляком, нежели русским.
И вот эти приемы "русского поляка" или, иначе говоря "истиннорусского человека с польскою кровью" не могли дать иных результатов, как отрицательных. Он вздумал весь Кавказ обращать в истиннорусских людей, - эта его деятельность и была зародышем того истиннорусского направления, которое ныне, - смею думать, временно, - царить над Poccиeй, причиняя ей гораздо более вреда и бедствий, нежели пользы.
После князя Голицына на Кавказ был назначен граф Воронцов-Дашков, тот самый Воронцов-Дашков, о котором я упоминал, когда говорил о фельдмаршал князе Барятинском, у которого он состоял одним из младших адъютантов. Графа Воронцова-Дашкова я также знаю очень хорошо; знаю его с детства, или вернее сказать, он меня знает с детства; это очень хороший человек, среднего образования, высшего общества. Служа на Кавказе с молодых лет, будучи там офицер ом, зная Кавказ того времени и то значение - которое имели в покорении Кавказа туземцы, он, конечно, не мог проводить ту узко-национальную политику, которая теперь в моде. Теперь на Кавказе происходит такое удивительное явление: Воронцов-Дашков состоит кавказским наместником с 1903 (или 1904) года, во время его наместничества прошла вся, так называемая, наша революция. Смуты, - которым подвержена ныне Россия, все происходили и происходят в то время, когда он был наместником, и я не могу не сказать, что, быть может, он единственный из сановников на всю Poccию, который и в настоящее время находится {37} в том крае, в котором управлял, и который пользуется всеобщим уважением и всеобщей симпатией. Смею думать, что тот начальник, который пользуется общим уважением всего населения, населения столь разнородного и многообразного, какое существует на Кавказе, несомненно имеет такие достоинства, которые отличают его от других. Достоинства эти заключаются в том, что он представляет собой, в полном смысл слова, русского благородного барина, со всеми недостатками, присущими этому барству, но и со всеми его благородными и рыцарскими сторонами. Это, может быть, единственный из начальников края, который в течение всей революции, в то время, когда в Тифлисе ежедневно кого-нибудь убивали или в кого-нибудь кидали бомбу, спокойно ездил по городу, как в коляске, так и верхом, и в течение всего этого времени на него не только не было сделано покушения, но даже никто никогда его не оскорбил ни словом, ни жестом.
Граф Воронцов-Дашков, - как и вообще все жители Кавказа, а в том числе и я, зная Кавказ с юности, или вернее сказать, с детства, - понимает дух этого края и никогда не сможет забыть, что хотя Кавказ и покорен русскими солдатами, но громадное количество офицеров и начальников этих солдат были туземцы. Я отлично помню то время, когда в каждом полку большая половина офицеров или начальников были местные туземцы, и эти туземцы - грузины, армяне, татары, в русских офицерских формах вели русского солдата на те бои, которые так прославили кавказскую армию.
Достаточно вспомнить имена таких генералов, как князь Бебутов - армянин, Лазарев - армянин, Тер Гукасов - армянин, Чевчевадзе - грузин, Орбелиани - грузин и проч. и проч., т. е. такие генералы, которые оставили после себя блестящие страницы в военной русской истории, - чтобы понять, какое значение имели туземцы при покорении Кавказа. А потому, спустя несколько десятков лет, после завоевания Кавказа, когда эти туземцы в известной степени уже прославили нашу армию, нашу доблесть - сказать, что в военной и государственной службе туземцы нам более не нужны - по меньшей мере, крайне близоруко, если не употребить более жесткое слово.
Нужно вообще сказать, что если в левых партиях и есть негодяи, то во всяком случае негодяи эти большею частью все-таки действуют принципиально, из убеждений, но не из-за корысти, не из-за подлости; но, кажется, во всем свете, во всяком случае в России, большая часть правых деятелей негодяи, которые делаются правыми и действуют будто бы ради высоких консервативных принципов, а на самом деле преследуют при этом исключительно свою личную пользу. Так что я мог бы в этом отношении сказать такую формулу: негодяи из левых, совершая гадкие дела, совершают их все-таки, большей частью, из-за принципа, из-за идеи, а негодяи из правых совершают гадкие дела всегда из корысти и из подлости, что мы видим и теперь в России.
Большинство из правых, прославившихся со времен 1905 года, со времени революции, как например: Дубровин, Коновницын, Восторгов и сотни подобных лиц, все это такие негодяи, которые под видом защиты консервативных принципов, под видом защиты Самодержавия Государя и русских начал, исключительно преследуют свои личные выгоды, и в своих действиях не стесняются ничем, идут даже на убийства и на всякие подлости.
В то время, в 70-х-80-х годах, все были ужасные фритредеры; все стояли за свободу торговли и считали, что этот закон о свободе торговли так же непреложен, как закон мироздания (это, так называемая, система фритредерства), систему же таможенного протекционизма считали гибелью для государства, и сторонники фритредерства утверждали, что только лица, непонимающие законов развития государственной жизни, могут проповедывать такие теории, как теория таможенного протекционизма.
Гр. Толстой был крайний правый, и Император Александр III назначил его министром внутренних дел после графа Игнатьева именно потому, что он был ультраконсервативных воззрений. Во время своего министерства, он провел институт земских начальников, институт, которому сочувствовать никоим образом невозможно. Замечательно, что этому институту земских начальников не сочувствовали даже многие из консерваторов и в том числе такой консерватор, как Константин Петрович Победоносцев.
Предполагалось, что земские начальники будут из дворян, что это будут "лучшие" так сказать лица из общества, которые будут руководить крестьянством.
Если Император Александр III и настоял на этой мысли, - на учреждении института земских начальников, - то именно потому {270} что он был соблазнен мыслью, что вся Россия будет разбита на земские участки, что в каждом участке будет почтенный дворянин, который пользуется в данной местности общим уважением, что этот почтенный дворянин-помещик будет опекать крестьян, судить их и рядить. Если бы эта мысль, эта идиллия вполне и осуществилась, то и тогда этот институт не мог бы держаться, ибо он основывается на первичной погрешности, которая заключается в том, что в культурном государстве невозможно, а именно - невозможно смешивать власть административную с властью судебной; власть судебная должна быть независима, так как справедливый суд может быть только при его независимости.
Первое условие для этого - заключается в том, чтобы суд этот во всех своих инстанциях, от низа до верха, был совершенно отделен от администрации и был совершенно независим; как только этот принцип не соблюдается - сейчас же вместо законности является произвол. В настоящее время мы это видим в особенности наглядно, когда судебное ведомство утратило всякую независимость, и министр юстиции Щегловитов состоит на посылках у министра внутренних дел, председателя Совета министров - Столыпина.
Между тем институт земских начальников основывался именно на смешении этих двух функций: функции административной и функции судебной.
Константин Петрович Победоносцев, как человек чрезвычайно культурный и несомненно человек ученый, - конечно, с этою мыслью помириться не мог и поэтому был противником установления земских начальников. Если же закон о земских начальниках, вопреки крайней оппозиции Государственного Совета, прошел, то это в значительной степени было сделано под влиянием, между прочим, князя Мещерского, редактора "Гражданина" (См. Воспоминания. Царствование Николая II, т. II, стр. 609-626.).
На практике оказалось, что эта идиллия о благородном помещике, который в земском участке судит и рядит - была иллюзия. Таких помещиков и с самого начала оказалось незначительное число, а в настоящее время их почти совершенно нет.
Тот же самый гр. Толстой, будучи министром, затеял вопрос о преобразовании земских учреждений. Хотя ему не суждено было докончить этого вопроса, но, во всяком случаи, при нем этот вопрос был разработан. Именно гр. Толстой убедил Императора Александра III в целесообразности этой меры. Взамен земских учреждений 60-х годов в 1890г. были проведены видоизменения земских учреждений преемником его, Дурново; но основы этих учреждений были установлены еще графом Толстым.
Суть преобразования заключалась в том, чтобы дать больший голос в земских учреждениях дворянству и умалить голос крестьянства. Иначе говоря, чтобы земские учреждения, если можно так выразиться, "одворянствовать".
Земские учреждения 90-х годов суть преобразование также неудачное. Несомненно, России предстоять опрокинуть как учреждение земских начальников, так опрокинуть и земские учреждения 90-х годов. И вместо земских начальников ввести в крестьянский быт законность и те же самые суды, которые существуют для всех остальных подданных Государя Императора. Равным образом России предстоит в значительной степени демократизировать земские учреждения, дабы дать соответствующее влияние и голос в этих учреждениях - крестьянству. Нужно надеяться, что это преобразование будет сделано мирным, спокойным путем; что правительство будет {272} настолько благоразумно, что сделает это своевременно и не будет дожидаться того времени, когда эти неизбежный преобразования будут сделаны из под палки, т. е. путем волнений и недовольства масс.
Конечно, идея сама по себе, идея о мире, идея о разоружении - есть величайшая идея, и всякий человек, который этим делом занимается, который этому делу посвящает свои силы - достоин полного уважения, хотя я не могу не признать, что идея эта именно потому, что она чересчур велика, - трудно реализуема, и пройдет еще много веков ранее, нежели эта идея может дать какие-нибудь практические результаты.
Напротив, мы видим другое, мы видим, что если войны и сделались гораздо реже, чем были прежде, то зато, если ныне случается одна какая-нибудь война, она по своим результатам равняется десяткам войн, который бывали в прежние времена. Так что ужасы войны все более и более увеличиваются, и если войны бывают нынче редки, то потому, что происходить постоянная война: война всеобщего вооружения со всеми бедствиями, от сего проистекающими, только войны с непосредственными кровопролитиями происходят сравнительно редко.
Кровопролития эти избегаются именно тем, что происходит постоянная мирная война; война посредством вооружения; на это вооружение тратятся громадные деньги, которые ложатся бременем большею частью на бедный класс населения; и кроме того отрывается масса населения от производительного труда; и если не проливается прямо кровь населения, то зато проливается понапрасну его пот, тратятся его производительные силы, нарушается спокойная жизнь народа, и его благосостояние; увеличиваются бедность, нищета, болезни и смертность.
Меня очень удивляли некоторые своеобразные черты американской жизни. Так, например, большинство служителей в гостиницах и ресторанах, т. е. лица, подающие кушанье и убирающие столы, были ничто иное, как студенты высших учебных заведений и университетов, которые этим путем зарабатывают себе средства, так как летом служителям в ресторанах платят сравнительно очень боль-шие содержание, доходящее до 100 долларов, т. е. около 200 рублей в месяц на всем готовом.
И эти студенты нисколько такою обязанностью не шокировались. Они надевали соответствующий костюм ресторанного кельнера и самым аккуратным образом служили во время обеда и убирали столы (только не исполняли самой грязной работы). Затем, после обеда, или после завтрака, они одевались, как все остальные, надевали иногда корпо-ративные знаки, ухаживали за дамами и барышнями, жившими в гостинице, ходили с ними по паркам, играли, а когда время подходило к обеду -- они уходили, снова надевали свой костюм кельнера и служили, как самые исправные кельнеры.
Эта черта американской жизни меня очень удивляла, так как, не говоря уже о том, что по нашим нравам ничего подобного в России быть не может, несмотря на то, что наши бедные студенты голодают, живя иногда на 10--20 руб. в месяц; они тем не менее были бы шокированы, если бы им предложили служить за столом в виде лакея, даже в самых лучших ресторанах. Впрочем, это не только в России, но, вероятно, так смотрят на это и в других местностях Европы.
Я, между прочим, вспоминаю, какое особое положение занимают там агенты охранной полиции, о которых я ранее говорил. Как то раз в Нью-Йopке я поехал на автомобиле с таким агентом, который одевается, как чистейший джентльмен, и вот мы проезжали по одной улице, которая была крайне загромождена экипажами, а особливо трамваями. Вдруг я заметил, что все движение полицейский сразу остановил, чтобы дать мне проехать. Я удивился, по-чему это он сделал, и увидел, что агент, рядом около меня сидящий, расстегнул свой сюртук и я увидел, что под сюртуком у него была лента c особым значком, и вот, увидевши этот значок, полицейский махнул рукой и все вдруг ему повиновалось и все движение было прекращено.
Вот у нас, особливо в монархической стране, вся публика взволновалась бы на такое действие полиции, а вероятнее, большею частью и не послушалась бы.
Великий акт освобождения крестьян от крепостной зависимости, сделанный Великим Императором Александром II, был совершен с наделением их землею. Наделение это было в сущности принудительное, ибо помещики обязаны были подчиниться самодержавной и неограниченной Царской воле. Первый акт с точки зрения гражданских норм и самосознания не возбуждает никаких принципиальных и политических отрицаний. Что же касается второго, то с точки зрения гражданского самосознания, как оно установилось со времен Рим-ской Империи, конечно, он являлся этому самосознанию, принципу сво-боды и незыблемости собственности, полным противоречием. Можно преклоняться и восторгаться этим актом -- это другой вопрос; но не следует не усматривать в нем того, что он действительно представляет -- нарушение принципа собственности, принесение в жертву принципа собственности политическим, может быть, неизбежным потребностям, а, раз стали на этот путь, естественно было и ожидать и последствий сего направления. Этого не только тогда не понимали, но многие не понимают или не желают понимать и теперь. Водворению сознания собственности был нанесен и другой ущерб.
Когда приходится в сложной материи делать работу спешно, гораздо легче ее делать огульно, нежели детально. Несравненно легче иметь как материал для действия, в данном случае для наделения землею, единицы в несколько тысяч людей, нежели отдельных людей. Поэтому, с точки зрения технического осуществления реформы, община была более удобна, нежели отдельный домохозяин.
С административно-полицейской точки зрения она также представляла более удобства -- легче пасти стадо, нежели каждого члена стада в отдельности. Такое техническое удобство, кстати, получило довольно мощную поддержку в весьма почтенных любителях старины, славянофилах и иных старьевщиках исторического бытия русского народа. Было провозглашено, что "община" это -- особенность русского народа, что посягать на общину значит посягать на своеобразный русский дух. Общество, мол, существовало с древности, это цемент русской народной жизни.
Общинное владение есть стадия только известного момента жития народов, с развитием культуры и государственности оно неизбежно должно переходить в индивидуализм -- в индивидуальную собственность; если же этот процесс задерживается и, в особенности, искус-ственно, как это было у нас, то народ и государство хиреет. Теперешняя жизнь народов вся основана на индивидуализме, все народные отправления, его психика основана на индивидуализме. Соответ-ственно сему конструировалось и государство. "Я" организует и двигает все. Это "я", особенно развитое в последние два столетия, дало все великие и все слабые стороны нынешней мировой жизни народов. Без преклонения перед "я" не было бы ни Ньютонов, ни Шекспиров, ни Пушкинов (так в оригинале --; ldn-knigi), ни Наполеонов, ни Александров II и пр., и не суще-ствовало бы чудес развития техники, богатства, торговли и пр. и пр.
Одна и может быть главная причина нашей революции -- это запоздание в развитии принципа индивидуальности, а следовательно и сознания собственности и потребности гражданственности, а в том числе и гражданской свободы. Всему этому не давали развиваться есте-ственно, а так как жизнь шла своим чередом, то народу пришлось или давиться, или силою растопыривать оболочку; так пар взрывает дурно устроенный котел -- или не увеличивай пара, значит отставай, или совершенствуй машину по мере развития движения. Принципом индивидуальной собственности ныне слагаются все экономические отношения, на нем держится весь мир.
В последней половине прошлого столетия явился социализм во всех его видах и формах, который сделал довольно видные успехи в последние десятилетия.
Несомненно, что эта эволюция в сознании многих миллионов людей приносит положительную пользу, так как она заставляет правительства и общества обращать более внимания на нужды народных масс. Бисмарк явил тому явное доказательство.
Но насколько движение это стремится нарушить индивидуализм и заменить его коллективизмом, особливо в области собственности, настолько движение это имело мало успеха и едва ли оно, по крайней мере в будущем, исчисляемом десятками лет, сделает какие либо заметные успехи.
Чувство "я" -- чувство эгоизма в хорошем и дурном смысле есть одно из чувств наиболее сильных в человеке. Люди в {442} отдельности и в совокупности будут бороться на смерть за сохранение своего "я". Наконец то, что существует, ясно потому, что оно существует, а то, что предлагают, не ясно не только потому, что не существует, но и потому, что оно настолько искусственно и слабо, что не выдерживает даже поверхностной, мало-мальски серьезной критики.
Единственный серьезный теоретический обоснователь экономического социализма, Маркс, более заслуживает внимания своею теоретическою логичностью и последовательностью, нежели убедительностью и жиз-ненною ясностью.
Математически можно строить всякие фигуры и движения, но не так легко их устраивать на нашей планете при данном физическом и моральном состоянии людей. Вообще социализм для настоящего времени очень метко и сильно указал на все слабые стороны и даже язвы общественного и государственного устройства, основанного на индивидуализме, но сколько бы то ни было разумно-жизненного иного устройства не предложил.
Он силен отрицанием, но ужасно слаб созиданием. Между тем, духом социализма-коллективизма за-разились у нас многие, даже очень почтенные люди. Они, уже не говоря о натурах, поклоняющихся всякому государственному разруше-ние, также явились сторонниками "общины". Первые потому, что видели в ней применение принципа мирного социализма, а вторые по-тому, что в применении этого принципа в жизни народа не без основания усматривали зыбкую почву, на которой легко произвести землетрясение в общей экономической, а следовательно и государ-ственной жизни. Таким образом защитниками общины явились благо-намеренные, почтенные "старьевщики", поклонники старых форм, по-тому что он стар, полицейские администраторы, полицейские пастухи, потому что считали более удобным возиться со стадами, нежели с отдельными единицами; разрушители, поддерживающие все то, что легко привести в колебание и, наконец, благонамеренные теоретики, усмотревшие в общине практическое применение последнего слова эконо-мической доктрины -- теории социализма.. Последние меня больше всего удивляли, так как, если когда либо и восторжествует "коллективизм", то, конечно, он восторжествует совершенно в других формах, нежели он имел место при диком или полудиком состоянии общественности.
Если когда либо осуществится {443} в России коллективная собственность вместо общины, то это может произойти только после того, как общинное владение пройдет через горнило индивидуализма, т. е. собственности индивидуальной. Это мо-жет произойти только тогда, когда человек усомнится в благе личной своей жизни, в своем "я" и будет видеть для своего личного блага спасение в "мы".
Итак, во время моего управления финансами до революции, крестьян-ство, т. е. громаднейшая часть населения Российской Империи, находилось в таком состоянии: значительная часть земли находилась в общинном коллективном владении, исключавшем возможность сколько бы то ни было интенсивной культуры, подворное владение находилось в неопределенном положении вследствие неотмежеванности и неопределенности права собственности. Крестьянство находилось вне сферы гражданских и других законов.
Для крестьянства была создана особая юрисдикция, перемешанная с административными и попечительными функциями -- все в виде земского начальника, крепостного помещика особого рода. На крестьянина установился взгляд, что это с юридической точки зрения не персона, а полуперсона. Он перестал быть крепостным помещика, но сделался крепостным крестьянского управления, находившегося под попечительным оком земского начальника.
Вообще его экономическое положение было плохо, сбережения ни-чтожны. Да, откуда быть сбережениям, когда установился такой общий режим, что за последнее столетие (а тоже было и раньше) мы были постоянно в войне. Не успеет страна оправиться после войны, смотри, затевают новую -- так постоянно.
Российская Империя в сущности была военная империя; ничем иным она особенно не выдавалась в глазах иностранцев.
Ей отвели большое место и почет ни за что иное, как за силу. Вот именно потому, когда безумно затеянная и мальчишески веденная японская война показала, что однако же сила то совсем не велика, Россия неизбежно должна была скатиться (даст Бог временно), русское населе-ние должно было испытать чувство отчаяния, граничащего с помешательством разочарования; а все наши враги должны были {446} возликовать, внутренние же, которых к тому же мы порядком третировали по праву сильного, предъявить нам счеты во всяком виде, начиная с проектов всяких вольностей, автономии и кончая бомбами.
Богатство и экономическая, а потому в значительной степени и политическая мощь страны заключается в трех факторах производства:
природе -- природных богатствах, капитале, как материальном так и интеллектуальном, и труде.
Российская Империя чрезвычайно богата природою, хотя значение этого богатства в довольно серьезной степени умаляется неумеренностью климата во многих ее частях. Она весьма слаба капиталами, накопленными ценностями, главным образом потому, что она создана непрерывными войнами, не говоря о других причинах. Она может быть весьма сильна трудом физическим по числу жителей и интеллектуальными, так как русский человек даровитый, здравый и богобоязненный. Bcе эти факторы производства находятся в тесной между собою связи в том смысле, что только совокупным и координированным действием они могут творить соответствующие затратам большие ценности, богатства, но при современном состоянии челове-чества, когда, благодаря развитию сообщений, природные богатства до-вольно легко перемещаются, а благодаря международному кредиту капиталы всего света в значительной мере интернационализировались -- труд приобрел особое значение в создании богатства.
Но на что следовало обратить внимание, это на развитие труда. Труд русского народа крайне слабый и непроизводительный. Этому во многом содействуют климатические условия. Десятки миллионов населения по этой причине в течение нескольких месяцев в году бездействуют. Производительности труда препятствует отсутствие путей сообщения. В этом отношении мне удалось нечто сделать, так как, во время моего управления финансами, я удвоил сеть железных дорог, но тут мне постоянно мешало военное ведомство. Это ведомство поддерживало меня только тогда, когда я предлагал строить дороги, имеющие, по его мнению, некоторое стратегическое значение.
Чтобы создать источник применения труда, было более нежели же-лательно развить нашу промышленность.
Современное государство не может быть великим без национальной, развитой промышленности. Это показывает история. Это очевидно из современной действительности и, наконец, это ясно из экономической здравой теории. Если этого довольно много людей не понимает и не знает, то они заслуживают сожаления.
Во время управления моего финансами (а в то время министр финансов был также министром торговли и промышленности) я твердо утроил нашу промышленность. Это тоже мне постоянно ставили и ныне ставят в вину. Глупцы !!..
Говорят, что для развития промышленности я принимал искусственные меры. Что значить эта глупая фраза? Какими же мерами. кроме искусственных, можно развить промышленность? Все, что делают люди, это с известной точки зрения искусственно. Одни дикари живут и управляются безыскусственно. Везде и всюду промыш-ленность была развита искусственными мерами. Я же принимал меры искусственные гораздо более слабые сравнительно с теми, которые для этой цели принимали и даже доныне принимают многие иностранные государства. Этого, конечно, не знают наши салонные невежды.
У нас же народ также трудится, как и пьет.
Он мало пьет, но больше, чем другие народы, напивается. Он мало работает, но иногда надрывается работою. Для того, чтобы народ не голодал, чтобы его труд сделался производительным, нужно ему дать воз-можность трудиться, нужно его освободить от попечительных путь, нужно ему дать общие гражданские права, нужно его подчинить общим нормам, нужно его сделать полным и личным обладателем своего труда -- одним словом, его нужно сделать с точки зрения гражданского права -- персоною. Человек не разовьет свой труд, если он не имеет сознания, что плоды его труда суть его и собственность его {453} наследников.
Но, конечно, если государственная власть считала, что для нее самое удобное держать три четверти населения не в положении людей граждански равноправных, а в положении взрослых детей (существ особого рода), если правительство взяло на себя роль, выходящую из сферы присущей правительству в современных государствах, роль полицейского попечительства, то рано или поздно, правительство должно было вкусить прелести такого режима.
Но раз ты попечитель и я голодаю, то корми меня. На сем основании вошло в систему кормление голодающих и выдающих себя за голодающих.
Революция по своим приемам всегда бессовестно лжива и безжалостна. Ярким доказательством тому служит наша революция спра-ва, так называемые, черные сотни или "истинно pyccкие люди". На зна-мени их высокие слова "самодержавие, православие и народность", a приемы и способы их действий архилживы, архибессовестны, архикровожадны. Ложь, коварство и убийство -- это их стихия. Во главе явно стоит всякая с.....ь, как Дубровин, Грингмут, Юзефович, Пуришкевич, а по углам спрятавшись -- дворцовая камарилья.
Держится же эта революционная партия потому, что она мила психологии Царя и Царицы, которые думают, что они тут обрели спасение. Между тем спасаться то было не надо, если бы их действия отли-чались теми качествами, которыми правители народов внушают общую любовь и уважение.
В конце XIX и в начале XX века нельзя вести политику средних веков; когда народ делается, по крайней мере в части своей, сознательным, невозможно вести политику явно несправедливого поощрения привилегированного меньшинства на счет большинства.
Политики и правители, которые этого не понимают, готовят революцию, которая взрывается при первом случае, когда правители эти теряют свой престиж и силу (японская война и перемещение почти всей вооруженной силы за границу, и дальнюю границу).
но все крестьянское дело всегда было близко моему сердцу и не из каких-нибудь сентиментальных причин, а исключительно, потому что я смотрю, -- и всегда смотрел, -- на Россию, как на государство наиболее демократическое из всех государств Западной Европы, но демократичное в особом смысле этого слова, -- было бы правиль-нее сказать: как государство "мужицкое", ибо вся соль русской земли, вся будущность русской земли, вся история настоящая и будущая Росcии связана, если не исключительно, то главным образом, с интере-сами, бытом и культурою крестьянства. И если, несмотря на то ужас-ное время, которое мы ныне переживаем, я все-таки убежден в том, что Россия имеет громадную будущность, что Россия из всех тех несчастий, которые ее постигли и которые, вероятно, будут, к несчастно, еще следовать, выйдет из всех этих несчастий пере-рожденной и великой, -- то я убежден в том, именно потому, что я верю в русское крестьянство, верю в его мировое значение в судьбах нашей планеты.
У нас в Poccии в высших сферах существует страсть к завоеваниям, или вернее к захватам того, что, по мнению правительства, плохо лежит.
Так как Абиссиния, в конце концов, страна полуидолопоклонническая, но в этой их религии есть некоторые проблески православия, православной церкви, то на том основании мы очень желали объявить Абиссинию под своим покровительством, а при удобном случае ее и скушать.
Если кто хочет наглядно познакомиться с историей Российской Империи и купить в книжных магазинах продаваемую в них краткую историю (с атласами) развития Российской Империи, -- издание одного из благотворительных правительственных учреждений, -- для детей среднего возраста, -- то, пробежав карты развития России со времен Рюрика, каждый гимназист убедится, что великая Российская Империя, в течение тысячелетнего своего существования, образовалась тем, что славянские племена, жившие в России, постепенно поглощали силою оружия и всякими другими путями целую массу других народностей и таким образом явилась Российская Империя, которая представляет собой конгломерат различных народностей, а потому, в сущности говоря,
Р о с с и и нет, а есть Российская Империя; ну, а после того, как мы поглотили целую массу чуждых нам племен и захватили их земли -- теперь в Думе и "Новом Времени" явилась полукомическая национальная партия, которая объявляет, что, мол, {117} Россия должна быть для русских, т.е. для тех, которые исповедают православную религию, фамилия которых кончается на "ов" и которые читают "Русское Знамя" и "Голос Москвы".
На этих днях я читал статьи в некоторых русских газетах, что де иностранным держателям наших фондов и банкирам все равно, какой у нас будет образ правления, лишь бы восстановился внутренний порядок, т.е. прекратилась бы анархия. Довольно наивные рассуждения. Конечно, они желают, чтобы прекратилась анархия, но для иностранного и русского кредитора важно, чтобы установился такой образ правления, при котором были бы, если не невозможны, то маловероятны подобные авантюры, как ужасающая японская война по личным капризам, потакаемым авантюристами, и был невозможен такой порядок вещей, при котором величайшая нация нахо-дится в вечных экспериментах эгоистической дворцовой камарильи.
<Адресовано императору> "Каждый человек по природе своей ищет лучшего. Это отличает человека от животного. На этом качестве человека основывается развитие благосостояния и благоустройства общества и государства. Но для того, чтобы в человеке развился сказанный импульс, необходимо поставить его в соответствующую обстановку. У раба этот инстинкт гаснет. Раб, сознавая, что улучшение его и бытия его ближних не-осуществимо, каменеет. Свобода воскрешает в нем человека. Но не достаточно освободить его от рабовладетеля, -- необходимо еще освободить его от рабства произвола, дать ему законность, а следо-вательно и сознание законности и просветить его. Необходимо, по выражению К. П. Победоносцева, сделать из него "персону", ибо он теперь "полуперсона". Все cиe не сделано, или почти не сделано. Крестьянин находится в рабстве произвола. Закон не очертил точно его права и обязанности. Его благосостояние зависит не только от усмотрения высших представителей местной власти, но иногда от людей самой сомнительной нравственности. Им начальствуют и он видит начальство и в земском, и в исправнике, и в становом, и в уряднике, и в фельдшере, и в старшине, и в волостном писаре, и в учителе, и, наконец, в каждом "барине". Он находится в положительном рабстве у схода, у его горланов. Не только его благосостояние зависит от усмотрения этих людей, но от них за-висит его личность. Существует сомнение следует ли оградить крестьян от розог, или нет? Можно различно разрешать этот вопрос. Я думаю, что розги, как нормальное средство, оскорбляют Бога в человеке. Когда ИМПЕРАТОР АЛЕКСАНДРЕ II отменил розги в армии, то ведь находились же лжепророки, уверявшие, что наша армия падет. Но кто осмелится утверждать, что дух и дисциплина ВАШИХ воинов от сего умалилась? Но если еще розги необходимы, то они должны даваться закономерно. Крестьян же секут по усмотрению, и кого же? Например, по решению волостных судов -- темных коллегий, иногда руководимых отребьем крестьянства. Любо-пытно, что если губернатор высечет крестьянина (чего я не одобряю), то его судит Сенат, а если крестьянина выдерут по каверзе волост-ного суда, то это так и быть надлежит. Крестьянин раб своих односельчан и сельского управления."
В конце концов круговая порука была отменена, новый закон о взыскании податей, передававший в значительной части дело в руки податных инспекторов, прошел, но в него были внесены некоторые компромиссы, внесшие специфические черты отношения к крестьянам, как к лицам, которых нужно третировать особым порядком.
Закон о паспортах, связывающей крестьянство по рукам и ногам, также держался потому, что министерство внутренних дел за-являло о необходимости для финансов паспортного налога. Я заявил в Государственном Совете, что министерство финансов от этого налога отказывается, и внес новый паспортный устав, значительно расширяющей свободу крестьянства. Хотя новый устав прошел, но по настоянию министерства внутренних дел в него все-таки внесены многие стеснения; стеснения эти вытекали из еврейского вопроса (черта оседлости) и необходимости гарантии исправности местных крестьянских сборов.
Затем, когда через полтора года началась революция, то само правительство по крестьянскому вопросу уже хотело пойти дальше того, что проектировало сельскохозяйственное совещание. Но уже оказалось мало. Несытое существо можно успокоить, давая пищу во время, но озверевшего от голода уже одною порциею пищи не успокоишь. Он хочет отомстить тем, которых правильно или неправильно, но считает своими мучителями.
Все революции происходят от того, что правительства во время не удовлетворяют назревшие народные потребности. Они происходят от того, что правительства остаются глухими к народным нуждам.
Правительства могут игнорировать средства, которые предлагают для удовлетворения этих потребностей, но не могут безнаказанно не обращать внимания и издеваться над этими потребностями.
Между тем мы десятки лет высокопарно все манифестовали "наша главная забота это народные нужды, все наши помыслы стремятся, чтобы осча-стливить крестьянство" и проч. и проч. Все это были и до сего времени представляют одни слова.
После Александра II дворцовое дворянство загнало крестьянство, а теперь крестьянство темное бросается на дворянство, не разбирая правых и виновных. Так создано человечество. Те, которые "ми-лостью Божией" неограниченно царствуют, не должны допускать таких безумий, а коли допускают, то должны затем признать свои невольные ошибки.
Наш же нынешний "Самодержец" имеет тот недостаток, что когда приходится решать, то выставляет лозунг "я неограниченный и отвечаю только перед Богом", а когда приходится нравственно отвечать перед живущими людьми впредь до ответа перед Богом, то все виноваты кроме Его Величества -- тот Его подвел, тот обманул и проч. Одно из двух: неограниченный монарх сам отвечает за свои действия, Его слуги ответственны лишь за неисполнение Его приказаний и то лишь тогда, если они не докажут, что с своей стороны сделали все от них зависящее для точного исполнения данного приказа; а если хочешь, чтобы отвечали советчики, то должен ограничиться их советами и мнениями. Я говорю о советчиках официальных, единоличных и коллегиальных.
Вернувшись в Poccию, меня также поразила необузданность прессы при существовании самого реакционного цензурного устава.
Пресса начала разнуздываться еще со времени войны; по мере наших поражений на востоке, пресса все смелела и смелела. В последние же месяцы, еще до 17 октября, она совсем разнуздалась, и не только либеральная, но и консервативная. Вся пресса обратилась в революционную, в том или другом направлении, но с тождественным мотивом "долой подлое и бездарное правительство, или бюрократию, или существующей режим, доведший Poccию до такого позора." Петербургская пресса, дававшая, и по ныне, хотя в меньшей степени, дающая тон всей прессе России, совершенно эмансипирова-лась от цензуры и составила союз, обязавшийся не подчиняться цензурным требованиям. В этом союзе участвовали почти все газеты, и в том числе консервативные, а также "Новое Время", которое затем забыло это обстоятельство и, когда вспыхнула революция, в {489} мое министерство подавленная, то оно, видя, что правительство одолело, первое начало кричать о слабости правительства и распущенности прессы. Когда газеты вышли в силу "захватного права" из под цензуры, то от них сделалось известным публике, что в последний год образовался ряд союзов -- союз инженеров, адвокатов, учителей, академический (профессоров), фармацевтов, крестьянский, железнодорожных служащих, техников, фабрикантов, рабочих и проч. и, наконец, союз союзов, объединивший многие из этих частных союзов. О решениях и действиях некоторых союзов, например, академического, газеты давали полные сведения, о других отрывчатые, а о некоторых только сообщалось, что такой то союз собирался там-то и принял важные решения и т. п.
Конечно, продолжал действовать и союз представителей земских и городских деятелей, с постоянно действующим бюро, в котором принимали участие столпы, так называемых, "общественных деятелей, из которых многие ныне после прелести революции сделались правыми.
В этих союзах принимали живое участие Гучков, Львов, князь Голицын, Красовский, Шипов, Стаховичи, граф Гейден и проч. и проч. К этому союзу присоединились и тайные республиканцы, люди большого таланта пера и слова и наивные политики: Гессен, Милюков, Гредескул, Набоков, академик Шахматов и проч., и проч. Все эти союзы различных оттенков, различных стремлений были единодушны в поставленной задаче -- свалить существующей режим, во что бы то ни стало, и для сего многие из этих союзов признали в своей тактике, что цель оправдывает средства, а потому для достижения поставленной цели не брезгали никакими приемами, в особенности же заведомою ложью, распускаемой в прессе. Пресса совсем изолгалась, и левая также, как правая; а когда вспыхнула революция и началась анархия, то правая пресса: "Новое Время" (Суворин, Меньшиков), "Русское Знамя" (Дубровин, Булацель), "Московские Ведомости" (Грингмут, из еврейских ренегатов), "Вече" (Иловайский и какой то каторжник Оловянников) и даже "Киевлянин" (Пихно) и проч. в смысле небрезгания для преследуемых целей, распространять ложь, клевету, обман, пожалуй, превзошли левую прессу.
Я застал Россию в полном волнении, причем революция из под-полья начинала всюду вырываться наружу; правительство потеряло силу действия, все или бездействовали или шли врознь, а авторитет действующего режима и его верховного носителя был совершенно затоптан. Смута увеличивалась не по дням, а по часам, революция все грознее и грознее выскакивала на улицу, она завлекала все классы населения. Весь высший класс был недоволен и ожесточен; вся молодежь, и не только университетская, но и высших классов средних учебных заведений, не признавала никаких авторитетов кроме тех, которые проповедывали самые крайние революционные и антигосударственные теории; профессора в громадной части стали против правительства и действующего режима и авторитетно, не только для молодежи, но и для большинства взрослых провозгласили "до-вольно -- нужно все перевернуть"; земские и городские деятели уже давно заявили "спасение лишь в конституции"; торгово-промышленный класс, богатые люди, стали на сторону земцев, городских деятелей, и профессуры и некоторые из них (Морозов, Четвериков, вдова Терещенко) производили большие денежные пожертвования не только для поддержки освободительного движения, но прямо на революцию (Савва Морозов, засим застрелившийся за границей); рабочие совер-шенно подпали под руководство революционеров и действовали наи-более активно там, где нужно было действие физическое; все ино-родцы, а ведь в Российской Империи инородцев около 35 % всего населения, видя столь сильное расслабление Империи, подняли головы и решили, что настал момент, проводить свои мечты и желания: поляки -- "автономию", евреи -- "равноправие", и проч., а все -- устранение всех стеснений, в которых проходила вся их жизнь, а стеснения {494} эти во многих случаях были безобразные, антихристианские, грубые и, что особливо непростительно, часто глупые; крестьяне подняли уси-ленно вопрос о безземелии и вообще о их утесненном положении; чиновники, видя близко многие порядки в канцеляриях и систему протекции, развитую в царствование Николая II-го до гигантских размеров, стали против режима, которому служили; войско было взволно-вано всеми позорными неудачами войны и винило во всем совершенно основательно правительство, но кроме того с заключением мира яви-лось особое обстоятельство, внесшее большую смуту в войска, особенно оставшиеся в России: с заключением мира по закону нужно было отпустить всех, призванных на время войны, но так как в России войск оставалось очень мало, то их не отпускали, они начали волно-ваться, через это революционеры нашли легкий доступ в войска, в войсках начались вспышки непослушания, в некоторых случаях маленькие выступы в пользу революции с оружием в руках, по-этому многие думали, что на войска рассчитывать нельзя и боялись возвращения армии с востока.
Между тем, что я ceбе ставлю в особую заслугу, это то, что за пол года моего премьерства во время самой революции в Петербурге было всего убито несколько десятков людей и никто не казнен. Во всей же России за это время было казнено меньше людей, нежели теперь Столыпин казнит в несколько дней во время конституционного правления, когда по общему официальному и официозному уверению последовало полное успокоение. При этом казнит совершенно зря: за грабеж казенной лавки, за кражу 6 руб., просто по недоразумению и т. под. Одновременно убийца гр. А. П. Игнатьева и подобные преступники часто не казнятся.
А убийцы из союза русского народа "жидов", а в особенности больших "жидов" -- Герценштейна, Иоллоса, или поощряются, или же скрываются, если не за фалдами, то за тенью министров или лиц еще более их влиятельных.
Можно быть сторонником смертной казни, но Столыпинский режим уничтожил смертную казнь и обратил этот вид {54} наказания в простое убийство, часто совсем бессмысленное, убийство по недоразумению. Одним словом, явилась какая то мешанина правительственных убийств, именуемая смертными казнями.
Нужно заметить, что наш Государь Николай II имеет женский характер. Кем то было сделано замечание, что только по игре природы незадолго до рождения Он был снабжен атрибутами, отличающими мужчину от женщины.
Всякий Его докладчик, в особенности Им назначенный, (а не наследственный от Отца) в первое время после, назначения пользуется особою Его благосклонностью, часто переходящею границы умеренности, но затем более или менее скоро благосклонность эта сменяется индифферентностью, а иногда и нередко чувством какой то злобы, связанной с злопамятством, за то, что когда то Он его любил и, значит, недостойно, если чувство это прошло.
Финляндцы по натуре корректные люди, чтущие законы, и им чужды безобразнейшие убийства, ежедневно совершаемые в России на политической почве революционерами, анархистами и отчасти "истинно русскими" людьми.
Тогда был лозунг: "нужно драть и все успокоится", как впоследствии явился лозунг: "нужно расстреливать и все успокоится". Одно из главных обвинений, до сих пор мне предъявляемых, это то, что я, будучи председателем совета, после 17 октября мало расстреливал и другим мешал этим заниматься. Кого я должен был расстреливать, до сих пор мне никто не ответил. "Витте смутился, даже перепугался, мало расстреливал, вешал -- кто не умет проливать кровь, не должен занимать такие высокие посты".
Само собою разумеется, что если бы в России не было смуты, не явилась бы горячка освободительного движения, раскаленного позорнейшей войной, то окраины не подняли бы так головы и не начали бы предъявлять вместе с справедливыми и нахальные требования. Окраины воспользовались ослаблением России, вызванным войной и революцией, чтобы показать зубы. Они начали мстить за Все многолетние действительные притеснения и меры совершенно правильные, но которые не мирились с национальным чувством завоеванных инородцев.
Это с точки зрения нашей, русской, возмутительно, подло, -- все это так, по человечески. Вся ошибка нашей многодесятилетней политики -- это то, что мы до сих пор еще не сознали, что со времени Петра Великого и Екатерины Великой нет России, а есть Российская Империя. Когда около 35 % населения инородцев, а русские разделяются на великороссов, малороссов и белороссов, то невозможно в XIX и XX веках вести политику, игнорируя этот исторический капитальной важности факт, игнорируя национальные свойства других, национальностей, вошедших в Российскую Империю -- их религию, их язык и проч.
Девиз такой Империи не может быть "обращу всех в истиннорусских". Этот идеал не может создать общего идеала всех подданных Русского Императора, не может сплотить все население, создать одну политическую душу. Может быть, для нас русских было бы лучше, чтобы была Россия, и мы были только русские, а не сыны общей для всех подданных Царя Российской Империи. В таком случае откажитесь от окраин, которые не могут и не примирятся с таким государственным идеалом. Но ведь этого наши Цари не желали и Государь ныне, далек от этой мысли.
Нам мало поляков, финляндцев, немцев, латышей, грузин, армян, татар и пр. и пр., мы пожелали еще присоединить территорию с монголами, китайцами, корейцами. Из за этого и произошла война, потрясшая Российскую Империю; и когда мы опять придем в равновесие, и придем ли вообще? Во всяком случае. еще произойдут большие потрясения. А при теперешней политике, когда по крайней мере скрытыми идеалами {240} Царя -- это идеалы полупомешанной ничтожной партии "истиннорусских людей" -- можно, не будучи пророком, предвидеть и чуять еще большие беды... Господи помилуй...
Странная особа Императрица Александра Феодоровна....Когда Она приняла предложение <выйти замуж за Николая> (еще бы не принять!), то Она несомненно искренно выражала печаль, что Ей приходится переменить религию. Вообще это тяжело, а при Ее узком и упрямом характере это было вероятно особенно тяжело. Как не говорите, а если мы и в особенности "истинно русские" люди хулим субъекта, переменяющего религию по убеждению, то ведь не особенно красивый подвиг переменить таковую из-за благ мирских. Не из за чистоты и возвышенности православия (по существу православия это несомненно так) принцесса Alix решилась переменить свою веру. Ведь о православии Она имела такое же представление, как младенец о теории пертурбации небесных планет.
Но раз решившись переменить религию, Она должна была уверить себя, что это единственная правильная религия человечества. Конечно, Она и до сих пор не постигает ее сущности (и многие ли ее понимают?), но затем совершенно обуялась ее формами, в особенности столь красивыми и возвышенно поэтичными, в каковых она представляется в дворцовых архиерейских служениях.
С Ее тупым эгоистическим характером и узким мировоззрением в чаду всей роскоши русского двора довольно естественно, что {251} Она впала всеми фибрами своего "я" в то, что я называю православным язычеством, т. е. поклонение формам без сознания духа -- проповедь насилием, а не убеждением, или поклоняйся, или ты мой враг и против тебя будет мой самодержавный и неограниченный меч; Я так думаю, значить, это так; Я так хочу, значит, это правда и правда -- мое право. При такой психологии, окруженной низкопоклонными лакеями и интриганами, легко впасть во всякие заблуждения.
На этой почве появилась своего рода мистика -- Филипп, Серафим, гадания, кликуши, "истинно русские" люди. Чем больше неудач, чем больше огорчений, тем более душа ищет забвения, подъема оптимизма в гадании о будущем. Ведь предсказатели всегда, особенно царям, говорят: потерпи, а потом ты победишь и все будут у ног твоих, все признают, что только то, что исходит от тебя, есть истина и спасение...
На это я ответил принцу <Наполеону, спросившему совета, стоит ли ему делать во Франции переворот в связи с тем, что там может прийти к власти социалистическое правительство>, что как мне ни неприятно ему сказать то, что я думаю, тем не менее, в виду его доверчивого ко мне отношения, я считал бы нечестным ему не сказать откровенно мое мнение, а мое мнение таково, что такая авантюра не может иметь никакого успеха, что я убежден в том, что, если Клемансо сделается президентом министерства, то министерство Клемансо обратится в министерство буржуазное; что там все социалисты -- до тех пор, пока не входят во власть, а когда входят во власть, то сами обстоятельства складываются так, что они видят, что проводить свои социальные теории они не в состоянии. Поэтому, с точки зрения экономической, материальной -- Франция представляет собой страну с наименее прогрессивным финансовым и экономическим законодательством; хотя она и республика, но соседние государства провели в свою государственную экономическую, финансовую жизнь -- гораздо большие демократические реформы и принципы, нежели Франция.
На это принц мне пожал руку и сказал, что он очень рад от меня это слышать, так как и он внутри души был того же мнения. Действительность вполне оправдала мои указания. После этого министерства Клемансо было министерство такого крайнего социалиста, как Бриана, и эти министры со своими коллегами социалистами и крайними, как только делались министрами, не выходили из рамок государственного благоразумия, и до сих пор во Франции не введена даже такая мера, как подоходный налог, который введен уже давно и в Германии, и в Англии, и в других Европейских Государствах.
<Оценка столыпинской крестьянской реформы> У Столыпина явилась такая простая, можно сказать, детская мысль, но в взрослой голове, а именно, для того, чтобы обеспечить помещиков, т. е. частных землевладельцев, чтобы увеличить число этих землевладельцев, нужно, чтобы многие из крестьян сделались частными землевладельцами, чтобы их было, скажем, не десятки тысяч, или сотни тысяч, а пожалуй миллион. Тогда борьба для крестьянства с частными землевладельцами всевозможных сословий: дворянского, буржуазного и крестьян личных собственников -- будет гораздо тяжелее.
Эта простая детская мысль, зародившаяся в полицейской голове, привела к изданию крестьянского закона, так называемого закона 9-го ноября 1906 года, который затем с различными изменениями прошел и в Государственной Думе, и в Государственном Совете и который составляет ныне базис будущего нашего устройства крестьян.
В основе этого проекта положен принцип индивидуального пользования. Вообще проект этот, в сущности говоря, заимствован из трудов особого совещания о нуждах сельскохозяйственной промышленности, но исковеркан постольку, поскольку можно было его исковеркать, после того, как он подвергся хирургическим операциям в полицейских руках.
Индивидуальная собственность была введена так, как высказалось и сельскохозяйственное совещание; но вводится она уже не по добровольному согласию крестьян, а принудительным порядком. Частная собственность по этому закону вводится без всякого определения прав частного собственника и без выработанного для этих новых частных собственников-крестьян правомерного судоустройства.
{343} В конце концов проект этот сводится к тому, что община насильственно нарушается с водворением крайне сомнительных частных собственников крестьян, для достижения той идеи, чтобы было больше частных собственников, ибо полицейское соображение, внушившее эту меру, таково, что если этих частных собственников будет много, то они лучше будут защищаться.
Одним словом, весь проект основан на том лозунге, который с цинизмом был высказан Столыпиным в Государственной Думе, что этот крестьянский закон создается не для слабых, -- т. е. не для заурядного крестьянства -- а для сильных.
Конечно, очень может быть, что время переработает и этот закон и при посредстве времени образуется новое удовлетворительное устройство крестьянства. Но мне мнится, что ранее достижения такого результата -- последуют большие смуты и беспорядки, вызванные именно близорукостью и полицейским духом этого нового крестьянского закона (закона 17 июня).
Я чую, что закон этот послужит одной из причин пролития еще много невинной крови. Был бы очень счастлив, если бы мое чувство меня обмануло.....
Для того, чтобы успокоить несколько крестьянство, по инициативе Столыпина были приняты и некоторые паллиативные меры, которые принесли крестьянам весьма мало пользы, но расстроили некоторые хозяйства, так например: по его инициативе, большинство удельных {344} земель и степных угодий были переданы крестьянскому банку для продажи крестьянам. Продажа удельного имущества, конечно, значительно уменьшила обеспечение царствующего дома и, по сравнительной незначительности этого имущества, не могла принести никакой существенной пользы крестьянам.
Точно такое же значение имела мера о продаже крестьянам земельных оброчных статей и лесных угодий казны.
Такое же значение имела мера об обращении пригодных земель Алтайского округа для устройства переселенцев. Алтайские земли -- это есть земли, принадлежащие Государю.
При такой обширной Империи, как Россия, и при быстром увеличении населения государства, всегда было полезно иметь некоторый запас земельных угодий, и быстрая одновременная растрата этих угодий -- мера, в хозяйственном отношении, не рациональная, а, между тем, оказать сколько бы то ни было заметную пользу крестьянам не могла.
Как я говорил, конвенция эта сама по себе более выгодна Англии, нежели нам, и вот почему: самая главная часть этой конвенции есть соглашение по отношению Персии. Персия, особливо вся северная ее часть, наиболее населенная и наиболее продуктивная можно сказать, испокон века находилась под нашим доминирующим влиянием.
С завоеванием южных частей Кавказа, когда то бывших провинциями Персии и Турции, вся северная часть Персии, как бы естественно предназначалась в будущем, если не обратиться в часть великой Российской Империи, то, во всяком случае, обратиться в страну, находящуюся под полным нашим протекторатом.
Мы для такого результата пожертвовали нашей русской кровью, понимая под словом кровью, кровь всех верноподданных русского {408} Царя, в том числе и всех туземцев Кавказа, а равно пожертвовали и многими материальными средствами.
При таком положении дела, по моему убеждению, дальнейшую участь Персии следовало предоставить историческому течению, не связывая себе руки. Главная наша политика должна была заключаться в благорасположенном покровительстве над Персией и точно также, как другие провинции юга Кавказа соединились с Poccией, в близком будущем и северная часть Персии должна постепенно стать провинциями русского государства. Конечно, для этого требовалось одно условие, это то, чтобы жители Кавказа чувствовали благо Российского подданства, чтобы жители эти чувствовали, что к ним относятся, как к сынам Российской Империи, а не как к чужим иностранцам. Одним словом, чтобы Кавказом управляли на основании тех принципов, которыми им управляли создатели Кавказа: светлейший князь Воронцов, фельдмаршал князь Барятинский, Великий Князь Михаил Николаевич и даже нынешний почтенный наместник граф Воронцов-Дашков, а не так, как им управлял князь Голицын и как им хотел управлять штык-юнкер Столыпин.
Между тем, согласно конвенции с Англией южная Персия в экономическом отношении должна находиться под доминирующим влиянием России, а вообще Персия, т. е. центральное правительство Персии, ее политика, должны находиться под влиянием как России, так и Англии, которые должны действовать по взаимному соглашению.
Очевидно, что, так как центральное правительство Персии находится в Тегеране и вообще в северной части Персии, то этим самым мы предоставляем Англии значительное влияние в Персии и на северную часть ее. Но независимо от этого, ведь нельзя же длить страну относительно влияний между Poccией и Англией без согласия на то других держав, которые могут иметь такую же самую претензию, как и Англия....
До соглашения с Англией наши отношения к персидским шахам были такого рода, что явно указывали на полное государственное подчинение Персии России. Главная невыгода конвенции с Англией по отношению к Персии заключалась в том, что не предвидели германского вмешательства, и действительно, после заключения этой конвенции, Германия начала домогаться, чтобы ее продуктам был обеспечен доступ в Персию. В конце концов в 1910 году при свидании Императоров в Потсдаме было намечено соглашение с Германией относительно Персии, соглашение, которое было опубликовано в прошлом 1911 году во время конфликта между Германией и Францией по Мароккскому делу.
В силу этого соглашения с Германией о Персии, мы обязались соединить железные дороги в северной Персии с германской Багдадской железной дорогой, обязались не чинить никаких препятствий экономическому влиянию Германии на севере Персии, т. е. относиться к Германии, как к наиболее благоприятствуемой нации в отношении ввоза ее продуктов в северную Персию и вообще ее финансовой и экономической деятельности.
Что же в конце концов за нами оставалось? Присоединить к себе Персию в политическом отношении мы не можем, так как это противоречить соглашению с Англией. Экономической выгоды в Персии мы решительно не можем иметь никакой, так как очевидно конкурировать на севере Персии с немцами при условии, что Персия должна предоставлять немцам те самые экономические условия, какие она предоставляет нам, также не можем. В результате ясно, что мы подписали конвенцию, при которой мы Персию в будущем потеряем, мы {410} там можем только иметь неприятности но политическому надзору, но выгод мы иметь не можем никаких....
. Из изложенного ясно, что конвенция с Англией повлекла за собой конвенцию и с Германией по отношению Персии и в результате Персия вышла из наших рук. Российская Империя в будущем на Персию никаких видов, не только политических, но и экономических иметь не может. Она может только там играть роль полицейского и -- до поры до времени, покуда то или другое управление Персии не окрепнет и не водворит в стране надлежащий порядок.
{411} Поэтому я и считаю конвенцию 31-го августа безусловно для нас невыгодной.
Известно, что нет большого врага своей национальности, своей религии, как те сыны, которые затем меняют свою национальность и свою религию. Нет большого юдофоба, как еврея, принявшего православие. Нет большого врага поляков, как поляка, принявшего православие и особливо одновременно поступившего в русскую тайную полицию.
... ныне мы живем в такое время, когда действует провозглашенный Столыпиным принцип, что государство и государственная власть должны существовать для сильных, а не для слабых, а как известно в России почти всю массу населения составляют слабые, и только незначительное меньшинство составляют сильные, преимущественно дворянство.
Ближайшими признаками разложения общественной и государственной жизни было общее полное недовольство существующим положением, что объединило все классы населения; все требовали коренных мер государственного переустройства, но в мечтах различных классов желательный преобразования представлялись различно.
Высший класс (дворянство) был не прочь ограничить Самодержавного неограниченного Государя, но только в свою пользу -- создать аристократическую или дворянскую конституционную монархию; купечество -- промышленность мечтало о буржуазной конституционной монархии, гегемонии капитала, об особой силе русских Ротшильдов; интеллигенция, т. е. люди всевозможных вольных профессий -- о демократической конституционной монархии с мыслями in spe перейти к буржуазной республике (на манер Франции) и рабочий класс мечтал о большем пополнении желудка, а потому увлекался всяческими социалистическими государство-устроительствами; наконец, большинство России -- крестьянство -- желало увеличения земли, находящейся в их владении и уничтожения произвола распоряжения им как со стороны высших поместных классов населения, так и со стороны всех видов полиции, начиная от урядника и жандарма и переходя через земского начальника до губернатора, его мечта была Самодержавный Царь с идеей -- Царь для народа, но с признанием начал великого царствования Александра II (освобождение крестьян с землею), нарушивших священную собственность; оно склонялось к идее конституционной монархии с социалистическими началами партии трудовиков, т. е. к принципу, по которому труд, и преимущественно физический, дает право на все.
{117} Во всяком случае Все желали перемены, все вели атаку на Самодержавную власть, фигурально выражаясь, на бюрократический строй. 17 октября внесло полный раздор в лагерь противников Самодержавия, раскололо общество на партии, внесло между ними междоусобие и многие уже вместо нападения на Самодержавную власть, на бюрократию, стали искать у нее поддержку против своих противников. Это положение держится и по настоящее время.
ОЛЕГ ХЛЕВНЮК, ЙОРАМ ГОРЛИЦКИЙ
Холодный МИР
Сталин и завершение сталинской диктатуры
Традиционная концепция патримониального государства основывалась на представлении о том, что патриархальная власть — власть хозяина над своим хозяйством — может быть применена и в сфере управления большой политической общностью. Такого рода системы характеризовались такими формами бюрократического администрирования, которые в основных параметрах отличали их от «рационально-легальных» бюрократий. Вместо четко определенных сфер ответственности в патримониальных административных аппаратах наблюдались постоянная смена задач и властных полномочий, произвольно даруемых правителем. При отсутствии четкого разделения сфер ответственности не существовало бюрократического отделения частного от публичного. Отправление властных полномочий таким образом было дискреционным, рассматривалось как «частное» дело лидера[1]. Как мы увидим, стремление Сталина облекать официальные заседания в форму личных встреч и тасовать подчиненных вполне вписывается в данную концепцию. Методы контроля Сталина над процессом принятия решений можно охарактеризовать как интервенции без правил. Подчиненные диктатора никогда не знали, какой вопрос и в какой момент может вызвать его интерес и непредсказуемую реакцию. Это позволяло Сталину держать аппарат и свое окружение в напряжении, заменять отсутствие детального реального контроля (невозможного в принципе) перманентной угрозой такого контроля. Хотя не ограниченная правилами патримониальная власть Сталина совмещалась с достаточно рациональными и предсказуемыми формами принятия решений на других уровнях управленческой иерархии, патримониальная и более современная бюрократическая составляющие системы постоянно входили в противоречие друг с другом.
<У него забавные объяснения наблюдениям, иногда примитивные, иногда тенденциозные, но забавные, показывающие ход мыслей просвещенных интеллектуалов, далеких от народной жизни.>
Когда я размышляю о всем, что в русском социальном и политическом строе есть архаического, отсталого, примитивного и себя пережившего, я часто говорю себе: "Такой же была бы и Европа, если бы у нас, в свое время, не было возрождения, реформации и французской революции!.."
Русских часть упрекают в отсутствии предусмотрительности. Действительно, им постоянно приходится бывать захваченными врасплох последствиями их собственных поступков, запутываться в тупиках, больно ушибаться о жесткую логику событий. И в то же время нельзя сказать про русских, чтобы они были беззаботны относительно будущего; думать о нем -- они много думают, но не умеют его предвидеть, потому что они его не видят. Воображение русских так устроено, что оно им никогда отчетливо не рисует самых очертаний. Русский видит впереди только далекие убегающие горизонты, туманные, смутные дали. Понимание реальности в настоящем и грядущем доступно русским лишь при помощи грез. И в этом я вижу последствие климата и географических условий. Разве можно, едучи по степи в снежную погоду, не сбиваться беспрестанно с дороги, когда зги перед собой не видать?
За последние дни я замечаю в политических кругах Петрограда странное настроение против аннексии Россией Константинополя.
Утверждают, что эта аннексия не только не разрешила бы восточного вопроса, но только осложнила бы его и затянула, так как ни Германия, ни Австрия, ни дунайские государства не согласятся оставить ключ от Черного моря в когтях у русского орла. Русским важно добиться свободного прохода через проливы; а для этого достаточно создания на обоих берегах нейтрального государства, находящегося под покровительством держав. Считают также, что слияние греческого патриархата с русской церковью повлекло бы за собой неразрешимые затруднения и было бы в тягость для русских православных. Наконец, с точки зрения внутренней политики и социального развития, считают, что Россия совершила бы большую неосторожность, допустив внедрение в свой организм турецко-византийского тлетворного начала.
Я считаю все эти соображения совершенно правильными. Но о чем же думали раньше?
По своей сущности, демократия не обязательно должна быть либеральной. Не нарушая своих принципов, она может сочетать в себе все виды гнета политического, религиозного, социального. Но, при демократическом строе, деспотизм становится неуловимым, так как он распыляется по различным учреждениям; он не воплощается ни в каком одном лице, он вездесущ и в то же время его нет нигде; оттого он, как пар, наполняющий пространство, невидим, но удушлив; он как бы сливается с национальным климатом. Он нас раздражает, от него страдают, на него жалуются, но не на кого обрушиться. Люди обыкновенно привыкают к этому злу и подчиняются. Нельзя же сильно ненавидеть то, чего не видишь.
При самодержавии же, наоборот, деспотизм проявляется в самом, так сказать, сгущенном массивном, самом конкретном виде. Деспотизм тут воплощается в одном человеке и вызывает величайшую ненависть.
На какую ни стать точку зрения -- политическую, умственную, нравственную, религиозную -- русский представляет всегда парадоксальное явление чрезмерной покорности, соединенной с сильнейшим духом возмущения.
Мужик известен своим терпением и фатализмом, своим добродушием и пассивностью, он иногда поразительно прекрасен в своей кротости и покорности. Но вот он вдруг переходит к протесту и бунту. И тотчас его неистовство доводит его до ужасных преступлений и жестокой мести, до пароксизма преступности и дикости.
Такой же контраст в области религиозной. Изучая историю и теологию русской православной церкви, "истинной церкви Христовой", приходится признать характерными ее чертами: консервативный дух, незыблемую неподвижность догмы, уважение к канонам, большое значение формул и обрядов, рутинную набожность, пышный церемониал, внушительную иерархию, смиренную и слепую покорность верующих. Но наряду с этим мы видим в большой секте раскольников, отделившейся от официальной церкви в XVII веке и насчитывающей не меньше одиннадцати миллионов последователей, упразднение священства, суровый упрощенный культ, отрицательный и разрушительный радикализм. Бесчисленные секты, в свою очередь, отделившиеся от раскола -- хлысты, духоборы, странники, поморцы, душители, молокане, скопцы -- идут еще гораздо дальше. Тут безграничный индувидуализм: никакой организации, никакой дисциплины; разнузданный разврат; все фантазии и все заблуждения религиозного чувства, абсолютная анархия.
В области личной морали, личного поведения равным образом проявляется эта двойственная натура русского. Я не знаю ни одной страны, где общественный договор больше пропитан традиционным и религиозным духом; где семейная жизнь серьезнее, патриархальнее, более наполнена нежностью и привязанностью, более окружена интимной поэзией и уважением; где семейные обязанности и тяготы принимаются легче; где с большим терпением переносят стеснения, лишения, неприятности и мелочи повседневной жизни. Зато ни в одной другой стране индивидуальные возмущения не бывают так часты, не разражаются так внезапно и так шумно. В этом отношении хроника романических преступлений и светских скандалов изобилует поразительными примерами.
Нет излишества, на которые не были бы способны русский мужчина или русская женщина, лишь только они решили "утвердить свою свободную личность".
Припоминая свой утренний обход церквей, я задумываюсь над странным бездействием духовенства в Революции; оно не играло никакой роли: его нигде не видели; оно не проявило себя никак. Это воздержание, это исчезновение тем более удивительно, что не было торжества, церемонии, какого-либо акта общественной жизни, где церковь не выставляла бы на первом плане своих обрядов, костюмов, гимнов.
Объяснение напрашивается само собой, и для того, чтобы формулировать его, мне достаточно было бы перелистать этот дневник. Во-первых, русский народ гораздо менее религиозен, чем кажется: он, главным образом, мистичен. Его беспрестанные крестные знамения и поклоны, его любовь к церковным службам и процессиям, его привязанность к иконам и реликвиям являются исключительно выражением потребностей его живого воображения. Достаточно немного проникнуть в его сознание, чтобы открыть в нем неопределенную, смутную, сентиментальную и мечтательную веру, очень бедную элементами интеллектуальными и богословскими, всегда готовую раствориться в сектантском анархизме. Надо затем принять во внимание строгое и унизительное подчинение, которое царизм всегда налагал на церковь и которое превращало духовенство в своеобразную духовную жандармерию, действующую параллельно с жандармерией военной. Сколько раз во время пышных служб в Александро-Невской лавре или Казанском соборе я вспоминал слова Наполеона I: "Архиепископ это -- полицейский префект". Наконец, надо принять в расчет позор, который в последние годы Распутин покрыл святейший синод и епископат. Скандалы преосвященного Гермогена, преосвященного Варнавы, преосвященного Василия, преосвященного Питирима и стольких других глубоко оскорбили верующих. В тот день, когда народ восстал, духовенство могло только безмолвствовать. Но, может быть, когда наступит реакция, деревенские батюшки, сохранившие общение с деревенским населением, снова заговорят.
Самый опасный зародыш, заключающийся в Революции, развивается, вот уже несколько дней, с ужасающей быстротой. Финляндия, Лифляндия, Эстляндия, Польша, Литва, Украина, Грузия, Сибирь требуют для себя независимости или, по крайней мере, полной автономии.
Что Россия обречена на федерализм, это вероятно. Она предназначена к этому беспредельностью своей территории, разнообразием населяющих ее рас, возрастающей сложностью ее интересов. Но нынешнее движение гораздо более сепаратистское, чем областное, скорее сецесионистское, чем федералистское; оно стремится ни больше, ни меньше, как к национальному распаду. Да и Совет всеми силами способствует этому. Как не соблазниться неистовым и глупцам из Таврического дворца разрушить в несколько недель то, что исторически создано в течение десяти веков.
Французская Революция начала с объявления Республики _е_д_и_н_о_й_ и _н_е_д_е_л_и_м_о_й. Этому принципу принесены были в жертву тысячи голов, и французское единство было спасено. Русская Революция берет лозунгом: Россия разъединенная и раздробленная...
-- Прежде всего, примите в расчет, что русская революция едва началась и что известные силы, которым суждено сыграть в ней огромную роль, как-то: аграрные вожделения, расовые антагонизмы, социальный распад, экономическая разруха, еврейская страстность действуют пока еще скрыто. С такой оговоркой вот что меня больше всего поражает.
И я несколькими примерами иллюстрирую следующие пункты:
1. Радикальное различие психологии революционера латинского или англо-саксонского от революционера-славянина. У первого воображение логическое и конструктивное; он разрушает, чтобы воздвигнуть новое здание, все части которого он предусмотрел и обдумал. У второго оно исключительно разрушительное и беспорядочное; его мечта -- воплощенная неопределенность.
2. Восемь десятых населения России не умеют ни читать, ни писать, что делает публику собраний и митингов тем более чувствительной к престижу слова, тем более покорной влиянию вожаков.
3. Болезнь воли распространена в России эпидемически: вся русская литература доказывает это. Русские неспособны к упорному усилию. Война 1812 года была сравнительно непродолжительна. Нынешняя война своей продолжительностью и жестокостью превосходит выносливость национального темперамента.
4. Анархия с неразлучными с ней фантазией, ленью, нерешительностью -- наслаждение для русского. С другой стороны, она доставляет ему предлог к бесчисленным публичным манифестациям, в которых он удовлетворяет свою любовь к зрелищам и к возбуждению, свой живой инстинкт поэзии и красоты.
5. Наконец, огромное протяжение страны делает из каждой губернии центр сепаратизма и из каждого города очаг анархии; слабый авторитет, какой еще остается у Временного Правительства, совершенно этим парализуется.
-- Но какое же против этого средство? -- спрашивает меня Боргезе.
-- Надо, чтобы социалисты союзных стран доказала своим товарищам из Совета, что политические и социальные завоевания русской Революции погибнут, если предварительно не будет спасена Россия.
Пятница, 20 апреля.
Французские социалистические депутаты несколько охладевают к русской Революции с тех пор, как наблюдают ее вблизи. Пренебрежительный прием, встреченный ими со стороны Совета, несколько охладил их восхищение. Они сохраняют, однако, огромную дозу иллюзий: они еще верят в возможность гальванизировать русский народ "смелой демократической политикой, ориентированной на интернационализм".
Я попытаюсь доказать им их заблуждение:
-- Русская Революция по существу анархична и разрушительна. Предоставленная самой себе, она может привести лить в ужасной демагогии черни и солдатчины, в разрыву всех национальных связей, к полному развалу России. При необузданности, свойственной русскому характеру, она скоро дойдет до крайности: она неизбежно погибнет среди опустошения и варварства, ужаса и хаоса. Вы не подозреваете огромности сил, которые теперь разнузданы... Можно ли еще предотвратить катастрофу такими средствами, как созыв Учредительного Собрания или военный переворот? Я сомневаюсь в этом. А между тем, движение еще только начинается. Итак, можно более или менее овладеть им, задержать, маневрировать, выиграть время. Передышка в несколько месяцев имела бы капитальную важность для исхода войны... Поддержка, которую вы оказываете крайним элементам, ускорит окончательную катастрофу.
Но я скоро замечаю, что проповедую в безвоздушное пространство: мне недостает красноречия Церетелли и Чхеидзе, Скобелевых и Керенских {В газете "L'Heure", от 5 июня 1918 г.. Марсель Кашен так резюмировал наши разговоры:
"В то время, как мы, Мутэ и я, говорили ему, что необходимо сделать еще усилие в демократическом направлении, чтобы попытаться поднять на ноги Россию, г. Палеолог пессимистически отвечал нам: Вы создаете сами себе иллюзию, полагая, что этот славянский народ оправится. Нет! Он с этого момента осужден на разложение. В военном отношении вам больше нечего ждать от него. Никакое усилие не может его спасти: он идет к гибели; он следует своему историческому пути, его подстерегает анархия. И на долгие годы никто не может представить себе, что будет с этим народом... Что касается нас, мы не хотели так отчаиваться в славянской душе".}.
Суббота, 21 апреля.
Когда Милюков недавно уверял меня, что Ленин безнадежно дискредитировал себя перед Советом своим необузданным пораженчеством, он лишний раз был жертвой оптимистических иллюзий.
Авторитет Ленина, кажется, наоборот, очень вырос в последнее время. Что не подлежит сомнению, так это -- то, что он собрал вокруг себя и под своим начальством всех сумасбродов революции; он уже теперь оказывается опасным вождем.
Родившийся 23 апреля 1870 г. в Симбирске, на Волге, Владимир Ильич Ульянов, называемый Лениным, чистокровный русак. Его отец, мелкий провинциальный дворянин, занимал место по учебному ведомству. В 1887 году его старший брат, замешанный в дело о покушении на Александра III, был присужден к смертной казни и повешен. Эта драма дала направление всей жизни молодого Владимира Ильича, который в это время кончал курс в Казанском университете: он отдался душой и телом революционному движению. Низвержение царизма сделалось с этих пор его навязчивой идеей, а евангелие Карла Маркса -- его молитвенником. В январе 1897 года присматривавшая за ним полиция сослала его на три года в Минусинск, на Верхнем Енисее, у монгольской границы. По истечении срока ссылки ему разрешено было выехать из России и он поселился в Швейцарии, откуда он часто приезжал в Париж. Неутомимо деятельный, он скоро нашел пламенных последователей, которых он увлек культом интернационального марксизма. Во время бурных волнений 1905 года он в известный момент думал, что настал его час, и тайно прибыл в Россию. Но кризис круто оборвался; то была лишь прелюдия, первое пробуждение народных страстей. Он снова вернулся в изгнание.
Утопист и фанатик, пророк и метафизик, чуждый представлению о невозможном и абсурдном, недоступный никакому чувству справедливости и жалости, жестокий и коварный, безумно гордый, Ленин отдает на службу своим мессианистическим мечтам смелую и холодную волю, неумолимую логику, необыкновенную силу убеждения и уменье повелевать.
Судя по тому, что мне сообщают из его первых речей, он требует революционной диктатуры рабочих и крестьянских масс; он проповедует, что у пролетариата нет отечества, и от всей души желает поражения русской армии. Когда его химерам противопоставляют какое-нибудь возражение, взятое из действительности, у него на это есть великолепный ответ: "Тем хуже для действительности". Таким образом, напрасный труд хотеть ему доказать, что, если русская армия будет уничтожена, Россия окажется добычей в когтях немецкого победителя, который, вдоволь насытившись и поиздевавшись над ней, оставит ее в конвульсиях анархии. Субъект тем более опасен, что говорят, будто он целомудрен, умерен, аскет. В нем есть,-- каким я его себе представляю,-- черты Саванароллы, Марата, Бланки и Бакунина.
<Интересно, эту характеристику Ленину он дал именно в это время или уже при подготовке к публикации, когда уже можно было о Ленине иметь более определенное мнение. >
http://news.rambler.ru/11705060/?utm_source=regnum&utm_medium=tiser&utm_campaign=main
«Вот весь мир считает, что русские ленивы, — откровенничал профессор. — Когда я только приехал, то решил, что это правда. Что бы я ни приказывал, русские сотрудники моей группы обязательно находили возражения. Я думал это для того, чтобы ничего не делать или потянуть время. И только через год я понял, что просто вы, русские, всегда ищете смысл в своей деятельности. При этом вы никогда не верите, что начальство знает больше. Наоборот, вы всегда думаете, что оно чего-то не знает из того, что знаете про дело вы. А еще вы не умеете держать дистанции с начальством и подчиненными. Поэтому если вам начальник говорит: иди и сделай то-то и так-то, вы обязательно скажете, что это можно сделать по-другому или вообще не надо делать. Но это не от лени. Наоборот, вы очень ориентированы на результат и хотите повысить эффективность труда».
Получается, мы и сами воспринимаем себя через призму мифов, и это мешает нам использовать свой потенциал.
«общинность» русского народа, о которой так любят рассуждать политики — миф. «Мы не просто индивидуалисты, мы буквально атомизированы, такого нет больше нигде в цивилизованном мире»
Знакомый гейм-дизайнер, разрабатывающий онлайн-игры для всего мира, говорит, что на примере игроков разных стран разница в менталитете видна очень четко. Кстати, по его словам, русские действительно евразийцы — как бы ни смеялись скептики над этим термином. «Только в России игроки ведут себя в одних случаях, как европейцы, а в других как азиаты, — рассказывает он. — Например, ни один европеец не будет играть в игру, где для победы нужно подставить ножку другу — это для них неприемлемо. А китайцы очень любят такие фишки. И русские тоже».
«Европейцы воспринимают победу как оценку своих усилий, американцы ценят удачу — chance. А русским нужно, чтобы в сети попала золотая рыбка и выполнила все их желания — бесплатно и все сразу
Суть времени 36
Ведь на чём, по сути, рухнула оптимистическая либеральная теология, согласно которой зло есть необходимость, созданная благим началом ради того, чтобы позволить человеку уклоняться от добра, а значит, и проявлять свободу воли, как высшее благо?
На чём это всё вдруг начало скукоживаться?
Не на новых явлениях в психологии, социологии и культурологии, не на новых данных физики, биологии и всего прочего. А на Второй мировой войне.
Вдруг оказалось, что это [начало], построенное на отрицании подобного теологического принципа, апеллирующее к гностическому принципу, к танатосу, к тому, что называется волей к смерти, - вот это начало как-то унизительно, поразительно легко сметает всё либеральное, всё, проникнутое вот этой самой теологической идеей.
Гностики, они же фашисты, сражались великолепно. Сражались после этого ещё 4 года, но сломали их довольно быстро. Притом, что они воевали блестяще, виртуозно. Но их сломали.
Они наткнулись здесь на что-то другое…
А во всём остальном мире они, повторяю, входили как нож в масло. Были малые народы, которые вели себя героически: югославы, отчасти греки… (За это, по-моему, их сейчас и наказывают задним числом. В этом смысл происходящего в 21-м столетии... И это очень много говорит о субъекте, который ведёт игру…) Но, как бы там ни было, они [лишь] нечто демонстрировали фактом своего героизма, но и не более.
Здесь же машина была остановлена. И остановлена она была этим, проклинаемым нашими либералами, коммунизмом.
Одна метафизическая и организационная машина наткнулась на другую, может быть, не выявившую себя до конца, но достаточно уже вобравшую в себя как метафизической, так и организационной – тектологической, как сказал бы Богданов – энергии, чтобы вот так вот кость в кость столкнуться. И этот исторический факт говорит о кризисе либеральной теологии гораздо больше важного, чем любые наши физические, биологические, психологические, социологические реминисценции.
Они очень важны, как теория превращённых форм, Танатос у Фрейда или тёмная энергия в физике. Но вот этот исторический факт безумно важен, потому что в нём есть своя физика, своя социальная теория, своя психология, своя антропология. В нём есть всё. Этот факт тотален, как тотален всякий настоящий феномен, объединяющий в себе единичное, особенное и всеобщее.
Факт великой войны объединил в себе всё. И не надо его препарировать, не надо искать в нём идеальное и скверное. Он, во всей своей абсолютности и тотальности, вдруг показал нечто.
Те – белые, либеральные не могут, а эти – красные, проклинаемые, могут. И никто, кроме них, не может. И тому есть какие-то совсем особые, очень важные основания.
Это мир, в котором нельзя быть добрым, запрещено быть добрым, доброта – наказуема... Я могу привести этому тысячи примеров… Но даже сама теория этого мира – «зло должно двигать нас к благу, зло есть источник развития», – уже она говорит о том, что нельзя быть добрым… «Правильное поведение – это поведение алчное, агрессивное… Да, оно осуждаемо всякой, понимаете ли, этикой, но оно – эффективно». И есть какие-то источники легитимации всего этого.
«Вы богоизбранные, поэтому можете себе это позволить!» Это называется протестантская этика. Это мир, в котором нельзя сострадать. Более того, сострадать вредно. Можно осуществлять некую благотворительность. Но и это с точки зрения классической теории просто вредно.
Создатели Модерна очень много спорили… Романтическая часть этих создателей говорила: «А нам жалко, и мы хотим, чтобы наше сердце утолилось в этой жалости». А другие говорили: «Ваше сердце должно "пойти вон", потому что с точки зрения разума ТАК и должно быть».
Итак, это мир, в котором стыдно и даже позорно говорить всерьёз об общественном благе.
Это мир разделённый, в котором нельзя быть вместе с другими. И так он построен был ещё с Модерна, восхищённого возможностью дробить, дробить и дробить традиционное общество, в котором есть эти связи с другими.
Это мир, в котором, по большому счёту, уже не остаётся места дружбе и солидарности.
Это мир, в котором любовь крайне проблематична именно как любовь, то есть как что-то, имеющее корни на небе. «Не возлюбил бы я тебя, не возлюби я честь превыше». Корни в том, что превыше. Любовь низведена к привязанности, к влечению – но она уже не есть в этом смысле любовь.
Это мир без восхождения. Потому что в Модерне-то восхождение есть. Оно остаётся. Модерн тянется к прогрессу и гуманизму… Здесь же это всё – убрано. Наша территория – это территория, на которой глумление по поводу гуманизма просто нечто. А что касается прогресса – то мы видим, что с ним происходит. Даже эта линейная и ущербная форма восхождения – и то отменена. Значит, это мир без восхождения, который резко превращается естественным путем в мир нисхождения.
И это мир, где, в конечном счёте, прославляется порок.
Совещание кадетского ЦК 1920г.: После крымской катастрофы с несомненностью для меня выяснилось, что даже военное освобождение невозможно, ибо оказалось, что Россия не может быть освобождена вопреки воле народа. Я понял тогда, что народ имеет свою волю и выражает это в форме пассивного сопротивления.
<Из воспоминаний> Мы не отрицали недостатков общинного хозяйства, признавали и факт постепенного разложения общины под влиянием индивидуалистических стремлений, — о них говорил еще Глеб Успенский, — соглашались и на облегчение выхода из общины. Но мы решительно протестовали против насильственного разрушения того единственного оплота, который все еще представляла община против хищнического захвата и распродажи ее наделов сильными элементами деревни, и признавали возможность эволюции общины в направлении кооперации и артельного хозяйства. Мне хорошо было известно, что и сама община не была исконным проявлением русского «духа», как думали славянофилы и народники, а продуктом постепенного закрепления крестьянской рабочей силы помещиками и правительством.
Кумпфово крутое обхождение с чертом было детской игрой по сравнению с той психологической реальностью, которую Шлепфус сообщал дьяволу, этому персонифицированному богопротивничеству. Ибо он, если можно так выразиться, диалектически включал кощунственное отрицание в самое понятие божественного, преисподнюю — в эмпиреи, и признавал нечестивость неотъемлемым спутником святости, а святость — предметом неустанного сатанинского искушения, почти непреодолимым призывом к осквернению святыни.
Он доказывал это на примере душевной жизни классической эпохи религиозного бытия, средневекового христианства, в особенности последнего его столетия, то есть времени полнейшего единодушия между церковным судьей и подсудимым, между инквизитором и ведьмой в оценке богоотступничества, союза с чертом, богомерзкого единения с демонами. Богохульное надругательство над непорочным зачатием — вот что здесь было самым существенным, вернее к нему-то все и сводилось, что явствовало хотя бы уже из прозвания, которое вероотступники дали богоматери: «Тяжелая девка», или из ужасающе циничных возгласов и грязного сквернословия, которое черт влагал в их уста во время таинства причастия. Доктор Шлепфус, со сложенными на коленях руками, дословно воспроизводил их брань, — что я отказываюсь делать, уступая требованиям хорошего вкуса, отнюдь не ставя ему в упрек, что он о таковом не заботился, блюдя честь науки. Странно только было смотреть, с какой добросовестностью студенты все это записывали в свои клеенчатые тетрадки. По Шлепфусу выходило, что зло, и даже персонифицированное зло, — неизбежное порождение, неотъемлемая принадлежность бытия божия. Так же и порок был порочен не сам по себе, а возникал из потребности огрязнять добродетель, вне ее он оказался бы беспочвенным; иными словами, он состоял в упоении свободой, то есть возможностью грешить, — свободой, лежавшей в основе сотворения мира.
Из этой теории логически вытекало несовершенство всемогущества и благости господа, ибо он не смог своему созданию, то есть тому, что из него произошло и теперь уже существовало вне его, придать неспособность к греху. Это значило бы лишить все им созданное свободной воли — отпасть от господа, а тогда оно было бы уже несовершенным творением, вернее, вообще не творением, за неспособностью иметь собственное отношение к богу. Логическая дилемма бога и заключалась в том, что он был не в состоянии своему созданию, человеку и ангелам, одновременно даровать самостоятельность выбора, то есть свободу, волю и способность не впадать в грех. Набожность и добродетель заключались, следовательно, в том, чтобы не использовать во зло свободу, которою господь наделил свое творение, что значило вовсе ее не использовать. По Шлепфусу как будто выходило, что неиспользование этой свободы привело бы к экзистенциальному размягчению, к умалению интенсивности бытия, наделенного собственной волею творения.
Свобода! Как странно звучало это слово в устах Шлепфуса! Разумеется, ему был сообщен религиозный оттенок, ведь Шлепфус был богослов, и говорил он о свободе отнюдь не пренебрежительно, а, напротив, подчеркивая высокое значение, какое для господа бога, видимо, имела эта идея, раз уж он решил, что лучше сделать людей и ангелов беззащитными против греха, нежели обделить их свободой. Итак, значит, свобода противопоставлялась врожденной безгрешности, свободой называлось хранить по собственной воле верность господу богу или вступать в общение с демонами и невесть что бормотать во время причастия. То была дефиниция, подсказанная психологией религии. Но ведь свобода в другом, может быть менее духовном, но отнюдь не чуждом энтузиазму, значении не раз играла известную роль в жизни народов и в исторических битвах. Она играет ее и сейчас, когда я тружусь над этим жизнеописанием, — в войне, которая неистовствует не только на немецкой земле, но, так думается мне в моем уединении, в умах и душах немецкого народа. Господство отчаянного произвола заставило его впервые смутно почувствовать, что и свобода что-нибудь да значит. Но тогда мы об этом не догадывались. В нашу студенческую пору вопрос свободы был, или казался, не столь жгучим, и Шлепфус, в рамках своего семинара, мог толковать его, как ему заблагорассудится, оставляя в стороне все другие его истолкования. Если бы только у меня сложилось впечатление, что он их оставляет в стороне и, углубленный в свое религиозно-психологическое восприятие, просто забывает о них! Но я никак не мог отделаться от ощущения, что он о них не забывает и что его богословское определение свободы полемически заострено против «новейших», то бишь плоских и ходовых идей, которые его слушатели могли связывать с этим понятием. Смотрите, казалось, хотел он сказать, мы тоже пользуемся этим словом, оно нам подвластно, не воображайте, что оно встречается только в вашем словаре и что ваше понимание свободы единственно разумное. Свобода — великая вещь, необходимое условие сотворения мира, она то, что помешало господу оградить нас от возможности от него отречься: свобода — это свобода грешить, благочестие же состоит в том, чтобы не пользоваться ею из любви к господу богу, который счел нужным даровать ее нам.
— У Леверкюна, — сказал тут Дейчлин, — есть свои соображения относительно молодежи и поры юности, но тем не менее он не отрицает ее специфического жизнеощущения, заслуживающего того, чтобы с ним считались, а это главное. Я же возражал против самоистолкования молодежи лишь постольку, поскольку оно разрушает непосредственность жизни. Но, возведенное в степень самосознания, оно повышает интенсивность жизни, и в этом смысле, вернее в этом масштабе, я считаю самоистолкование положительным. Идея юности — это привилегия и преимущество нашего народа, немецкого, другие народы ее почти не знают, самобытный смысл юности им, можно сказать, неизвестен, они удивляются подчеркнуто своеобычному и одобряемому старшими поведению немецкой молодежи, даже ее не принятому в буржуазном обществе костюму. Пусть их! Немецкая молодежь, именно как молодежь, представляет немецкий дух, юный, с великим будущим, — незрелый еще, если хотите, но что с того! Немецкие подвиги всегда совершались в силу такой вот могучей незрелости, недаром же мы народ Реформации. Ведь и она была следствием незрелости. Зрелым был флорентиец времен Возрождения; перед тем как пойти в церковь, он говорил жене: «Ну что ж, воздадим честь этому распространенному заблуждению». Но Лютер был достаточно незрел, достаточно народен, по-немецки народен, чтобы создать новую, очищенную веру. Да и что сталось бы с миром, если бы последнее слово было за «зрелостью»? А так мы с нашей незрелостью подарим ему еще немало обновлений и революций.
Юность в высшем смысле этого слова не имеет ничего общего с политической историей, да и вообще с историей. Она метафизический дар, некая структурность, предназначение. Разве ты не слышал о немецком становлении, немецком странствии, о бесконечном пребывании в пути немецкой сущности? Немец, если хочешь, среди народов вечный студент, вечный искатель.
Быть юным значит быть первозданным, значит все еще пребывать у истоков жизни, значит иметь довольно силы, чтобы подняться и сбросить оковы отжившей цивилизации, отважиться на то, на что у других не достанет жизненной отваги, а именно — вновь погрузиться в стихийное. Отвага юности — это дух того, что зовется «смерть для жизни новой», знание о смерти и новом рождении.
Религиозность, пожалуй, это сама юность, отвага и глубина жизни отдельного человека, воля и способность к действию, естественность и демоническое начало бытия, и Кьеркегор вновь довел это до нашего сознания, заставил нас всем существом это почувствовать и усвоить.
— Так ты религиозность считаешь именно немецким даром? — полюбопытствовал Адриан.
— В том смысле, который я ей придал, в смысле спонтанной юности духа, веры в жизнь, в Дюрерова всадника рядом со смертью и диаволом — безусловно.
— А Франция, страна соборов, король которой именовался христианнейшим королем, Франция, давшая миру таких богословов, как Боссюэ, как Паскаль?
— Это было давно. Франция по воле истории уже веками является поборницей антихристианства в Европе. У Германии миссия прямо противоположная, ты бы знал и чувствовал это, Леверкюн, если бы не был Адрианом Леверкюном, иными словами: слишком холодным, чтобы быть юным, слишком разумным, чтобы быть религиозным. С таким разумом можно далеко пойти в церкви, но не в религии.
— Должны же мы наконец уяснить себе, Маттеус, — сказал он, — что общественный идеал экономической социальной организации берет свое начало. в автономно-просветительском мышлении, короче говоря в рационализме, не подвластном мощи недоразумных и сверхразумных сил. Ты вообразил, что на основе человеческого разума и здравого смысла можно построить справедливый общественный порядок, причем ты ставишь знак равенства между понятиями «справедливый» и «социально-полезный», и отсюда, по-твоему, возникнут «новые политические порядки»? Но экономическое пространство нечто совсем иное, чем «пространство политическое», и от экономического, социально-полезного мышления к исторически-политическому сознанию прямого перехода не существует. Странно, что ты этого не понимаешь. Политический строй обусловлен идеей государства, а государство — это форма власти и господства, ничуть не обусловленная идеей полезности. Оно репрезентует совсем другие качественные величины, чем те, которые понятны представителю фирмы или секретарю профессионального союза, например честь и достоинство. Для восприятия таких понятий, мой милый, люди экономического пространства не располагают адекватными онтическими представлениями.
- Ах, Дейчлин, что ты несешь, — воскликнул Арцт. — Мы, современные социологи, отлично знаем, что и государство обусловлено функциями полезности. В этом смысл судопроизводства и обеспечения общественной безопасности. Да и вообще мы живем в век экономики, экономика всецело определяет исторический характер нашего времени, а от чести и достоинства государству прока нет, если оно не способно разобраться в экономической ситуации и руководить ею.
Мы как богословы, не можем усматривать в народности нечто вечное. Способность испытывать энтузиазм — вещь хорошая, и потребность во что-то верить для молодежи — прямая необходимость. Но в то же время это большой искус, и мы должны очень присмотреться к субстанции новых людских единений сегодня, когда либерализм повсюду отмирает: обладает ли эта субстанция подлинностью, является ли объект, осуществляющий эти единения, чем-то реальным или только продуктом, ну, скажем, романтической структурности, порождающей идеологические объекты номиналистским, если даже не фиктивным путем. Я думаю, вернее опасаюсь, что обожествленная народность, утопически понимаемая государственность и суть такие номиналистские единения, и исповедовать их, — к примеру, исповедовать идею Германии, — не значит, что мы добились истинного единения, ибо оно не затрагивает субстанцию личности и сосредоточенных в ней качеств. О личности здесь вообще речи нет, и если кто-нибудь восклицает «Германия» и в этом усматривает идею единения, то он не должен ничего доказывать, ибо никто, включая его самого, не спросит у него доказательств тому, что в нем лично, в качествах его души представлено немецкое начало и что он способен верно служить ему в мире. Это-то я и называю номинализмом или, лучше сказать, фетишизацией имени, а это, на мой взгляд, уже не что иное, как идеологическое идолопоклонство.
В произведении искусства много иллюзорного; можно даже пойти еще дальше и сказать, что оно само по себе как «произведение» иллюзорно. Оно из честолюбия притворяется, что его не сделали, что оно возникло и выскочило, как Афина Паллада, во всеоружии своего блестящего убранства, из головы Юпитера. Но это обман. Никакие произведения так не появлялись. Нужна работа, искусная работа во имя иллюзии; и тут встает вопрос, дозволена ли на нынешней ступени нашего сознания, нашей науки, нашего понимания правды такая игра, способен ли еще на нее человеческий ум, принимает ли он ее еще всерьез, существует ли еще какая-либо правомерная связь между произведением как таковым, то есть самодовлеющим и гармоническим целым, с одной стороны, и зыбкостью, проблематичностью, дисгармонией нашего общественного состояния — с другой, не является ли ныне всякая иллюзия, даже прекраснейшая, и особенно прекраснейшая, — ложью?
<Разговор с чертом>
In summa 1, мы даем вам только то, за что так красиво благодарит своих богов высокопочтенный классический поэт:
Все даруют боги бесконечные
Тем, кто мил им, сполна:
Все блаженства бесконечные,
Все страданья бесконечные, все.
Я. Язвительный лжец! Si diabolus non esset mendax et homicida. Уж коли приходится тебя слушать, то не пой мне хотя бы о здоровом величии и искусственном золоте! Я знаю, что золото, добытое с помощью огня, а не благодаря солнцу, — не настоящее.
Он. Кто это сказал? Разве солнечный огонь лучше кухонного? И еще «здоровое величие»! Уши вянут! Неужели ты веришь в такую чепуху, в ingenium 2, ничего общего не имеющий с адом? Non datur 3. Художник — брат преступника и сумасшедшего. Думаешь, когда-либо получалось мало-мальски порядочное произведение без того, чтобы творец его познал бытие преступника и безумца! Что больное и что здоровое? Без больного жизнь за всю свою жизнь не обходилась и дня. Что настоящее и что ненастоящее? По-твоему, мы фармазоны? По-твоему, мы выуживаем стоящие вещи из ничего? Где нет ничего, там и у черта нет прав, там тебе никакая бледная Венера ничего путного не придумает. Мы ничего нового и не создаем — это дело других. Мы только разрешаем от бремени и освобождаем. Мы посылаем к черту робость, скованность и всякие там целомудренные сомнения. Мы снимаем с помощью кое-каких возбуждающих средств налет усталости, малой и великой, личной и всего нашего времени. То-то и беда, ты забываешь об эпохе, у тебя нет исторического подхода к вопросу, если ты жалуешься, что вот, дескать, имярек сумел получить все сполна, бесконечные блаженства, бесконечные страдания, а никто не ставил перед ним песочных часов и не предъявлял ему под конец счета. Дары, которые он в свою классическую эпоху сумел получить и помимо нас, ныне можем предложить только мы. И мы предлагаем большее, мы предлагаем как раз истинное и неподдельное — это тебе, милый мой, уже не классика, это архаика, самодревнейшее, давно изъятое из обихода. Кто знает ныне, да и кто знал в классические времена, что такое наитие, что такое настоящее, древнее, первобытное вдохновение, вдохновение, пренебрегающее критикой, нудной рассудочностью, мертвящим контролем разума, священный экстаз? Кажется, черт слывет у вас беспощадным критиком? Клевета, опять клевета, дорогой мой! Дурацкая болтовня! Если он что-либо ненавидит, если что-либо на свете ему враждебно, то это именно беспощадная критика. Если он чего-то хочет и что-то дарит, то это как раз триумфальный, блистательно беззаботный уход от нее!
1 В общем (лат.).
2 Талант (лат.).
3 Не дано (лат.).
, довольно забавно наблюдать, как твой гуманизм, да и, наверно, любой гуманизм, тяготеет к средневеково-геоцентрическим представлениям, по необходимости, разумеется. Обычно принято считать гуманизм другом науки, но он не может им быть, ибо нельзя объявлять порождением дьявола объекты науки, придерживаясь такого же взгляда на нее самое. Это — средневековье. Средневековье было геоцентрично и антропоцентрично. Церковь, в которой оно продолжало жить, ополчилась на астрономические открытия по-гуманистски и, запретив их во имя человека, стала отстаивать невежество из гуманности. Вот видишь, твой гуманизм — это чистейшее средневековье.
Очень умно, однако отнюдь не располагая к себе, издевался он над прогрессом живописи от примитивно плоского изображения к перспективе. Считать отказ доперспективного искусства от перспективистского обмана зрения бессилием, беспомощностью, топорным примитивизмом и снисходительно пожимать плечами по этому поводу — вот она, заявлял он, вершина дурацкого новомодного чванства. Отказ, воздержание, неуважение не суть признаки несостоятельности, невежества, бедности. Напротив, иллюзия — это самый низкопробный, самый угодный черни принцип искусства, и откреститься от нее — значит проявить благородный вкус!
Каждая ересь имеет свою собственную "духовность", свой особый характерный подход к практике религиозной жизни. Так католицизм до недавнего времени обладал своим особым, легко отличимым видом благочестия, связанным с "сердцем Христовым", папством, чистилищем и индульгенциями, с откровениями различных "мистиков" и тому подобным; и внимательный православный наблюдатель может различить в этих современных аспектах латинской духовности практические результаты теологических заблуждений Рима. Протестанты-фундаменталисты также имеют свой собственный подход к молитве, свои типичные гимны, свой подход к духовному "возрождению"; и во всем этом можно заметить влияние на религиозную жизнь фундаментальных искажений христианской доктрины.
"Христианский" экуменизм в своем наилучшем варианте представляет собой искреннее и понятное заблуждение протестантов и католиков, — заблуждение, которое заключается в том, что они не умеют понять, что видимая Церковь Христова уже существует и что они находятся вне ее. "Диалог с нехристианскими религиями", однако, это нечто совсем иное, он представляет собой скорее сознательное отрицание даже этой части христианской веры и самосознания, которую еще сохраняют некоторые католики и протестанты. Это продукт не просто человеческой "доброй воли", а скорее дьявольского "наваждения", которое может покорить только тех, кто уже настолько удалился от христианства, что стал по сути дела язычником, поклоняющимся богу века сего, сатане (2 Кор. IV, 4), и бегущим за любой новой модой, которую способен внушить этот сильный бог.
<Мода - порождение сатаны. Интересно. Почему сатана -бог? >
Из всех современных восточных учений дзен, возможно, самое интеллектуально изощренное и духовно трезвое учение. Его учение о сочувствии и о любви к "космическому Будде" — быть может, самый высокий религиозный идеал, которого может достигнуть человеческий разум без Христа. Его трагедия в том и заключается, что в нем нет Христа, а значит, нет спасения, и сама его изощренность и трезвость очень эффективно препятствуют его последователям искать спасения в Христе. При всем своем спокойном и сочувственном тоне дзен, быть может, является самым печальным из всех напоминаний о "постхристианской" эпохе, в которую мы живем.
Для Гегеля противоречия, движущие историей, существуют прежде всего в сфере человеческого сознания, т. е. на уровне идей5, – не в смысле тривиальных предвыборных обещаний американских политиков, но как широких объединяющих картин мира; лучше всего назвать их идеологией. Последняя, в этом смысле, не сводится к политическим доктринам, которые мы с ней привычно ассоциируем, но включает также лежащие в основе любого общества религию, культуру и нравственные ценности.
Точка зрения Гегеля на отношение идеального и реального, материального мира крайне сложна; начать с того, что для него различие между ними есть лишь видимость6. Для него реальный мир не подчиняется идеологическим предрассудкам профессоров философии; но нельзя сказать, что идеальное у него ведет независимую от “материального” мира жизнь. Гегель, сам будучи профессором, оказался на какое-то время выбитым из колеи таким весьма материальным событием, как битва при Йене. Однако если писания Гегеля или его мышление могла оборвать пуля, выпущенная из материального мира, то палец на спусковом крючке в свою очередь был движим идеями свободы и равенства, вдохновившими Французскую революцию.
Для Гегеля все человеческое поведение в материальном мире и, следовательно, вся человеческая история укоренены в предшествующем состоянии сознания, – похожую идею позже высказывал и Джон Мейнард Кейнс, считавший, что взгляды деловых людей обыкновенно представляют собой смесь из идей усопших экономистов и академических бумагомарак предыдущих поколений. Это сознание порой недостаточно продуманно, в отличие от новейших политических учений; оно может принимать форму религии или простых культурных или моральных обычаев. Но в конце концов эта сфера сознания с необходимостью воплощается в материальном мире, даже – творит этот материальный мир по своему образу и подобию. Сознание – причина, а не следствие, и оно не может развиваться независимо от материального мира; поэтому реальной подоплекой окружающей нас событийной путаницы служит идеология.
У позднейших мыслителей гегелевский идеализм стал влачить убогое существование. Маркс перевернул отношение между реальным и идеальным, отписав целую сферу сознания – религию, искусство и самую философию – в пользу “надстройки”, которая полностью детерминирована у него преобладающим материальным способом производства. Еще одно прискорбное наследие марксизма состоит в том, что мы склонны предаваться материальным или утилитарным объяснениям политических и исторических явлений; мы не расположены верить в самостоятельную силу идей. Последним примером этого служит имевшая большой успех книга Пола Кеннеди “Возвышение и упадок великих держав” (Kennedy P. “The Rise and Fall of the Great Powers”); в ней падение великих держав объясняется просто – экономическим перенапряжением. Конечно, доля истины в этом имеется: империя, экономика которой еле-еле справляется с тем, чтобы себя содержать, не может до бесконечности расписываться в своей несостоятельности. Однако на что именно общество решит выделить 3 или 7 процентов своего ВНП (валового национального продукта) – на оборону либо на нужды потребления, есть вопрос политических приоритетов этого общества, а последние определяются в сфере сознания.
Материалистический уклон современного мышления характерен не только для левых, симпатизирующих марксизму людей, но и для многих страстных антимарксистов.
Макс Вебер начинает свою знаменитую книгу “Протестантская этика и дух капитализма” указанием на различия в экономической деятельности протестантов и католиков. Эти различия подытожены в пословице: “Протестанты славно вкушают, католики мирно почивают”. Вебер отмечает, что в соответствии с любой экономической теорией, по которой человек есть разумное существо, стремящееся к максимальной прибыли, повышение расценок должно вести к повышению производительности труда. Однако во многих традиционных крестьянских общинах это дает обратный эффект – снижения производительности труда: при более высоких расценках крестьянин, привыкший зарабатывать две с половиной марки в день, обнаруживает, что может заработать ту же сумму, работая меньше, и так и поступает. Выбор в пользу досуга, а не дохода, в пользу, далее, военизированного образа жизни спартанского гоплита, а не благополучного жития-бытия афинского торговца, или даже в пользу аскетичной жизни предпринимателя периода раннего капитализма, а не традиционного времяпрепровождения аристократа, – никак нельзя объяснить безликим действием материальных сил; выбор происходит преимущественно в сфере сознания, в идеологии. Центральная тема работы Вебера – доказать вопреки Марксу, что материальный способ производства – не “базис”, а, наоборот, “надстройка”, имеющая корни в религии и культуре. И если мы хотим понять, что такое современный капитализм и мотив прибыли, следует, по Веберу, изучать имеющиеся в сфере сознания предпосылки того и другого.
Китайская реформа, например, а в последнее время и реформа в Советском Союзе обычно трактуются как победа материального над идеальным, – как признание того, что идеологические стимулы не смогли заменить материальных и для целей преуспеяния следует апеллировать к низшим формам личной выгоды. Однако глубокие изъяны социалистической экономики были всем очевидны уже тридцать или сорок лет назад. Почему же соцстраны стали отходить от централизованного планирования только в 80-х? Ответ следует искать в сознании элиты и ее лидеров, решивших сделать выбор в пользу “протестантского” благополучия и риска и отказаться от “католической” бедности и безопасного существования9. И это ни в коем случае не было неизбежным следствием материальных условий, в которых эти страны находились накануне реформы. Напротив, изменение произошло в результате того, что одна идея победила другую10.
Дело не в том, чтобы отрицать роль материальных факторов как таковых. С точки зрения идеалиста, человеческое общество может быть построено на любых произвольно выбранных принципах, независимо от того, согласуются ли эти принципы с материальным миром. И на самом деле люди доказали, что способны переносить любые материальные невзгоды во имя идей, существующих исключительно в сфере духа, идет ли речь о священных коровах или о Святой Троице11.
Но поскольку само человеческое восприятие материального мира обусловлено осознанием этого мира, имеющим место в истории, то и материальный мир вполне может оказывать влияние на жизнеспособность конкретного состояния сознания. В частности, впечатляющее материальное изобилие в развитых либеральных экономиках и на их основе – бесконечно разнообразная культура потребления, видимо, питают и поддерживают либерализм политической сфере. Согласно материалистическому детерминизму, либеральная экономика неизбежно порождает и либеральную политику. Я же, наоборот, считаю, что и экономика и политика предполагают автономное предшествующее им состояние сознания, благодаря которому они только и возможны. Состояние сознания, благоприятствующее либерализму, в конце истории стабилизируется, если оно обеспечено упомянутым изобилием. Мы могли бы резюмировать: общечеловеческое государство – это либеральная демократия в политической сфере, сочетающаяся с видео и стерео в свободной продаже – в сфере экономики.
<Несомненно верные рассуждения о материальном и идеальном приводят почему-то к совершенно легковесным выводам.>
Могут возразить, что для североатлантического мира угроза социалистической альтернативы никогда не была реальной, – в последние десятилетия ее подкрепляли главным образом успехи, достигнутые за пределами этого региона. Однако именно в неевропейском мире нас поражают грандиозные идеологические преобразования, и особенно это касается Азии. Благодаря силе и способности к адаптации своих культур, Азия стала в самом начале века ареной борьбы импортированных западных идеологий. Либерализм в Азии был очень слаб после Первой мировой войны; легко забывают, сколь унылым казалось политическое будущее Азии всего десять или пятнадцать лет назад. Забывают и то, насколько важным представлялся исход идеологической борьбы в Азии для мирового политического развития в целом.
Первой решительно разгромленной азиатской альтернативой либерализму был фашизм, представленный имперской Японией. Подобно его германскому варианту, он был уничтожен силой американского оружия; победоносные Соединенные Штаты и навязали Японии либеральную демократию. Японцы, конечно, преобразовали почти до неузнаваемости западный капитализм и политический либерализм13. Многие американцы теперь понимают, что организация японской промышленности очень отличается от американской или европейской, а фракционное маневрирование внутри правящей либерально-демократической партии с большим сомнением можно называть демократией. Тем не менее сам факт, что существенные элементы экономического и политического либерализма привились в уникальных условиях японских традиций и институций, свидетельствует об их способности к выживанию. Еще важнее – вклад Японии в мировую историю. Следуя по стопам Соединенных Штатов, она пришла к истинно универсальной культуре потребления – этому и символу, и фундаменту общечеловеческого государства.
Экономический успех других стран Азии, вставших, по примеру Японии, на путь индустриализации, сегодня всем известен. С гегельянской точки зрения важно то, что политический либерализм идет вслед за либерализмом экономическим, – медленнее, чем многие надеялись, однако, по-видимому, неотвратимо.
Китай никак не назовешь сегодня либеральной демократией. На рыночные рельсы переведено не более 20 процентов экономики, и, что важнее, страной продолжает заправлять сама себя назначившая коммунистическая партия, не допускающая и тени намека на возможность передачи власти в другие руки. Дэн не дал ни одного из горбачевских обещаний, касающихся демократизации политической системы, не существует и китайского эквивалента гласности. Китайское руководство проявляет гораздо больше осмотрительности в критике Мао и маоизма, чем Горбачев в отношении Брежнева и Сталина, и режим продолжает платить словесную дань марксизму-ленинизму как своему идеологическому фундаменту. Однако каждый, кто знаком с мировоззрением и поведением новой технократической элиты, правящей сегодня в Китае, знает, что марксизм и идеологический диктат уже не имеют никакой политической значимости и что впервые со времени революции буржуазное потребительство обрело в этой стране реальный смысл. Различные спады в ходе реформы, кампании против “духовного загрязнения” и нападки на политические “отклонения” следует рассматривать как тактические уловки, применяемые в процессе осуществления исключительно сложного политического перехода. Уклоняясь от решения вопроса о политической реформе и одновременно переводя экономику на новую основу, Дэн сумел избежать того “порыва устоев”, который сопровождает горбачевскую перестройку. И все же притягательность либеральной идеи остается очень сильной, по мере того как экономическая власть переходит в руки людей, а экономика становится более открытой для внешнего мира. В настоящий момент более 20000 китайских студентов обучается в США и других западных странах, практически все они – дети китайской элиты. Трудно поверить, что, вернувшись домой и включившись в управление страной, они допустят, чтобы Китай оставался единственной азиатской страной, не затронутой общедемократическим процессом. Студенческие демонстрации, впервые происшедшие в декабре 1986 г. в Пекине и повторившиеся недавно в связи со смертью Ху Яобана, – лишь начало того, что неизбежно превратится в ширящееся движение за изменение политической системы.
Однако, при всей важности происходящего в Китае, именно события в Советском Союзе – “родине мирового пролетариата” – забивают последний гвоздь в крышку гроба с марксизмом-ленинизмом. В смысле официальных институтов власти не так уж много изменилось за те четыре года, что Горбачев у власти: свободный рынок и кооперативное движение составляют ничтожную часть советской экономики, продолжающей оставаться централизованно-плановой; политическая система по-прежнему в руках компартии, которая только начала демократизироваться и делиться властью с другими группами; режим продолжает утверждать, что его единственное стремление – модернизировать социализм и что его идеологической основой остается марксизм-ленинизм; наконец, Горбачеву противостоит потенциально могущественная консервативная оппозиция, способная возвратить многое на круги своя. Кроме того, к шансам предложенных Горбачевым реформ как в сфере экономики, так и в политике трудно относиться оптимистически. Однако моя задача здесь заключается не в том, чтобы дать анализ ближайших событий или что-то предсказывать; мне важно увидеть глубинные тенденции в сфере идеологии и сознания. А в этом отношения ясно, что преобразования просто поразительны.
<Близорукость просто потрясающая, идеологическая зашоренность. И эта статья была идейным руководством для либералов.>
Неоднократные утверждения Горбачева, будто он стремится вернуться к первоначальному смыслу ленинизма, сами по себе – лишь вариант оруэлловской “двойной речи”. Горбачев и его союзники настойчиво повторяют, что внутрипартийная демократия – что-то вроде сущности ленинизма и что открытые дискуссии, тайное голосование на выборах, власть закона – суть ленинское наследие, извращенное Сталиным. И хотя почти любой человек рядом со Сталиным будет выглядеть ангелом, столь жесткое противопоставление Ленина и его преемника представляется неубедительным. Сущностью демократического централизма Ленина является именно централизм, а не демократия. Это абсолютно жесткая, монолитная, основанная на дисциплине диктатура иерархически организованного авангарда коммунистической партии, выступающего от имени народа. Вся непристойная полемика Ленина с Карлом Каутским, Розой Люксембург и другими соперниками из числа меньшевиков и социал-демократов, не говоря уже о презрении к “буржуазной законности” и буржуазным свободам, основывались на его глубоком убеждении, что с помощью демократической организации осуществить революцию невозможно.
Заявления Горбачева вполне можно понять: полностью развенчав сталинизм и брежневизм, обвинив их в сегодняшних трудностях, он нуждается в какой-то точке опоры, чтобы было чем обосновать законность власти КПСС. Однако тактика Горбачева не должна скрывать от нас того факта, что принципы демократизации и децентрализации, которые он провозгласил в экономической и политической сфере, крайне разрушительны для фундаментальных установок как марксизма, так и ленинизма. Если бы большая часть предложений по экономической реформе была реализована, то трудно было бы сказать, чем же советская экономика отличается от экономики тех западных стран, которые располагают большим национализированным сектором.
В настоящее время Советский Союз никак не может считаться либеральной или демократической страной; и вряд ли перестройка будет столь успешной, чтобы в каком-либо обозримом будущем к этой стране можно было применить подобную характеристику. Однако в конце истории нет никакой необходимости, чтобы либеральными были все общества; достаточно, чтобы были забыты идеологические претензии на иные, более высокие формы общежития <!!!!!!>. И в этом плане в Советском Союзе за последние два года произошли весьма существенные изменения: критика советской системы, санкционированная Горбачевым, оказалась столь глубокой и разрушительной, что шансы на возвращение к сталинизму или брежневизму весьма невелики. Горбачев наконец позволил людям сказать то, что они понимали в течение многих лет, а именно, что магические заклинания марксизма-ленинизма – бессмыслица, что советский социализм – не великое завоевание, а по существу грандиозное поражение. Консервативная оппозиция в СССР, состоящая из простых рабочих, боящихся безработицы и инфляции, и из партийных чиновников, которые держатся за места и привилегии, открыто, не прячась высказывает свои взгляды и может оказаться достаточно сильной, чтобы в ближайшие годы сместить Горбачева. Но обе эти группы выступают всего только за сохранение традиций, порядка и устоев; они не привержены сколько-нибудь глубоко марксизму-ленинизму, разве что вложили в него большую часть жизни15. Восстановление в Советском Союзе авторитета власти после разрушительной работы Горбачева возможно лишь на основе новой и сильной идеологии, которой, впрочем, пока не видно на горизонте.
<А вот это верно. Работа была чисто разрушительная>
остаются ли у либерализма еще какие-нибудь идеологические конкуренты? Или иначе: имеются ли в либеральном обществе какие-то неразрешимые в его рамках противоречия? Напрашиваются две возможности: религия и национализм.
<Религии: > Ведь сам либерализм появился тогда, когда основанные на религии общества, не столковавшись по вопросу о благой жизни, обнаружили свою неспособность обеспечить даже минимальные условия для мира и стабильности. Теократическое государство в качестве политической альтернативы либерализму и коммунизму предлагается сегодня только исламом. Однако эта доктрина малопривлекательна для немусульман, и трудно себе представить, чтобы это движение получило какое-либо распространение. Другие, менее организованные религиозные импульсы с успехом удовлетворяются в сфере частной жизни, допускаемой либеральным обществом.
Экспансионизм и соперничество в девятнадцатом веке основывались на не менее “идеальном” базисе; просто так уж вышло, что движущая ими идеология была не столь разработана, как доктрины двадцатого столетия. Во-первых, самые “либеральные” европейские общества были нелиберальны, поскольку верили в законность империализма, то есть в право одной нации господствовать над другими нациями, не считаясь с тем, желают ли эти нации, чтобы над ними господствовали.
<То есть если желают- значит можно? Значит можно говорить о новой разновидности империализма, когда создаются условия, что бы одна нация (или ее элита при как минимум равнодушии нации, желала, что бы над ней господствовали?>
Оправдание империализму у каждой нации было свое: от грубой веры в то, что сила всегда права, в особенности если речь шла о неевропейцах, до признания Великого Бремени Белого Человека, и христианизирующей миссии Европы, и желания “дать” цветным культуру Рабле и Мольера. Но каким бы ни был тот или иной идеологический базис, каждая “развитая” страна верила в приемлемость господства высшей цивилизации над низшими. Это привело, во второй половине столетия, к территориальным захватам и в немалой степени послужило причиной мировой войны.
Безобразным порождением империализма девятнадцатого столетия был германский фашизм – идеология, оправдывавшая право Германии господствовать не только над неевропейскими, но и над всеми негерманскими народами. Однако – в ретроспективе – Гитлер, по-видимому, представлял нездоровую боковую ветвь в общем ходе европейского развития. Со времени его феерического поражения законность любого рода территориальных захватов была полностью дискредитирована18. После Второй мировой войны европейский национализм был обезврежен и лишился какого-либо влияния на внешнюю политику, с тем следствием, что модель великодержавного поведения XIX века стала настоящим анахронизмом.
Моя жизнь
Восьмидесятые годы стояли под знаком обер-прокурора святейшего синода Победоносцева, классика самодержавной власти и всеобщей неподвижности. Либералы считали его чистым типом бюрократа, не знающего жизни. Но это было не так. Победоносцев оценивал противоречия, кроющиеся в недрах народной жизни, куда трезвее и серьезнее, чем либералы. Он понимал, что если ослабить гайки, то напором снизу сорвет социальную крышку целиком и тогда развеется прахом все то, что не только Победоносцев, но и либералы считали устоями культуры и морали. Победоносцев по-своему видел глубже либералов. Не его вина, если исторический процесс оказался могущественнее той византийской системы, которую с такой энергией защищал вдохновитель Александра III и Николая II.
В глухие восьмидесятые годы, когда либералам казалось, что все замерло, Победоносцев чувствовал под ногами мертвую зыбь и глухие подземные толчки. Он не был спокоен в самые спокойные годы царствования Александра III. "Тяжело было и есть, горько сказать, и еще будет -- так писал он своим доверенным людям. -- У меня тягота не спадает с души, потому что я вижу и чувствую ежечасно, каков дух времени и каковы люди стали... Сравнивая настоящее с давно прошедшим, чувствуем, что живем в каком-то ином мире, где вес идет вспять к первобытному хаос у, -- и мы, посреди всего этого брожения, чувствуем себя бессильными". Победоносцеву довелось дожить до 1905 г., когда столь страшившие его подземные силы вырвались наружу и первые глубокие трещины прошли через фундамент и капитальные стены всего старого здания.
Чувство превосходства общего над частным, закона над фактом, теории над личным опытом возникло у меня рано и укреплялось с годами. В оформлении этого чувства, которое позже легло в основу миросозерцания, город сыграл решающую роль....
Позже чувство превосходства общего над частным вошло неотъемлемой частью в мою литературную работу и политику. Тупой эмпиризм, голое пресмыкательство перед фактом, иногда только воображаемым, часто ложно понятым, были мне ненавистны. Я искал над фактами законов. Это вело, разумеется, не раз к слишком поспешным и ошибочным обобщениям, особенно в молодые годы, когда для обобщений не хватало ни книжного знания, ни жизненного опыта. Но во всех без исключения областях я чувствовал себя способным двигаться и действовать только в том случае, если держал в руках нить общего. Социально-революционный радикализм, ставший моим духовным стержнем на всю жизнь, вырос именно из этой интеллектуальной вражды к крохоборчеству, эмпиризму, ко всему вообще идейно не оформленному, теоретически не обобщенному.
Экономическая жизнь России в конце прошлого столетия резко передвигалась на юго-восток. На юге воздвигались один за другим крупные заводы, два из них в Николаеве. В 1897 г. считалось в Николаеве около 8000 заводских рабочих да около 2000 ремесленных. Культурный уровень рабочих, как и заработок, были сравнительно высоки. Безграмотные составляли ничтожный процент. Место революционных организаций занимало до некоторой степени сектантство, успешно ведшее борьбу с казенным православием...
Рабочие шли к нам самотеком, точно на заводах нас давно ждали. Каждый приводил приятеля, некоторые приходили с женами, несколько пожилых рабочих вошли в кружки с сыновьями. Не мы искали рабочих, а они нас. Молодые и неопытные руководители, мы скоро стали захлебываться в вызванном нами движении. Каждое слово встречало отклик. На подпольные чтения и беседы, по квартирам, в лесу, на реке собиралось 20 -- 25 человек и более. Преобладали рабочие высокой квалификации, недурно зарабатывавшие. На николаевском судостроительном заводе уже тогда существовал восьмичасовой рабочий день. Стачками эти рабочие не интересовались, они искали правды социальных отношений. Некоторые из них называли себя баптистами, штундистами, евангельскими христианами. Но это не было догматическое сектантство. Рабочие просто отходили от православия, баптизм становился для них коротким этапом на революционном пути. В первые недели наших бесед некоторые из них еще употребляли сектантские обороты и прибегали к сравнениям с эпохой первых христиан. Но почти все скоро освободились от этой фразеологии, над которой бесцеремонно потешались более молодые рабочие.
<Троцкий, как дзен-марксист :)>
Те дни были необыкновенными днями и в жизни страны, и в личной жизни. Напряжение социальных страстей, как и личных сил, достигало высшей точки. Массы создавали эпоху, руководители чувствовали, что их шаги сливаются с шагами истории. В те дни принимались решения и отдавались распоряжения, от которых зависела судьба народа на целую историческую эпоху. Эти решения, однако, почти не обсуждались. Я бы затруднился сказать, что они по-настоящему взвешивались и обдумывались. Они импровизировались. От этого они не были хуже. Напор событий был так могуществен, и задачи так ясны, что самые ответственные решения давались легко, на ходу, как нечто само собою разумеющееся и так же воспринимались. Путь был предопределен, нужно было только называть по имени задачи, доказывать не нужно было и почти уже не нужно было призывать. Без колебаний и сомнений масса подхватывала то, что вытекало для нее самой из обстановки. Под тяжестью событий "вожди" формулировали только то, что отвечало потребностям массы и требованиям истории.
Марксизм считает себя сознательным выражением бессознательного исторического процесса. Но "бессознательный" -- в историко-философском, а не психологическом смысле -- процесс совпадает со своим сознательным выражением только на самых высоких своих вершинах, когда масса стихийным напором проламывает двери общественной рутины и дает победоносное выражение глубочайшим потребностям исторического развития. Высшее теоретическое сознание эпохи сливается в такие моменты с непосредственным действием наиболее глубоких и наиболее далеких от теории угнетенных масс. Творческое соединение сознания с бессознательным есть то, что называют обычно вдохновением. Революция есть неистовое вдохновение истории.
Каждый действительный писатель знает моменты творчества, когда кто-то другой, более сильный, водит его рукой. Каждый настоящий оратор знает минуты, когда его устами говорит что-то более сильное, чем он сам в свои обыденные часы. Это есть "вдохновение". Оно возникает из высшего творческого напряжения всех сил. Бессознательное поднимается из глубокого логова и подчиняет себе сознательную работу мысли, сливает ее с собой в каком-то высшем единстве.
Часы высшего напряжения духовных сил охватывают в известные моменты все стороны личной деятельности, связанной с движением масс. Такими днями были для "вождей" дни октября. Подспудные силы организма, его глубокие инстинкты, унаследованное от звериных предков чутье -- все это поднялось, взломало двери психической рутины и -- рядом с высшими историко-философскими обобщениями -- стало на службу революции. Оба эти процесса, личный и массовый, были основаны на сочетании сознания с бессознательным, инстинкта, составляющего пружину воли, с высшими обобщениями мысли.
Внешне это выглядело совсем непатетично: люди ходили усталые, голодные, немытые, с воспаленными глазами и небритой щетиной на щеках. И каждый из них мог очень немногое рассказать впоследствии о наиболее критических днях и часах.
После окончания операций 1914 -- 18 гг. было объявлено, что отныне высшим нравственным долгом является залечивание тех ран, нанесение которых объявлялось высшим нравственным долгом в предшествующие четыре года. Трудолюбие и бережливость снова были не только восстановлены в правах, но взяты в стальной корсет рационализации. Так называемым "восстановлением" руководят те самые классы, партии и даже лица, которые руководили разрушением. Там, где произошла смена политического режима, как в Германии, восстановлением руководят на первых ролях те, которые разрушением руководили на вторых и третьих ролях. В этом, собственно, и состоит вся перемена.
Война снесла целое поколение как бы для того, чтоб создать перерыв в памяти народов и чтоб не дать новому поколению слишком непосредственно заметить, что, в сущности, оно занимается повторением пройденного, только на более высокой исторической ступени и, следовательно, с еще более угрожающими последствиями.
Рабочий класс России, под руководством большевиков, сделал попытку перестроить жизнь так, чтобы исключить возможность периодических буйных помешательств человечества и заложить основы более высокой культуры. В этом смысл Октябрьской революции. Разумеется, задача, поставленная ею, не разрешена; но эта задача по самому существу рассчитана на ряд десятилетий. Более того, Октябрьскую революцию нужно брать как исходную точку новейшей истории человечества в целом.
К исходу тридцатилетней войны немецкая реформация должна была представляться делом людей, вырвавшихся из сумасшедших домов. До известной степени так это и было: европейское человечество вырвалось из средневекового монастыря. Современная Германия, Англия, Соединенные Штаты, да и все вообще человечество, нс были бы, однако, возможны без реформации с неисчислимыми жертвами, которые она породила. Если вообще жертвы допустимы -- хотя у кого спрашивать разрешения? -- то это именно те, которые движут человечество вперед.
То же надо сказать и о французской революции. Узкий реакционер и педант Тэн воображал, что делает бог весть какое глубокое открытие, устанавливая, что через несколько лет после обезглавления Людовика XVI французский народ был беднее и несчастнее, чем при старом режиме. В том-то и дело, что такие события, как великая французская революция, нельзя рассматривать в масштабе "нескольких лет". Без великой революции была бы невозможна вся новая Франция и сам Тэн оставался бы клерком у одного из откупщиков старого режима, вместо того, чтобы чернить революцию, открывшую перед ним новую карьеру.
Еще большей исторической дистанции требует Октябрьская революция. Уличать ее в том, что в течение 12 лет она не дала всеобщего умиротворения и благополучия, могут только безнадежные тупицы. Если брать масштабы немецкой реформации и французской революции, которые были двумя этапами в развитии буржуазного общества на расстоянии почти трех столетий друг от друга, то придется выразить удивление по поводу того, что отсталая и одинокая Россия, через 12 лет после переворота, обеспечила народным массам уровень жизни не ниже того, который был накануне войны. Уж это одно является в своем роде чудом. Но, конечно, значение Октябрьской революции не в этом. Она есть опыт нового общественного режима. Этот опыт будет видоизменяться, переделываться заново, возможно, что с самых основ. Он получит совсем иной характер на фундаменте новейшей техники. Но через ряд десятилетий, а затем и столетий новый общественный режим будет оглядываться на Октябрьскую революцию так же, как буржуазный режим оглядывается на немецкую реформацию или французскую революцию. Это так ясно, так неоспоримо, так незыблемо, что даже профессора истории поймут это, правда, лишь через изрядное количество лет.
От небывалых в мировой истории темпов промышленного развития ученые экономисты капитала и сейчас еще пытаются нередко глубокомысленно отмолчаться, либо ограничиваются ссылками на чрезвычайную "эксплуатацию крестьян". Они упускают, однако, прекрасный случай объяснить, почему зверская эксплуатация крестьян, например, в Китае, в Японии или в Индии никогда не давала промышленных темпов, сколько-нибудь приближающихся к советским.
Россия вступила на путь пролетарской революции не потому, что ее хозяйство первым созрело для социалистического переворота, а потому, что оно вообще не могло дольше развиваться на капиталистических основах. Обобществление собственности на средства производства стало необходимым условием прежде всего для того, чтобы вывести страну из варварства: таков закон комбинированного развития отсталых стран. Войдя в социалистическую революцию, как "самое слабое звено капиталистической цепи" (Ленин), бывшая империя царей и сейчас, на 19-м году после переворота, стоит еще перед задачей "догнать и перегнать" - следовательно прежде всего догнать - Европу и Америку, т.е. разрешить те технические и производственные задачи, которые давно разрешил передовой капитализм.
Низвержение старых господствующих классов не разрешило, а лишь обнажило до конца задачу: подняться от варварства к культуре.
<Ну да, оценка России у него не оптимистичная. С такой оценкой он наверное не смог бы строить Российское государство.>
Военный коммунизм был, по существу своему, системой регламентации потребления в осажденной крепости.
Нужно, однако, признать, что, по первоначальному замыслу, он преследовал более широкие цели. Советское правительство надеялось и стремилось непосредственно развить методы регламентации в систему планового хозяйства, в области распределения, как и в сфере производства. Другими словами: от "военного коммунизма" оно рассчитывало постепенно, но без нарушения системы, прийти к подлинному коммунизму. Принятая в марте 1919 года программа большевистской партии гласила: "В области распределения задача советской власти в настоящее время состоит в том, чтобы неуклонно продолжать замену торговли планомерным, организованным в общегосударственном масштабе распределением продуктов"....
Теоретическая ошибка правящей партии останется, однако, совершенно необъяснимой, если оставить без внимания, что все тогдашние расчеты строились на ожидании близкой победы революции на Западе. Считалось само собою разумеющимся, что победоносный немецкий пролетариат, в кредит под будущие продукты питания и сырья, будет снабжать советскую Россию не только машинами, готовыми фабричными изделиями, но и десятками тысяч высококвалифицированных рабочих, техников и организаторов. И, нет сомнения, если б пролетарская революция восторжествовала в Германии - а ее победе помешала только и исключительно социал-демократия - экономическое развитие Советского Союза, как и Германии, пошло бы вперед столь гигантскими шагами, что судьба Европы и мира сложилась бы к сегодняшнему дню неизмеримо более благоприятно
<Колонизация России германским пролетариатом в обмен на российское продовольствие? Смелая идея. :)>
Мы далеки от мысли противопоставлять абстракцию диктатуры абстракции демократии и взвешивать их качества на весах чистого разума. Все относительно в этом мире, где постоянна лишь изменчивость. Диктатура большевистской партии явилась одним из самых могущественных в истории инструментов прогресса. Но и здесь, по слову поэта, Vernunft wird Unsinn, Wohltat - Plage["Смысл становится глупостью, доброта идет во вред" (нем.), Иоганн Вольфганг фон Гете (1749-1832), "Фауст", часть 1]. Запрещение оппозиционных партий повлекло за собой запрещение фракций; запрещение фракций закончилось запрещением думать иначе, чем непогрешимый вождь. Полицейская монолитность партии повлекла за собою бюрократическую безнаказанность, которая стала источником всех видов распущенности и разложения.
Социальный смысл советского Термидора начинает вырисовываться перед нами. Бедность и культурная отсталость масс еще раз воплотились в зловещей фигуре повелителя с большой палкой в руках. Разжалованная и поруганная бюрократия снова стала из слуги общества господином его. На этом пути она достигла такой социальной и моральной отчужденности от народных масс, что не может уже допустить никакого контроля ни над своими действиями ни над своими доходами.
<На мой непросвещенный взгляд все правильно за одним но - массами та самая фигура повелителя воспринималась как фигура, противостоящая и наказывающая новый правящий слой ради общего блага. Одномерен несколько анализ>
Мистический, на первый взгляд, страх бюрократии перед "спекулянтиками, рвачами и сплетниками" находит таким образом свое вполне естественное объяснение. Не будучи еще способно удовлетворять элементарные нужды населения, советское хозяйство порождает и возрождает на каждом шагу спекулянтские и рваческие тенденции. С другой стороны, привилегии новой аристократии пробуждают в массе населения склонность прислушиваться к "антисоветским сплетникам", т.е. ко всякому, кто хотя бы шепотом критикует произвольное и прожорливое начальство. Дело идет, таким образом, не о призраках прошлого, не об остатках того, чего больше нет, словом, не о прошлогоднем снеге, а о новых могущественных и постепенно возрождающихся тенденциях к личному накоплению. Первый пока еще очень скудный прилив благосостояния в стране, именно вследствие скудости своей, не ослабил, а усилил эти центробежные тенденции. С другой стороны, возросло одновременно стремление непривилегированных дать по рукам новой знати. Социальная борьба снова обостряется. Таковы источники могущества бюрократии. Но из тех же источников вырастает и угроза ее могуществу.
<Да уж. Источник противоречий перестройки, однако. Джинн копил, копил силы и прорвал пробку>
Крушение советского режима неминуемо привело бы к крушению планового хозяйства и, тем самым, к упразднению государственной собственности. Принудительная связь между трестами и заводами внутри трестов распалась бы. Наиболее преуспевающие предприятия поспешили бы выйти на самостоятельную дорогу. Они могли бы превратиться к акционерные компании или найти другую переходную форму собственности, напр. с участием рабочих в прибылях. Одновременно и еще легче распались бы колхозы. Падение нынешней бюрократической диктатуры, без замены ее новой социалистической властью, означало бы, таким образом, возврат к капиталистическим отношениям, при катастрофическом упадке хозяйства и культуры.
Джозеф Кэмпбелл
Основная функция мифологии и ритуала всегда заключалась в символике, увлекающей человеческий дух вперед, в противодействии тем другим низменным человеческим фантазиям, которые привязывают нас к прошлому. В действительности, вполне может быть, что высокий уровень невротических расстройств в наше время обусловлен упадком институций — носителей такой действенной духовной помощи. Мы остаемся привязаны к неизгнанным образам нашего детства и потому оказываемся не готовы к необходимому переходу в зрелость. В Соединенных Штатах существует даже тенденция к совершенно противоположному, цель заключается не в том, чтобы взрослеть, а в сохранении вечной юности; не в отдалении с наступлением зрелости от Матери, а в том, чтобы оставаться верным ей. И поэтому в то время как мужья, став юристами, коммерсантами или руководителями, как того желали их родители, поклоняются своим мальчишеским святыням, их жены даже после четырнадцати лет замужества, родив и воспитав прекрасных детей, все еще ищут любви, которая может прийти к ним только с кентаврами, силенами, сатирами и другими похотливыми демонами из свиты Пана, либо, как в наших популярных, глазированных ванилью храмах сладострастия — под личиной последних героев экрана.
Люди винили во всем царицу; но царь чувствовал и свою долю вины. Очень давно бык этот был послан богом Посейдоном, когда Минос еще соперничал со своими братьями за престол. Минос заявил, что трон принадлежит ему по праву, данному богом, и обратился к богу с молитвой, чтобы тот в качестве знака прислал из моря быка; свою молитву он скрепил клятвой немедленно принести животное в жертву в качестве подношения и символа своего служения. Бык появился, и Минос взошел на престол; но когда он увидел великолепие посланного зверя и представил какие выгоды ему сулит владение таким животным, то решил рискнуть на соответствующую замену — сочтя, что бог не обратит на это особого внимания. И, возложив на алтарь Посейдона своего лучшего белого быка, он присоединил другого к своему стаду.
Критская империя достигла процветания в условиях благоразумного правления этого прославленного законодателя и образца общественных добродетелей. Столица Крита, город Кнос стал роскошным, изысканным центром главной торговой империи во всем цивилизованном мире. Корабли критского флота отправлялись ко всем островам и портам Средиземноморья; критские товары ценились в Вавилонии и Египте. Отважные суденышки пробивались даже через Геркулесовы Столбы в открытый океан, направляясь затем на север за золотом Ирландии или оловом Корнуэлла[13], а также на юг, огибая выдающийся в море Сенегал, к далекой стране Йоруба и удаленным рынкам слоновой кости, золота и рабов[14].
Тем временем на родине Посейдон вдохнул в царицу неукротимую страсть к быку. И она уговорила искусного царского мастера, несравненного Дедала, изготовить для нее деревянную корову, которая ввела бы быка в заблужение — и в которую она с нетерпением вошла; и бык был обманут Царица родила чудовище, которое со временем стало опасным. И снова был призван Дедал, на этот раз царем, для того чтобы возвести огромный лабиринт с тупиками, в котором можно было бы укрыть это существо. Настолько искусным было это сооружение, что, закончив его, Дедал сам едва нашел обратный путь к выходу. Туда и поместили Минотавра: и впоследствии посылали к нему на съедение юношей и девушек, доставляемых из критских владений в качестве дани с завоеванных народов[15].
Таким образом, согласно древней легенде, первичная вина лежала не на царице, а на царе; и он действительно не мог ни в чем ее винить, ибо понимал, что совершил. Он обратил государственное событие в личное обретение, тогда как весь смысл его возведения на трон заключался в том, что он больше не являлся частным лицом. Жертвоприношение быка должно было символизировать его самоотверженное подчинение своему долгу. Присвоение же его, напротив, представляло стремление к эгоцентричному самовозвеличиванию. И таким образом царь «божьей милостью» превратился в опасного тирана Хвата — помышляющего о собственной выгоде Точно так же, как традиционные обряды перехода учат человека умирать по отношению к своему прошлому и возрождаться к будущему, так и великие церемонии формального введения сан лишают его приватного интереса и облачают в мантию его профессии Таков был идеал, будь человек ремесленником или царем. Однако святотатством несоблюдения обряда индивид отрезал себя как единицу от большого единого, от всего сообщества: и таким образом Единое разбивалась на множество единиц, и здесь начиналась борьба, в которой каждая единица выступала сама за себя и могла подчиниться только силе.
Образ тирана — монстра встречается в мифологии, в народных преданиях, легендах и даже кошмарах по всему миру; и повсюду его характерные черты по существу одинаковы. Он является стяжателем общих благ. Он — это чудовище, алчно заявляющее о своем праве «мое и мне». Опустошение, вызываемое им, в мифологии и сказке описывается как всеобщее разорение всех его владений. Это может быть не более чем его семья, его собственная извращенная психика или каждая жизнь, которую он разбивает прикосновением своей дружбы и покровительства; это опустошение может охватывать и всю его цивилизацию. Раздутое эго тирана является проклятием для него самого и его мира — независимо от того, насколько преуспевающими могут представляться его дела. Ужасающий самого себя, терзаемый страхом, готовый во всеоружии встретить и дать отпор ожидаемым нападкам со стороны своего окружения (которые главным образом являются отражением его внутреннего, неподдающегося контролю стремления к обладанию), этот гигант самодостаточной независимости является всемирным предвестником несчастья, даже вопреки тому, что сам он может верить, что его намерения исполнены человеколюбия. Куда бы он ни приложил свою руку, там раздаются стенания (если не во всеуслышание, то в каждом сердце — еще более печальные); вздымается мольба о герое — избавителе со сверкающим мечом в руке, удар которого, прикосновение которого, само появление которого освободит землю.
Герой — это человек, самостоятельно пришедший к смирению. Но смирению с чем? Именно это и является той загадкой, что мы должны разрешить сегодня, и основной миссией, историческим подвигом героя. Как указывает профессор Арнольд Д.Тойнби в своем шеститомном исследовании законов подъема и гибели цивилизаций[17], раскол души, раскол общества не может быть разрешен никакой схемой возврата к добрым старым временам (архаизм) или программами, обещающими построение идеального предполагаемого будущего (футуризм), ни даже самой реалистичной, практической работой, направленной на то, чтобы снова сплотить воедино распадающиеся элементы. Только рождение может победить смерть — рождение, но не возрождение старого, а именно рождение нового. В самой душе, в самом обществе — чтобы продлить наше существование — должно длиться «постоянное рождение» (палингенез), сводящее к нулю непрерывное повторение смерти. Ибо если мы не возрождаемся, то именно наши победы вершат работу Немезиды: роковой исход вырывается из — под личины нашей собственной добродетели. Значит мир — это западня; война — западня; перемены — западня; постоянство — западня. Когда приходит день победы нашей смерти, она настигает нас; и мы ничего не можем сделать, кроме как принять распятие — и воскреснуть; быть расчлененными, а затем возродиться.
Сновидение — это персонифицированный миф, а миф — это деперсонифицированное сновидение; как миф, так и сновидение символически в целом одинаково выражают динамику психики. Но в сновидении образы искажены специфическими проблемами сновидца, в то время как в мифе их разрешения представлены в виде, прямо однозначном для всего человечества.
Следовательно, герой — это мужчина или женщина, которым удалось подняться над своими собственными и локальными историческими ограничениями к общезначимым, нормальным человеческим формам. Такие видения, идеи и вдохновения человека приходят нетронутыми из первоистоков человеческой жизни и мысли. И поэтому они отражают не современное переживающее распад общество и психику, а извечный неиссякаемый источник, благодаря которому общество может возрождаться. Герой как человек настоящего умирает; но как человек вечности — совершенный, ничем не ограниченный, универсальный — он возрождается. Поэтому его вторая задача и героическое деяние заключаются в том, чтобы вернуться к нам преображенным и научить нас тому, что он узнал об обновленной жизни
В мистериальном действе медитирующий разум сливается не с телом, смерть которого демонстрируется, а с вечным началом жизни, которое некоторое время пребывало в этом теле и в это время представляло собой реальность в облачении видимости (одновременно страдательного начала, и скрытой причины), субстрата в котором растворяются наши я, когда «трагедия, что разбивает лицо человека»[30], раскалывает, разбивает и разрушает наш бренный остов.
Современная литература в значительной мере сводится к способности взглянуть широко открытыми глазами на болезненно расколотые аллегорические образы, которыми изобилует наше окружение, равно как и наши души. Там, где естественное стремление выразить недовольство существующим болезненным положением — через признание вины или предложение панацеи — было подавлено, находит свое воплощение искусство трагедии, еще более убедительной (для нас) силы, чем греческая: реалистичная, откровенная и разнообразно интересная трагедия демократии, где бог предстает распятым в катастрофах не только великих домов, но и самых скромных жилищ, каждого получившего удар плетью и каждого искалеченного лица. И никаких фантазий о небесах, будущем блаженстве и всепрощении, смягчающих горькое величие, а лишь абсолютная тьма, пустота неосуществленности, готовая поглотить жизни, выброшенные из лона лишь для того, чтобы потерпеть неудачу.В сравнении с этим все наши разговоры о достижениях кажутся довольно жалкими. Мы слишком хорошо знаем, какая горечь поражений, потерь, разочарований и нереализованности по иронии судьбы бередит кровь даже тех, кому завидует мир. Поэтому мы не расположены приписывать комедии высокие достоинства трагедии. Комедия как сатира — не лишена смысла, как забава — является приятным прибежищем для спасения, но, никогда сказка о счастье не может быть воспринята всерьез; и она принадлежит далекой, призрачной стране детства, защищенной от реальностей, которые достаточно скоро станут до ужаса знакомыми, точно так же, как мифы о небесах всегда принадлежат пожилым, чьи жизни остались позади, а сердца должны быть готовы к последним вратам, открывающим переход в ночь — трезвое, современное западное суждение о комедии основано на абсолютно неправильном понимании реалий, отображенных в сказке, мифе и божественных комедиях спасения. В древнем мире к ним относились как к стоящим по рангу выше трагедии, как к несущим более глубокую истину, более сложным для понимания, имеющим более здравую структуру и несущим более полное откровение.
Счастливый конец сказки, мифа и божественной комедии души следует рассматривать не как противоречие, а как превосходство над вселенской трагедией человека. Объективный мир остается тем, чем он был, но в связи со смещением центра внимания внутрь самого субъекта, он кажется изменившимся. Там, где раньше боролись жизнь и смерть, появляется бессмертное существо — такое же индифферентное к случайностям времени, как кипящая в котелке вода к судьбе пузырька, или как космос к появлению или исчезновению звездной галактики. Трагедия — это разрушение формы и нашей привязанности к формам; комедия — дикая и беззаботная, неистощимая радость непобедимой жизни. Таким образом, трагедия и комедия являются выражениями единой мифологической темы и опыта, который включает и то, и другое, будучи скрепляем ими: это нисхождение и восхождение (kathodos иanodos), которые вместе составляют общее откровение жизни и которые индивид должен знать и любить, чтобы пройти очищение(катарсис — очищение) от заразы греха (неповиновения божественной воле) и смерти (отождествления с тленной формой).