353. Древний символ: бесконечная длительность.
сознательной жизни, невозможность различения начала и конца.
Продолжим наши занятия, которым конца не видно; я, во всяком
случае не вижу конца, а вы на него надеетесь только… Странно, что
сама форма ведения наших занятий совпадает с тем, что я в самом
содержании моих рассказов называл «непрерывным письмом», или
«непрерывным писанием». Прустовский роман, как вы знаете, не
окончен не только в том формальном смысле, что при жизни самим
автором не был опубликован до конца и не был отредактирован, но он
не окончен и в более глубоком, фундаментальном смысле,
позволяющем сравнить форму этого романа, которую я назвал как раз
«непрерывным письмом», «непрерывным текстом», со старым
символом: змея, которая кусает свой собственный хвост. Вы знаете
этот древний символ: бесконечная длительность сознательной жизни,
невозможность различения начала и конца. То есть, когда мы кончаем,
самое время начинать, а раз кончили, то и смысла или причины нет
начать. Нет ни причины кончать, ни причины начинать – некое
соединение конца с началом. И у нас тоже получается: нет причин мне
вообще говорить, так же как нет причин кончать говорить то, что я
говорю…
354. Акт создания мира- это акт, внутри которого мы не
имеем возможности дальше подразделять. Нечто
артикулированное впервые вызывает вещи из небытия.
Мы остановились прошлый раз на форме – в смысле чего-то в
нас и в мире, что само впервые вызывает или рождает какое-то
различение, после которого мы можем вообще говорить о мире, то
есть описывать его, устанавливать в нем какие-то причинно-
следственные связи, последовательность событий, развертывать мир
в какую-то картину. Поэтому я предупреждал вас, что особым
символом всегда обозначен некоторый акт, который называется
созданием мира. Некоторый акт, внутри которого мы не имеем
возможности дальше подразделять. Мы со всем общаемся таким
манером: если мы имеем какое-то обстояние дела А, то всегда имеем
возможность перед ним найти какое-то В, перед этим В найти какое-то
С и т.д.. А мы имеем перед собой обстояние дела, которое мы видим (
мы видим, странным образом, некоторым глазом, которого самого не
видно и который фактически видит самого себя, то есть зеркально),
обстояние дела такое, что сначала должно быть оно, а потом мы
можем говорить о том, что вообще есть в мире люди, в мире есть
причины, в мире есть вещи и звери и т.д.. Иными словами, в этом
символе говорится лишь следующее: нечто артикулированное
впервые вызывает вещи из небытия, и когда мы понимаем нечто как
артикулированное, в акте понимания этого «чего-то» содержится все
целое.
355. В акте реального производства языкового выражения
содержится весь язык. А реально выполнено, - значит выполнено
посредством артикуляции.
Так же как если мы понимаем не человеческое намерение
высказать что-то, а высказанное слово, артикулированное слово, и
следовательно, само намерение рождается посредством артикуляции,
- тогда у нас есть язык. То есть в акте реального производства
языкового выражения содержится весь язык. Реального – не
ритуального, предполагаемого, головного, умственного, допустимого, -
которое реально выполнено. А реально выполнено, - значит
выполнено посредством артикуляции. Скажем, реально выполненная
честь – не намерение чести, а реально выполненная честь, - есть
артикулированная институция, и если она есть, то люди, например, не
могут доносить, а если люди просто не хотят доносить, то это, как
песок, изменчиво: сегодня ты не хочешь, а завтра появится какая-то
очень высокая причина, по которой ты не только захочешь, а еще и
будешь оправдывать тот факт, что ты доносишь. И это повторяющееся
явление существует именно в силу отсутствия структуры, то есть
артикуляции, которая делает необратимым то, что мы узнали, или то,
чему мы научились. Я все время подчеркивал, что между опытом
номер один и опытом номер два есть большая разница. Скажем, у
меня есть опыт любви, и есть два смысла этого опыта. Один смысл –
опыт, в котором я научился (получил опыт), но по содержанию он такой
же, как опыт номер два, то есть тот, который был и в котором я ничему
не научился и который будет повторяться. И вот вся разница между
«научился – не научился» создается тем – есть артикуляция или нет
артикуляции.
356. Понимание не есть нечто передаваемое из одной точки
в другую, а есть нечто, что уже существует, будучи расположено
на множестве точек.
Что-то, что мы называем артикуляцией, или некоторый не нами
созданный и нами не прослеживаемый в его происхождении духовный
элемент. Я сказал: «духовный» и вы сразу подумали, что я говорю вам
об очень высоких вещах. Но, как я говорил вам, человеческие
существа, то есть сознательные и чувствующие существо
определенного вида, называемые нами человеческими, есть существа
максимума и минимума. Мы ведь предполагаем, что есть
последовательность и в этой последовательности есть низкое и есть
высокое. Дело в том, что человеческие существа таковы, что они в
любом произвольном пункте – по вертикали и по горизонтали – и
высокие, и низкие, и минимальные, и максимальные. Есть минимум
максимума, или есть максимум того, что минимально дано в любой
произвольной точке. Напомню - я спрашивал: что это такое? Можно
сказать, что эта палка, на которую положено какое-то колесо. А можно
сказать, что это мексиканец на колесах… Помните, да? Я вижу
мексиканца на колесах. Это артикулированный понимательный
элемент сам рождает то, что элементы, из которых состоит
мексиканец, я могу назвать в качестве элементов, из которых он
состоит. Только тогда, когда я увидел, что это – мексиканец, только
тогда это – сомбреро на его голове, а это – переднее и заднее колесо
велосипеда, видимые сверху. Кто же видит? И что видит? Конечно, я
же не могу получить мексиканца из прохождения – в этой
последовательности – элементов, и сказать сначала: это – колесо,
потом, это – заднее колесо, это – переднее, а это – сомбреро, и
следовательно, это – мексиканец на колесах. Я не могу получить – я
вам говорил, что есть вещи, невыводимые из своих элементов и
несводимые к ним, - по той простой причине, что я знаю, что это –
колесо, только после того, как я знаю, что это – мексиканец.
Следовательно, акт увидения мексиканца есть акт, который из небытия
вызвал все эти вещи, которые теперь я могу описывать как элементы
предметной картины. И если они невыводимы из предмета, и если вы
тоже увидели мексиканца, следовательно, в той точке, в которой вы
видите, вы уже знаете, что – мексиканец. Я не передаю вам объект,
называемый «мексиканцем», чтобы вызвать у вас восприятие и
знание, что это есть мексиканец, - не таким путем, а каким? Мы
находимся, если мы что-то знаем в каком-то континууме, который
содержит в себе много точек, в которых уже известно, что это –
мексиканец, и тогда мы с вами понимаем друг друга. Значит
понимание не есть нечто передаваемое из одной точки в другую, а
есть нечто, что уже существует, будучи расположено на множестве
точек. В каких-то точках уже есть, или распространилось волной, как
угодно, уже есть нечто, чтобы восприятие, знание могло пройти в эту
точку. И чтобы в точку, где я нахожусь, могло пройти понимание,
знание того, что это мексиканец, во мне уже должна быть какая-то моя
принадлежность к какому-то неделимому акту, к неделимому факту, к
неделимому обстоянию дела. Вот это неделимое обстояние дела
Леонардо да Винчи называл cosa mentale. Сosa mentale - ментальная
или умственная вещь; вещь, но ментальная; ментальная, но вещь. Во-
первых, у меня есть такой орган чувств, чтобы воспринимать это как
«мексиканец». Есть особого рода чувство, не принадлежащее
никакому из наших специфических органов. И, во-вторых, это –
умственная вещь. Леонардо говорил, что живопись есть cosa mentale,
то есть не есть изображение. Есть что-то, чего мы не видим, если у нас
нет понятия об этом. Вот мы не видим театра – и, следовательно, не
извлекаем из него смыслов, и он есть как раз тот опыт номер два,
который по предметному составу такой же, как и другой, но он может
бесполезно и бесконечно повторяться, и мы так же не будем понимать
того, что может дать нам театр, как мы не будем понимать того, что
может дать нам честь, и будем бесконечно доносить или колебаться,
решать проблему: доносить или не доносить, то причина доносить
всегда найдется. Человек – такое существо, которое ради якобы
высших соображений способно уговорить себя на любые низости.
357. Смысл, понятия и внутренняя сообщность. Акт
понимания. Cosa mentale- умственная вещь.
Я приводил пример Аверроэса, которому мир театра чужд, у
которого нет понятия театра, то есть нет внутренней сообщенности с
некоторым актом, называемым «театр». Если бы у него была бы
внутренняя сообщенность, то из точек, где разыгрывалось
театральное представление, к нему пришли бы смыслы, которые несет
театральное представление, а они не пришли. Так это же относится
вообще буквально ко всему. Например, живопись - есть что-то, чего мы
не видим в этой живописи. Мы ведь видим дерево в реальности и
видим дерево на картине, и, видя изображенным его на картине, мы не
видим – чего? – мы не видим живописи, живописи не видим. То же
самое относится и к музыке: если мы будем рассматривать звуки как
производимые каким-нибудь инструментом, то есть причинами,
которые мы видим в реальности, и, с другой стороны, мы видим их на
стороне психики воспроизведенными, - мы все это видим, но не видим
– чего? Не видим музыкального элемента, который, кстати, не зависит
от того, чем производятся звуки. Мы слышим музыку, а не то, что это
играет именно скрипичная струна, производящая звуки, или натянутая
струна рояля, - мы совсем не это воспринимаем: там есть некоторая
сosa mentale, которая существует как пристройка к нашей голове. Она
– вещь, но в то же время вещь совершенно умственная, стоящая вне
вопроса о том, как ее произвели материальные причины. Так же как,
если вы помните, вопрос о том, почему я просыпаюсь и просыпаюсь
самим собой? Ведь нет оснований – почему, просыпаясь, из
миллионов возможных существ я ухватываюсь именно за самого себя.
По одной простой причине: то «я» которое говорит, что это – «я», само
возникает после акта просыпания, так ведь? И поэтому нельзя
сказать, что «я» выбрало самого себя и тем самым проснулось. Так же
как и вопрос о музыкальной или о живописной материи, cosa mentale,
лежит вне вопроса о причине. Мы не спрашиваем: что произвело звук?
Наоборот – посредством музыкальной материи мы слышим,
посредством живописного элемента мы видим то, что изображается
живописью, и те смыслы, которые живопись нам несет. Абсолютно то
же самое и в литературе. Есть нечто, что можно называть
литературным эффектом, эффектом литературы, который мы можем
видеть, а можем не видеть. В то же время я могу сразу же завысить
все это рангом и сказать, например, следующую вещь: «В начале было
Слово, и Слово было Бог». И потом Бог сотворил землю и небо. Небо у
нас здесь, на земле, если у нас есть артикуляция. Откуда она у нас
есть? То же самое – спросите: откуда у нас есть сознание? Мы не
знаем. Более того, лучше понимать, что мы этого не знаем, и не
пытаться вопросами о происхождении затемнять вопрос, а просто
вглядеться в само очертание… Так же как мы вглядываемся в лицо и
не пытаемся узнать, откуда оно; мы пытаемся его просто разглядеть
внимательно, взяв его как данное, ничем не объяснимое, ниоткуда не
выводимое. А если мы его хорошо разглядим, то нам какие-то другие
вещи становятся понятны. Например, мы можем не выяснять, откуда
жизнь как феномен, а если мы внимательно разглядели, поняли
принцип жизни, то есть не вывели жизнь откуда-то из химических
субстанций, а сам принцип жизни разглядели, тогда нам понятнее
явления жизни.
358. Артикуляция или органы жизни есть нечто, что в самой
жизни восполняет и исправляет жизнь. Мы недооцениваем
жизнь именно потому что видим в ней возможности, а не
реальность.
Я повторяю – вопрос о существовании, быть или не быть, если
угодно, этот гамлетовский вопрос. Французский философ Ален очень
интересно определил, что такое поэт: «Поэт – это человек, для
которого мир существует». И он сам существует в этом мире.
Следовательно, культурно-историческую тему, которую я хотел
напомнить вам в Прусте, можно назвать темой оправдания мира и
поэтического приятия мира как он есть, имея в виду, что он есть. Я
ведь говорил вам, что жизнь сама по себе недостаточна, она
бессмысленно разорвана, мы в ней растерзаны в том смысле, что
если, например, акт внимания мы выполняем просто как жизненный,
природный акт, как психический акт, то ведь ясно, что мы не можем
быть одинаково устойчиво-внимательными достаточно долгое время,
мы устаем, наше внимание рассеивается, и как раз там, где нужна
концентрация всех наших сил, мы только частью нашей души
присутствуем, а не теми частями, которые нужны здесь, - вот в каком
смысле жизнь недостаточна, несовершенна, плохо устроена. И ее
совершенство, ее иное устройство – не после жизни, где-то там, на
небе, а здесь же, в ней самой – посредством формы или
артикуляции. То есть артикуляция или органы жизни есть нечто, что в
самой жизни восполняет и исправляет жизнь. Нам не нужно ждать,
пока мы умрем, чтобы оказаться в совершенном мире гармонически
сливающихся душ, пройдя, конечно, через чистилище и ад, - все
происходит здесь, в самой жизни. Вот в каком смысле поэт – это тот
человек, для которого мир существует. Мир существует для Пруста.
Вы помните, что Пруст говорил о том, что мы недооцениваем жизнь
именно потому, что рассматриваем ее чисто поверхностно, нашим
рассудком, нашим разумом, нашим умом, то есть видим в жизни те
головные события, которые можно в нее вписать, - видим в ней
возможности, а не реальность. Например, я – Сван, и я знаю что-то об
Одетт – в том смысле, что примерно представляю ее характер и знаю
ее возможности, но эти мои прикидочные головные знания никогда
ничего общего не будут иметь с реальностью. Реальность – если вы
помните – как нож, вонзается в наше сердце, когда мы рассматриваем
проплывающие по небу облака. Естественно, вонзающийся в сердце
нож ничего общего не может иметь с облаками (мы и узнать,
предугадать, предположить этот нож не можем). Так вот, облака – это
возможности, и это, конечно, - не жизнь. Но Сван – не поэт, и поэтому к
нему приложимо это стихотворение Блока, которое я вам цитировал:
«…затуманила сердце усталость и месть, отвращенье скривило уста».
А Пруст все время настаивает, что жизнь – прекрасна. Она
недостаточна, она ужасна, разорвана и т.д., и он же говорит, что жизнь
– прекрасна. Странное – оптимистическое и в то же время трагическое
– ощущение существования в трагическом мире, в котором вообще
есть что-то ценой усилий и держания тобой мысли, времени.
Трагическое ощущение, которое знает, что есть что-то здесь и сейчас,
если есть орган жизни – артикуляция. Если есть дух, то есть – если ты
потрудился.
359. Мысль есть возможность большей мысли. Причины
мысли. Я – мыслитель или поэт лишь в том случае, если для
меня существует мир.
В связи с этой темой, проигрывая ее в другом регистре, Пруст
обронил странное слово ( в связи с эстетическими наслаждениями;
бесплодные ахи и охи, снова и снова слушаем симфонию…) – «Так и
остаются они бесплодными, эти холостяки Искусства…» (Во
французском языке «холостяки искусства» одинаково относятся и к
женскому и к мужскому роду, поэтому можно заменить
«девственницами искусства».) «… с неудовлетворенными и
прокисшими чувствами… их могли бы облегчить труд и
деторождение». Не случайно «труд» и «деторождение» оказались
вместе. Помните я вводил тему «начал» с семян, которые есть не
мысль, а акт мысли; я говорил вам: мысль есть возможность большей
мысли, сознание есть возможность большего сознания (другого
определения я дать не могу, и, наверное, никто и не может). Вот это
есть начало, или – рождающее начало. Следовательно, когда мы
говорим сosa mentale, это есть одновременно и семя, и oper-operas
(производящее произведение, плодоносящее произведение). Поэтому,
повторяю, у Пруста – в этом случае – появились в одном ряду «труд» и
«деторождение», которые могли бы излечить девственниц или
холостяков искусства. Или, опять же, если воспользоваться
возможностями латинского языка, это не intellegenta, то есть ум или
рассудок, а intellegentia- intelligens – мысль, рождающая мысль. Это,
конечно, - рождающее устройство в нас. Что-то рождает в нас то, что я
вижу в качестве psysicus, - иным путем появиться в нас не может
(мексиканец невыводим из элементов, составляющих самого
мексиканца) Напомню вам уже известный вам пример: в истории
физики известен эпизод, когда во многих опытах, в том числе и в
опытах Ферми, наблюдалось нечто, что потом было
идентифицировано как явление атомного распада. Люди, проводившие
эти эксперименты, видели это – и они не видели. Почему? - не было
причины считать это атомным распадом. Как бы кто-то должен был
сказать: это – атомный распад, и тогда то, что мы видим, станет
элементами, говорящими об атомном распаде. Это понятно? В начале
было Слово – кто-то сказал, что это атомный распад, и потом мы
видим в качестве элементов атомного распада проявления, симптомы,
из которых мы наблюдаем атомный распад. Так же как я сказал: это
мексиканец, и вот перед вами мексиканец. Конечно, я не словом родил
вещь – чем-то нематериальным родил материальное, речь идет о
других вещах – о создании. Участие в такого рода созданиях
предполагает со стороны человека труд, неоткладываемый труд, в
этой жизни, поскольку речь идет о моем существовании, и я –
мыслитель или поэт лишь в том случае, если для меня существует
мир. И вот тогда прустовскую фразу о холостяках искусства можно
повернуть так: холостяки жизни ( мы очень часто оказываемся
холостяками жизни по разным причинам).
360. Понятие «черное солнце» – внутри него мы ничего не
видим, а им видим. То, что нам суждено извлечь, мы можем
извлечь только на том месте, которое занято нашим живым
телом.
Я уже говорил, что в потоке жизни ( в том – в котором
недостаточно) слишком многое существует для нас в модусе
будущего, как того, которое мы предполагаем реально возможным – в
смысле: мы знаем, например, что, если я возьму эту трубку и опущу
пальцы, она упадет. В этом же смысле в модусе будущего мы знаем о
людях – это называется знанием возможностей. Более того, эту
операцию мы проделываем умственно. Как в ревности – скажем, я
сейчас здесь, и мне очень больно; но есть только один способ:
углубиться в свою боль и разобраться в ней, то есть по ниточке боли
выйти к истине или к существованию, потому что, пока я – в
ревности, я не существую (вы знаете, что ревность есть
несуществование тебя самого: есть обида на другого, потому что я для
него не существую). Тогда мы говорим: сейчас мне слишком больно,
вот когда мне будет не так больно, тогда я разберусь, - в другой
момент, или в другом месте. В мысленном месте – possibilis,
возможном. То есть каждый раз это – не реальные, испытанные места,
а мысленные места. Когда мне не так будет больно – мыслящий
момент будущего времени. И кстати, там ничего не случится – если я
отложил, - мое полупереживание уходит в небытие или остается в
небытии. А в следующий момент может оказаться так, что я говорил,
что я Альбертину (которую ревновал) больше не люблю, и,
соответственно, мне неинтересно отвечать на те вопросы, которые я
задал себе тогда, когда ревновал. Мне совершенно безразлично, где
была Альбертина, и никакое расследование вести не надо просто
потому, что интерес или знание в будущем умерли вместе со смертью
моей любви.
И вот здесь мы вышли к серьезной теме у Пруста – к теме
оправдания жизни. Я даже не знаю, как разговаривать вслух, чтобы не
оказаться слишком личным…Попробую так: сначала скажу абстрактно,
а потом более конкретно. Я говорил, что некая cosa mentale, из
которой мы видим, но ее саму мы не видим, как не видим глаз. Более
того, есть масса вещей вокруг нас, по отношению к которым мы как
бы… марсиане. Например, мы можем быть марсианами по отношению
к живописи, если мы не видим живописности, элемента живописи. Мы
видим в мире предмет и видим его изображение на картине,и, подобно
Паскалю, мы могли бы сказать так: я вообще не понимаю, что за
странная такая вещь – живопись, которая заставляет меня
восторгаться изображением предмета, который в жизни я считаю
ничтожным и уродливым. Я терпеть не могу этот предмет, и почему я
должен восторгаться его изображением? Действительно, почему?
Значит, есть какой-то экран, который нам что-то закрывает, - предмет,
и именно потому, что мы видим в мире в живописи изображенный,
дублированный предмет и считаем живопись отражением этого
предмета, именно поэтому мы не видим живописности или
внутреннего понимательного элемента живописи. Так же как мы не
видим театрального спектакля, если не имеем понятия театра и т.д., и
все, что нам говорит картина, никогда не придет к нам (все смыслы),
как не пришли к нам смыслы театра. Значит, некоторая вещь, которую
мы не видим, но видим посредством ее. Именно такую вещь
символисты называли странным оборотом: «черное солнце».
Действительно, черное солнце – внутри него мы ничего не видим, а им
видим Так вот, посредством «черного солнца» мы не только видим, но
и различены. Если есть «черное солнце», то всегда есть спектр. Все,
что видится через него, видится всегда в различных линиях. То есть
все, кто видит солнце, видят им, чем-то одним – cosa mentale (она
одна), и все видят по-разному, и их видение есть спектр,
составляющий все виденное. У каждого есть свое уникальное,
сингулярное (единственное) место и сингулярная линия, и только из
этого места и по этой линии он видит универсальным образом: видит
из «черного солнца». Поэтому, например, нельзя произвольно менять
место. Нельзя сказать, что чего-то я не испытываю в Тбилиси, а
испытаю в Париже. Конечно, что-то относящееся к фундаментальным
проблемам нашего существования (есть вещи, которые я могу увидеть
только в Париже, и наоборот; но я не об этом говорю). Пушкин, если
вы помните, говорил так: черт меня дернул, с умом и талантом,
родиться в России. Многие из нас, и я в том числе ( и поэтому я боялся
говорить об этом), могли бы в сердцах сказать: угораздило же мне
родиться именно здесь (действительно, трудно представить себе
нечто более уродливое). Но как раз из-за этого ощущения мы рискуем
быть наказанными (если ему поддаемся) тем, что так и останемся
холостяками жизни с прокисшими чувствами (ах нет, не здесь, в другом
месте) – там, где нас могли бы исцелить труд и деторождение. То, что
нам суждено извлечь, мы можем извлечь только на том месте, которое
занято нашим живым телом, только которое могло получить какие-то
прямые впечатления от истины и от бытия, которые нельзя заменить
ничем другим, и, более того, нельзя произвольно выбрать место,
поскольку мы можем идти только из того места, которое уже занято
нашим живым телом. Cosa mentale – одновременно – чувствование,
сенситивная форма. Там нам дано. И следовательно, когда я говорю
«угораздило же меня родиться в столь уродливой стране», я могу
оказаться без этого опыта и получить что-то на каком-то другом,
произвольно, то есть рассудочно, мною выбранном месте. И сразу же
понимал, что ни за что в жизни я не хотел бы расстаться с тем
уникальным путем, которым я шел. Если шел…