Темы для работы аспирантов по дисциплине
«Культурный контекст на уроках литературы как методическая проблема»
I. Теоретическая база
В электронном виде подготовить рассуждение на тему актуальных и не являющихся таковыми методов исследований в области истории искусств (возможно, философии искусства), обосновывая предположения ссылкой на две-три монографии, например:
Литература
Грановская Р.М. Творчество и конфликт в зеркале психологии. — СПб.: Речь, 2006
И.И.Иоффе Синтетическая история искусств, (вышла впервые в 1933);
Хосе Ортега-и-Гассет Размышления о «Дон Кихоте» (любое издание),
Генрих Вельфлин Основые понятия истории искусств – М.: Издательство «В.Шевчук», 2009.;
М.С.Каган Морфология искусства – Л,, «Искусство», 1972.;
М.С.Каган Философия культуры – СПб.: 1996
Американская философия искусства: основные концепции второй половины ХХ века - антиэссенциализм, перцептуализм, институационализм. Антология. Пер с англ./Под ред. Б.Дземидока и Б.Орлова – Екатеринбург: «Деловая книга», Бишкек: «Одиссей». – 1997
II. Проблематика в урок литературы
1. Сравните социокультурную ситуацию нашего времени и начала прошлого, ХХ века. Найдите общее и различное, прокомментируйте примерами из культурной жизни каждой эпохи. Как эта тема найдет отражение в уроках литературы 11 классов в культурном контексте? Что для этого вы предложите? Какой материал и как собираетесь преподнести? Какой проблемный вопрос будете статьи?
2. Познакомьтесь с фрагментом книги Ю.М.Лотмана «Культура и взрыв». Предложите аргументацию того, что отдельная личность является носителем культуры, несмотря на то, что «культура, прежде всего - понятие коллективное» (Ю.М.Лотман).
3. Сравните и дайте оценку уровня общественного сознания, отношения к культурным ценностям в годы французской революции и революции в России 1917 года на примерах исторических романов В.Гюго «93 год» и Фадеева «Разгром». В чем вы видите общее? Составьте модуль урока, на котором будет обсуждаться данная проблема в историко-культурном контексте.
4. Докажите, пользуясь источниками из дополнительной литературы, что путь современной культуры является прогрессивным. Как эта мысль может найти свое приложение в школьном курсе литературы? Обоснуйте точку зрения. Приведите пример / предложите модуль такой темы на уроке литературы.
5. Предложите тему и сформулируйте положения для диспута о состоянии современной отечественной культуры в рамках школьного курса литературы. В связи с изучением какой темы/какого произведения вы готовы поставить такой вопрос? Как он конкретно будет сформулирован? Какие художественные средства помогут в этом?
6. Продемонстрируйте, обратившись к одному из видов искусств, что в художественной культуре не существует отживших форм. В какой из программных тем на уроках литературы в 10-11 классах вы обратитесь к данной проблеме? В каком аспекте? Какие конкретные формы предложите?
7. Напишите рецензию на современную театральную (видео) постановку произведения классического репертуара, объясните режиссерскую позицию и причины обращения сегодня к памятнику прошлого.
Литература
Каган М.С. Философия культуры – СП., 1996.
Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре – СПб., 1994.
Маймин Е.А. Эстетика – наука о прекрасном. – М., 1982.
Гончаренка Н.В. Духовная культура. – Киев, 1989.
О России и русской философской культуре/Сб.статей//Отв. ред. Чехарин Е.М. – М., 1990.
III. Вступая в культурный контекст на уроках литературы
1. Прочитайте фрагмент статьи Л.Н.Толстого (приложение). Предложите варианты проблемных вопросов на уроки литературы в 10 классе. Бббудет ли этот материал предложен для обсуждения в начале знакомства с творчеством питателя? Какой контекст может задать обсуждение этой статьи? В каких темах 11 класса учитель сможет вернуться в данной проблематике?
2. В русле какой темы, в каком классе учитель литературы может включить размышления Чернышевского о природе искусства? Какой контекст при этом будет осуществлен на уроке?
Н.Г.Чернышевский, получая звание магистра в 1855г. защищает диссертацию "Эстетические отношения искусства к действительности." В этом научном названии кроется попытка автора доказать /опровергая имеющиеся в философии и эстетике определения прекрасного, трагического/, что "Прекрасное есть жизнь", а искусство вторично не только по истории возникновения, но по сути своей для человека: “Сила искусства есть сила общих мест” - пишет автор.
Как же строит Чернышевский систему своих доказательств?
"Сколько ежедневно бывает истинно трагических или драматических событий! А много ли насчитывается истинно прекрасных трагедий и драм?
Во всех западных литературах 3-4 десятка, в русской... кроме "Бориса Годунова" и "Сцен из рыцарских времен" - ни одной, которая стояла бы выше посредственности!"
"Море прекрасно, смотря на него, мы не думаем быть им недовольны в эстетическом отношении, но не все люди живут близ моря: многим не удается ни разу в жизни взглянуть на него... и для них являются картины, изображающие море. Конечно, гораздо лучше смотреть на самое море, нежели на его изображение, но, за недостатком лучшего, человек довольствуется и худшим...”
Эту же мысль Чернышевский доказывает еще одним наглядным примером, доступным всем:
“Портрет снимается с человека, который нам дорог и мил, не для того, чтобы сгладить недостатки его лица (что нам за дело до этих недостатков? Они для нас незаметны и милы), но для того, чтобы доставить нам возможность любоваться на это лицо даже и тогда, когда на самом деле оно не перед нашими глазами;” После этого примера следует вывод: “Такова же цель и значение произведений искусства; они не поправляют действительности, не украшают ее, а воспроизводят, служат ей суррогатом” Реакция поразительная: Тургенев, Толстой, Григорович, постоянные авторы журнала "Современник" /в котором уже Чернышевский- ведущий сотрудник и останется им до ссылки на каторгу/ были настолько возмущены новыми взглядами Чернышевского на искусство, что выступили с полемикой прямо на страницах общего для них журнала. И.С.Тургенев, назвавший работу своего молодого коллеги "отвратительной книгой" и призывающий "восстать" /редкое для Тургенева слово/ против Чернышевского.
Отвергает прекрасное как возвышенное, Чернышевский приходит к следующим выводам, которые и стали декларированным итогом диссертации (фрагменты):
“2. Истинное определение прекрасного таково: “прекрасное есть жизнь”; прекрасным существом кажется человеку то существо, в котором он видит жизнь, как он ее понимает; прекрасный предмет - тот предмет, который напоминает ему о жизни.
9. Действительность не только живее, но и совершеннее фантазии. Образы фантазии - только бледная и почти всегда неудачная переделка действительности.
10. Прекрасное в объективной действительности вполне прекрасно.
11. Прекрасное в объективной действительности совершенно удовлетворяет человека.
12. Искусство рождается вовсе не от потребности человека восполнить недостатки прекрасного в действительности.
13. Потребность, рождающая искусство в эстетическом смысле слова (изящные искусства), есть та же самая, которая очень ясно выказывается в портретной живописи. Портрет пишется не потому, что черты живого человека не удовлетворяли нас, а для того, чтобы помочь нашему воспоминанию о живом человеке, когда его нет перед нашими глазами, и дать о нем некоторое понятие тем людям, которые не имели случая его видеть. Искусство только напоминает нам своими воспроизведениями о том, что интересно для нас в жизни, и старается до некоторой степени познакомить нас с теми интересными сторонами жизни, которых не имели мы случая испытать или наблюдать в действительности.
14. Воспроизведение жизни - общий, характеристический признак искусства, составляющий сущность его; часто произведения искусства имеют и другое значение - объяснения жизни; часто имеют они и значение приговора о явлениях жизни.”
3. Познакомьтесь с данным в Приложении фрагментом из работы Хосе Ортега-и-Гассет «Рамышления о «Дон Кихоте». Какое русло культурного контекста на уроках литературы определяет мысль, заложенная в тексте? Подумайте, в какой теме курса «Литература» имеет смысл начать подобный разговор? Предложите макет/фрагмент урока.
Приложения
Хосе Ортега-и-Гассет
Рамышления о «Дон Кихоте»
(фрагменты)
11. Действительность - фермент мифа
Новая поэзия, чьим основоположником явился Сервантес, обнаруживает гораздо более сложную внутреннюю структуру, чем греческая или средневековая. Сервантес взирает па мир с вершин Ренессанса. Возрождение навязало миру более жестокий порядок, ибо явилось полным преодолением античной чувствительности. Галилей и лице своей физики дал Вселенной строгого законоблюстителя. Начался новый строй: всё тяготеет к тому, чтобы принять определенный вид. При новом порядке вещей приключения невозможны. Чуть позднее Лейбниц приходит к выводу, что простая возможность абсолютно лишена полномочий, ибо возможно лишь «compossibile», иными словами, то, что находится в тесной связи с естественными законами. Таким образом, возможное, которое в мифе и чуде утверждает свою гордую независимость, упаковано в реальность, как приключение — в веризм Сервантеса.
Другая характерная черта Возрождения - первичность, которую приобретает психологическое. Античный мир представляется голой телесностью, без внутреннего пространства, без внутренних глубинных тайн. Возрождение открывает неисчерпаемое богатство интимного мира, то есть те ipsunr, сознание, субъективное.
Кульминация нового и существенного переворота, который произошел в культуре, — «Дон Кихот». В нем навсегда запечатлен эпос с его стремлением сохранить эпический мир, который, хотя и граничит с миром материальных явлении, в корне от него отличается. При этом реальность приключения, безусловно, оказывается спасенной, однако такого рода спасение заключает в себе самую горькую иронию. Реальность приключения сводится к психологии, если угодно — к состоянию организма. Приключение столь же реально, как выделения мозга. Таким образом, его реальность восходит, скорее, к своей противоположности — к материальному.
Летнее солнце льет на Ла-Манчу лавины огня, и расплавленная зноем земля порою рождает мираж. И хотя вода, которую мы видим, нереальна, что-то реальное всё же в ней есть. И этот горький источник, из которого бьет призрачная струйка воды, — безнадежная сухость.
Подобное явление мы можем переживать в двух направлениях: одно — наивное и прямое (тогда вода, которую создало для нас солнце, для нас реальна), другое — ироническое и опосредованное (мы считаем, что эта вода — мираж, и тогда в свежести холодной влаги сквозит породившая ее бесплодная сухость земли). Приключенческий роман, сказка, эпос суть первый, наивный способ переживания воображаемых смысловых явлений. Реалистический роман — второй, непрямой способ. Однако ему необходим первый, ему нужен мираж, чтобы заставить нас видеть его именно как мираж. Вот почему не только «Дон Кихот», который был специально задуман Сервантесом как критика рыцарских романов, несет их внутри себя, но и в целом роман как литературный жанр, по сути, заключается в подобном внутреннем усвоении.
Это объясняет то, что казалось необъяснимым: каким образом действительность, современность может претвориться в поэтическую субстанцию? Сама по себе, взятая непосредственно, она никогда не сможет стать ею: это привилегия мифа. Но мы можем взглянуть на нее опосредованно, рассмотреть ее как разрушение мифа, как критику мифа. И в этой форме действительность, по природе своей инертная и бессмысленная, неподвижная и немая, приходит в движение, превращается в активную силу, атакующую хрустальный мир идеального. От удара хрупкий зачарованный мир разлетается на тысячи мелких осколков, которые парят в воздухе, переливаясь всеми цветами радуги, и затем постепенно тускнеют, падая вниз, и сливаются с темной землей. В каждом романе мы свидетели этой сцены. В строгом смысле слова действительность не становится поэтической и не входит в произведение искусства иначе, как в том своем жесте или движении, где она вбирает в себя идеальное.
Итак, речь идет о процессе, в точности обратном тому, который порождает роман воображения. Другое отличие: реалистический роман описывает, сам процесс, а роман воображения — лишь его результат — приключение.
12. Ветряные мельницы
Перед нами поле Монтьель — беспредельное пылающее пространство, где, как в книге примеров, собраны нсе вещи мироздания. Шагая по нему с Дон Кихотом и Санчо, мы понимаем, что вещи имеют дне грани. Одна из них — «смысл» вещей, их значение, то, что они представляют, когда их подвергают истолкованию. Другая грань — «материальность» вещей, то, что их утверждает до и сверх любого истолкования.
Над линией горизонта, обагренной кровью заката — словно проколота вена небесного свода, — высятся мельницы Криптаны и машут крыльями. Мельницы имеют смысл: их «смысл» заключается в том, что они гиганты. Правда, Дон Кихот не в своем уме. Но, даже признав Дон Кихота безумным, мы не решим проблемы. Всё ненормальное в нем всегда было и будет нормальным применительно ко всему человечеству. Пусть эти гиганты и не гиганты вовсе - тем не менее... А другие? Я хочу сказать, гиганты вообще? Ведь в действительности их нет и не было. Так или иначе, миг, когда человек впервые придумал гигантов, ничем существенным не отличается от этой сцены из «Дон Кихота». Речь бы всегда шла о некой вещи, которая не гигант, но, будучи рассмотрена со своей идеальной стороны, стремилась бы в него превратиться. В вертящихся крыльях мельниц нам видится намек на руки Бриарея. И если мы подчинимся влекущей силе намека и пойдем по указанному пути, то придем к гиганту.
Точно так же и справедливость, и истина, и любое творение духа — миражи, возникающие над материей. Культура — идеальная грань вещей — стремится образовать отдельный самодовлеющий мир, куда мы могли бы переместить себя. Но это - всего лишь иллюзия. Культура может быть расценена правильно только как иллюзия, как мираж, простертый над раскаленной землей»
Л.Н.Толстой «Что такое искусство»
(фрагмент)
Всякое произведение искусства делает то, что воспринимающий вступает в известного рода общение с производившим или производящим искусство и со всеми теми, которые одновременно с ним, прежде или после его восприняли или воспримут то же художественное впечатление. Как слово, передающее мысли и опыты людей, служит средством единения людей, так точно действует и искусство. Особенность же этого средства общения, отличающая его от общения посредством слова, состоит в том, что словом один человек передает другому свои мысли, искусством же люди передают друг другу свои чувства. Деятельность искусства основана на том, что человек, воспринимая слухом или зрением выражения чувства другого человека, способен испытывать то же самое чувство, которое испытал человек, выражающий свое чувство.
Самый простой пример: человек смеется — и другому человеку становится весело; плачет — человеку, слышащему этот плач, становится грустно; человек горячится, раздражается, а другой, глядя на него, приходит в то же состояние. Человек высказывает своими движениями, звуками голоса бодрость, решительность или, напротив, уныние, спокойствие,— и настроение это передается другим. Человек страдает, выражая стонами и корчами свое страдание,— и страдание это передается другим; человек высказывает свое чувство восхищения, благоговения, страха, уважения к известным предметам, лицам, явлениям,— и другие люди заражаются, испытывают те же чувства восхищения, благоговения, страха, уважения к тем же предметам, лицам, явлениям.
Вот на этой-то способности людей заражаться чувствами других людей и основана деятельность искусства. Если человек заражает другого и других прямо непосредственно своим видом или производимыми им звуками в ту самую минуту, как он испытывает чувство, заставляет другого человека зевать, когда ему самому зевается, или смеяться, или плакать, когда сам чему-либо смеется или плачет, или страдать, когда сам страдает, то это еще не есть искусство. Искусство начинается тогда, когда человек с целью передать другим людям испытанное им чувство снова вызывает его в себе и известными внешними знаками выражает его. Так, самый простой случай: мальчик, испытавший, положим, страх от встречи с волком, рассказывает эту встречу и, для того чтобы вызвать в других испытанное им чувство, изображает себя, свое состояние перед этой встречей, обстановку, лес, свою беззаботность и потом вид волка, его движения, расстояние между ним и волком и т. п. Все это, если мальчик вновь при рассказе переживает испытанное им чувство, заражает слушателей и заставляет их пережить все, что и пережил рассказчик,— есть искусство. Если мальчик и не видал волка, но часто боялся его и, желая вызвать чувство испытанного им страха в других, придумал встречу с волком и рассказывал ее так, что вызвал своим рассказом то же чувство в слушателях, какое он испытывал, представляя себе волка,— то это тоже искусство. Точно так же будет искусство то, когда человек, испытав в действительности или в воображении ужас страдания или прелесть наслаждения, изобразил на полотне или мраморе эти чувства так, что другие заразились ими. И точно так же будет искусство, если человек испытал или вообразил себе чувство веселья, радости, грусти, отчаяния, бодрости, уныния и переходы этих чувств одного в другое и изобразил звуками эти чувства так, что слушатели заражаются ими и переживают их так же, как он переживал их.
Чувства, самые разнообразные, очень сильные и очень слабые, очень значительные и очень ничтожные, очень дурные и очень хорошие, если только они заражают читателя, зрителя, слушателя, составляют предмет искусства. Чувство самоотречения и покорности судьбе или богу, передаваемое драмой; или восторга влюбленных, описываемое в романе; или чувство сладострастия, изображенное на картине; или бодрости, передаваемой торжественным маршем в музыке; или веселья, вызываемого пляской; или комизма, вызываемого смешным анекдотом; или чувство тишины, передаваемое вечерним пейзажем или убаюкивающею песней,— все это искусство. Как только зрители, слушатели заражаются тем же чувством, которое испытывал сочинитель, это и есть искусство. Вызвать в себе раз испытанное чувство и, вызвав его в себе, посредством движений, линий, красок, звуков, образов, выраженных словами, передать это чувство так, чтобы другие испытали то же чувство,— в этом состоит деятельность искусства. Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их.
Искусство не есть, как это говорят метафизики, проявление какой-то таинственной идеи, красоты, бога; не есть, как это говорят эстетики-физиологи, игра, в которой человек выпускает излишек накопившейся энергии; не есть проявление эмоций внешними знаками; не есть производство приятных предметов, главное — не есть наслаждение, а есть необходимое для жизни и для движения к благу отдельного человека и человечества средство общения людей, соединяющее их в одних и тех же чувствах.
Как благодаря способности человека понимать мысли, выраженные словами, всякий человек может узнать все то, что в области мысли сделало для него все человечество, может в настоящем, благодаря способности понимать чужие мысли, стать участником деятельности других людей, и сам, благодаря этой способности, может передать усвоенные от других и свои, возникшие в нем, мысли современникам и потомкам; так точно и благодаря способности человека заражаться посредством искусства чувствами других людей ему делается доступно в области чувства все то, что пережило до него человечество, делаются доступны чувства, испытываемые современниками, чувства, пережитые другими людьми тысячи лет тому назад, и делается возможной передача своих чувств другим людям. Не будь у людей способности воспринимать все те переданные словами мысли, которые были передуманы прежде жившими людьми, и передавать другим свои мысли, люди были бы подобны зверям… Не будь другой способности человека — заражаться искусством, люди едва ли бы не были еще более дикими и, главное, разрозненными и враждебными. И потому деятельность искусства есть деятельность очень важная, столь же важная, как и деятельность речи, и столь же распространенная. (…) Мы привыкли понимать под искусством только то, что мы читаем, слышим и видим в театрах, концертах и на выставках, здания, статуи, поэмы, романы... Но все это есть только самая малая доля того искусства, которым мы в жизни общаемся между собой. Вся жизнь человеческая наполнена произведениями искусства всякого рода, от колыбельной песни, шутки, передразнивания, украшений жилищ, одежд, утвари до церковных служб, торжественных шествий. Все это деятельность искусства. Так что называем мы искусством в тесном смысле этого слова не всю деятельность людскую, передающую чувства, а только такую, которую мы почему-нибудь выделяем из всей этой деятельности и которой придаем особенное значение. Такое особенное значение придавали всегда все люди той части этой деятельности, которая передавала чувства, вытекающие из религиозного сознания людей, и эту-то малую часть всего искусства называли искусством в полном смысле этого слова. Так смотрели на искусство люди древности: Сократ, Платон, Аристотель. Так же смотрели на искусство и пророки еврейские, и древние христиане; так же понималось оно и понимается магометанами и так же понимается религиозными людьми народа в наше время. Некоторые учители человечества, как Платон в своей «Республике», и первые христиане, и строгие магометане, и буддисты часто даже отрицали всякое искусство. Люди, смотрящие так на искусство в противоположность нынешнему взгляду, по которому считается всякое искусство хорошим, как скоро оно доставляет наслаждение, считали и считают, что искусство, в противоположность слову, которое можно не слушать, до такой степени опасно тем, что оно заражает людей против их воли, что человечество гораздо меньше потеряет, если всякое искусство будет изгнано, чем если будет допущено какое бы то ни было искусство. Такие люди, отрицавшие всякое искусство, очевидно, были не правы, потому что отрицали то, чего нельзя отрицать,— одно из необходимых средств общения, без которого не могло бы жить человечество…. Прежде боялись, как бы в число предметов искусства не попали предметы, развращающие людей, и запрещали его все. Теперь же только боятся, как бы не лишиться какого-нибудь наслаждения, даваемого искусством, и покровительствуют всякому. И я думаю, что последнее заблуждение гораздо грубее первого и что последствия его гораздо вреднее. (…) Но как же могло случиться, что то самое искусство, которое в древности или только допускалось, или вовсе отрицалось, стало в наше время считаться делом всегда хорошим, если только оно доставляет удовольствие? Случилось это по следующим причинам. Оценка достоинства искусства, то есть чувств, которые оно передает, зависит от понимания людьми смысла жизни, от того, в чем они видят благо и в чем зло жизни. Определяется же благо и зло жизни тем, что называют религиями.
Человечество не переставая движется от низшего, более частного и менее ясного к высшему, более общему и более ясному пониманию жизни. И как во всяком движении, и в этом движении есть передовые: есть люди, яснее других понимающие смысл жизни, и из всех этих передовых людей всегда один, более ярко, доступно, сильно — словом и жизнью — выразивший этот смысл жизни. Выражение этим человеком этого смысла жизни вместе с теми преданиями и обрядами, которые складываются обыкновенно вокруг памяти этого человека, и называется религией. Религии суть указатели того высшего, доступного в данное время и в данном обществе лучшим передовым людям, понимания жизни, к которому неизбежно и неизменно приближаются все остальные люди этого общества. И потому только религии всегда служили и служат основанием оценки чувств людей. .(…) С тех пор как люди высших классов потеряли веру в церковное христианство, мерилом хорошего и дурного искусства стала красота, то есть получаемое от искусства наслаждение, и соответственно этому взгляду на искусство составилась сама собою среди высших классов и эстетическая теория, оправдывающая такое понимание,— теория, по которой цель искусства состоит в проявлении красоты. Последователи эстетической теории, в подтверждение истинности ее, утверждают то, что теория эта изобретена не ими, что теория эта лежит в сущности вещей и признавалась еще древними греками. Но утверждение это совершенно произвольно и не имеет никакого другого основания, кроме того, что у древних греков по низкой степени, сравнительно с христианским, их нравственного идеала понятие добра (τό αγαδόν) не было еще резко отличено от понятия красивого (τό καλόν). Высшее совершенство добра, не только не совпадающее с красотою, но большею частью противоположное ей, которое знали евреи еще во времена Исайи и которое выражено вполне христианством, было неизвестно вообще грекам; они полагали, что прекрасное непременно должно быть и доброе. Правда, передовые мыслители, Сократ, Платон, Аристотель, чувствовали, что добро может не совпадать с красотой. Сократ прямо подчинял красоту добру; Платон, чтобы соединить оба понятия, говорил о духовной красоте; Аристотель требовал от искусства нравственного воздействия на людей (κάϑαρσις1), катарсис (греч.). Ученые люди пишут длинные туманные трактаты о красоте, как одном из членов эстетической троицы: красоты, истины и добра. Стоит только отрешиться на время от привычки считать эту троицу столь же истинной, как и троицу религиозную, и спросить себя о том, что мы все всегда разумеем под тремя словами, составляющими эту троицу, чтобы несомненно убедиться в совершенной фантастичности соединения этих трех совершенно различных: и, главное, несоизмеримых по значению слов и понятий в одно. Добро, красота и истина ставятся на одну высоту, и все эти три понятия признаются основными и метафизическими. Между тем в действительности нет ничего подобного. Добро есть вечная, высшая цель нашей жизни. Как бы мы ни понимали добро, жизнь наша есть не что иное, как стремление к добру, то есть к богу. Добро есть действительно понятие основное, метафизически составляющее сущность нашего сознания, понятие, не определяемое разумом. Добро есть то, что никем не может быть определено, но что определяет все остальное. Красота же, если мы не довольствуемся словами, а говорим о том, что понимаем,— красота есть не что иное, как то, что нам нравится. Понятие красоты не только не совпадает с добром, но скорее противоположно ему, так как добро большею частью совпадает с победой над пристрастиями, красота же есть основание всех наших пристрастий. Чем больше мы отдаемся красоте, тем больше мы удаляемся от добра. Я знаю, что на это всегда говорят о том, что красота бывает нравственная и духовная, но это только игра слов, потому что под красотой духовной или нравственной разумеется не что иное, как добро. Духовная красота, или добро, большею частью не только не совпадает с тем, что обыкновенно разумеется под красотой, но противоположна ему(...) Истиной мы называем только соответствие выражения или определения предмета с его сущностью, или со всеобщим, всех людей, пониманием предмета. Что же общего между понятиями красоты и истины, с одной стороны, и добра — с другой? Понятие красоты и истины не только не понятия, равные добру, не только не составляют одной сущности с добром, но даже не совпадают с ним. Истина есть соответствие выражения с сущностью предмета и потому есть одно из средств достижения добра, но сама по себе истина не есть ни добро, ни красота и даже не совпадает с ними. Так, например, Сократ и Паскаль, да и многие другие, считали познания истины о предметах ненужных несогласными с добром. С красотою же истина не имеет даже ничего общего и большею частью противоположна ей, потому что истина, большею частью разоблачая обман, разрушает иллюзию, главное условие красоты. И вот произвольное соединение этих трех несоизмеримых и чуждых друг другу понятий в одно послужило основанием той удивительной теории, по которой стерлось совершенно различие между хорошим, передающим добрые чувства, и дурным, передающим злые чувства, искусством; и одно из низших проявлений искусства, искусство только для наслаждения,— то, против которого предостерегали людей все учители человечества,— стало считаться самым высшим искусством. И искусство стало не тем важным делом, которым оно и предназначена быть, a пустой забавой праздных людей. Обеднение содержания искусства высших классов усилилось еще тем, что, перестав быть религиозным, искусство перестало быть и народным и тем еще более уменьшило круг чувств, которые оно передавало, так как круг чувств, переживаемых людьми властвующими, богатыми, не знающими труда поддержания жизни, гораздо меньше, беднее и ничтожнее чувств, свойственных рабочему народу.
Люди нашего кружка, эстетики, обыкновенно думают и говорят противное. Помню, как писатель Гончаров, умный, образованный, но совершенно городской человек, эстетик, говорил мне, что из народной жизни после «Записок охотника» Тургенева писать уже нечего. Все исчерпано. Жизнь рабочего народа казалась ему так проста, что после народных рассказов Тургенева описывать там было уже нечего. Жизнь же богатых людей, с ее влюблениями и недовольством собою, ему казалась полною бесконечного содержания. Один герой поцеловал свою даму в ладонь, а другой в локоть, а третий еще как-нибудь. Один тоскует от лени, а другой от того, что его не любят. И ему казалось, что в этой области нет конца разнообразию. Мы думаем, что чувства, испытываемые людьми нашего времени и круга, очень значительны и разнообразны, а между тем в действительности почти все чувства людей нашего круга сводятся к трем, очень ничтожным и несложным чувствам: к чувству гордости, половой похоти и к чувству тоски жизни. И эти три чувства и их разветвления составляют почти исключительное содержание искусства богатых классов. Живопись не только не отстает в этом от поэзии, но идет впереди нее. Вот выписка из дневника любителя живописи, посетившего в 1894 году выставки Парижа: «Был сегодня на 3-х выставках: символистов, импрессионистов и неоимпрессионистов. Добросовестно и старательно смотрел на картины, но опять то же недоумение и под конец возмущение. Первая выставка Camille Pissaro самая еще понятная, хотя рисунка нет, содержания нет и колорит самый невероятный. Рисунок так неопределенен, что иногда не поймешь, куда повернута рука или голова. Содержание большею частью «effets»: effet de brouillard, effet du soir, soleil couchant1. Несколько картин с фигурами, но без сюжета. В колорите преобладает ярко-синяя и ярко-зеленая краска. И в каждой картине свой основной тон, которым вся картина как бы обрызгана. Например, в пастушке, стерегущей гусей, основной тон vert de gris2 и везде попадаются пятнышки этой краски: на лице, волосах, руках, платье. (1 Эффект тумана, эффект вечера, заходящее солнце (фр.).2 Серовато-зеленый (фр.).
В той же галерее «Durand Ruel» другие картины Puvis de Chavannes, Manet, Monet, Renoir, Sisley — это всё импрессионисты. Один — не разобрал имени —что-то похожее на Redon — написал синее лицо в профиль. Во всем лице только и есть этот синий тон с белилами. У Писсаро акварель вся сделана точками. На первом плане корова вся разноцветными точками написана. Общего тона не уловишь, как ни отходи или ни приближайся. Оттуда пошел смотреть символистов. Долго смотрел, не расспрашивая никого и стараясь сам догадаться, в чем дело,— но это свыше человеческого соображения. Одна из первых вещей бросилась мне в глаза — деревянный haut-relief1, безобразно исполненный, изображающий женщину (голую), которая двумя руками выжимает из двух сосков потоки крови. Кровь течет вниз и переходит в лиловые цветы. Волосы сперва спущены вниз, потом подняты кверху, где превращаются в деревья. Статуя выкрашена в сплошную желтую краску, волосы — в коричневую. Потом картина: желтое море, в нем плавает не то корабль, не то сердце, на горизонте профиль с ореолом и с желтыми волосами, которые переходят в море и теряются в нем. Краски на некоторых картинах положены так густо, что выходит не то живопись, не то скульптура. Третье еще менее понятное: мужской профиль, пред ним пламя и черные полосы — пиявки, как мне потом сказали. Я спросил, наконец, господина, который там находился, что это значит, и он объяснил мне, что статуя эта символ, что она изображает «La terre»2, плавающее сердце в желтом море — это «Illusion»3, a господин с пиявками — «Le mal»4. Тут же несколько импрессионистских картин: примитивные профили с каким-нибудь цветком в руке. Однотонно, не нарисовано и или совершенно неопределенно, или обведено широким черным контуром». (1 Горельеф (фр.).2 «Земля» (фр.).3 «Обман» (фр.).4 «Зло» (фр.)).
Это было в 94 году; теперь направление это еще сильнее определилось: Бёклин, Штук, Клингер, Саша Шнейдер и др.
То же происходит и в драме. Представляется то архитектор, который почему-то не исполнил своих прежних высоких замыслов и вследствие этого лезет на крышу построенного им дома и оттуда летит торчмя головой вниз; или какая-то непонятная старуха, выводящая крыс, по непонятным причинам уводит поэтического ребенка в море и там топит его; или какие-то слепые, которые, сидя на берегу моря, для чего-то повторяют всё одно и то же; или какой-то колокол, который слетает в озеро и там звонит.
То же происходит и в музыке, в том искусстве, которое, казалось, должно бы быть более всех всем одинаково понятно. Знакомый вам и пользующийся известностью музыкант садится за фортепиано и играет вам, по его словам, новое произведение свое или нового художника. Вы слушаете странные громкие звуки и удивляетесь гимнастическим упражнениям пальцев и ясно видите, что композитор желает внушить вам, что произведенные им звуки — поэтические стремления души. Вы видите его намерение, но чувства вам не сообщается никакого, кроме скуки. Исполнение продолжается долго, или по крайней мере так вам кажется, очень долго… И вам приходит в голову, не мистификация ли это, не испытывает ли вас исполнитель, кидая куда попало руками и пальцами по клавишам, надеясь, что вы попадетесь и будете хвалить, а он засмеется и признается, что только хотел испытать вас. Но когда, наконец, кончается и, потный и взволнованный, очевидно ожидающий похвал, музыкант встает от фортепиано, вы видите, что все это было серьезно. То же самое происходит и во всех концертах с произведениями Листа, Вагнера, Берлиоза, Брамса и новейшего Рихарда Штрауса и бесчисленного количества других, которые не переставая сочиняют оперу за оперой, симфонию за симфонией, пьесу за пьесой.
То же самое происходит и в области, где, казалось бы, трудно быть непонятным,— в области романа и повести.(…) И таково все молодое искусство нашего времени.
Люди первой половины нашего века — ценители Гете, Шиллера, Мюссе, Гюго, Диккенса, Бетховена, Шопена, Рафаэля, Винчи, Микеланджело, Делароша, ничего не понимая в этом новейшем искусстве, часто прямо причисляют произведения этого искусства к безвкусному безумию и хотят игнорировать его. Но такое отношение к новому искусству совершенно неосновательно, потому что, во-первых, это искусство все более и более распространяется и уже завоевало себе твердое место в обществе,— такое же, какое завоевал себе романтизм в 30-х годах; во-вторых, и главное, потому, что если можно судить так о произведениях позднейшего, так называемого декадентского, искусства только потому, что мы их не понимаем, то ведь есть огромное количество людей — весь рабочий народ, да и многие из нерабочего народа,— которые точно так же не понимают те произведения искусства, которые мы считаем прекрасными: стихи наших любимых художников: Гете, Шиллера, Гюго, романы Диккенса, музыку Бетховена, Шопена, картины Рафаэля, Микеланджело, Винчи и др.
Если я имею право думать, что большие массы народа не понимают и не любят того, что я признаю несомненно хорошим, потому что они не развились достаточно, то я не имею права отрицать и того, что я могу не понимать и не любить новых произведений искусств потому только, что я недостаточно развит, чтобы понимать их. (…)
Искусство тем-то и отличается от рассудочной деятельности, требующей подготовления и известной последовательности знаний (так что нельзя учить тригонометрии человека, не знающего геометрии), что искусство действует на людей независимо от их степени развития и образования, что прелесть картины, звуков, образов заражает всякого человека, на какой бы он ни находился степени развития. Дело искусства состоит именно в том, чтобы делать понятным и доступным то, что могло быть непонятно и недоступно в виде рассуждений. Обыкновенно, получая истинно художественное впечатление, получающему кажется, что он это знал и прежде, но только не умел высказать.
И таким было всегда хорошее, высшее искусство: Илиада, Одиссея, история Иакова, Исаака, Иосифа, и пророки еврейские, и псалмы, и евангельские притчи, и история Сакиа-Муни, и гимны ведов — передают очень высокие чувства и, несмотря на то, вполне понятны нам теперь, образованным и необразованным, и были понятны тогдашним, еще менее, чем наш рабочий народ, образованным людям. Так что непонятно может быть хорошее, большое, всемирное, религиозное искусство только маленькому кружку извращенных людей, а никак не наоборот. Не может быть непонятно большим массам искусство только потому, что оно очень хорошо, как это любят говорить художники нашего времени. Скорее предположить, что большим массам непонятно искусство только потому, что искусство это очень плохое или даже и вовсе не искусство. Так что столь любимые, наивно принимаемые культурной толпой, доводы о том, что для того, чтобы почувствовать искусство, надо понимать его (что, в сущности, значит только приучиться к нему), есть самое верное указание на то, что то, что предлагается понимать таким образом, есть или очень плохое, исключительное искусство, или вовсе не искусство. Говорят: произведения искусства не нравятся народу, потому что он не способен понимать его. Но если произведение искусства имеет целью заражение людей тем чувством, которое испытал художник, то как же говорить о непонимании? Человек из народа прочел книгу, посмотрел картину, прослушал драму или симфонию и не получил никаких чувств. Ему говорят, что это оттого, что он не умеет понимать. Мало того, что, вследствие своего отделения от всенародного, искусство высших классов стало бедно содержанием и дурно по форме, то есть все более и более непонятно,— искусство высших классов с течением времени перестало даже и быть искусством и стало заменяться подделкой под искусство. Произошло это по следующим причинам. Искусство всенародное возникает только тогда, когда какой-либо человек из народа, испытав сильное чувство, имеет потребность передать его людям. Искусство же богатых классов возникает не потому, что в этом потребность художника, а преимущественно потому, что люди высших классов требуют развлечений, за которые хорошо вознаграждают. Люди богатых классов требуют от искусства передачи чувств, приятных им, и художники стараются удовлетворять этим требованиям. Но удовлетворять этим требованиям очень трудно, так как люди богатых классов, проводя свою жизнь в праздности и роскоши, требуют неперестающих развлечений искусством; производить же искусство, хотя бы и самого низшего разбора, нельзя по произволу,— надо, чтобы оно само родилось в художнике. И потому художники, для того чтоб удовлетворить требованиям людей высших классов, должны были выработать такие приемы, посредством которых они могли бы производить предметы, подобные искусству. И приемы эти выработались.
Приемы эти следующие: 1) заимствование, 2) подражательность, 3) поразительность и 4) занимательность. Очень часто говорят, что произведение искусства очень хорошо, потому что оно поэтично или реалистично, или эффектно, или интересно, тогда как ни то, ни другое, ни третье, ни четвертое не только не могут быть мерилом достоинства искусства, но не имеют ничего общего с ним. Ценить произведение искусства по степени его реалистичности, правдивости переданных подробностей так же странно, как судить о питательности пищи по внешнему виду ее. Когда мы реалистичностью определяем ценность произведения, мы этим показываем только то, что говорим не о произведении искусства, а о подделке под него. Я уже приводил где-то глубокое изречение русского живописца Брюллова об искусстве, но не могу не привести его еще раз, потому что оно лучше всего показывает, чему можно и чему нельзя учить в школах. Поправляя этюд ученика, Брюллов в нескольких местах чуть тронул его, и плохой, мертвый этюд вдруг ожил. «Вот, чуть-чуть тронули, и все изменилось», сказал один из учеников. «Искусство начинается там, где начинается чуть-чуть», сказал Брюллов, выразив этими словами самую характерную черту искусства. Замечание это верно для всех искусств, но справедливость его особенно заметна на исполнении музыки.
На днях я шел домой с прогулки в подавленном состоянии духа. Подходя к дому, я услыхал громкое пение большого хоровода баб. Они приветствовали, величали вышедшую замуж и приехавшую мою дочь. В пении этом с криками и битьем в косу выражалось такое определенное чувство радости, бодрости, энергии, что я сам не заметил, как заразился этим чувством, и бодрее пошел к дому и подошел к нему совсем бодрый и веселый. В таком же возбужденном состоянии я нашел и всех домашних, слушавших это пение. В этот же вечер заехавший к нам прекрасный музыкант, славящийся своим исполнением классических, в особенности бетховенских, вещей, сыграл нам opus 101 сонату Бетховена. Считаю нужным заметить для тех, которые отнесли бы мое суждение об этой сонате Бетховена к непониманию ее, что все то, что понимают другие в этой сонате и других вещах последнего периода Бетховена, я, будучи очень восприимчив к музыке, понимал точно так же, как и они. Я долгое время настраивал себя так, что любовался этими бесформенными импровизациями, которые составляют содержание сочинений бетховенского последнего периода, но стоило мне только серьезно отнестись к делу искусства, сравнив получаемое впечатление от произведений последнего периода Бетховена с тем приятным, ясным и сильным музыкальным впечатлением, как, например, то, которое получается от мелодий Баха (его арии), Гайдна, Моцарта, Шопена — там, где их мелодии не загромождены усложнениями и украшениями, и того же Бетховена первого периода, а главное — с впечатлением, получаемым от народной песни — итальянской, норвежской, русской, от венгерского чардаша…и т. п. простых, ясных и сильных вещей, и тотчас же уничтожилось искусственно вызываемое мною, некоторое неясное и почти болезненное раздражение от произведений последнего периода Бетховена.
По окончании исполнения присутствующие, хотя и видно было, что всем сделалось скучно, как и полагается, усердно хвалили глубокомысленное произведение Бетховена, не забыв помянуть о том, что вот прежде не понимали этого последнего периода, а он-то самый лучший. Когда же я позволил себе сравнить впечатление, произведенное на меня пением баб, впечатление, испытанное и всеми слышавшими это пение, с этой сонатой, то любители Бетховена только презрительно улыбнулись, не считая нужным отвечать на такие странные речи. А между тем песня баб была настоящее искусство, передававшее определенное и сильное чувство. 101-я же соната Бетховена была только неудачная попытка искусства, не содержащая никакого определенного чувства и поэтому ничем не заражающая. Чем определяется хорошее и дурное по содержанию искусство?
Музыка вращается, как и поэзия, в том же ложном кругу. Ничтожные исключительные мелодии, чтобы сделать их привлекательными, загромождаются гармоническими, ритмическими и оркестровыми усложнениями и потому становятся еще исключительнее и делаются не только не всемирными, но даже и не народными, т. е. доступны только некоторым людям, а не всему народу. В музыке, кроме маршей и танцев разных композиторов, приближающихся к требованиям всемирного искусства, можно указать только на народные песни разных народов, от русского до китайского; из ученой же музыки — на очень немногие произведения, на знаменитую скрипичную арию Баха, на ноктюрн в Es-dur Шопена и, может быть, на десяток вещей, не цельных пьес, но мест, выбранных из произведений Гайдна, Моцарта, Шуберта, Бетховена, Шопена1.
Хотя в живописи повторяется то же, что в поэзии и музыке, то есть что слабые по замыслу произведения, чтобы сделать их более занимательными, обставляются до подробности изученными аксессуарами времени и места, которые придают этим произведениям временный и местный интерес, но делают их менее всемирными,— в живописи все-таки более, чем в других родах искусства, можно указать на произведения, удовлетворяющие требованиям всемирного христианского искусства, т. е. на произведения, выражающие чувства, доступные всем людям. Девятая симфония Бетховена считается великим произведением искусства. Чтобы проверить это утверждение, я прежде всего задаю себе вопрос: передает ли это произведение высшее религиозное чувство? И отвечаю отрицательно, так как музыка сама по себе не может передавать этих чувств.
Настоящее искусство не нуждается в украшениях, как жена любящего мужа. Поддельное искусство, как проститутка, должно быть всегда изукрашено. До тех пор пока не будут высланы торговцы из храма, храм искусства не будет храмом. Искусство будущего изгонит их. И потому содержание искусства будущего, как я представляю его себе, будет совершенно не похоже на теперешнее.
М.Ю.Лотман Культура и взрыв
Постановка проблемы
Основными вопросами описания всякой семиотической системы являются, во-первых, ее отношение к вне-системе, к миру, лежащему за ее пределами, и, во-вторых, отношение статики к динамике. Последний вопрос можно было бы сформулировать так: каким образом система, оставаясь собой, может развиваться. Оба эти вопроса принадлежат к наиболее коренным и одновременно наиболее сложным.
Отношение системы к внележащей реальности и их взаимная непроницаемость со времен Канта неоднократно делались предметами рассмотрения. С семиотической точки зрения оно приобретает вид антиномии языка и запредельного для языка мира. Пространство, лежащее вне языка, попадает в область языка и превращается в «содержание» только как составной элемент дихотомии содержания-выражения. Говорить о невыраженном содержании — нонсенс[1]. Таким образом, речь идет не об отношении содержания и выражения, а о противопоставлении области языка с его содержанием и выражением вне языка лежащему миру. Фактически этот вопрос сливается со второй проблемой: природой языковой динамики.
План содержания в том виде, в каком это понятие было введено Ф. де Соссюром, представляет собой конвенциональную реальность. Язык создает свой мир. Возникает вопрос о степени адекватности мира, создаваемого языком, миру, существующему вне связи с языком, лежащему за его пределами. Это старая, поставленная Кантом, проблема ноуменального мира. В кантовской терминологии план содержания «...есть самосознание, порождающее представление я мыслю, которое должно иметь возможность сопровождать все остальные представления и быть одним и тем же во всяком сознании; следовательно, это самосознание не может сопровождаться никаким иным [представлением], и потому я называю его также первоначальной апперцепцией. Единство его я называю также трансцендентальным единством самосознания, чтобы обозначить возможность априорного познания на основе этого единства. В самом деле, многообразные представления, данные в некотором созерцании, не были бы все вместе моими представлениями, если бы они не принадлежали все вместе одному самосознанию; иными словами, как мои представления (хотя бы я их и не сознавал таковыми), они все же необходимо должны сообразоваться с условием, единственно при котором они могут находиться вместе в одном общем самосознании, так как в противном случае они не все принадлежали бы мне»[2].
Таким образом, исходно предполагается существование двух степеней объективности: мира, принадлежащего языку (то есть объективного, с его точки зрения), и мира, лежащего за пределами языка[3].
Одним из центральных вопросов окажется вопрос перевода мира содержания системы (ее внутренней реальности) на внележащую, запредельную для языка реальность. Следствием будут два частных вопроса:
1) необходимость более чем одного (минимально двух) языков для отражения запредельной реальности;
2) неизбежность того, что пространство реальности не охватывается ни одним языком в отдельности, а только их совокупностью.
Представление о возможности одного идеального языка как оптимального механизма для выражения реальности является иллюзией. Минимальной работающей структурой является наличие двух языков и их неспособность, каждого в отдельности, охватить внешний мир. Сама эта неспособность есть не недостаток, а условие существования, ибо именно она диктует необходимость другого (другой личности, другого языка, другой культуры). Представление об оптимальности модели с одним предельно совершенным языком заменяется образом структуры с минимально двумя, а фактически с открытым списком разных языков, взаимно необходимых друг другу в силу неспособности каждого в отдельности выразить мир. Языки эти как накладываются друг на друга, по-разному отражая одно и то же, так и располагаются в «одной плоскости», образуя в ней внутренние границы. Их взаимная непереводимость (или ограниченная переводимость) является источником адекватности внеязыкового объекта его отражению в мире языков. Ситуация множественности языков исходна, первична, но позже на ее основе создается стремление к единому, универсальному языку (к единой, конечной истине). Это последнее делается той вторичной реальностью, которая создается культурой.
Отношения между множественностью и единственностью принадлежат к основным, фундаментальным признакам культуры. Логическая и историческая реальность здесь расходятся: логическая конструирует условную модель некоторой абстракции, вводя единственный случай, который должен воспроизвести идеальную общность.
Так, для того чтобы понять сущность человечества, философия Просвещения моделировала образ Человека. Реальное движение развивалось иным путем. Некоторой условной исходной точкой можно взять стадное поведение и/или поведение генетически унаследованное, которое не было ни индивидуальным, ни коллективным, поскольку не знало этого противопоставления. То, что не входило в этот обычный тип поведения, являлось знаково не существующим. Этому «нормальному» поведению, не имеющему признаков, противостояло только поведение больных, раненых, тех, что воспринимались как «несуществующие». Так, например, Толстой в «Войне и мире» глубоко показал сущность этой древней стадной психологии, описав, как во время отступления пленных русских вместе с отходящей французской армией погибает Платон Каратаев. Пьер Безухов, вместе с ним совершающий этот трудный поход, перестает замечать своего друга. Даже момент, когда французский солдат убивает Платона Каратаева, Пьер видит/не видит — происходит расслоение психологического и физиологического зрения[4].
Следующий этап состоит в том, что нетиповое поведение включается в сознание как возможное нарушение нормы — уродство, преступление, героизм. На этом этапе происходит вычленение поведения индивидуального (аномального) и коллективного («нормального»). И только на следующем этапе возникает возможность индивидуального поведения как примера и нормы для общего, а общего — как оценочной точки для индивидуального, то есть возникает единая система, в которой эти две возможности реализуются как неразделимые аспекты единого целого.
Таким образом, индивидуальное поведение и коллективное поведение возникают одновременно как взаимонеобходимые контрасты. Им предшествует неосознанность и, следовательно, социальное «не-существование» ни того ни другого. Первая стадия выпадения из неосознанного — болезнь, ранение, уродство или же периодические физиологические возбуждения. В ходе этих процессов выделяется индивидуальность, потом вновь растворяющаяся в безындивидуальности. Заданные постоянные различия поведения (половые, возрастные) превращаются из физиологических в психологические только с выделением личности, то есть с появлением свободы выбора.
Так постепенно психология и культура отвоевывают пространство у неосознанной физиологии.
Приложение (от Н.С.)
Семиотика – наука о знаках и знаковых системах.
Антиномия-противоречие между двумя взаимоисключающими положениями, каждое из которых логически доказуемо
Дихотомия - деление целого на две части
Конвенциональный (здесь: реальность Н.С.) – соответствующий договору, условию. Соответствующий установившимся традициям.
Ноумен (здесь: ноуменальный мир Н.С.)- в греч. Мысленное. В философии Канта : непознаваемая « вещь в себе»
Апперцепция - зависимость восприятия от прошлого опыта, от запаса знаний, общего содержания духовной жизни человека, от психического состояния человека в момент восприятия
Трансцендентальный - (от лат.: переходить, выходить за пределы). В философии Канта: изначально данный, не приобретенный из опыта, но обусловливающий опыт, предшествующий ему. Например: время и пространство трансцендентальны.
! Не путать- Трансцендентный - недоступный пониманию, находящийся за пределами опыта
Список ресурсов, предназначенных для поиска научных публикаций.
1. Microsoft Academic Search
academic.research.microsoft.com/
Поисковый ресурс научных публикаций
2. Научная электронная библиотека
Поиск российских научных публикаций
3. Академия Google Scholar
Еще один поисковый ресурс научных публикаций.
4. ScienceDirect
ScienceDirect позволяет искать статьи по тысячам журналов (+ книгам).
5. ИнформРегистр.
Реестр российских электронных научных изданий, зарегистрированных в государственной системе «ИнформРегистр».
6. Tusearch
Поиск книг и статей на разных сайтах научной и образовательной направленности.
7. Scirus scirus.com/ Поисковая машина издательства Elsevier по открытым материалам на разных языках (в том числе русском). Полнотекстовый поиск по журналам крупных иностранных издательств и репозиториям.
8. CyberLeninka — КиберЛенинка cyberleninka.ru/search Молодой ресурс компании «Итеос» при поддержке РГБ. Пока несколько десятков научных журналов в поиске, включая журналы из списка ВАК.
9. ScienceResearch.com www.scienceresearch.com/ Поиск по журналам крупных научных издательств (Elsevier, Highwire, IEEE, Nature, Taylor & Francis и др.) и по открытым базам данных (CiteSeerX, Directory of Open Access Journals, Library of Congress Online Catalog, Science.gov и ScientificNews).
10. highwire.stanford.edu/ Поиск включает в себя каталог материалов сервиса Medline (база статей из более 3900 медицинских и биологических журналов, издающихся в 71 стране), что позволяет сэкономить время на использовании одного сервиса вместо двух.
[1] Сказанное не исключает того, что выражение может быть реализовано значимым нулем, присутствовать как отсутствие: «...И лишь молчание понятно говорит...» (Жуковский В. А. Собр. соч.: В 4 т. М.; Л., 1959. Т. 1. С. 336).
[2] Кант И. Соч.: В 6 т. М., 1964. Т. 3. С. 191—192.
[3] Мы сознательно вносим некоторую трансформацию в идею Канта, отождествляя его «я» с субъектом языка
[4] См.: Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 22 т. М., 1980. Т. 7. С. 168—169.