307. Где пребывает забытая до срока мысль?
Тема всего завершающегося цикла лекций по Прусту высказана
Уильямом Блейком; вслушайтесь, простая мысль – человеческий
пафос и одновременно мысль, касающаяся устройства мира.
Скажи, кем зиждется забытая до срока мысль?
И где живет былая радость и минувшая любовь?
Когда они вернутся к нам, и сгинет мрак забвенья,
И я смогу перенести сквозь время и пространство
И облегчить сегодняшнюю боль, и мрак, и горе.
Это стихотворение дает нам поэтическую ясность всех тех
вещей, которые мы пытались выяснить другими средствами.
Действительно, все, что Пруст называет «утраченным временем»,
«воспоминанием», «любовью», «ревностью к самому себе» и т.д., - все
это есть попытка ответить на вопрос: каким образом я просыпаюсь в
качестве «я»? Переверните: где я был, до того как проснулся? Где
пребывает тот, который, несомненно, просыпается в качестве самого
себя? Мы-то живем и считаем, что раз мы проснулись, это мы. А если
подумать, это не само собой разумеется. А где был тот, который спал,
но проснулся в качестве самого себя? Или шире: где пребывает
забытая до срока мысль? Действительно, мысль высказана где-то в
пространстве – мы ведь пространственно смотрим на мысль, раздался
звук мысли, она может быть понята сейчас же, а может быть понята
через 100 лет или через месяц, - где она была в это время? Вы знаете,
что история происходила квазициклически, и то, чем были греки, мы
узнали в эпоху Возрождения (это и было возрождение античности). Но
возникает простой вопрос: греки что-то натворили, наговорили и
надумали, потом мы это узнали, - а где это было, пока мы узнали?
Ведь если была бы такая непрерывность, в которой контакт нагляден,
не возникла бы проблема: где была мысль, так, чтобы вспомнилась
именно такой, какой она была. Мы вспомнили Платона, вспомнили
Аристотеля, Декарт в 17 веке вспомнил античную математику – где она
была? Все наши проблемы, которые я анализирую в связи с Прустом,
все время излагались мною так, что везде имплицировано
предположение существования некоторого поля-континуума, в котором
– а не в наших головах – существуют какие-то вещи. Где пребывает
былая радость и минувшая любовь? И самое главное, что основной
пафос Пруста – «где живет былая радость и минувшая любовь» или
«забытая до срока мысль», - не есть вопрос простой
любознательности, отвлеченной любознательности, а есть вопрос
жизни и смерти. Посредством возвращения чего-то – мы не знаем, где
оно пребывает, решается что-то в сегодняшнем дне. Скажу иначе:
возвращение тех вещей, о которых мы не знаем и должны спрашивать,
где они пребывают, во-первых, оживляет что-то вокруг нас, меняет
самого человека и, во-вторых, делает живым многое из того, что вокруг
него уже мертво, стало стереотипом, стандартом, имитацией
«пленением образов» и т.д. То есть задача памяти, оказывается,
состоит в оживлении прошлого, что и есть условие сегодняшней
жизни.
308. Проблема бесконечности. Структура Ада.
Множественность мертва, а все живое – индивидуально.
Ведь не случайно сказано: « и облегчить сегодняшнюю боль, и
мрак, и горе». Представьте себе, что ваш дед и какой-то момент
произнес слово, которое можно назвать полусловом, - какая-то
полуформа, обращенная к вам. И здесь происходят два события: если
вы поймете или разгадаете, она оживет, а если она оживет, что-то
оживет в вас. И мы живем, очевидно, не только в тысячеглазом мире, а
в миллионноглазом мире таких полувзглядов, которые мы должны
довести до полного взгляда, - наших друзей, отцов, дедов, любимых, и
нелюбимых тоже, они же есть – участники меня самого – того, кто
может нести «сегодняшнюю боль, и мрак, и горе», то есть они могут,
оживая, рассеивать мрак. Но вопрос: где они тем временем? И еще
один момент – здесь мимоходом сказано: «и я смогу перенестись
сквозь время и пространство», - сказано, быть может, для красоты
самого образа, но при этом какой-то бывший полуобраз становится
полным образом. Скажем, какое-то душевное побуждение моей
матери, если держу живым и себя, и ее, перенеслось через
пространство и время. Но не только это; пространство и время – еще
и потому, что нечто движется по каким-то путям и воссоздается в
живых поверх и помимо Числа – пространства и времени. Я
связываю это с проблемой бесконечности. Помните, я говорил, что
человеческие существа – это существа, больные бесконечностью, и,
как говорил Пруст, нет жала более острого, чем жало бесконечности.
Жало – потому что основная душевная нравственная проблема
человека, состоящая в том, чтобы собрать себя из собственных же
частиц, разбросанных в разных местах пространства и времени, есть
высвобождение себя из пропасти Числа и бесконечности. И вот
жалоба Бодлера: «О, никогда не выходить из Бесконечности и Числа!»
Число – это множество безликих, неиндивидуализированных единиц. Я
уже показывал вам бег в бесконечности, где мы, преследуя образы,
какими набита наша голова, имеем вместо Альбертины бесконечность
обезличенных, то есть лишенных Альбертины, образов. Ведь
Альбертина, за которую платишь деньги, - Альбертина обезличенная;
Альбертина, ради которой Сен-Лу дает телеграмму, есть просто
экземпляр – Альбертина, а не Альбертина-личность. Или – проблема
несделанного, когда оно это несделанное бесконечно повторяется, как
непрожеванный кусок. То, что я сейчас говорю вам, в
действительности есть структура – не материальное изображение, а
структура того, что мы называем Адом: миллионы смертей вместо
одной, все незавершенное, все, что делаешь и делаешь, и делаешь,
заново и заново, нет конца. Значит, облегчение «сегодняшней боли» в
какой-то связи с тем, что называется былым и минувшем и что где-то
пребывает развеяние мрака связано у нас с каким-то отношением к
бесконечности и к Числу – множественность идентичного, похожего, то
есть неживого. А все живое – индивидуально.
309. Акт чтения и акт жизни. Проблема понимания другого.
И вот мы пришли к проблеме, которая разными углами у нас
фигурировала, мы не впервые с ней сталкиваемся, и пришли к ней из
очень странной вещи. Начнем с того, что обычно мы отделяем жизнь и
чтение книг. Есть акт чтения книги, а есть акты жизни. Но в разных
пунктах нашего анализа все время получается так, что многие
жизненные акты оказываются для нас похожими на то, что происходит
в акте чтения. Мы даже некоторые события приравнивали к встрече с
книгой. Акт чтения похож на акты жизни в том простом смысле слова,
что авторы жизненных поступков тоже не есть те эмпирические люди,
которых мы видим, – автором поступка является некое лицо,
создающееся в самом пространстве этого поступка. Поэтому мы
никогда не можем судить о поступке, сопоставляя его с видимым нам
человеком. Таким же образом, оказывается, мы относимся к книгам.
Читая книгу, мы тоже должны пройти путь и стать в ту точку, в которой
рождается автор книги. Бальзак – автор мира Бальзака, это не есть тот
Бальзак, который ужасно огорчался, если ему ночью снился
эротический сон, и с ним случалась поллюция, и он в досаде говорил:
«Ах, пропал еще один шедевр!» - он считал, что эффекты,
ослабляющие половой акт, тянутся обычно две недели и забирают всю
духовную энергию, а за две недели можно написать шедевр ( а он,
действительно, за две недели писал книгу). Так что он досадовал:
такая незадача случилась, воздерживался, воздерживался от общения
с женщиной и вот тебе – приснился сон, и пропал шедевр. Так вот, с
кем мы имеем дело, кто автор – этот Бальзак, или тот человек,
который из возможного человека вырастает в пространстве творчества
Бальзака? Конечно – второй. И пометим одним шагом, что
соединиться, то есть понять, дополниться силой и талантом, чувством
и опытом другого человека, мы можем с тем, который сам создается в
своем собственном труде и усилии. Следовательно, я не могу
претендовать на то, чтобы вас понять. Если в вас есть что-то
уникальное, то, которое мне нужно, я могу к нему прийти и им
обогатиться только в пространстве вашего собственного роста – в
пространстве, в котором вы сами не знаете, кто вы. А эмпирического
человека я и не должен понимать и в принципе не могу понять.
Поэтому можно сказать, что одним из самых больших, так сказать,
преступлений против бытия является наша мания и желание
обязательно понимать других людей. Людей нельзя понимать
(знаменитая проблема существует – понимание другого человека), с
ними можно только соединиться и сотрудничать в пространстве, в
котором еще нет ни меня, понимающего, ни его, который должен быть
понят, и что-то там будет происходить, к чему приложим термин
«понимание». И еще – существенную роль здесь играют не сами вещи,
не сами предметы, не сами события, а образы событий, в том числе
образы других людей, и соединяемся мы через образы.
310. Еще раз о впечатлении как восприятии чего-то.
Так вот, вернусь к тому, с чего начал – тема впечатления. Тема,
которая сделала одинаковыми, казалось бы, совершенно разные акты
– акты жизни и акт чтения книги. Впечатление – которое Пруст
называет «вечным впечатлением» и в котором мы спрашиваем: где
пребывает забытая до срока мысль? «где живет былая радость и
минувшая любовь?», и откуда их надо себе вернуть. Что такое
впечатление, я уже вам объяснял, но снова вернусь, может быть,
несколько с иной стороны. Впечатлением называется такое
восприятие, в котором я задаюсь вопросом: как мне определиться
самому, где я стою, что со мной происходит на самом деле, что на
самом деле я чувствую? Есть такие восприятия, которые
самодостаточны, или – акт восприятия разрешает сам себя. А есть
такая категория восприятий, которые, кроме своего содержания,
содержат в себе вопрос о нас самих – воспринимающих. Где мы
находимся в качестве воспринимающих, что с нами происходит, какое
место я занимаю, что на самом деле испытываю? О чем
свидетельствует мое переживание или восприятие, переведем так.
Скажем, я могу разозлиться на человека, и злоба в этом смысле сама
себя исчерпывает – факт злобы содержит в себе ответ о причине
злобы. А я могу иное впечатление иметь от злобы, а именно: о чем
свидетельствует то, что я злюсь? Опять, повинуясь своей мании
расширять круг ассоциаций, - в восточной философии, особенно в
буддистской философии, было очень странное, абсолютно непонятное
определение, даже не определение, просто номинация сознания: они
называли сознание свидетелем. То есть я сознаю не злобу и
предмет, вызвавший злобу, а сознание у меня есть тогда, когда есть
вопрос: о чем свидетельствует мое состояние? И вот если мы четко
примем такую категорию восприятий, то мы многое поймем из самих
себя разрешающих впечатлений ( в данном случае из текста Пруста).
Но повторяю: о чем свидетельствует – связано с вопросом таким, что
то, что происходит и что мы воспринимаем сейчас, в каком-то смысле
происходит не сейчас и не здесь.
311. Человеческая ситуация, когда «всегда уже поздно».
Напомню вам одно определение: человеческая ситуация
состоит в том, что мы имеем дело с миром и задачей действия по
отношению к нему – тогда, когда «всегда уже поздно». Есть какое-то
сплетение предшествующих наших действий, которое меняет сами
элементы, из которых состоит наше решение, которое мы должны
принимать сейчас. Мы своими собственными действиями сместили
элементы решения таким образом, что сейчас, когда у нас есть
ясность, что нужно предпринимать то-то и то-то – «всегда уже поздно».
Мы никогда не находимся в следующей ситуации: перед нами река, а
мы на берегу, и нам нужно броситься в воду – выбор: бросаться – не
бросаться. В действительности мы всегда – уже в реке, и поэтому не
можем войти в нее дважды, как говорил Гераклит. Не в том смысле,
что «все меняется» (ну, все меняется, естественно, каждую
следующую секунду вещь непохожа на ту, какой она была в
предшествующую секунду), - существует (введенный Гераклитом)
принцип необратимости ( в том смысле, в каком я сейчас говорил).
Значит, теперь мы знаем, что для понимания темы социальных
соединений очень важно осознавать, что всегда подтекстом
прустовского рассуждения является глубокая интуиция, состоящая в
том, что бывают, и часто решающими, в человеческой жизни ситуации,
которые можно обозначить словами «всегда уже поздно».
Следовательно,то, что происходит сейчас, в каком-то смысле
происходит не сейчас и не здесь, потому что части моего существа,
включенные в то, что происходит сейчас и здесь, продействовали
определенным образом в других местах и раньше, и поэтому то, что
кажется происходящим сейчас и здесь, произошло или происходит где-
то там.
312. Всегда есть что-то, что нужно кончать, а не тащить за
собой несделанным и неоконченным.
И я бы сказал, что внутренний стержень прустовских эмоций
состоит в оживлении и воскрешении всех участников того действия,
которое он сейчас предпринимает, но которое в действительности
происходит не сейчас и не здесь. И чтобы оно произошло сейчас,
нужно возродить к жизни всех невидимых участников этого действия,
а участник - не ты один, есть невидимые авторы твоей жизни. И
наоборот – если мы с кем-нибудь соединяемся, мы соединяемся не с
людьми, как они есть, статично, а с невидимыми авторами нашей
жизни, - с ними мы можем вступать в контакт понимания,
действительная судьба нашей любви будет разыгрываться там, а не
между эмпирически видимыми людьми (как они себя понимают). Ведь
мы не можем понять автора и тем самым невидимого героя нашей
собственной жизни, опросив человека по имени Бальзак; он сам о себе
знает всякую чушь, как эмпирической лицо, и поэтому то, что он знает
о себе, нам не поможет. В том числе и ваш возлюбленный вам не
поможет в том, что он знает сам о себе. И беда в том, что эта игра
обоюдна. Обратите внимание, что мы имеем дело с ситусными
впечатлениями (situs – место), и тем самым наш психологический
анализ будет топологией в смысле анализа мест. Вспомните, что
несделанное, как непрочитанная Веда, не принесет тебе пользы в
другом мире. Лень, страх и надежда помешали тебе заглянуть в
самого себя, - не жалуясь на других, не жалуясь на мир, не ища ни
источников, вне себя, несчастья и зла, ни награждающей инстанции, –
помешали перевоссоздать себя, то есть кончить историю. Сказано
ведь в Евангелии: пришел час и это – сейчас. То есть каждый час,
каждая минута есть минута конца истории, и закон, что «всегда уже
поздно», означает, что всегда есть что-то, что нужно кончать, а не
тащить за собой несделанным и неоконченным. Так вот Сван тащит за
собой несделанное и незаконченное, в том числе смысл свой
собственной ревности: он же боится его расшифровать, страх мешает
ему. Преодолеть страх – значит расстаться с образом самого себя,
таким дорогим самому себе. А человеку очень трудно это делать. И мы
знаем, по Прусту, что выравнивать кривую впечатлений, вернув ее к
почувствованной истине, а впечатление всегда содержит в себе что-то
почувствованное от реальности, от истины, - можно, только уничтожив
все то, что более всего нам дорого, за что мы больше всего держимся,
- самого себя. Поэтому роман Пруста можно определить как движение
до уничтожение последней иллюзии (вера в любовь, в красоту, в добро
и т.д. – не это имеется в виду, - иллюзии самого себя, то есть образы).
313. В плену у образа.
Я все никак с несчастным Сваном не могу справится, - так вот,
для него Одетт выступает по законам психических ассоциаций плюс
какие-то знания нашего дилетанта. Сван размножил образ (а я начал
сегодня с бесконечности), непонятый образ Одетт размножил в своих
психических ассоциациях, в том числе в образах живописи. И вещи
оказались в плену – не понята ни Одетт, ни живопись. Живопись здесь
просто использована как элемент любовной, саморастроганной и
самолюбующейся, самодовольной ассоциации, - исчезла и Одетт, и
живопись. Я сказал, что это обоюдное дело; теперь повернем –
живопись не может ничего сказать, а Одетт-то может сказать, каково
ей быть заключенной в образе Одетт у Свана. Оглянитесь вокруг себя,
и вы увидите, какое количество тюрем наших образов в других головах
мы заключены. «Мы истину, похожую на ложь, должны хранить
сомкнутыми устами» - Одетт находится как раз в этой ситуации. Она не
может ничего сказать, потому что она уже есть в образе у Свана –
попробуй из этого образа выскочить… и что бы она ни сказала, все
будет похоже на то, от чего как раз она хотела бы себя отличить. Она
должна молчать, если есть истина. Истина – уникальное
невербальное, несводимое и ничем другим не воспроизводимое
место и отличие. То, что немцы возвышенно называют ontologische
Differenz, онтологическая разница, или онтологическое различие, то
есть не путем сравнения получаемое различие, а выделяющее
отличие вещью самой себя от других. Скажем, есть что-то, что
чувствуете только вы, никто никогда этого не почувствует, и если
захочет, он должен у вас это взять, - если сможет, конечно. У Блейка
есть рассуждение:
Разве мыши и лягушки
Не обладают зрением и слухом? Отчего же
Их нравы, обиталища и радости различны?
Обратите внимание на мысль, чтобы она не проскочила в силу
своей абсолютной простоты, скрывающей глубину: одни и те же
органы чувств – глаза, нюх и т.д., - но видят они нечто, что видит
только каждый. Хочу напомнить вам следующее: для такого состояния
– еще до того как мы высказали что-то, уже существует «понятный»
образ того, что мы хотели сказать: Одетт судорожно бьется в клетке
своего образа в голове Свана, - для таких узловых ситуаций нашего
сознания и бытия всегда есть какие-то крупные символы, читая
которые мы понимаем, во-первых, сам факт наличия таких ситуаций,
во-вторых, их природу. Например, как ни странно, распятие Христа
есть символ, читаемый и в этом смысле слова ( я отвлекаюсь сейчас
от других смыслов), конечно же, образ Христа содержит в себе иронию
по отношению к людям. И эта ирония состоит в том, что, кроме всего
прочего, Христос ведь распят и на образе самого себя. Люди распяли
его на образе Христа. Ведь чего от него ожидали церковники? – чудес
ожидали… И вот – мука – человек распят на образе самого себя. Такие
мученики есть и у Пруста: Альбертина распята и пленена в темнице
образа, который имеет в своем воображении Марсель. И это
происходит, пока он преследует образ, а не заглядывает в себя.
Такова Одетт. И беда в том, что таков и весь окружающий нас мир,
который мы тоже содержим в темнице своего образа, и он пикнуть не
смеет перед этим образом. Как выскочить из того образа, который
другие создали о тебе? И почему эта ситуация является столь
существенной человеческой ситуацией?
314. Никто не может отдать свою душу.
Я уже приводил афоризм Пуста: «Никто не может отдать свою
душу». Никто не выдает на обозрение свою душу (пометьте себе в
связи с проблемой понимания другого человека). Почему? Потому что
у вас есть какие-то тайны? Скажем, тайные события, тайные
любовницы, незаконные дети и тысячи других бытовых тайн, которые
могут быть у каждого человека и которые, конечно, мы не хотим
сообщать другим? Да нет, не это имеется в виду. Мы не можем
«отдать свою душу», потому что мы сами ее до конца не знаем. То, что
называется душой, мы имеем в момент – уникальный момент ее
договаривания , доведения, мы еще сами что-то должны сделать, сами
еще не зная, и, конечно, это мы никому не отдадим, и об этом мы
молчим. Но не потому, что есть о чем молчать, а просто потому, что
ничего нет. Так что теперь вы понимаете, что когда фигура молчания
появляется в философии ( особенно в восточной философии), то,
конечно , имеется в виду частично то, о чем я сейчас говорил, а не то,
что мы понимаем под «молчанием» в обычном бытовом смысле слова.
315. Философия в принципе аккультурное явление.
Кстати, упомянув восточную философию, я хотел бы
предупредить вас об одной вещи. У вас, конечно, есть устойчивое
представление о том, что есть западная и есть восточная философия
и т.д. По моему глубокому убеждению, не существует ни западной
философии, ни восточной философии, существует и одна философия.
Если она случается, она случается примерно в одном и том же составе
мыслей; просто случайно, где-то, кто-то зовется Буддой, а кто-то
зовется Сократом: действительные философские мысли не
подчиняются различиям или водоразделам между культурами, потому
что философия в принципе – акультурное явление. Вот поэтому все,
что вы хотите вычитать из восточной философии, пожалуйста, если
вам нравится, вычитывайте оттуда, каждый находит свои истоки, но
просто я хочу сказать, что это же самое можно вычитать и из любого
европейского творческого образца, скажем, из Пруста, из Декарта, из
кого угодно. Уверяю вас, что если вы действительно пошли по какому-
то впечатлению, если вы пойдете до конца, то вы откопаете все то же,
что лежит кладезем мудрости на Востоке; разница путей здесь не
имеет значения, важен – характер вашего движения. И это
соответствует, кстати, и тем законам, которые мы уже вывели из
Пруста. Мы ведь знаем, что безразлично – с чего начинать, начало не
имеет значения. Можно начать с рекламы туалетного мыла, а можно
начать с «Мыслей» Паскаля. Можно начать с Запада, а можно начать с
Востока, потому что, как говорит Пруст, имеет значение не материя, а
степень и характер трансформации, преобразования, которое мы
совершаем. По этому же закону в точке реальных событий равны
принц и нищий. Скажем, нищая Альбертина абсолютно равна своему
любовнику Марселю, который в своем распоряжении имеет все чудеса
техники. Но, замечает Пруст, все это сводилось к нулю перед
непоколебимой волей Альбертины – любит она или не любит, и все. И
никто не может избавить от необходимости самому любить,
ненавидеть. И здесь мы как раз и видим ту обратную сторону, на
которую я намекал.
316. Понятие и сущность философского утопоса.
Значит, движение человека, который сам в себе что-то
открывает, есть одна сторона, другой стороной является движение
того, в ком ты себя открываешь, - шанс Марселя открыть себя в любви
(сначала эгоистической) и открыть там самым мир есть одновременно
и шанс Альбертины. Они взаимно складываются внутри этого мира в
зависимости от того, кто что предпринял, как предпринял, использовал
ли шанс или не использовал, и как понял контрманевр другого, и как
подал собственный маневр или собственное движение. Попробуйте
посмотреть на прустовкий роман глазами не Марселя, а глазами
Альбертины. Ведь, в общем славная девушка. Лесбиянка, но ничего
страшного. Кто сказал, где установлено, что это плохо или хорошо?
Это же культурная условность, культурная норма. Мы можем ее
принимать и следовать ей… хотя бы потому, что неследование ей
имеет какие-то другие, более серьезные последствия, и поэтому лучше
в пустяке следовать, чтобы суметь делать важное. Но, допустим, для
меня это пустяк, а для другого это может быть вовсе не пустяком. Что
– узнаете о Сафо, если узнаете о том, что она любила и женщин? Что
– вы тем самым решили, определили, какой она поэт, или что вам от
нее можно узнать? Нет, конечно, это все ни о чем не говорит, это
случайность. Более того, здесь же действует простой закон. То, что
делает Марсель, есть шанс Альбертины. Она тоже должна стать в
пространстве каких-то деяний, какого-то текста. И Марсель не имеет
права действовать на этом пути становления: предопределять их,
диктовать их, и, более того, сам он может обогатиться уникальным
чувством или опытом Альбертины – только соединившись с возможной
Альбертиной, а не владея Альбертиной-вещью. Ты владеешь, - но в
действительности ты владеешь образом, а не человеком. Более того,
ты еще сам погибаешь из-за того, что владеешь. По тому закону,
который я вам приводил: именно страсть к предмету влечет за собой
смерть владельца этого предмета. Я мимоходом упоминал о
существовании некого мистического закона неделимой суммы. Это же
арифметика относится и к любовным чувствам. У Фурье есть очень
странное заметки, носящие редкий для него автобиографический
характер. Как все социалисты, он был чокнут на писании трактатов, и
всякая мысль для него вырастала в систему, которую нужно было
развить, построить и т.д.; он ее строил, естественно, и все это
максимально отрешенно от себя: описываемые ситуации,
утверждаемой мысли относительно природы общества и людей
являются как бы просто развитием идей и их изложением и непохожи
на развития личной жизни автора. Но кое-где есть у него признания,
похожие на реально испытанные им вещи. И он осмеливается в одном
месте, - а это нужно осмелиться (сейчас вы поймете почему), сказать
то, что он сказал, причем записал, это существует в виде текста; и
кстати, тексты такого рода и были причиной, почему его манускрипт
«Новый любовный мир» пролежал в рукописи более ста лет. К тому же
социалисты и коммунисты – люди очень добродетельные, и всякие
любовные шалости у своих метров они даже мысленно не могут
допустить, а тут еще вождь записал все это на бумаге. А Фурье
проделывает путь в самого себя, нырнул, и вот, ныряя, как-то сказал,
что обнаружил странным образом в себе, манию лесбиянофилии ( то
есть – покровительства и сочувствия лесбиянкам). Далее, Фурье
обнаруживает в себе что он, оказывается, может испытать любовное
счастье, наблюдая, как на его глазах его возлюбленная с другим
человеком (любовь втроем). Прочитать такое у Фурье – прекрасное
зрелище движения человека к пределу того, что человечески
возможно. И, конечно, там действует та же самая арифметика, пример
которой я вам приводил, - что мы обогащаемся отношениями
человека, которого мы любим, с другими людьми, в том числе и в
совершаемых с другими любовных актах. Я говорю это не только
потому, что есть в этом теоретическая необходимость, ибо мы должны
орудиями и словами теории, то есть философии, понимать жизнь и
самих себя, но еще и ради того, чтобы высказать какие-то вещи,
действительно людьми пережитые (такими, как Фурье, и другими
тоже). И у Пруста, как фон, каемкой, что ли, на полях романа есть
всегда как что-то предельное, к чему движется душа, утопия
некоторого мира, в котором мы не заключаем других людей в тюрьмы
наших образов, - мир, в котором мы способны вступать с людьми в
отношения взаимного обогащения автономными и не в нашу сторону
направленными движениями этих людей. В таком случае наш герой
должен был бы сказать так: чем больше других женщин и мужчин
любит Альбертина, тем богаче моя любовь к Альбертине.
Спрашивается, возможно это или невозможно? Некоторые люди
отвечают: возможно, и я в том числе. При этом, конечно, мы строим то,
что традиционно называется утопией. Но я не виноват, потому что в
принципе, если я философ, я могу философствовать только в утопосе.
(Я ведь сказал, что мы имеем дело с ситусными впечатлениями,
ситусными состояниями, которые поддаются анализу места, да ? situs
– латинское слово; то же самое слово по-гречески называется
топосом. А утопос означает отсутствующее место – но нет его.) Я
сказал, что философ мыслит в утопосе; но и нефилософ мыслит в
утопосе, сами вещи находятся в утопосе. Помните, я вам доказывал
существование – как необходимое условие других вещей – возможного
человека, то есть некой пустоты, напряженной пустоты, которая тем
действеннее тем эффективнее, чем неопределеннее. Я ведь на
прошлой лекции ввел два условия: условие экрана и условие
личности, или, что одно и то же, - возможного человека или пустоты.
Личность и есть пустота, а если уже что-то есть, то это уже не
личность, а нечто классифицируемое, являющееся элементом
номенклатуры и т.д. Значит, мы все-таки имеем дело с утопосом, когда
имеем дело с возможным человеком. И в этом смысле ничего
страшного нет в том, что, скажем, Фурье – утопист. В романе Пруста
описан опыт избавления от эгоистической любви и эгоистического «я»,
но внутренний движущий идеал – идеал утопоса – текстом романа не
изложен, он только обозначен словом «реальная жизнь», «истинная
жизнь» или «жизнь по истине», что и совпадает с тем, что я называл
утопосом.
317. Текст сознания. Возможный человек - гражданин
«неизвестной страны».
Сейчас я приведу вам один простой пример, чтобы мы поняли, о
чем идет речь. В диалогах Платона есть такое место: идет разговор о
природе государства, и собеседник спрашивает Сократа – о каком
государстве ты говоришь? Поскольку ты перед этим сказал, что я имею
в виду не греческое государство, а имею в виду мою родину в моих
словах. Что же ты имеешь в виду? Не имеешь ли ты в виду ту родину
или то государство – не то, в котором ты реально живешь, а то,
которое возникает в твоем разговоре? Повторяю, та родина, или то
государство, которое возникает и существует, пока ты говоришь, и
когда ты говоришь. Реальностью Пуст называет такую жизнь, которая
существует внутри и посредством непрерывного письма, - не в
буквальном смысле этого слова, конечно, а в смысле текста сознания.
Я несколько разными путями пытался определить, что такое текст
сознания, текст вообще, имея в виду некоторое топологическое
устройство содержательности сознания, - движения, внутри которого
индуцируются реальные события и состояния, Платон называет «моей
родиной». Та, что в разговоре существует. И если добавить еще
«непрерывность» к этому разговору, то в этой непрерывности будет
происходить соединение – как в реальности – между силами, а не в
повседневной жизни, в которой действует поток, который
разбрасывает все та же бесконечность, устремляет все в хаос, потому
что делает все похожим одно на другое. Скажем, Одетт совпадает со
своим образом, похожи они будут, сотрется разница. Идет
размножение инертных вещей, которые не оживляются, не
восстанавливаются – хаос. Значит, противостоящим хаосу является
что-то, что мы теперь поймали как образ непрерывного письма или
непрерывного написания и одновременно – то же самое - утопический
образ возможного человека. Или – заменю другим термином –
неизвестная родина. В самом начале я определил всю топографию
романа Пруста следующим образом: есть сторона Германтов и есть
сторона Мезеглиз, и вот мы движемся в них. Но в действительности
есть еще одна сторона, и перечисленные мною стороны являются как
бы концентриками той стороны, которая тоже является героем романа,
- сторона неизвестного. Так вот, - «В стороне неизвестного», то есть
утопоса. Утопос – не как нечто, что есть где-то, а здесь есть наш мир.
Как возможный человек пронизывает нас вертикально здесь, в этой
жизни, так и «неизвестная родина» пронизывает наши родины здесь, в
этой жизни, а не где-то там, отделенная от этой жизни, от этой родины,
например, нашей смертью (мы умрем м переселимся с крылышками в
какую-то неизвестную, благостную родину). Такое представление
Чаадаев в свое время называл «философией гробовщика», имея в
виду, что нас от той жизни отделяет не лопата гробовщика, - в каждом
дне нашей жизни есть та жизнь, и задача состоит в том, чтобы эту
жизнь, то есть жизнь неподленную, уничтожить в этой жизни, - вот о
чем идет речь. И вот мы снова приходим к реальности, к утопосу и
получаем красивую прустовскую фразу, которую он относит к
художнику, а я отнесу ее к философу, к гражданину, то есть ко всему
человеку как человеческому лицу. А лицо не может не содержать в
себе элементов философии, элементов гражданственности,
героических элементов – в каждом человеке есть эта субстанция.
Пруст говорил, что художник является гражданином неизвестной
страны. Мы часто слышим, что Толстой любил Россию, - как будто есть
Россия, есть Толстой, и Толстой, ну, спасибо ему любил Россию. Или
Важа Пшавела – патриот Грузии; значит есть Грузия, есть Важа
Пшавела. Беда в том, что нет такой проблемы у художника. Во-первых,
не Грузия его родина, во-вторых, Важа Пшавела и есть Грузия, то есть
возможная Грузия, и у него нет никакой проблемы любить еще какую-
то Грузию и быть ее патриотом. А мы автоматически поддаемся
патриотической демагогии, у которой есть свои задачи и цели, вполне
понятные задачи государственного управления, но они никакого
отношения к тому, как устроена наша духовная и душевная жизнь, не
имеют, поэтому нам нужно всегда находить места, где мы должны
цезарево отдавать Цезарю, а богово Богу. Для этого, как вы
понимаете. Цезаря не отменяют, просто Цезарю отдают цезарево, а
Богу богово. Для этого их нужно различить в самих себе, в том числе и
в вопросах патриотизма.
318. Жить в реальной жизни – это жить в мире, в котором
нет виновников твоих бед и нет награды за какие-то твои
достоинства и заслуги.
Так вот, мы получили прекрасную формулу у Пруста: художник
есть гражданин неизвестной страны, и поэтому к нему не относится
проблема, что он должен любить свою родину. Но дело в том, что это
есть одновременно определение всякого человека – определение того,
что я называл возможным человеком. Вот то, что я называл
возможным человеком, есть, конечно, гражданин неизвестной страны.
И каждый из нас, в той мере, в какой в нас вспыхивает или проявляет
себя личностное начало, есть, конечно, гражданин неизвестной
страны. Очевидно этих стран ровно столько, сколько нас самих, если
мы нырнули в свою личностную субстанцию, и в то же время она –
одна. Нечто вроде такого множественного абсолюта, что, казалось бы,
является противоречием в терминах. Но в этом, наверное, все-таки
есть отвлеченная истина относительно нашего исторического и
нравственного и духовного устройства. Если вы помните, В Посланиях
святого Павла есть эпизод, когда с воскресением Христа Святой Дух
опускается на окружающих людей. Святой Дух – символ, означающий
необходимость отвлечения от предметной формы истины. Чтобы
услышать истину, нужно отвлечься от предметной формы явления
Христа: он же явился как человек, но чтоб понять истину, эта форма
должна уйти. И вот форма ушла, он воскрес как Дух и овладел
другими, и все заговорили на своих языках, а говорили одно. Но эти
языки не имели ничего общего друг с другом – есть некое одно,
состоящее из частиц, каждая из которых не имеет ничего общего с
другой, но является частицей одного, и к тому, что в них одно,
нельзя прийти путем выявления общего, то есть путем
сравнения: они уникально выделены и отделены и являются
тарабарщиной. Почему являются тарабарщиной? Ведь Пруст сказал:
никто не хочет отдать свою душу, - потому что душа и есть в человеке
то, что только его, и непонятна еще, он с этим имеет дело как
призванный договорить, довести,и, пока он не договорил, не довел,
недореализовал, он никому не может об этом ни рассказать, ни, тем
более, отдать. То же самое и в этих уникальных тарабарщинах
каждого из нас, но тарабарщинах, очевидно, одного. Этот парадокс
нам надо бы уловить, хотя это почти невозможно, и нужно с ним
просто считаться и жить, как если бы он действительно был доказан и
справедлив. Вот давайте, как говорят немцы, als ob договоримся, что
это так, но, может быть, если мы так договоримся или вы договоритесь
каждый сам с собой, то другие вещи будут понятнее. Во всяком случае,
наши претензии к миру и к другим людям изменятся. И главное – мы
тогда перестанем жить в мире, в котором есть виновники и в котором
есть награждающие инстанции. Жить в реальной жизни – это жить в
мире, в котором нет виновников твоих бед и нет награды за какие-
то твои достоинства и заслуги.